Болезненнее всего и несправедливее (кроме разве что страданий безвинных) – осознавать, что твоя мечта, рождественская звезда, пасхальное чудо воскресения, свет самоцветов, виноградники детства, величественная вертикаль красивого здания – самое заветное желание так навсегда и останется жить внутри воображения, порождая сказки и небылицы в круговерти мыслей перед сном. Что ты (все еще способный, одаренный, уже с умудренным опытом лицом – Боже, как он много читает! Наверняка корпит ночи напролет над чертежами!), всего лишь пришибленный зодчий этого захудалого городишки, никогда не достигнешь лакомой цели, не поразишь меткой стрелой спелое яблоко.

Дом Жозефа, покосившаяся избенка, шлепнулся шатким каркасом, присыпанным сверху соломенной крышей, прямо возле реки. Мост между мирами, радуга-дуга. Пойдешь по течению – выйдешь в поля, застанешь там вилланов; решишь идти против течения – воротишься в Город, по-прежнему порочный и неизменно вонючий. У реки им было удобно, делился Жозеф, еще и из-за сестры, ведь та подрабатывает прачкой, носит к воде корзины, груженные чужим бельем, там она замачивает тряпки, колотит их, полощет и раскладывает на траве сохнуть. У реки им было весело детьми, с еще живыми родителями, гонять друг друга в ивах и камышах, брызгаться и визжать.

Отчаявшись встретить ее в реальности, я, казалось, сам отчасти превратился в нее, дабы хоть как-то заполнять пустоту, и вдруг Агнесса, сестра моего помощника, стояла прямо передо мной наяву – худощавая, бледная, с русыми волосами и прозрачными рыбьими глазами, почти демоническая в своей несчастности, та, чей растрепанный вид на ветру любого принудит сдаться.

В ней было что-то, отличное от других. Она смотрелась до того незатейливой и грустной, что это купило меня с потрохами. Раньше случалось заглядываться на девиц – все как одна имели черные глаза, густые ресницы, пухлые, охочие до поцелуев губы, пышные темные волосы. Агнесса к ним не относилась. Она была полна достоинства, молчания и страдания. Будто на нее не осталось красок – до того бесцветным, обескровленным казалось лицо. Глаза, набравшие взахлеб мертвой воды – прозрачные, мутно-голубые. Тонкий рот если и улыбался, то полуобреченно, одним острым уголком.

Угостив нас с Жозефом бесхитростным обедом, она устроилась в углу с вышиванием, пока я суматошно пытался понять, что же происходит.

Я влюбился в Агнессу. Втюхался, вляпался, до сумасшествия, до самоотречения. Тела мучеников, ужасные после пыток и казней, излучают красоту духа, животворный восторг. Самонадеянно было примерять их славу на себя. Но оно происходило, и заставляло чувствовать себя сгорающим. Животворный восторг. Ждали, ждали, сбылось.

* * *

«Что лилия между тернами, то возлюбленная моя между девицами».

Расплывшись блаженным кривляньем, с налившимися медом и грезосладостью глазами, я повторял ее имя – для себя, только для себя. Святая мученица Агнесса Римская, покровительница целомудрия, благослови!

Вскакивал из-за стола, ходил-бродил, дрожью в ногах, карябал ей записки, читал-перечитывал, рвал, копался в расчете пропорций (для чего они нужны? Для кого?) – все суетно! Можно из облаков построить замок – мягкий, ласковый. Поселить тебя в нем, ты сама кротость и доброта.

И – невероятно! – открывал таблички или разворачивал пергамент, на котором разучивал новые слова с Люкс («Мой сеньор, а мне писать ваше имя – Ансельм, Ах! Ансельм, Ах! Мой Ансельм – настоящее наслаждение!»), на котором фиксировал замеры, на котором составлял сметы, и там писал имя «Агнесса» с острыми колпачками, либо с извивающимися ножками демонов в беге, либо с круглыми соборными окнами-розами.

* * *

Набравшись смелости, я выследил ее, пришел к реке, где она замачивала одежду. Еще дальше жили красильщики, такие же отверженные – из-за загрязнения воды им не разрешалось работать в Городе. Те, кто красил в синий, брали на себя зеленые и черные тона, «красные» же отвечали за оттенки желтого. Красильщики делили меж собой реку непримиримых разноцветных нужд.

Недалеко виллан перевозил на тележке мергель для улучшения почвы.

– Покажите мне, что вы делаете, – мой голос заставил ее встрепенуться. Вот уж не ждали здесь.

– О, – замялась Агнесса, – мужчинам не пристало смотреть на такой труд.

– Отчего же? Поднимать корзину камней вам кажется более благородным?

Я хотел, чтобы она забыла о нашем неравном положении. Я желал увидеть ее за работой, намокая лбом и спиной под созерцанием ее под намокшим тряпьем.

Агнесса стирает

Весь процесс состоял из пяти действий: замачивания, битья, полоскания, отжимания и сушки.

Белье Агнесса замачивала в воде, пропущенной через золу или в корне мыльнянки (трава сукновалов, с ее помощью процесс заваливания поверхности шерсти шел гораздо легче и быстрее). Иногда те средства стирки заменяли раствор аммиака или щелок. Дома стояла бадья с горячей водой, куда для аромата следовало добавлять Origanum Vulgare (орегано).

Пятна Агнесса выводила золой или отбеливающей глиной, смешанными с щелоком. Запачканное вином стирали в молоке. А измаранное чернилами отстирывали вином. Пятна на атласе и шелке помогал устранить сок незрелого винограда. С маслом же справлялась бобовая щелочь.

Цвет освежали и возвращали: щелочь для голубых одежд, все тот же верджус, сок молодых виноградников – для шелка, атласа и камлота, шелочь вперемешку с пеплом – для иных тканей.

Мех легко чистился, стоило лишь его спрыснуть вином, посыпать мукой и почистить, когда высохнет.

Агнесса запасалась травами. Мешочки с полынью выгоняли моль из шерстяной одежды, анис, ирис и лаванда делали постельное белье душистым, рута же использовалась против насекомых и неприятных запахов.

Радость моя рисованная, существующая. Бог мой, и мир твой божественен. Шартрское шило. Долгие тянутся тяжестью часы в дороге, телега с мергелем скрипит, как наша с Хорхе повозка в Шартр. Спина ноет, гнутая на стройках моего созданьица. Но это для толпы, на потребу. А ты – мое лучшее, я так счастлив тебя любить. Ты же знаешь, из меня никудышный монах. Цеховые присяжные сразу предупреждали Жан-Батиста, что у него будут проблемы со мной. Цеховые присяжные считывают тебя с зерцала моих глаз, любимая.

И, когда они видят тебя, примеряют тебя ко мне, я представляю, какой одинаковой формы должны быть наши пальцы, одинаковой материи волосы, эти мелкие сосуды на висках, и треснувшие сосуды внутри глаз, как у меня еще с детства, как у отца-настоятеля поздним вечером после долгого чтения. Как ткань касается тебя, но по-другому, нежели Люсию или кого-то еще, когда ткань свободна, и ничего в себе не несет, равно как и пергаментная кожа, царапки всякие, да и только. Там, под бессловесной тканью, под пергаментной кожей, за суровой решеткой ребер – оно тоже одинаковое, и одинаковую качает красную, жаркую, соленую – идентичного клубка сердечные нити.

* * *

Ночью трудно было уснуть; переворачивая подушки на другую, холодную сторону, я вспоминал Агнессу – она живет внутри моих сомкнутых век, внутри закрытого, запечатанного тайной рта, внутри большого кроводышащего сердца, истосковавшегося по неведомым страстям – там обитала Агнесса в домике у реки, там и нигде больше.

По частичкам собирал ее перед сном, по водянистым, озерным глазам, тонкому заостренному носу, погрустневшим уголкам губ, по чересчур хрупким для стирки пальцам, по выгоревшим, выцветшим, спутавшимся светлым волосам.

Придя в сон, Агнесса говорила:

– Твоя борьба напрасна и тщетна, все время хочешь казаться сильным и могущественным, но все валится из рук. Супруга тебя не уважает, рабочие не слушаются, они шепчутся за спиной, косо смотрят, они в итоге станут тебя презирать. Ты взлетаешь под таким опасным углом, прикидываясь то гениальным строителем, то святым мучеником, что риск расшибиться оземь возрастает многократно, помноженный на ненависть общества к тебе. Твой трон артель подпиливает днем и ночью грязными сплетнями о том, что ты спутался с цыганкой, о том, что в твоем монастыре поселились ересь и колдовство. Но Ансельм предпочтет стоять до конца, открытый всем встречным ветрам и нападкам. Вот если бы он хоть раз смог сдаться и проиграть, пасть навзничь вниз, в воду, в воду, я бы взяла его с собой к реке, за ивовыми занавесками, и, если бы Ансельм позволил себе стать слабым, какой он на самом деле есть, то нас земля бы не держала больше, и мир бы отпустил, и Город выплюнул бы нас подальше, вместе, в воду, прямо в воду.

Я проснулся шумным хрипом, дрожью и ознобом посреди летней жары. В конце концов, спустился в погреб, куда раньше сбегал ночью чертить проект Собора на голой земле – там берегся сундук с запасными инструментами, всякая ерунда по мелочи, чтобы до нее не могли добраться Люсия и Обрие: медальончик с Богородицей, план Шартрского собора, сочиненный по воспоминаниям на пару с Жан-Батистом, лоза из Черных садов Хорхе, утащенная на память. На дне валялся ножик, он-то и пригодился. Вызывая перед собой образ Агнессы, я сопоставлял его с чем-то неприятным, с язвой, гнойником, обмороженной конечностью, потому что воспринимать его красивым не оставалось ни сил, ни выдержки. Когда она явилась в погребе, тоскующая, одинокая, рыбьеглазая, я воткнул нож себе в левое плечо, сделав глубокий надрез. Тут же застучали виски, закрутились колеса. Кровь густым кипятком поползла вниз по руке. Я смог выдохнуть. Обмотав плечо тряпкой, снова улегся спать, в этот раз на правый бок, смотря в затылок Люсии. Свой нож отныне всюду носил рядом, потому что по мере того, как затягивалась рана, мысли о сестре витражиста становились все более навязчивыми. Чему учили меня, говоря об усмирении греховного зова плоти? Не смейте предполагать, что, будучи горожанином, я позабыл о праведном пути. Ничего страшного не произошло, просто порезался опять и успокоился. Эта боль, вначале резкая, щиплющая, потом тупая, незаживающая, не позволяющая опереться левой (дьявольской, и поделом ей!) частью тела на что бы то ни было, помогала хотя бы ненадолго выкинуть из головы все непристойное и сосредоточиться на стройке.

Пришлось проделать это с собой еще около двадцати раз, прежде чем решился написать Агнессе письмо.

* * *

– Мне кажется, я влюбился.

– Полагаю, не в меня, – сострила Люкс.

– Детка! – я пригласил ее внутрь. Я соскучился по ней. – Ну, напиши мне что-нибудь!

Люкс взяла стило и вывела квадратным почерком: «Кто она?»

– Ее зовут Агнесса, она сестра Жозефа. Живет у реки, работает прачкой…

В мгновение ока девочка рассердилась:

– Что? Ты влюбился в прачку?

– Почему нельзя?

– О, нет, господин, почему вы всегда так меня разочаровываете? – Люкс впервые едва не плакала.

Бросив стило, опрокинув искусно сделанную чернильницу, она спрыгнула с моих ног и испепеляющее посмотрела:

– Стойте ровно и не сдавайтесь, стойте непоколебимой башней, как вы сами любите себя представлять! Хоть иногда! Будьте тем, кого стараетесь из себя изображать, сеньор, хоть иногда!

* * *

Второй раз споткнулся сам об себя.

Стройка простаивала. Упал и разбился Робишон, добрый строитель. Бревна разъехались в стороны под ним прямо за работой. Будучи главой братства, я нес ответственность за любой несчастный случай, а уж за гибель рабочего и подавно, поэтому последовавшие хлопоты надолго заморозили процесс. Жозеф, надежная опора, поддерживал меня на протяжении всего периода изматывающих разборок с «погаными сутяжниками».

Еще на этот раз мы были вынуждены переждать соседскую войну и эпидемию. Кто захочет вкладывать деньги во что-то отвлеченное, когда завтра нечем будет кормить семью? Любые неблагоприятные условия отзывались тяжелыми последствиями для воздвижения Собора.

Наперекор бедам, я лишь пуще распускался в своем сладострастии. У меня была любовь, с ее именем на устах засыпал и просыпался, и по-прежнему притворялся архитектором.

А еще у меня была жена. Вот только у моей жены давно не было меня. Неприязнь сменило равнодушие, уходя из дома, заставал ее в саду, обрезающую розы, пару раз в неделю мы трапезничали вместе, но более ничего не связывало нашу чету, кроме общественного статуса и необходимости вдвоем посещать богослужения. Люсия, мой хлеб насущный, обратилась в опреснок, в обыденность, а кто возжелает хлеба, когда есть надежда вкусить пряных яств?

Покой – он в холодном камне и тишине, размышлял я, пытаясь где угодно найти утешение, сам не свой, куда уж чей-то еще, взвинченный, раззадоренный, опустошенный, глупый. Зайдя в храм, преклоколенился перед исповедальней, да Слава Иисусу Христу, да выпросил Карло отпустить мне грехи, и, задыхаясь, кашлял и собирал себя воедино, и это не получалось.

Исповедь у Карло

Ансельм. Благослови меня, святой отец, ибо я согрешил. Каясь тремя седмицами раннее, помыслить не мог, что за искушение меня ожидает.

Карло. В каком грехе ты хочешь исповедаться, сын мой?

Ансельм. В… грехе… в грехе прелюбодеяния.

Карло. Ты прелюбодействовал в мыслях? Или…?

Ансельм. В мыслях, преподобный. Пока что… Я, я не.

Карло. Ты не что?

Ансельм. Я не могу! Карло! Я не знаю, как себя вести!

Карло. Откуда это вообще на нас свалилось? Мы же так давно с тобой знакомы! Мало напастей с мором? С чужой армией, которая вот-вот займет соседские земли, а там, глядишь, и нам достанется? Тебе мало проблем?.. Кто это? Расскажи о ней.

Ансельм. Я не виноват, отец, я не специально! Знать не знал, что такие живут на свете. Кроткая, целомудренная девушка… Она нуждается в сопереживании, в дружбе. Я наблюдал ее дома, наблюдал ее за работой, как она прекрасна. Вне канонов эталонной красоты, вне правил доступной красоты… Она – сама чистота и непорочность, и потому отторгается обществом, где все думают лишь о блуде да золоте. Как в Песне Песней: что лилия между тернами… Она похожа на меня, Карло! Как все меня чурались да сторонились! И я хочу помочь ей, показать, что она не одинока… Сны о ней преследуют наваждением. Я усмирял зов плоти, как делали в аббатстве, но телесная боль будоражит еще больше. Мне кажется, это любовь. Воспетая в романах великая любовь. И я не знаю, что делать, потому что прежде никогда…

Карло. Потому что ты бредишь! Это не любовь, Ансельм, не любовь!

Ансельм. Так что ты прикажешь? Исполнить епитимью?

Карло. Раз уж здесь ты, не могу остаться беспристрастным и не выразить своего глубокого разочарования! Прочти пятнадцать раз «Радуйся, Мария». Ступай к жене и впредь не греши, сын мой. In nomine Patris et Filii et Spiritus sancti… Absolvo te.

Ансельм. Господи, помилуй меня, грешного.

* * *

Лилия – цветок Богоматери. Белая лилия холодна и свежа, не под стать своей сопернице-розе, которую так почитают дамы. Розы символизируют чувственную любовь, а лилия – любовь духовную. Такое ввысь воспаренное влечение делало нас с Агнессой сообщниками, двумя несчастными на крыше Собора, отринутыми миром и Городом, изгнанными за стены, за рамки людского мнения и за пределы нормального восприятия.

Агнесса была хорошо воспитана, владела манерами. Пока все трудяги богатели, умники учились трудиться. Лить стекло, лить воду в грязные рубахи. Когда я спросил, сколько ей лет, не поверил, ведь уже дважды могла выйти замуж, а она лишь каялась: «Да, сеньор, я приложу старания и устрою свою судьбу». Да, мой сеньор, да, да, конечно и всегда да. Не скалилась до зубов, не напрашивалась на комплименты, не навязывала себя.

Я покупал Агнессе ленты, гребни, перчатки, броши, отрезы шелков, граненые рубины, жемчуга из-под морей, дорогие меха. И цветы, и флероны-крестоцветы, выраставшие на фасаде, я ей посвящал. Подарки передавал через Люкс, все еще дувшуюся на меня, но исполнявшую просьбы за щедрый кусок медового пирога и мое «почти любовника» объятие. Нечестно было использовать ее и играть на ее посредственности, но иначе поступить не мог.

Добела раскаленный железный, я расхрабрился назначить Агнессе свидание.

Мы встретились на опушке леса, за изгибом реки. Вдвоем, в этой духоте невысказанного, в хрупкости и неподъемной тяжести.

– Я давно должен сказать, что люблю вас.

Наверное, мы задумывались как нежные, а жизнь распоряжалась иначе: у меня и Агнессы были одинаковые по структуре руки, одинаково белые, но шероховатые на ощупь. Мел, песок, каменные частички, забившиеся под моими ногтями, всегда срезал их как можно короче, но стройки стесывали пальцы; ее были такими же, чистотой выстиранные, выцеженные, тонкокожая ткань, белые лилейные лепестки.

Не трогай меня, небесная невеста, иначе сие мгновение расплещусь прорванной плотиной нежности, запрудой миндального молока любви; не прикасайся ко мне.

– Чего вы боитесь?

– Греха.

– Так уходите.

– Не могу, – я перехожу на шепот.

Тысяча плетей ударяют под колени. Агнесса расшнуровывает мою камизу, та еле держится на плече, истыканном мастерским ножом.

– Что вы с собой сделали? – по ее лицу вдруг пробегает тень отвращения.

– Заставлял себя перестать о вас думать, – я фиглярски пинаю корягу. – Все провалено! Я люблю вас, Агнесса, люблю вас до судорог!

Жужжание пчел, пение птиц в ветвях, в нашем внезапном безмолвии, в прерванном вдохе. Цветок страсти одерживает верх над цветком непорочности, опрокидываются чаны красильщиков в их лачугах вниз по реке, нас заливает багрянец смущения.

– Меня никто не любит, – горько замечает она.

Тут я осмеливаюсь поднять налитые горячим, липким нектаром веки и взглянуть на нее в упор:

– Меня тоже.

Шумит листва, густые дубовые рощи стирают кожу корой, рассыпаются желудями. Полдень отбивает городской колокол где-то за полмира отсюда. Раскрываются объятьями влажные, полные дождей облака и плачут, и смотрят на то, как здесь и сейчас, на изумрудном ложе мягких трав, на друг друга бледных ладонях, на черночревой бренной земле, на горбатых корнях деревьев, лежим такие сломанные мы.