В воскресенье еще затемно мы ехали в розвальнях в те места, где у директора детдома Уварова медведь задрал корову. И надо же было этому Уварову, чтобы сэкономить время, перегонять корову по лесной тропинке. Экономия вышла, как говорится, боком.
Розвальни должны были доставить нас к лесу — туда, где кончалась санная дорога, а затем вернуться обратно. Юрик и Славка поехали до этого места нас проводить.
Дремали валдайские дома, закрытые ставнями, которые были точно опущенные веки; дремала запорошенная снегом дорога, еще не прорезанная ни одним полозом. И длинногривая лошадка, стоявшая так неподвижно, что ее можно было принять за каменное изваяние медведя у въезда в город. Да, наверное, и лошадь еще не проснулась. И Славка боролся с дремотой, что было видно по его глазам, которые он таращил, неестественно широко раскрывая.
— Ты где сядешь? — спросил Юрика Слава, когда мы собирались.
— А мне все равно, — ответил Юра. — Где место будет.
— Давай так, — предложил Слава, — я сяду спереди — там одному есть где поместиться — и буду тебе рассказывать все, что увижу. Идет?
— Угу, — мотнул головой Юра. Он мало думал об удобствах: устроился между мной и Яковом Павловичем на сене — и доволен. Ему не впервой было ехать на санях.
А Славка восседал у самого передка саней, покрикивал на лошадь и шумно выражал свой восторг:
— Вот это елки! Такая ни в какую комнату не войдет на Новый год. Специально для Колонного зала. Здо́рово!
Динь-динь! Динь-динь! — сопровождало нас по всему пути.
Славке, видимо, особенно нравился колоколец, звеневший под дугой.
Лошадка бежала ленивой рысцой и все время смешно махала головой. Она не то кланялась всем телеграфным столбам, не то отгоняла от себя снежинки, как лошади летом отгоняют мух и слепней. А колоколец от этого звенел и звенел: динь да динь, динь да динь!
Снежинки кружились хороводом и, не долетев до белой земли, ложились пуховиками на широченные еловые лапы. Так было справа от нас. А слева, с южной стороны, где вчера пригрело солнышко, снежок на ветвях подтаял и примерз, затек капельками. И казалось, стоят по дороге кусты белой красавицы сирени.
Похрапывала лошадка; мы лежали на пахучем сене и будто плыли по пушистой, не укатанной еще дороге. Хорошо. Тишина. Только слышно, как отфыркивается бегущий за санями Тарзан да колоколец и лошадиные копыта будто переговариваются и рушат безмолвие.
— Иди к нам! — зовет Тарзана Славик, обернувшись назад.
— Так он и пошел, — говорит Юрик. — Очень ему интересно в сене сидеть. Пробежаться по морозцу куда лучше. Когда мама на вызовы едет, он всегда почти за санями бежит… Эй ты, Тарзанка!
— А твоя мама не боится по лесу ездить?
— Мама?! — Юрик усмехнулся и пожал плечами: дескать, как такое и в голову может прийти. — Моя мама ничего не боится. Она же хирург. Понятно?!
— Угу.
Нет, ответ Славика не удовлетворил Юру, и Юра добавил:
— Моя мама, знаешь, как та, про которую Левтолстой (эти два слова он произнес как одно) девочку спрашивал: «Какая у тебя мама?» А девочка ответила: «Самая лучшая».
Яков Павлович, молчавший всю дорогу, вмешался в разговор:
— Ну, Юра, будет тебе перед Славой своим образованием хвастать. Две фразы писателя Толстого слышал и уже козыряешь.
Юра помолчал, а потом тихо сказал:
— Я не козырял. Я хотел про нашу маму сказать. Славка же ее не знает. Почему говорит, что наша мама боится?…
— Эй, Тарзан, ты что? — невольно воскликнул я.
— Стой! — крикнул Яков Павлович.
Сани остановились так внезапно, что я сразу же повалился вперед и чуть было не упал ничком. Яков Павлович удержал меня. И тут у него с Юрой произошел разговор, из которого я почти ничего не понял.
— Смотри, — сказал Федотов, — по перу видно — Тарзан насторожился.
Я, помню, удивленно посмотрел на Тарзана, сделавшего стойку: «Какое же это перо у собаки?»
— Угу, — Юра кивнул головой, — может, труба мелькнула, а может, цветок.
— Поехали! — махнул рукой Яков Павлович. — Дурит Тарзан. На птицу стойку сделал… А ты-то, — повернулся он ко мне, — должно, и не понял, о чем у нас речь? Это Юра очень уж по-охотницки заговорил. Так не понял?
— Не понял.
— Перо — так охотники называют хвост у собаки. Оно-то, по правилам, полагается пером называть хвост у сеттера, но мы и о Тарзане, хотя он и не породистый, говорим как о дорогой собаке.
Тут в разговор вмешался Славик:
— А вы еще сказали труба и цветок. Да?
— Да. Сказал. Это тоже хвосты: труба — у лисицы, а цветок — у зайца.
— А у медведя хвост как называется? — спросил Славик.
— Не знаю, — сказал Яков Павлович. — Только, думаю, никак. Уж очень у него хвост этот куцый. А вот волчий хвост, тот поленом зовется…
— Ох, — вздохнул Слава.
В этом вздохе почудилось мне: «Вот это люди — охотники: даже язык у них свой. Здорово!»
Разговор прекратился, и стало слышно, как поют полозья и в эту их песню вплетается звонкий голосок валдайского колокольца.