«Господь Бог есть великий архитектор вселенной, первопричина всего, как говорил Фома Аквинский!» – частенько любил повторять наш аббат.

Я не знаю, кто и сколько заплатил Хорхе за мое вечное послушание, но во всей братии не было настоятелю более близкого человека, чем я, и не было во всей братии никого, чей постриг откладывался бы так же долго. Незаконнорожденный графов сынок, я готовился к жизни в миру, однако, дабы не мелькать перед глазами особо навязчиво, был отправлен в бенедиктинский монастырь, сохраняя лицо, но не титул, не стяжая богатств, но и не отягощаясь вечными обетами. Неподалеку в Грабене уныло и обособленно высился замок моего гипотетического родителя, и Хорхе, усадив меня к себе на плечи, частенько указывал старой пятнистой рукой на его красоты: на башни укрепленных внутренних дворов, на перекинутые через ров подъемные мосты, на надвратные сооружения, на донжон – грандиозную цитадель, взывая к мнимой родовой гордости (не обольщайтесь, в конце книги мне не достанется никаких наследств и сокровищ). Хорхе не был виноват в моей ублюдочной крови, наоборот, он всячески пестовал таланты своего воспитанника, делая упор на каллиграфию, перевод и иную работу с рукописями в скриптории.

Темной ночью на исходе лета посыльный из Грабена привез меня в монастырь на горе и вручил («в мешке, словно пленного турчонка», как пересказывал потом Хорхе) в руки аббата вместе с полным золота кошельком. С тех пор мой день рождения определили на август, «на последний львиный рык», согласно астрологическим меткам молодого светловолосого приора Эдварда, питавшего болезненную склонность к околомагическим учениям. Где-то там же, в последние летние деньки, меня окрестили Ансельмом да стали обучать чтению на Священном Писании, и, пока других мальчиков гоняли помогать келарю в кухнях, Хорхе брал меня с собой в Черные сады.

Эдем, возделываемый настоятелем, был отгорожен стеной чернильного винограда от прочих аббатских угодий на западной стороне; здесь росло колечками-змейками будущее вино наших евхаристий и повседневных трапез.

Вот я лежу на земле и глазею в мутное голубое эмалевое небо, пока Хорхе вяжет лозу, а вокруг повсюду цветут лилейные кусты. В тени черемухи можно следить за каждым движением настоятеля, я забираюсь туда, в потайное убежище белоцветных ветвей, не шелохнувшись, и жду, пока угловатая тень не позовет «Ансельмо!» на испанский лад, тут-то и выпрыгну прямо на Хорхе. Мы строим маленькие мельнички, вращающиеся от ветра, играем в «раз-два-три, побежали-ка с горы» и в коварные виноградные завитки. Я наблюдаю за муравьями и белками, листьями и облаками. После того, как лето переживет свой срединный огненный чад, можно будет наслаждаться результатами трудов.

Что такое дом Отца Нашего? – спрашиваю я, распластавшись на опавших белых лепестках, тыкая пальцем наверх. Гляди! – Хорхе указывает мне на фазанов, парящих под лазурным куполом, складывая свои ладони наподобие птичьих крыльев, взлетающих, взмахивающих своим опереньем, отрывающихся от земли и устремляющихся туда – выше всех облаков, в дом Отца Нашего. Хорхе любит небо больше всего на свете.

Келарь Петр приберег глиняные горшочки для ягод и фруктовых плодов, я собираю урожай Хорхе, а Петр держит амбарный ключ, шершавый, металлически-прогретый за день; солнце готово рухаться за равнины, за низины, за поля и луга, за их летние зеленые покрывала. Между повечерием и молитвой на сон грядущий я дремлю на крепком аббатовом плече, бывает, он относит меня к себе в келью, и где-то на задворках восприятия само понятие домашнего уюта навек пропечатывается у меня высокосводным простором, холодным камнем и тишиной.

Покой – в холодном камне и тишине.

В ледяных покоях отца (не обольщайтесь, в конце книги он не окажется моим настоящим отцом) живет молчание, в узкое и вытянутое его окно смотрит небо – извечный контроль, у Хорхе есть кровать и сундук, на последнем стоит восковая свеча и сложены книги.

Пока весь мир коптит сальные свечи, мы освещаем церковь только восковыми, добытыми святыми пчелами, что могут нашептать молитву Богу прямо в ухо, в наших ульях. Большие плоские светильники со множеством рожков под потолком горят на славу – и яркость мне нравится. Она будет нравиться мне до тех пор, пока кто-то не фыркнет, что воск – предмет роскоши.

– А что такое роскошь? – спрошу я однажды.

– Роскошь? – нахмурит без того морщинистый лоб Хорхе, после чего, снова приобнимет меня и поведет на кухню. – Пусть брат Петр отдохнет немного, а я покажу тебе, что такое роскошь.

Отпустив келаря, аббат открывает по очереди сундуки с припасами, и заглядывает в хлебохранилище, и разводит в печи огонь, пока я зачарованно смотрю на это действо.

Хорхе готовит

Для роскошной трапезы понадобятся белый хлеб и лук-порей. Нарезая на тонкие кусочки белые части лука-порея, Хорхе убирает остатки для ежедневной похлебки. На медленном огне он кипятит лук-порей в оливковом масле и белом вине, добавляя немного соли. В то же самое время отец подсушивает на огне ломти хлеба. Когда те затвердеют, на них нужно вылить получившиеся мягкие кусочки лука в горячем белом вине. Остается подождать немного, пока жидкость не впитается в хлеб, и приступать к приему пищи.

Вытягиваясь вверх, я без устали копаюсь во всех имеющихся в библиотеке рукописях, примеряя на себя различные роли из житий святых, из сочинений мудрецов древности. Настоятель, видя мою растущую книжную страсть, делает меня помощником смотрителя библиотеки, и хромой брат Павел вынужден зачислить в свою доселе пустую свиту меня, так и не принявшего постриг, что уже начинает порождать самые разные слухи.

Копировать тексты, а потом сшивать их в книги вдруг становится моей основной деятельностью. Параллельно нас обучали семи свободным искусствам, и тривиум из логики, риторики и грамматики неизбежно имел приоритет перед квадривиумом. Эту брешь я залатывал опять же в библиотеке, где можно было, помимо поэтических сборников найти и великолепные манускрипты, в коих описывались золотая пропорция и евклидова геометрия. Она увлекает меня куда больше поэзии. В соседнем зале находились труды по астрономии – науке о светилах небесных, самым частым посетителем здесь был приор Эдвард, от которого убегал в суеверном ужасе хромоножка Павел.

Я обожал Хорхе, все так же добывающему сок из бузины, по-прежнему державшему весь монастырь в своих железных руках, даровавшему мне неограниченный доступ к самым разным текстам, трепавшему мои темные, пока не обритые тонзурным кругом волосы.

– Знаешь, почему я называюсь аббатом, Ансельмо?

– Конечно! Потому что на еврейском языке слово «аба» означает «отец», а именно это звание подходит тебе лучше других.

И Хорхе обожал меня в ответ.

Однажды на ночлег пришел пилигрим из Кампостелы, посетивший могилу Святого Иакова. Оставив в углу посох и шляпу, расшитую ракушками, паломник уселся около огня и весь вечер рассказывал о своем путешествии. Дойдя до описания замка некоего дворянина, принимавшего нашего гостя в Кастилии, путник начал в деталях описывать семейный герб, и явно что-то придумывал от себя. Цвета он называл и соединял уж совсем неподобающим образом, на этом я его и поймал.

– Не может быть! Неправильно сочетать сабль с синоплем! – выпалил вдруг я, и через секунду все обернулись в мой угол.

Я испуганно замолчал.

– Это всего лишь символ, – приор Эдвард решил меня успокоить, однако, я заметил в его глазах искорки любопытства.

– Вам ли не знать, что символ подчас бывает важнее реальности? – неожиданно меня одолело желание всеобщего внимания, щеки запылали. Братья жались друг к другу на скамьях. – Ужели перстень понтифика, мощи святых либо печать правителя отдельно не имеют силы, равной породившим их личностям?

– С каких пор ты стал философом, Ансельмо? – голос Хорхе прогремел над залом. – А также разбираешься в геральдике и высказываешь свои домыслы перед всеми, да еще с такой важной физиономией?

– С тех пор как вы, отец, пустили меня к бесчисленным сокровищам нашей библиотеки, – парировал я.

– Прекрасно. В таком случае утром отправишься в Грабен на закупку зерна у крестьян. А приор Эдвард тебе объяснит, чем надлежит занимать мысли послушнику.

– Но Хорхе… – начал было я, пока аббат совсем не разозлился:

– И не сметь так обращаться! Тебе хоть что-то известно о смирении? Решил, что без пострига можешь тут заниматься чем угодно и вести себя подобно мирянину? Тогда и беги туда – прямиком в мир, на рынок, завтра же!

Место помощника библиотекаря вновь стало вакантным. А я отныне был сослан выполнять указания белокурого мага.

Приор Эдвард представлял главную загадку нашего маленького мирка. Урожденный англичанин, он звался Эдвардом Келли, и у него не было ушей. Впрочем, их отсутствие он ловко скрывал под намеренно длинными прядями своих золотых, как солнце, волос у висков. Некоторые впечатлительные считали приора колдуном, и лишь авторитет должности ограждал Эдварда от открытых обвинений.

Однажды, когда я был еще совсем маленьким, мы собирали землянику в Черных Садах, и, в ходе какой-то игры я погнался за Эдвардом. Он добежал до сарая, и, когда я уже было настиг его, вдруг резко захлопнул дверь, прищемив мне руку. Я захныкал от боли, земляника высыпалась из бордовых пальцев, Эдвард, весь бледный от страха, отдал меня Хорхе, и тот отнес в лазарет, где перевязали руку и запретили работать несколько недель. С тех пор приор избегал меня, то ли по приказу аббата, то ли из чувства вины. Он редко ко мне обращался, редко смотрел на меня своими глубоко посаженными карими глазами, сторонился нас с Хорхе в монастырском огороде, отсаживался в трапезной и в скриптории.

И вот Эд стал моим проводником в мир земных забот. Прогуливаясь вдоль торговых рядов, мы во все глаза таращились на великое разнообразие товаров: тут были и орудия труда – колуны, буравы, серпы, и шкуры с кожами, и сафьяновые изделия, и ткани на любой вкус, от полушерстяного грубого тиртена до роскошного тонкого сукна. Еще здесь торговали мебелью, продуктами и скотом.

Спустившись к рынку, приор оставил меня смотреть ярмарочное выступление тюрлепенов – злых шутников, которые не очень-то смешили, и велел никуда не ходить, а сам отправился на закупку. Вот и сейчас он попытался от меня избавиться как обычно. Прошло около часа, я неотрывно следил за солнечными часами на башенной стене. Эдвард вернулся, весело напевая, и подарил мне игрушечную свистульку-куропатку из терракоты.

С тех пор мы ходили вниз каждую неделю и все неизменно повторялось.

В конечном итоге стало ужасно любопытно, куда же удаляется приор. Следуя за ним на безопасном расстоянии по узким грязным улочкам, вдоль забавных покосившихся домов на деревянном каркасе, заполненным чем-то наподобие кирпича, увидел, как мой наставник скрылся в полуразваленной пристройке к какому-то совсем обветшалому жилищу с закрытыми ставнями.

Я поинтересовался у проходившего мимо мужика, что это за здание. Тот смерил меня подозрительным взглядом.

– Бордель, брат. Не положено тебе, да и рановато еще…

Но я, получив ответ на главный вопрос и стараясь точно запомнить незнакомое слово, уже торопился обратно на площадь, чтобы Эдвард ненароком не заметил моего отсутствия.

– Что такое бордель? – спросил я после этого отца-настоятеля.

Больше в Грабен не спускались ни я, ни приор.

Мне шел десятый или одиннадцатый год, когда Хорхе вызвали по делам в другой город. Собираясь в долгую дорогу, он никак не мог отделаться от меня, цепляющегося за полы его черной рясы и умоляющего взять с собой. Наконец, Хорхе сдался. Он усадил меня в повозку и мы вдвоем отправились в Шартр.