В самом начале своей книги Найман приводит такую сцену:
“Когда через много лет, через четверть века после моих с Ахматовой о нем разговоров, то есть почти полстолетия после их встречи, мы с ним впервые увидели друг друга и заговорили, то в какую-то минуту этого долгого, потоком, разговора я упомянул, что в своей книге назвал его „философ и филолог”. Он отозвался мгновенно: „Я ни то, ни другое”. — „Хотите, заменим на историка и литературоведа?” — „Не я, не я”. — „Исследователь идей, политолог, этик...?” — „Нет, нет, нет”. — „Ну, не математик же!” — „Вот именно: не математик — это я””.
Шутливый ответ, шутливый уход от ответа. Но от Наймана так легко не спрячешься. Очень скоро он находит ту струну, тот жанр, в котором талант Берлина проявлялся, судя по всему, с наибольшим блеском. И — не жалея книжного пространства, нарушая принятые приличия цитирования — дает на две с половиной страницы отрывок из его лекции о романтизме. Цикл этих лекций Берлин читал в 1965 году, в Вашингтоне. Потом они неоднократно передавались по Би-би-си, недавно были изданы отдельной книгой. Читая эти строки, нетрудно вообразить, с какой силой должна была действовать на аудиторию “ослепительная, нагнетающая напряжение подача материала, стремительность потока речи, магия ее ритма, гипноз повторений и фонтанирующие перечисления”.
Знаменитые персонажи ушедшей в прошлое культурной эпохи проносятся перед нами, как гости сказочного бала-маскарада — каждый в своем словесном костюме, со своим гербом, своей маской, своим девизом. “Радикализм Шелли, Бюхнера и Стендаля... шатобриановское эстетическое увлечение Средневековьем — и отвращение к Средним векам Мишле... Карлайлевский культ власти и ненависть к ней Гюго... Смерть Сарданапала, написанная ли Делакруа, изображенная ли Берлиозом или Байроном, — это судороги великих империй, войны, кровопролитие и крушение миров, это романтический герой-бунтарь...”
Скептический критик пишет сегодня о манере этих лекций, что она была “могучей машиной убеждения, которое могло парализовать или, уж во всяком случае, притупить критические способности слушателя”. Но голос, звучащий здесь, явно не ставил перед собой задачу описать или объяснить романтизм. Берлин стремится лишь заразить слушателя своей увлеченностью, поделиться с ним богатством собственных переживаний. Про его путешествие в царство романтизма слушатели могли бы сказать так, как современники Данте говорили про путешествие поэта в Ад: “Он был там”.
Найман увлечен своим героем и не скрывает этого. Лишь с середины книги в повествовании всплывает одна нота недоумения, сомнения, порой растерянности. Рассказчик не может понять, каким образом такой умный, сердечно богатый, достойный, талантливый человек мог на всю жизнь остаться атеистом.
“— Я не атеист (пытается уточнить Берлин). Атеист — человек, который знает, что Бог означает, слово означает, и не верит, что есть такой Бог. А я не понимаю, что это слово говорит”.
Христианин Найман время от времени пытается осторожно вернуться к этой теме. “Я спросил: а в каком виде люди существуют на том свете — средних лет; юные; старики? Он ответил: а ни в каком... „Того света нет”. Нет никакого там”.
Конечно, в истории культуры мы можем насчитать сотни, если не тысячи талантливых и знаменитых безбожников. Вся эпоха того же романтизма пронизана воинствующим антиклерикализмом. Недоумение и сомнение возникает лишь в тот момент, когда убежденный атеист берется размышлять и писать книги о великих богоискателях. А именно это делает Берлин в своем знаменитом труде о Льве Толстом — “Еж и лис”.