Этим трудным словом в учебниках истории обозначается долгая — в полтысячелетия — война (X–XV века), которую испанцы вели против мусульман, отбивая у них обратно свою родину — Пиренейский полуостров. Уже в ранней молодости Петр Вайль и его друг и соавтор, Александр Генис, поняли — через вспышки пережитых словесных наслаждений ощутили — чутьем осознали, — что их родина — российская словесность. И одновременно с этим увидели, что эта родина оккупирована захватчиками, чуждым племенем по имени «советская идеология». Смело и весело вышли они на битву с могучим врагом и повели свою войну за отвоевание родных книжных просторов.

Их первая книга, посвященная этой теме, называлась «Современная русская проза»3. Опустив в названии просившееся слово «неподцензурная» авторы как бы с самого начала давали понять, что на другую прозу не надо обращать внимания, что именно взбунтовавшихся писателей они считают главными участниками российского литературного процесса. Имена Алешковского, Владимова, Войновича, Довлатова, Венедикта Ерофеева, Зиновьева, Искандера, Синявского, Солженицына, Шаламова маркировали линию боев — победных восстаний — против мертвящего идеологического гнета. Однако оставались еще огромные территории русской классики, казалось бы, навсегда захваченные коммунистической пропагандой и погруженные навеки в формальдегид «классовых истолкований». И восемь лет спустя Вайль и Генис, продолжая свою реконкисту, выпускают сборник статей «Родная речь»4, построенный как зеркальная альтернатива учебнику литературы средней школы. Главный пафос этой книги — порвать цепи, которыми советская власть приковала к своей идеологической галере Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Тургенева, Толстого, Чехова и других, перечитать их заново свежим — а порой и хулигански-парадоксальным — взором, вывести к читателю во всем их своеобразии и непредсказуемости.

Не следует забывать, что коммунисты не первые стали требовать от искусства правильности и полезности. Эту узду пытался накинуть на Пегаса еще Платон в своем проекте идеального государства. Писарев, с его «сапогами, которые выше Пушкина», жил всегда и будет жить вечно. Человек, обделенный способностью эстетического восприятия, всегда будет выкрикивать свое возмущенное «зачем?» и не успокоится, пока ему не придумают какое-нибудь рациональное истолкование чуда искусства. С точки зрения государства, искусство всегда будет представлять собой разрушительный соблазн, поэтому оно должно быть либо совсем запрещено (как у древних иудеев или сегодняшних саудовцев), либо приставлено крутить пропагандистские жернова.

Правление коммунистов во всех странах приняло на вооружение второй вариант. Оно узурпировало все высокие слова, на которые способно откликаться человеческое сердце, — совесть, родина, честность, мужество, бескорыстие, сострадание, самоотверженность, патриотизм, разум, долг, свобода, искренность — и объявило себя главным носителем и защитником этих понятий. Позднее Вайль напишет: «Компартия официально именовалась wум, честь и совесть” нашей эпохи, и ни в чем неповинные существительные „ум, честь и совесть” стало невозможно без стыда или насмешки применить ни к чему иному».5Естественно, всякий, кто посмел бы поднять голос против коммунистической идеологии, выглядел бы противником разума, чести, совести.

Вайль и Генис не могли не видеть этой западни, но решили не обходить ее, а ринуться напролом. Вы говорите нам, что величие Пушкина, Толстого, Чехова состояло в том, что они воспевали русский народ, назревавшую революцию и торжество разума? А мы докажем — покажем, что дороже всего им был отдельный человек, его частная жизнь и торжество абсурда в мировой истории. Не Простаковы и Скотинины в комедии Фонвизина «Недоросль» заслуживают насмешки и осуждения, а все эти умствующие тираны — Стародум, Правдин, Милон, — которые вторглись в жизнь простых и славных людей и разрушили ее (РР-16-22). Не «Полтава», «Борис Годунов», «Медный всадник», «Капитанская дочка», даже не «Евгений Онегин» лежат в фундаменте мировой славы и значения Пушкина, а сборник его лирических стихотворений, где разговоры о «вольности святой» — лишь дань светской моде. Вы заставляете нас в школе учить наизусть «На смерть поэта», «Думу», «Бородино»? А мы вам убедительно объясним, что весьма слабый поэт Лермонтов всю свою короткую жизнь вырывался из тисков стихотворной строки, из всех этих «а вы, надменные потомки» — на простор холодной и циничной прозы «Героя нашего времени» (РР-66-81). И уж конечно художественной вершиной восьмитомной эпопеи Льва Толстого является та сцена, где Наташа входит и произносит бессмысленное слово «Мадагаскар», приобщая своего создателя к светлой когорте писателей-абсурдистов. (РР-149)

На войне — как на войне. Там часто «своя своих не познаша», там гибнут невинные мирные жители, там «артиллерия бьет по своим», там не щадят сады и соборы, там слово, произнесенное на языке врага, может оказаться достаточным поводом для расстрела. Мусульмане и язычники сделали ежедневные омовения чуть ли не религиозной обязанностью? Так мы, христиане, объявим отказ от мытья подвигом аскетизма и будем превозносить монахов и монахинь, которые не моются годами. (Запах — стерпим.) Коммунисты восхваляют трезвость? Так мы восславим пьянство, объявим его формой священной борьбы с всесильной идеологией. «Пьяный образ жизни — достойный уже потому, что частный, выведенный из-под государства… По книге [Венедикта Ерофеева] „Москва — Петушки” можно жить, много ли таких книг на свете?» (СПМ-207).

Военные шрамы, военные привычки остаются на всю жизнь. Не будем забывать, что книги Петра Вайля написаны ветераном той долгой войны, той литературной реконкисты, в которой он участвовал почти два десятилетия.