В книге есть такой эпизод: журналисту Вайлю Нью-Йоркская газета «Новое русское слово» поручила описать похороны дочери Толстого, Александры Львовны. Главный редактор прочел заметку и спросил: «Но почему вы не вставили самую красочную деталь? О том, что в могилу Александры Львовны положили ветку черемухи из Ясной Поляны?..» Вайль ответил: «Не вставил потому, что это показалось мне ужасной пошлостью» (СПМ-416).
«Хороший вкус» — в поступках, в выборе слов, в одежде, в любовных эскападах — часто выступает в книге как верховный арбитр в оценке человеческого поведения. Какое, например, безвкусие сказать о себе «я кушал» или «я блистал» (СПМ-397)! Автор рассказывает, как он истреблял «личное местоимение первого лица в своих писаниях, за ним гоняясь и изгоняя даже в ущерб стилю и грамматике…» (СПМ-217). (Тем не менее написал целую книгу исключительно про себя.) Все, что не попадает под определение «хорошего вкуса», рискует остаться за бортом, не будет даже упомянуто. (Хотя тот же Бродский однажды обронил в разговоре: «Хороший вкус необходим портным».) Понятно, что, коли любимый поэт допускал явную безвкусицу, Вайль считал своим долгом обойти этот печальный факт молчанием. Даже если «безвкусица» представляла собой какое-то чувство, в стихах — по представлениям Вайля — неуместное.
Советская идеология, обрабатывая образы классиков русской литературы, старательно убирала все черты и свойства, которые могли иметь негативный — с ее точки зрения — оттенок. Не следовало упоминать, что кто-то из наших несравненных гениев проигрывал большие суммы в карты или на рулетке, имел любовниц и незаконных детей, ревновал, завидовал, лгал, интриговал, проявлял трусость и подобострастие, принадлежал к «эксплуататорским классам» или — не дай Бог! — верил в Бога. Страстный борец с коммунистической идеологией Петр Вайль с неменьшей старательностью ретуширует портреты полюбившихся поэтов — но совершенно в другом направлении. От каких же «грехов», от какой безвкусной «черемухи» пытается очистить — оградить — обелить — освободить своих любимцев автор книги «Стихи про меня»?
Лишь постепенно, лишь припоминая другие стихи, поэмы, строчки включенных в сборник поэтов, начинаешь догадываться, какие чувства и черты попадали под цензорские ножницы. Главным образом удалялись — отодвигались на задний план — игнорировались — чувства негативные, болезненные, чреватые угрозой для любой жизнерадостности: стыд, страх, сострадание, гнев, возмущение. А также — в неожиданной солидарности с идеологией коммунистов — убиралась в тень вся сфера религиозных переживаний и исканий наших стихотворцев.
И действительно — что может быть более безвкусным, чем призыв «глаголом жечь сердца людей!»?
Забудем строчки Блока «Мы — дети страшных лет России — / забыть не в силах ничего».
Ошибся Есенин, обещая «новый нож в сапоге» (СПМ-195), никакой нож не объявился. (Если, конечно, не считать террор 1937 года.)
Ахматову, с ее «…кидалась в ноги палачу», просто опустим.
Цветаева, конечно, грешила надрывностью, когда описывала, как «вскрыла жилы…» и кровь хлынула вперемешку со стихами (СПМ-105).
И правильно объяснял Пастернак Мандельштаму, что стихи «Мы живем, под собою не чуя страны…» не имеют отношения к поэзии, а являются просто попыткой самоубийства.
Но и сам Пастернак, наверное, изменял хорошему вкусу, когда оплакивал друзей строчками: «Душа моя, печальница, / о всех в кругу моем. / Ты стала усыпальницей / замученных живьем».
Бродский мог где-то обронить «Неверье — слепота, а чаще — свинство» или «только с горем я чувствую солидарность», а также сотню-другую подобных безответственных заявлений, но мы его ценим не за это.
Когда осознаешь целеустремленность и упорство этого вычеркивания, невольно задаешься вопросом: зачем? Ради какой цели человек, так умеющий наслаждаться стихами, отбрасывает — лишает себя — таких огромных поэтических просторов и пластов? Не может ли оказаться, что он все еще чувствует себя участником литературной реконкисты и, как партизан из анекдота, продолжает пускать поезда под откос и пятнадцать лет спустя после изгнания врага? Или — что более вероятно: он разглядел, что война, в которой ему довелось участвовать в молодости, не в XX веке началась и не в XXI кончится? Что коммунизм был лишь временным обличьем вечных врагов прекрасного? И речь здесь идет не о тех простых врагах — безобразное, примитивное, безвкусное, убогое, — с которыми художник справится и сам — на то он и художник. Нет, имеются в виду враги посерьезнее, те, что много раз уже вторгались в метафизическое царство Прекрасного, неся над головой развевающиеся знамена Разумного (Гегель, Маркс, Жданов), Доброго (Руссо, Толстой, Владимир Соловьев), Высокого (Савонарола, Кальвин, аятолла Хомейни). И вот с ними-то, с их вечными попытками распространить свою власть на художника и ведет свою борьбу автор книги «Стихи про меня».