ПИШУ ТУРГЕНЕВУ
Многоуважаемый, до сих пор волнующий, часто загадочный Иван Сергеевич!
Все же удивительно: как при Вашей несомненной доброте и миролюбии Вы ухитрялись возбуждать такое острое раздражение чуть ли не во всех своих собратьях по перу: в Белинском, Некрасове, Достоевском, Толстом, Герцене? И столько раз становились объектом самого пристального и часто враждебного расследования, слежки, поношения? То по высочайшему указу за статью памяти Гоголя сажают Вас на съезжую, и целый месяц Вы должны слушать, как в соседней комнате секут розгами крепостных слуг, присланных хозяевами для наказания. То высылают в деревню под специальный надзор, и невзрачный сыщик следует за Вами как тень, даже на охоту, и доносит про каждый шаг, каждую встречу. В 1863 году новая напасть: под угрозой конфискации имущества вызывают из-за границы в Комиссию Сената дать показания о сношениях с политическим преступником Герценом и другими революционными эмигрантами.
Добро бы только правительство Вас преследовало. Сам Толстой за какой-то пустяк вызывает Вас стреляться – да еще не на пистолетах, а на ружьях – и до смерти. И Достоевский врывается незваный в Вашу квартиру в Бадене и, вместо того чтобы отдать деньги, взятые в долг, начинает поносить за германофильство, безбожие и равнодушие к России; а годы спустя выводит в карикатурном виде в «Бесах» под именем Кармазинова. И «Современник», обиженный Вашим уходом, намекает на модного писателя, следующего в хвосте странствующей певицы и устраивающего ей искусственные овации в провинциальных театрах за границей. И тот же Герцен, поверив клевете о Вашем поведении в Комиссии Сената, печатает у себя в «Колоколе» ядовитую эпиграмму: «Корреспондент наш говорит об одной седовласой Магдалине (мужеского рода), писавшей государю, что она лишилась сна и аппетита, покоя, белых волос и зубов, мучась, что государь еще не знает о постигшем ее раскаянии, в силу которого „она порвала все связи с друзьями юности"».
Другая загадка: как, при Вашей столько раз проявлявшейся любви к детям, при жажде домашнего очага, Вы так и не завели семью, довольствовались ролью приживала в семействе Виардо? Сколько женских сердец Вы сумели заполонить за свою долгую жизнь, сколько очаровательных девушек готовы были связать с Вами свою судьбу! Но Вы всегда в последний момент отступали, исчезали, прятались в тумане красивых прощальных слов.
И до сегодняшнего дня нет конца попыткам разгадать «сфинкса» по имени Тургенев – такого, казалось бы, открытого, искреннего, дружелюбно-бесхитростного. Биограф за биографом кладут под микроскоп Вашу жизнь, взрезают ее своими скальпелями, ищут глубинные связи между персонажами Ваших книг и живыми людьми, между поворотами сюжетов и извивами судьбы. Недавно опубликована новая «Летопись жизни и творчества И. С. Тургенева» в трех томах, где можно узнать, с кем Вы встречались, чем болели, кому писали, куда ехали, где обедали чуть ли не день за днем с 1818 по 1883 год. Для опубликования шести тысяч Ваших писем понадобилось тринадцать томов. Жизнеописания Тургенева выходят не только из-под русских перьев. Пишут англичане, американцы, немцы, испанцы, французы – даже такие знаменитые, как Андре Моруа и Анри Труайя (Лев Тарасов).
Когда я мысленно оглядываю эту гору книг и статей, почтительная робость затекает мне в душу. «А ты-то куда? – спрашиваю я себя с укором. – Что нового можешь ты разглядеть в этой судьбе? Когда-то люди зачитывались житиями святых. В наши дни святые оттеснены писателями, поэтами, художниками, актерами. У святых учились отыскивать путь к Богу, у писателей и художников мы надеемся научиться, как жить на земле. Вот и учись, и мотай на ус открывшуюся премудрость, и не лезь к другим – оставь им учиться самим по тем же книгам, по тем же житиям».
Но потом я поняла, что есть – была – промелькнула в Вашей жизни одна душа, с которой мне очень-очень хотелось бы поделиться результатами своих наблюдений за сфинксом И. С. Тургенев. Из всех женских сердец, завоеванных Вами, одно пленило меня сильнее других, почудилось бесконечно близким. Когда Вы встретились в 1874 году с Юлией Петровной Вревской, Вам было пятьдесят пять, ей – тридцать три. Но разница в два десятка лет не помешала разгореться роману. Она рано потеряла мужа-генерала, Вы были свободны, богаты, знамениты. И, как всегда, бесконечно обаятельны. Судя по уцелевшим письмам, Юлия Петровна была очарована Вами, ждала только знака, простого «да». Но так и не дождалась.
Вот что писал о ней такой ценитель женского очарования, как В. А. Соллогуб: «Баронесса Юлия Петровна Вревская… считалась почти в продолжение двадцати лет одной из первых петербургских красавиц… Я во всю свою жизнь не встречал такой пленительной женщины. Пленительной не только своей наружностью, но своею женственностью, грацией, бесконечной добротой… Никогда эта женщина не сказала ни о ком ничего дурного и у себя не позволяла никому злословить, а, напротив, всегда и в каждом старалась выдвинуть его хорошие стороны».
Ах, если бы я умела развинтить на части фантазии Герберта Уэллса, Станислава Лема, Рэя Брэдбери, братьев Стругацких, собрать из полученных деталей и узлов надежную машину времени, залезть внутрь, пристегнуть ремень, умчаться на сто лет назад! И предстать перед Юлией Петровной в начале 1874 года. Она бы сказала мне со смущением: «Вы знаете, за мной начал ухаживать наш знаменитый писатель Тургенев. Он делится со мной своими сокровенными чувствами, зовет приехать к нему в гости в Спасское. Я слышала, вы много читали об Иване Сергеевиче. Что вы можете рассказать о нем? Советуете ли вы мне принять приглашение?»
Нет, я не стала бы отговаривать ее, объяснять, что Вы недостойны любви. Избави Бог – я так не считаю. Но мне бы очень-очень хотелось, чтобы до принятия решения она поняла – узнала, – с чем – с кем – ей придется иметь дело. И сама бы решила, хватит у нее сил на такого возлюбленного или нет. Я попросила бы у нее несколько дней, а то и неделю, и изложила бы на бумаге все, что мне приоткрылось про Вас. Это «Личное дело И. С. Т.», это следственное досье, подготовленное частным, самозваным литературным детективом Светланой Денисьевой, по несуществующему заказу баронессы Ю. П. Вревской, следует ниже.
ДЕТСТВО
Оно у Ивана Сергеевича было незавидным и затянулось неестественно долго. Самовластье его маменьки, Варвары Петровны, владелицы тысяч крепостных душ, заставляет вспомнить героинь Салтыкова-Щедрина, Лескова, зловещую Салтычиху. Судьба барчука Вани Тургенева была немногим лучше судьбы дворового мальчишки. Тот, по крайней мере, благодаря неприметности имел шанс урвать денек без побоев и брани. Барчук же каждый день был на виду и каждый день мог попасть под розги. Его друг, Я. Полонский, записал со слов взрослого Тургенева, как рутинно это происходило:
«Драли меня за всякие пустяки чуть не каждый день… Раз одна приживалка (Бог ее знает, что она за мной подглядела) донесла на меня моей матери. Мать, без всякого суда… тотчас же начала меня сечь – секла собственными руками – и, на все мои мольбы сказать, за что меня так наказывают, приговаривала: „Сам знаешь, сам догадайся, сам догадайся, за что я секу тебя". На другой день, когда я объявил, что решительно не понимаю, за что меня секли, – меня высекли во второй раз и сказали, что будут каждый день сечь, до тех пор пока я сам не сознаюсь в моем великом преступлении. Я был в таком страхе, таком ужасе, что ночью решился бежать…»
Чем-то напоминает эпизод из романа «1984»: там тоже герою предоставляется возможность самому догадаться, какими словами можно остановить пытку. Но бежать Ване было так же некуда, как герою Оруэлла. Он должен был оставаться в отчем доме и не только терпеть побои, но и быть свидетелем бессчетных телесных наказаний на конюшне.
Варвара Петровна, наверное, не считала себя жестокой. Ей, например, казалось вполне естественным услать новорожденного ребенка своей горничной в дальнюю деревню: ведь своим писком он мог отвлечь горничную от ее священной обязанности – ухаживать за барыней. И секретарь ее, крепостной Лобанов, был разлучен со своей семьей и отправлен в медвежий угол по заслугам: ведь он посмел вырвать у Варвары Петровны хлыст, которым она собиралась поучить его. Нежная душа маменьки безотказно отзывалась на красоту цветов. Поэтому, когда в саду был обнаружен дорогой тюльпан, вырванный из клумбы, порке подверглись все садовники. А уж приказать безответному Герасиму утопить его любимую собачку Муму – кто будет вспоминать о таком пустяке?
Но вот сынок Ваня вспомнил двадцать лет спустя. Вспомнил и многое другое. И написал «Записки охотника».
Светлое будущее России, о котором мечтали читатели Тургенева, обернулось такой страшной тиранией, которую сравнить можно было лишь с татарским игом. Писатели, выраставшие в империи Сталина, смотрели на своих предков-предшественников с той снисходительностью, с какой бывалый зэк (перевожу для Юлии Петровны – каторжник) смотрит на «вольняшек»: «Что они понимают!» Им было невдомек, что мера страданий подданных империи Николая Первого была ничуть не ниже их собственной. «Записки охотника» произвели в свое время такой же взрыв в сознании читателей, как «Один день Ивана Денисовича» век спустя. Ибо пронизаны они были такой же мукой всеобщей неволи, которая была известна и пережита в ту пору каждым. А то, что осуществлялась неволя не безымянными конвоирами, а сплошь и рядом – близкими, родными людьми, делало тяжесть деспотизма еще острее, еще безнадежнее.
Бесконтрольный произвол порождал бесконечную изобретательность в поисках путей спасения. Вранье, притворство, увертки любого сорта, лицедейство, подхалимство оборачивались не пороками, а законными способами самозащиты. Честность делалась смехотворной, искренность – предельно опасной. Во взрослом Иване Сергеевиче все близкие замечали почти патологическую неспособность исполнить обещанное. Редакторы слезно умоляли его прислать, наконец, оплаченный и объявленный в рекламе рассказ; приглашенные им на обед литераторы часами тщетно ждали хозяина у дверей пустого дома; он говорил друзьям, с которыми делил квартиру в Берлине, что должен уехать на два дня, а сам исчезал на месяц, оставив им заботу о своем багаже. Генри Джеймс с иронией писал, что в Париже все знали: ждать Тургенева к назначенному часу было просто наивно.
«Он любил завтракать аиcabaret и всегда торжественно обещал прийти к назначенному часу. Но это обещание, увы, никогда не выполнялось. Упоминаю об этой идиосинкразии Тургенева потому, что она по своему постоянству носила забавный характер – над этим смеялись не только друзья Тургенева, но и сам Тургенев. Но если он, как правило, не попадал к началу завтрака, не менее неизбежно он появлялся к концу его».
Другие парижские знакомые вспоминали замашки Тургенева не столь добродушно. «Тургенев нас приглашал в очень дорогие рестораны, – писал А. Доде. – Мы являлись, и нам приходилось платить. А мы в это время были не очень богаты, особенно Золя и я, и нам тягостно было платить по сорок франков за обед. Как сейчас вижу Золя, вытаскивающего из своих карманов 40 франков, а Тургенев, со своей славянской флегматичностью и носовым голосом, говорит ему: „Золя, напрасно вы не носите подтяжки, это некрасиво!"»
Маменька Варвара Петровна легко нарушала обещания, данные сыновьям, но от них требовала строгого соблюдения данного слова. Даже когда юный Иван Сергеевич вырвался из-под ее непосредственной власти и учился в Европе, она умела достать его и там, шантажируя в письмах, требуя выполнить обещание писать регулярно:
«Ты можешь пропускать просто почты, – но! – ты должен сказать Порфирию: „Я нынешнюю почту не пишу мамаше". Тогда Порфирий берет бумагу и перо, и пишет мне коротко и ясно: Иван С, де, здоров. Боле мне не нужно, я буду покойна до трех почт. Кажется, довольно снисходительно. Но! – ту почту, когда вы оба пропустите, я непременно Николашку высеку; жаль мне этого, а он прехорошенький и премиленький мальчик, и я им занимаюсь, он здоров и хорошо учится. Что делать, бедный мальчик будет терпеть! Смотрите же, не доведите меня до такой несправедливости».
Оставшаяся с детства ненависть к тиранству переросла у взрослого Тургенева в полную неспособность отдать даже простое приказание и добиться его исполнения. Крестьяне после освобождения почуяли слабость барина и наперебой выпрашивали у него то участок земли, то рощу, то бревен на строительство дома. Он никому не умел отказать. Вот характерный эпизод, рисующий его отношения со слугами (даже если это всего лишь легенда, возникла она не на пустом месте):
«Едет он однажды в своем экипаже, на своих лошадях из Спасского к соседу и спешит. На козлах у него сидит свой кучер и свой лакей. Ехали-ехали, долго ли, коротко ли, вдруг перестали „спешить": стали. Иван Сергеевич думает – нужно оправить сбрую. Нет, никто не слезает с лошади или там по надобности. Подождал он, подождал – смотрит: играют в карты. Да! Кучер и лакей играют в карты… Что же он? Прикрикнул или хотя сказал что-нибудь? Нет, он забился в угол коляски и сидит, молчит. А те играют. Когда кончили, тогда и поехали».
Сам И. С. знал за собой эти свойства и признавал их, но с некоторыми оговорками: «Хотя я принадлежу более к „тряпкам", но ведь и у тряпки есть свое упорство: разорвать ее легко, а молотом – сколько угодно бей по ней, ничего не сделаешь». И про необязательность: «Это чисто русская привычка – не держать слова. Из таких русских первый есть аз, но, тем не менее, это скверно…»
УВЛЕЧЕНИЯ ЮНОСТИ
Я не исключаю, что пробуждение любовного чувства в Ване Тургеневе было окрашено видом розги в женской руке в такой же мере, в какой это случилось с обожаемым им Жан-Жаком Руссо. Того тоже в детстве секла властная женщина, и это вызвало в нем острое эротическое переживание – одно связалось с другим на всю жизнь. Не важно, правду Тургенев рассказал братьям Гонкурам много лет спустя или поделился фантазией – важно, что первое соитие с женщиной было окрашено (на радость доктору Фрейду!) явно мазохистскими тонами.
«Я был совсем молоденький, был девственен и знаком с желаниями постольку, поскольку это бывает в пятнадцать лет. У матери моей была горничная, красивая, с глупым видом, – но, знаете, бывают такие лица, которым глупый вид придает нечто величавое. День был сыроватый, мягкий, дождливый, один из тех эротических дней, какой описал нам Доде. Спускались сумерки. Я гулял в саду. Вдруг вижу… девушка эта подходит прямо ко мне – я был ее господином, а она моей крепостной, – берет меня за волосы на затылке и говорит: „пойдем". Далее было ощущение похожее на то, что мы все знаем».
Вспомним, что много лет спустя, в повести «Вешние воды», Марья Николаевна точно так же обращается с Саниным: «Она высвободила руки, положила их ему на голову – и всеми десятью пальцами схватила его волосы. Она медленно перебирала и крутила эти безответные волосы, сама вся выпрямилась, на губах змеилось торжество…»
Наконец, сохранилось и прямое признание И. С. в письме Фету: «Я только тогда блаженствую, когда женщина каблуком наступит мне на шею и вдавит мое лицо носом в грязь».
Маменька Варвара Петровна в собственном доме не склонна была к стыдливости с теми, кого она считала ниже себя.
«Мелкое чиновничество Варвара Петровна не считала за людей. Так, однажды ей доложили о приезде станового в то время, когда она брала ванну. Она немедленно велела позвать его к себе. Когда становой, по естественному чувству, остановился сконфуженный, увидев через полурастворенную дверь Варвару Петровну в виде Сусанны, она на него прикрикнула: „Иди, что ли! Что ты для меня? Мужчина, что ли?"»
Допустимо ли предположить, что и сыновей она не очень стеснялась? Не исключено. Хотя и любила их по-своему, особенно Ивана. В письмах к нему ее любовные излияния снова заставляют вспомнить венского профессора:
«Я тебя люблю, Иван, и все, что делаю, что думаю, во всем ты… ты… ты… Будь ты уверен, что я… что ты звезда моя. На нее гляжу, ею руководствуюсь, тебя жду… жду… жду… И без тебя ничего такого не сделаю, чтобы ты мне сказал: эх, мамаша, для чего ты меня не подождала…» Вдруг переходит на женский род: «Пусть я без вас скучаю, особенно без тебя, моя дорогая дочка, моя Жанетта. О! Точно, точно моя любимица… ради Бога, чтобы этого кто не услышал. О! Я так несчастна без тебя, мой ангел…»
Первые известные увлечения начались за границей. Шушу Ховрина вдохновила студента Тургенева на любовный стишок:
Что тебя я не люблю —
День и ночь себе твержу.
Что не любишь ты меня —
С тихой грустью вижу я.
Что же я ищу с тоской?
Не любим ли кто тобой.
Отчего по целым дням
Предаюсь забытым снам?
Твой ли голос прозвенит —
Сердце вспыхнет и дрожит.
Ты близка ли – я томлюсь
И встречать тебя боюсь.
И боюсь и привлечен…
Неужели я влюблен?
Но первый серьезный роман загорелся по возвращении в Россию – с сестрой лучшего друга, Мишеля Бакунина. Письма Татьяны Бакуниной во многом напоминают письмо Татьяны Лариной, но превосходят его накалом страсти:
«9 января, 1842. Вчера пришло Ваше письмо – я читала и перечитывала его – и целовала его с таким глубоким чувством… И благодарю и благословляю Вас – за все – за жизнь, которую Вы воскресили во мне – и больше еще – за Вашу святую снисходительность… Мы много-много говорили вчера… много имен называли мы – с горячей любовью – а Ваше произносили с каким-то чудным вдохновением!»
«(Начало марта). Вчера я ничего не могла вам сказать – ничего, Тургенев, – но разве вы знали, что было у меня на душе – нет, я бы не пережила этих дней – если б не оставалась мне смутная надежда – еще раз, Боже мой – хоть раз один увидеть вас… О, подите – расскажите кому хотите – что я люблю вас – что я унизилась до того, что сама принесла к ногам вашим мою непрошеную – мою ненужную любовь – и пусть забросают меня каменьями, поверьте – я вынесла бы все без смущения…»
«Христос был моей первой любовью. Как часто, стоя на коленях у Его Креста, я плакала и молилась Ему. Вы, мой друг, вы будете моей последней, вечно искренней, вечно святой любовью».
Испуганный таким напором, Тургенев, в конце концов, пишет ей прощальное письмо:
«…я никогда ни одной женщины не любил больше вас – хотя не люблю и вас полной и прочной любовью… Прощайте, я глубоко взволнован и растроган – прощайте, моя лучшая, единственная подруга. До свиданья».
Впоследствии, в романе «Рудин», он позволит своему герою повторить это письмо в похожей ситуации почти дословно:
«Мне недостает, вероятно, того, без чего так же нельзя двигать сердцами людей, как и овладеть женским сердцем… Я отдаюсь весь, с жадностью, вполне – и не могу отдаться… Я просто испугался ответственности, которая на меня падала, и потому я точно недостоин вас».
«Испугался ответственности» – здесь таится причина крушения многих увлечений Тургенева. Но Татьяна Бакунина не посчитала это достаточным оправданием. На прощальном письме Тургенева сохранилась горестная приписка, сделанная ее рукой:
«Удивительно, как некоторые люди могут себе воображать все, что им угодно, как самое святое становится для них игрою и как они не останавливаются перед тем, чтобы погубить чужую жизнь. Почему они никогда не могут быть правдивы, серьезны и просты с самими собою – и с другими?»
И, вторя этому приговору, один из персонажей романа «Рудин» говорит о главном герое: «Да, холоден как лед и знает это и прикидывается пламенным… Он играет опасную игру – опасную не для него, разумеется; сам копейки, волоска не ставит на карту – а другие ставят душу…»
Но, справедливости ради, вспомним, в какой ситуации находился И. С. в начале 1840-х годов. Без службы, без состояния, во всем зависимый от капризов маменьки – мог ли он позволить себе создать семью, взвалить на себя ответственность и бремя брачной жизни? Как у всякого живого человека, жажда любви боролась в его душе с жаждой свободы. И эта борьба привела его на путь, который предпочли – выбрали – тысячи русских бар до и после него: в разгар романтических отношений с Бакуниной он сошелся с женщиной, которая не представляла угрозы для его свободы. То есть взял любовницу из простых.
«У Варвары Петровны в числе множества крепостных девушек-мастериц жила, между прочим, по вольному найму одна девушка „белошвейка", по имени Евдокия Ермолаевна Иванова… Портрет ее весьма обыкновенный: блондинка, лицо чистое, правильно русское, глаза светло-карие, нос и рот умеренные; но она была женственно скромна, молчалива и симпатична. Эта-то девушка и приглянулась, а затем и полюбилась барину-юноше Ивану Сергеевичу. Конечно, Варвара Петровна узнала про первую любовь сына своего, вспылила, даже, говорят, собственноручно посекла, но поправить дело было невозможно, хотя Авдотья Ермолаевна была немедленно удалена навсегда из Спасского. Действительно, она переехала в Москву, где на Пречистенке, в первом этаже небольшого дома наняла квартиру о двух комнатах и занималась своим рукоделием».
От этой связи родилась дочка Полина, которая впоследствии, восьмилетней, была взята на воспитание семейством Виардо. И. С. всегда признавал ее своею дочерью, она носила его фамилию, он жил с ней в Париже, заботился о воспитании, выдал замуж, да и в замужестве помогал чем только мог.
А что же Авдотья Ермолаевна?
В большинстве биографий она вскоре исчезает из повествования. В 1863 году, сообщая свои биографические данные Комиссии Сената, Тургенев заявил, что женат не был. Но так ли это?
Во-первых, ясно, что И. С. продолжал выплачивать содержание Авдотье Ермолаевне и навещал ее и много лет спустя. «Рассказывают, как однажды Авдотья Ермолаевна убедительно просила Ивана Сергеевича дать ей возможность съездить в Париж, чтобы повидаться с родной дочерью хоть однажды. „Поверь мне, Авдотья Ермолаевна, – сказал Иван Сергеевич, – теперь у тебя с дочерью нет ничего общего: она по-русски так же ничего говорить не умеет, как ты не умеешь по-французски. Поверь, что ты ей ничего не растолкуешь и она не поймет, что ты ей мать родная. Еще верь мне, что она будет счастлива, так счастлива, как никогда не могла бы быть счастливою, оставаясь при тебе"».
Во-вторых, когда Полина выходила замуж во Франции, понадобилась копия метрического свидетельства о месте и времени ее рождения. Был послан запрос в Россию, и нужные документы вскоре прибыли. Значит, сведения о рождении хранились где-то в церковных книгах. Интересно было бы узнать, в каком городе или селе состоялась регистрация. И кто же был записан отцом?
В-третьих, о какой тягостной ошибке юности делает И. С. намеки в письме к графине Ламберт в начале 1858 года? Что означает фраза в письме к Вам, Юлия Петровна: «…если бы мы оба встретились молодыми, неискушенными, а главное – свободными людьми…»? Вы-то к тому времени давно были вдовой. Значит, речь идет только о его несвободе?
Наконец, есть большой пласт сведений, которые не примет всерьез ни один профессиональный следователь или детектив, но которые, в случае Тургенева, имеют огромный вес: его книги. Дело в том, что писатель Тургенев ничего не умел выдумывать. Он наполнял свои произведения только образами известных ему людей, коллизиями, пережитыми им самим или его близкими. Он сам сознается в этом:
«Сочинять я никогда ничего не мог. Чтобы у меня что-нибудь вышло, надо мне постоянно возиться с людьми, брать их живьем. Мне нужно не только лицо, его прошедшее, вся его обстановка, но и малейшие житейские подробности. Так я всегда писал, и все, что у меня есть порядочного, дано жизнью, а вовсе не создано мною. Настоящего воображения у меня никогда не было».
Если это так, то весьма любопытным представляется отрывок из романа «Дворянское гнездо», в котором описывается, как отец Лаврецкого в юности завел роман с простолюдинкой, обрюхатил ее, а потом, следуя возвышенным идеям французских просветителей, вопреки воле разгневанных родителей, женился на ней.
«…Спокойным, ровным голосом, хотя с внутренней дрожью во всех членах, Иван Петрович объявил отцу, что он напрасно укоряет его в безнравственности; что хотя он не намерен оправдывать свою вину, но готов ее исправить, и тем охотнее, что чувствует себя выше всяких предрассудков, а именно – готов жениться на Маланье. Произнеся эти слова, Иван Петрович, бесспорно, достиг своей цели: он до того изумил Петра Андреича, что тот глаза вытаращил и онемел на мгновение; но тотчас же опомнился и, как был в тулупчике на беличьем меху и в башмаках на босу ногу, так и бросился на Ивана Петровича… А тот побежал через весь дом, выскочил на двор, бросился в огород, в сад, через сад вылетел на дорогу и все бежал без оглядки, пока, наконец, перестал слышать за собою тяжелый топот отцовских шагов… Петр Андреич вернулся домой, объявил, едва переводя дыхание, что лишает сына благословения и наследства, приказал сжечь все его дурацкие книги, а девку Маланью немедленно сослать в дальнюю деревню… Пристыженный, взбешенный Иван Петрович в ту же ночь, подкараулив крестьянскую телегу, на которой везли Маланью, отбил ее силой, поскакал с нею в ближайший город и обвенчался с ней».
Поменяйте сердитого отца Петра Андреича на гневную маменьку Варвару Петровну, Маланью – на Авдотью Ермолаевну, Ивана Петровича – на Ивана Сергеевича, и вы получите точную канву того, что могло произойти с Тургеневым в 1842 году, вплоть до убедительного описания пережитых им чувств освобождения от родительской опеки и осуществления французских идеалов:
«Иван Петрович отправился в Петербург с легким сердцем. Неизвестная будущность его ожидала; бедность, быть может, грозила ему, но он расстался с ненавистною деревенской жизнью, а главное – не выдал своих наставников, действительно „пустил в ход" и оправдал на деле Руссо, Дидро и Декларацию прав человека. Чувство совершенного долга, торжества, чувство гордости наполняло его душу; да и разлука с женой не очень пугала его; его бы скорее смутила необходимость постоянно жить с женою».
(Кстати, Достоевский, уже в пору их разрыва, отмечал этот эпизод как самый яркий и убедительный в романе.)
Есть еще один соблазн принять версию о том, что юный Тургенев тайно женился на Авдотье Ермолаевне Ивановой и оставался повязанным этими узами на всю жизнь. Соблазн этот чисто литературоведческий, он не имеет прямого отношения к досье – считайте его необязательным отступлением. Но меня всегда занимала одна загадка: с кого Толстой писал Анатоля Курагина? Ведь он, как и Тургенев, обильно использовал современников в качестве прототипов для своих романов. Вот как он характеризует Анатоля:
«Курагин с женщинами был гораздо умнее и проще, чем в мужском обществе. Он говорил смело и просто, и Наташа… со страхом чувствовала, что между ним и ею совсем нет той преграды стыдливости, которую она всегда чувствовала между собой и другими мужчинами…
Анатоль… сводил с ума всех московских барынь, в особенности тем, что он пренебрегал ими и, очевидно, предпочитал им цыганок и французских актрис, с главой которых, мадмуазель Жорж, как говорили, он был в близких отношениях…
С девицами, в особенности с богатыми невестами… он не сближался, тем более что Анатоль, чего никто не знал, кроме самых близких друзей его, был два года тому назад женат.
Он был инстинктивно всем существом своим убежден в том, что… он никогда в жизни не сделал ничего дурного. Он не был в состоянии обдумать, как его поступки могут отозваться на других…
Он был не скуп и не отказывал никому, кто просил у него. <…> В душе он считал себя безукоризненным человеком, искренне презирал подлецов и дурных людей и со спокойной совестью высоко носил голову».
Беспутный чаровник, умеющий размывать стену стыдливости, пленяет сердца и не оглядывается, беззаботно игнорирует богатых невест, но имеет связь с французской актрисой, не способный на угрызения совести, легко занимает деньги без отдачи, но так же легко раздает, равнодушный к тому, что о нем подумают другие, – чей это портрет? Вспомним еще, что Тургенев, к ярости Толстого, пускал волны романтического тумана в сторону его сестры, Марии Николаевны, с таким же легкомыслием, с каким Анатоль вел себя, приехав свататься к княжне Марье Болконской. В дневнике Толстого есть запись: «Тургенев скверно ведет себя с Машей. Свинья!» И если добавить сюда сцену с Иваном Петровичем из «Дворянского гнезда», в которой он похищает Маланью и тайно женится на ней, и наложить ее на попытку Анатоля – тайно женатого! – похитить и увезти Наташу, два портрета сольются, как два отпечатка одного пальца.
Отношения между Тургеневым и Толстым – это история притяжений и отталкиваний, любви-вражды, достойная быть воссозданной в большом романе. Они встречаются часто, и после каждой встречи Толстой делает в дневнике противоречивые записи:
«Он дурной человек по холодности и бесполезности, но очень художественно умный и никому не вредящий… У него сперматорея, кажется, а все-таки не лечится и шляется… Сколько я помучился, когда, полюбив Тургенева, желал полюбить то, что он так высоко ставил. Из всех сил старался и никак не мог».
Но и Тургеневу часто их отношения в тягость.
«С Толстым я все-таки не могу сблизиться окончательно, слишком мы врозь глядим… Он слишком иначе построен, чем я. Все, что я люблю, он не любит – и наоборот… Думаю, если я похвалю суп, он тут же скажет, что суп дурен…»
Гром грянул посреди, казалось бы, безоблачного неба: во время дружеского визита в доме Фета, за завтраком, два главных русских писателя заспорили о правильном воспитании детей, раскричались, перешли на оскорбления, выбежали из дома, разъехались, обменялись оскорбительными письмами и порвали отношения на многие годы. Письмо с вызовом на дуэль не дошло до нас, мы знаем его в пересказе Софьи Андреевны. Она записала в дневнике со слов Толстого, что тот «не желал стреляться пошлым образом, то есть что два литератора приехали с третьим литератором, с пистолетами, и дуэль бы кончилась шампанским, а желает стреляться по-настоящему и просит Тургенева приехать в Богуслов к опушке леса с ружьями».
Обмен оскорбительными письмами продолжался несколько месяцев (Тургеневу нужно было уехать за границу) и закончился короткой запиской Толстого: «Милостивый государь! Вы называете в своем письме мой поступок бесчестным, кроме того, вы лично сказали мне, что вы дадите мне в рожу, а я прошу у вас прощения, признаю себя виноватым – и от вызова отказываюсь».
Так можно ли считать правомерной гипотезу, что три года спустя образ Тургенева всплыл в «Войне и мире» в обличье Анатоля Курагина? Судите сами.
ФРАНЦУЗСКАЯ АКТРИСА
Она потрясла холодный Петербург уже во время первых гастролей парижской Итальянской оперы в сезоне 1843/44.
«Раздались такие восхитительные бархатные ноты, каких, казалось, никто никогда не слыхивал… По залу мгновенно пробежала электрическая искра… В первую минуту – мертвая тишина, какое-то блаженное оцепенение… Но молча прослушать до конца – нет, это было свыше сил! Порывистые bravo! bravo! прерывали певицу, заглушали ее… Сдержанность, соблюдение театральных условий были невозможны; никто не владел собой… Да, это была волшебница! Уста ее были прелестны! Кто это сказал некрасива? Нелепость!»
Тургенев был мгновенно заворожен, окрылен, влюблен. Панаева не без сарказма описывает бурные проявления его чувств:
«Такого крикливого влюбленного, как Тургенев, я думаю, трудно было найти другого. Он громогласно всюду и всем оповещал о своей любви к Виардо, а в кружке своих приятелей ни о чем другом не говорил, как о Виардо, с которой он познакомился. Я помню, раз вечером Тургенев явился к нам в каком-то экстазе… Оказалось, что у него болела голова и сама Виардо потерла ему виски одеколоном. Тургенев описывал свои ощущения, когда почувствовал прикосновение ее пальчиков к своим вискам.
Не имея денег абонироваться в ложу, Тургенев без приглашения являлся в ложу, на которую я абонировалась в складчину со своими знакомыми. Наша ложа в третьем ярусе и так была набита битком, а колоссальной фигуре Тургенева требовалось много места. Он бесцеремонно садился в ложе, тогда как те, кто заплатил деньги, стояли за его широкой спиной и не видели ничего происходившего на сцене. Но этого мало: Тургенев так неистово аплодировал и вслух восторгался пением Виардо, что возбуждал ропот в соседях нашей ложи».
Я воображала, что уж собрать подробные сведения об этом романе не составит большого труда. Ведь сохранились сотни писем И. С. к Полине Виардо. Но потом я узнала, что все не так просто. После смерти Тургенева весь его архив оказался в руках семейства Виардо, и Полина выдавала исследователям материалы из него с большим разбором. Свои письма она вообще оставила под замком. В хронологии писем Тургенева к ней зияют большие пробелы, хотя из его писем к дочери понятно, что в эти годы он писал к ней много раз. Полина Виардо не стеснялась в сохранившихся письмах исправлять не понравившиеся ей высказывания и оценки писателя на противоположные.
Всем нам свойственно желание приукрасить свой образ в глазах современников и потомков. Но простая скрытность – плохой прием. Мы не слышим волшебного голоса певицы Виардо (граммофон запоздал), мы не читали ее писем – и что же нам остается? Только одно – вглядеться в ее отражения, запечатленные в тургеневской прозе и драматургии.
Нет никакого сомнения в том, что именно она послужила прототипом для образа Натальи Петровны в пьесе «Месяц в деревне». И вся расстановка главных действующих лиц весьма напоминает ситуацию, сложившуюся в поместье Виардо – Куртавнеле, когда Тургенев жил там в качестве друга-гостя в конце 1840-х. Себя он вывел под именем Ракитина. Ракитин дружит с хозяином дома, влюблен в его жену, ревнует ее к мужчинам, которых она одаривает своим вниманием. В одном из его монологов прорывается такая искренняя боль, что веришь: это было пережито самим автором:
«Без нее я жить не могу, в ее присутствии я более чем счастлив; этого чувства нельзя назвать счастьем, я весь принадлежу ей, расстаться с нею мне было бы, без всякого преувеличения, точно то же, что расстаться с жизнию… Я никогда себя не обманывал; я очень хорошо знаю, как она меня любит; но я надеялся, что это спокойное чувство со временем… Я надеялся! Разве я вправе, разве я смею надеяться? Признаюсь, мое положение довольно смешно… почти презрительно».
И в другом месте:
«Всякая любовь, счастливая, равно как и несчастная, настоящее бедствие, когда ей отдаешься весь… Погодите! Вы, может быть, еще узнаете, как эти нежные ручки умеют пытать, с какой ласковой заботливостью они по частичкам раздирают сердце… Погодите! Вы узнаете, сколько жгучей ненависти таится под самой пламенной любовью!.. Вы узнаете, что значит принадлежать юбке, что значит быть порабощенным, зараженным – и как постыдно и томительно это рабство!.. Вы узнаете, наконец, какие пустячки покупаются такой дорогой ценою…»
Есть косвенные указания на то, что Тургенев довольно долго был готов довольствоваться «пустячками». Эрос никогда не имел над ним полной власти. В письме Боткину в начале 1859 года он жалуется на какую-то даму петербургского полусвета: «Александра Петровна истощила меня до мозгу в костях. Нет, брат, в наши годы следует только раз в три месяца».
Пьеса «Месяц в деревне» имела цензурные затруднения и была впервые опубликована только в 1855 году. Но начата она в Куртавнеле, в 1849-м, поэтому можно считать, что Наталья Петровна – это портрет Полины Виардо «с натуры». Женщина эта часто бывает капризной, непредсказуемой, но может быть и доброй, отзывчивой, внимательной. Ее чувства бурлят, ей невозможно удовлетвориться мирным течением семейной жизни. Но и любовь Ракитина – это не то, что могло бы захватить ее целиком. Она говорит ему:
«Послушайте, Мишель, вы меня знаете, вы должны меня извинить. Наши отношения так чисты, так искренни… и все-таки не совсем естественны. Мы с вами имеем право не только Аркадию (мужу), но всем прямо в глаза глядеть… Вот оттого-то мне иногда и тяжело бывает, и неловко, я злюсь, я готова, как дитя, выместить свою досаду на другом, особенно на вас… Я вас люблю, и это чувство так ясно, так мирно… Оно меня не волнует, я им согрета, но… Вы никогда не заставили меня плакать… Все дело в том, что вы слишком добры… Вы мне слишком потакаете… Вы слишком добры, слышите?»
Не исключено, что в эти годы жизни втроем Тургенев довольствовался ролью вздыхающего поклонника, жил смутными надеждами, маленькими знаками внимания. С хозяином дома, месье Луи Виардо, его связывала общая страсть – охота. Кроме того, они вдвоем переводили на французский произведения русских писателей, а впоследствии – и самого Тургенева. Месье Виардо вовсе не был из тех покладистых французских мужей, которые описаны в романе «Опасные связи». Его взгляды на человеческие отношения были окрашены пуританскими чертами. За повесть «Первая любовь» он устроил Тургеневу настоящий разнос:
«Мой дорогой друг, хочу сказать Вам напрямик, что я думаю о Первой любви. Вы даже не подозреваете, к какому сорту литературы эта повесть принадлежит. Все персонажи вызывают отвращение: и старая графиня, пристрастившаяся к куреву, и девушка с ее продажным кокетством, и гусар, и поляк – все они одинаково неинтересны. Кого же предпочтет эта новоявленная дама с камелиями? Конечно же, женатого человека. Все та же набившая оскомину супружеская измена, которая весьма приветствуется. Этот человек женат по расчету на женщине много старше его и прожигает ее средства, покупая себе любовниц. Не важно, что он обаятелен, прекрасен, неотразим. Но почему хотя бы не сделать его вдовцом? И зачем здесь эта унылая, невыразительная фигура его жены? Кто же рассказывает эту скандальную историю? Ее сын, какой стыд!»
Тургенев старается относиться бережно к чувствам месье Виардо. В одном письме с тревогой спрашивает у Полины, чем недоволен ее муж. Не тем ли, что этот чужой русский живет у них в доме? Если перо Тургенева срывается на слишком интимные нежности – с перечнем того, что именно он целует у своей адресатки, – он переходит на немецкий (этого языка месье Виардо не знает).
В 1850 году Тургенев должен был покинуть Куртавнель и вернулся туда только шесть лет спустя. Он продолжает время от времени писать Полине Виардо нежные письма из России. «Я хочу склониться к Вашим ногам и поцеловать край Вашего платья, дорогой, дорогой, добрый, благородный друг мой. Да хранит Вас небо». Она отвечает редко. «Вы не поверите, какую пустоту вызывает во мне отсутствие Ваших писем; я так давно уже лишен известий о Вас, это приводит меня в полную растерянность».
Письма от Полины – редкость. Зато она совершает поступок, на который бы и не всякая влюбленная решилась: принимает в свой дом на воспитание восьмилетнюю дочку Тургенева. Девочка приезжает во Францию неграмотной дикаркой. Но через несколько лет она превращается в парижскую мадемуазель, учиться рисовать, играть на фортепьяно, забывает русский и пишет отцу письма только на французском, хотя и с ошибками, за которые Иван Сергеевич постоянно корит ее.
В ноябре 1850 года маменька Варвара Петровна скончалась, поднеся сыновьям напоследок еще несколько сюрпризов. «Мать моя, – пишет Тургенев Виардо, – в последние минуты не думала ни о чем, как (стыдно сказать) о разорении нас – меня и брата. В последнем письме, написанном ею своему управляющему, она давала ему ясный и точный приказ продать все за бесценок, поджечь все, если это было бы нужно».
А каковы сердечные дела Ивана Сергеевича в эти годы?
Да так же, как и десять лет назад: на поверхности – светская жизнь в салонах Москвы и Петербурга, флирт с дамами, легкие романы. У себя же, в помещичьем доме в Спасском, унаследованном от покойной маменьки, – красивая крепостная наложница, купленная у кузины за 700 рублей (при том, что средняя цена на девок в те времена колебалась от 20 до 50 рублей).
Итак, даже став богатым и независимым наследником имения, пламенный борец с крепостничеством по-прежнему уклоняется от брачных уз, предпочитает купить себе подругу, которая ни на что не посмеет претендовать. Все, что угодно, лишь бы не возлагать на свои любовные влечения хомут моральных обязательств!
Из воспоминаний современника:
«Новый барин накупил ей сейчас же всяких богатых материй, одежд, украшений, белья из тонкого полотна, посадил ее в карету и отправил в Спасское; а потом приехал туда и сам.
Но в предмете его страсти оказались большие недостатки: прежде всего страшная неразвитость… С нею не было никакой возможности говорить ни о чем другом, как только о соседских дрязгах и сплетнях. Она была даже безграмотна! Иван Сергеевич пробовал, было, в первые медовые месяцы… поучить ее читать и писать, но увы! это далеко не пошло: ученица его смертельно скучала за уроками, сердилась… Потом явились на сцену обыкновенные припадки замужних женщин, а вслед за тем произошло на свет прелестное дитя».
Тургенев позаботился о матери, но родившемуся ребенку не достался счастливый удел его сводной сестры Полины. Сам И. С. так рассказывает об этом:
«Я впоследствии помог ей выйти замуж за маленького чиновника Морского министерства – и она теперь благоденствует в Петербурге. Отъезжая от меня в 1853 году, она была беременна, и у ней в Москве родился сын Иван, которого она отдала в воспитательный дом. Я имею достаточно причины предполагать, что этот сын не от меня; однако с уверенностью ручаться за это не могу. Он, пожалуй, может быть мое произведение. Сын этот попал в деревню к мужику, которому был отдан на прокормление».
В 1853 году Тургеневу разрешено было вернуться из деревенской ссылки в столицы. Возобновляются романтические увлечения. В 1854-м – дальняя родственница, Ольга Александровна Тургенева, крестница Жуковского. Одновременно – многозначительная задушевность с замужними дамами: графиней Ламберт, Марией Николаевной Толстой. Не исключено, что именно его вздохи и намеки привели к тому, что брак Марии Николаевны вскоре распался. Но брачный хомут – нет, ни за что! Он объясняет Константину Леонтьеву:
«Нехорошо художнику жениться. Если служить музе… так служить ей одной; остальное надо все приносить в жертву. Еще несчастный брак может способствовать развитию таланта, а счастливый никуда не годится. Конечно, страсть к женщине – вещь прекрасная, но я вообще не понимал никогда страсти к девушке; я люблю больше женщину замужнюю, опытную, свободную, которая может легче располагать собой и своими страстями… Надо подходить ко всякой с мыслью, что нет недоступной, что и эта может стать вашей любовницей».
Только летом 1856 года, после окончания Крымской войны и смерти императора Николая Первого, Тургенев получает возможность поехать за границу, посетить любимый Куртавнель. Шесть лет пролетело—и как все изменилось! Он уезжал нищим, безвестным, зависимым от любого каприза маменьки. Теперь он богат, автор многих нашумевших произведений, друг известных литераторов. Надо думать, такое преображение должно было произвести сильное впечатление на Полину Виардо. Мы ничего не знаем о том, как она встретила старинного поклонника. Знаем только, что девять месяцев спустя у нее родился сын Поль, по поводу чего Тургенев прислал пламенные поздравления – но не обоим родителям, а по отдельности каждому – и по-русски:
Месье Виардо он писал: «Мой дорогой друг, начинаю с того, что целую и поздравляю вас от всего сердца, а затем благодарю вас за память обо мне. Приятно все-таки иметь сына – не правда ли? А когда имеешь трех дочерей, то это становится еще более приятным. Вероятно, вам пришлось пережить мучительные минуты, но теперь вы должны быть очень счастливы».
Письмо Полине было отправлено в тот же день:
«Hurrah! Ура! Lebehoch! Vivat! Evxnva! Zito! Да здравствует маленький Поль! Да здравствует его мать, да здравствует его отец, да здравствует вся семья! Браво! Я говорил вам, что все пойдет хорошо и что у вас будет сын! Поздравляю и целую вас всех».
Никогда рождение детей в семействе Виардо не вызывало у Тургенева такой бури восторга. Но Полина явно отказывалась разделить его ликование. Уже осенью 1856 года она явно за что-то прогневалась на своего русского друга. (Вправе ли мы предположить, что за непрошеную беременность, которая наверняка разрушила какие-то планы ее гастрольных поездок?) С этого момента она избегает его, не отвечает на письма. Почти в каждом письме к дочери, Полине Тургеневой, И. С. умоляет ее сообщать сведения о мадам Виардо, которая ему не пишет. (Его письма этого года к самой Виардо впоследствии не были предоставлены исследователям.)
Опала длится почти пять лет, и именно в эти годы Тургенев пишет «Дворянское гнездо». В этом произведении Полина Виардо выведена под именем беспутной жены Лаврецкого, Варвары Павловны. И мучения, которые эта женщина доставляет Лаврецкому-Тургеневу пострашнее того, что довелось пережить Ракитину-Тургеневу в пьесе «Месяц в деревне».
Варвара Павловна, как и ее прототип, – талантливая музыкантша, герой тоже встречает ее в театре и влюбляется без памяти. Она также проявляет необычайную деловую хватку, умеет превратить свою квартиру в салон, где дают «прелестнейшие музыкальные и танцевальные вечеринки».
Но вот герой узнает об измене жены:
«…Голова у него закружилась, пол заходил под ногами, как палуба корабля во время качки. Он и закричал, и задохнулся, и заплакал в одно мгновение.
Он обезумел… Этот Эрнест, этот любовник его жены, был белокурый смазливый мальчик лет двадцати трех, со вздернутым носиком и тонкими усиками, едва ли не самый ничтожный из всех ее знакомых…»
Лаврецкий оставляет неверную жену, возвращается в Россию, влюбляется в Лизу Калитину. Но Варвара Павловна настигает его и там и разрушает его счастье. И уж тут ей нет пощады от автора. Она – воплощенное лицемерие, умелая интриганка, бессердечная манипуляторша, ненасытная развратница. Не зная уже, чем бы доконать ненавистную, Тургенев в конце романа дает ей в любовники отставного гвардейца с гоголевской фамилией Закурдало-Скубырников.
Один из знакомых записал оброненную им реплику: «Вот уж не понимаю, как это люди ревнуют! Для меня изменница уподобляется мертвому телу, трупу бездыханному».
Довольно странное заявление для человека, много лет влюбленного в замужнюю женщину. Кроме того, не мог Тургенев не знать и о других увлечениях Полины. Труайя утверждает, что о ее романе с художником Ари Шеффером знал весь Париж. (Кстати, «Дворянское гнездо» писалось как раз в те месяцы, когда протекал этот роман.)
Но несмотря на все обиды, на все терзания ревности – реальные или вымышленные, – мир и дружба постепенно возвращаются в обширное семейство Виардо. Тургенев поселяется рядом с ними в Баден-Бадене, в 1867 году начинает строить себе там шикарную виллу. В доме живут прелестные ученицы Полины Виардо, регулярно устраиваются музыкальные вечера, ставятся оперетты, в которых Тургенев – и автор, и актер, а мадам Виардо – композитор. Немецкая аристократия любит посещать эти представления, бывают даже коронованные особы.
«Эти представления долгое время давались в вилле Тургенева, более удобной, чем наша, – вспоминает Поль Виардо. – Из актеров мужского персонала нас было только двое: Тургенев и я. Для меня писались роли, подходящие к моему росту… Король Вильгельм смеялся до слез политическим намекам, которыми Тургенев пересыпал свой текст…»
Но не все было безоблачно в этом существовании. Русские друзья смотрели со смесью сочувствия и презрения на баденский треугольник. Строгая графиня Ламберт перестала отвечать на письма Ивана Сергеевича. «Жаль мне, что Тургенев не на дело, а для роли шута треплет свое влияние», – пишет Герцен в письме. Князь Петр Вяземский сочиняет злую эпиграмму:
Талант он свой зарыл в «Дворянское гнездо».
С тех пор бездарности на нем оттенок жалкий,
И падший сей талант томится приживалкой
У спавшей с голоса певицы Виардо.
Да и сам И. С. болезненно переживает свою ситуацию. «Должен сознаться, что когда я в роли паши лежал на земле и видел, как на неподвижных губах вашей надменной кронпринцессы играло легкое отвращение холодной насмешки, что-то во мне дрогнуло! Даже при моем слабом уважении к собственной персоне мне представилось, что дело зашло уж слишком далеко».
Эта горечь потом выплеснулась в повести «Вешние воды» (1871), в которой герой Санин губит свою жизнь, поддавшись чарам властной и обаятельной женщины. «Дойдя в своих воспоминаниях до той минуты, когда он с таким унизительным молением обратился к госпоже Полозовой, когда он отдался ей под ноги, когда началось его рабство – он отвернулся от вызванных им образов, он не захотел более вспоминать… Он страшился того чувства неодолимого презрения к самому себе, которое… непременно нахлынет на него и затопит, как волною… А там – житье в Париже – и все унижения, все гадкие муки раба, которому не позволяется ни ревновать, ни жаловаться и которого бросают, наконец, как изношенную одежду…»
Больше всего Марья Николаевна Полозова ценит свободу и возможность отдавать приказания. Она и замуж вышла за своего «пышку» Полозова именно потому, что, при своей бесхарактерности, он никогда не посмеет стеснять ее своеволие. Супруги иногда даже заключают пари, удастся ли Марье Николаевне заманить в любовные сети очередную жертву. Господин Полозов прекрасно сознает свою роль и место. «И полезный же я ей человек! Ей со мной – лафа! Я – удобный!»
Видел ли себя и месье Виардо в таком же свете?
Этого мы не знаем.
ТЕАТР ТУРГЕНЕВА
С молодых лет, с того момента, как вырвался он из-под власти маменьки и попал в столицы, Иван Сергеевич был обуян сильней всего одной страстью: чаровать и впечатлять. Поначалу его позирование было таким простодушным, что вызывало серьезные нарекания окружающих.
«От Белинского, – вспоминает Панаева, – Тургеневу досталась сильная головомойка, когда дошло до его сведения, что Тургенев в светских дамских салончиках говорил, что не унизит себя, чтобы брать деньги за свои сочинения; что он их дарит редакторам журнала.
– Так вы считаете позором сознаться, что вам платят деньги за ваш умственный труд? Стыдно и больно мне за вас, Тургенев.
Тургенев чистосердечно покаялся в своем грехе и сам удивлялся, как мог говорить такую пошлость».
«Он… тщательно разыскивал, примеривал к себе множество ролей и покидал их с отвращением, убедясь, что они казались всем не делом, а гениальничаньем и скоро забывались» (П. Анненков).
«Хлестаков, образованный и умный, внешняя натура, желание выказываться…» (А. Герцен).
Будучи за границей, Тургенев часто посещал Герцена и очень старался понравиться дамам в его кружке. Но их обостренное чутье к малейшей фальши создавало здесь для него серьезные трудности.
«С приятелем твоим Тургеневым мы все неприятели, – пишет Натали Герцен своей подруге, Наташе Тучковой. – Талантливая натура, я слушаю его с интересом, даже люблю его, но мне никогда не бывает его нужно… Я сношу его посещения иногда три раза в день, но не могу выносить его в хорошие минуты. Мне случалось увлекаться и говорить с ним от души – и всякий раз жалела об этом. Но человек он очень, очень хороший, интересный и иногда приятный».
Чувствуя это холодноватое отчуждение, Тургенев пытался растопить его, превращая вечера в настоящие театральные представления.
«У Тургенева являлись удивительные фантазии, – вспоминает Огарёва-Тучкова. – Он то просил у нас всех позволения кричать, как петух; влезал на подоконник и, действительно, неподражаемо хорошо кричал и вместе с тем устремлял на нас неподвижные глаза; то просил позволенья представить сумасшедшего. Мы обе с сестрой радостно позволили, но Наталья Александровна Герцен возражала ему:
– Вы такие длинные, Тургенев, вы все тут переломаете… да, пожалуй, и напугаете меня.
Но он не обращал внимания на ее возражения… Он всклокочет себе волосы и закроет ими себе весь лоб и даже верхнюю часть лица; огромные серые глаза его дико выглядывают из-под волос. Он бегал по комнате, прыгал на окна, садился с ногами на окно, делал вид, что чего-то боится, потом представлял страшный гнев. Мы думали, что будет смешно, но было как-то очень тяжело… Мы все вздохнули свободно, когда он кончил свое представление, а сам он ужасно устал».
Иногда он устраивал представления для единственного зрителя – самого себя.
«Тоска напала на меня однажды в Париже – не знал я, что мне делать, куда мне деваться. Сижу я у себя дома и гляжу на шторы, а шторы были раскрашены, разные были на них фигуры, узорные, очень пестрые. Вдруг пришла мне в голову мысль. Снял я штору, оторвал раскрашенную материю и сделал из нее длинный – аршина в полтора – колпак. Горничные помогли мне – подложили каркас, подкладку, и, когда колпак был готов, я надел его себе на голову, стал носом в угол и стою… Тоска стала проходить, мало-помалу водворился какой-то покой, наконец, мне стало весело».
Но главный театр Тургенева, его любимые подмостки – это письма к женщинам, пробудившим в нем лирические чувства. С бесконечной изобретательностью он расцвечивает их вариациями на несколько тем, проходящих сквозными нитями через его огромное эпистолярное наследие: грусть одиночества; благодарность за нежное участие; смутные надежды на возрастание сердечной близости; восхваление исключительного обаяния и добродетелей адресатки.
Если бы Тургенев оказался в своей любимой Франции на шесть веков раньше, он наверняка пополнил бы ряды провансальских трубадуров. Один из наших лучших переводчиков куртуазной поэзии той эпохи, А. Г. Найман, так описал культ любви-влюбленности, царивший у бардов XIII—XIV веков: «Главной темой, содержанием и сутью поэзии трубадуров является любовь к Даме… Трубадур, как правило, неженатый, влюблен в Даму, обычно замужнюю и поставленную выше него в обществе. Дама относится к нему более или менее сурово – самое большее, чего он иногда удостаивается, это улыбка или приветливый взгляд; поцелуй считается уже высшей наградой… По своей природе куртуазная любовь не заинтересована в результатах, она ориентирована не на достижение цели, а на переживание, которое одно способно принести высшую радость влюбленному».
Именно такой культ Дамы необычайно близок душевному настрою Тургенева. Порой кажется, что трепетная влюбленность живет в нем постоянно и только и ждет, на кого бы ей излиться. И да, предпочтительно на замужнюю, чтобы не было угрозы низвергнуться вдруг в повседневную прозу брачной жизни. Когда Мария Николаевна Толстая разошлась с мужем, переписка Тургенева с ней начала угасать. Проницательный Лев Толстой однажды заметил: «Тургенев никого не любил. Он влюблен в любовь».
Плотские мотивы любовного влечения редко всплывают в письмах – по крайней мере в тех, которые стали нам известны. Из письма Полине Виардо (по-немецки): «Тысяча благодарностей за милые ногти; взамен посылаю Вам свои волосы. Прошу Вас прислать мне лепесток из-под Вашей ноги. Целую милые, дорогие ноги».
Из письма графине Ламберт:
«С радостью думаю о вечерах, которые буду проводить нынешней зимою в вашей милой комнате. Посмотрите, как мы будем хорошо вести себя, тихо, спокойно – как дети на Страстной неделе. За себя я отвечаю».
Тургеневу было под пятьдесят, когда объектом его пламенной нежности стала вторая дочь Полины Виардо, семнадцатилетняя Клоди. В письме к ней есть фраза: «Целую все твое тело, везде, где только ты мне позволишь его целовать». (Куда смотрела мамаша Полина – публиковать такое письмо?!) Но такие же вспышки интимности, почти слово в слово, проскользнут впоследствии в письмах к актрисе Марии Савиной.
Увы, каждая женщина, получавшая письма с такими нежными излияниями, имела право воображать, что это ей одной. И открывать свое сердце чаровнику. И горько упрекать его потом за обман, неискренность, «измену». Однако эпистолярный «театр» Тургенева не был одним лицедейством. В письмах он оттачивал литературный стиль и позже использовал отрывки из них, как живописец использует зарисовки в блокноте. Борис Эйхенбаум отыскал десятки фраз и пейзажных зарисовок, которые впоследствии дословно перекочевали из писем в прозу Тургенева.
Нет, он не лицемерил. Он изображал на своих подмостках сильные и искренние чувства, которые он испытывал. Только он их испытывал задолго до появления очередной Прекрасной Дамы, и они оставались в нем надолго после ее исчезновения.
И при этом он часто бывал глубоко и искренне несчастен. Он очень боялся смерти, много думал о ней. Из дневника последних лет: «Полночь. Сижу я опять за своим столом… а у меня на душе темнее темной ночи… Могила словно торопится проглотить меня; как миг какой пролетает день, пустой, бесцельный, бесцветный. Смотришь: опять вались в постель. Ни права жить, ни охоты нет; делать больше нечего, нечего ожидать, нечего даже желать».
Эдмон Гонкур записал в дневнике разговор с Тургеневым. Тот говорил, что тоска его – от невозможности более любить. «Я уже не могу любить, понимаете?.. А ведь это – смерть… Что касается меня, то вся жизнь моя насыщена женственностью. Нет ни книги, ни чего бы то ни было на свете, что бы могло заменить мне женщину. Как это выразить? По-моему, одна только любовь дает тот полный расцвет жизни, которого ничто не дает».
Милая Юлия Петровна, кажется мое «досье» непомерно затянулось. Надеюсь, по крайней мере, что оно достаточно ясно дает понять, чем Вы рискуете, идя на сближение с таким человеком, как И. С. Тургенев. Он будет искренне стараться найти для Вас любовную роль в спектакле, разыгрываемом им на протяжении всей жизни. Но согласится ли он покинуть ради Вас свою командную и безопасную позицию режиссера, автора, суфлера? Я не могу Вам этого обещать. С тревогой и сердечным участием буду ждать Вашего решения. Желаю Вам счастья и мира душевного.
Увы, дорогой Иван Сергеевич!
Моя машина времени сломалась, «досье» о Вас не попало в руки Юлии Петровны Вревской. Она приехала к Вам в Спасское летом 1874 года и провела там пять дней. Приехала с братом, так что приличия были соблюдены.
Потом началась переписка. И как умело Вы тревожили сердце женщины своим искушенным пером! Помните эти письма?
«Милая Юлия Петровна! Когда Вы сегодня утром прощались со мною, я… не довольно поблагодарил Вас за Ваше посещение. Оно оставило глубокий след в моей душе – и я чувствую, что в моей жизни с нынешнего дня одним существом больше, к которому я искренне привязался, дружбой которого я всегда буду дорожить, судьбами которого я всегда буду интересоваться… От души желаю Вам всего хорошего, целую Ваши милые руки и остаюсь искренне Вас полюбивший Иван Тургенев».
«…Мне все кажется, что если бы мы оба встретились молодыми, неискушенными – а главное – свободными людьми… Докончите фразу сами… Я часто думаю о Вашем посещении в Спасском. Как Вы были милы! Я искренне полюбил Вас с тех пор. Можете Вы прислать мне хорошую Вашу фотографию?.. Мне приятно даже заочно целовать Ваши руки, что я и делаю теперь…»
«Уж как там ни вертись, а должно сознаться, что если и не веревочкой и не черт – а кто-то связал нас… Со времени посещения в деревне узелок опять завязался – и на этот раз довольно плотно. Смотрите, не вздумайте ни перерубить, ни развязывать этот узелок».
Следующая встреча – через год, на водах в Карлсбаде. Что-то произошло там, что оставило горький след в душе Юлии Петровны. Она пишет про какой-то ров, который остался между вами, «по которому смирнехонько бежит карлсбадская водица», упрекает Вас в скрытности. Раззадоренный упреками, Вы отвечаете с необычной для Вас прямотой: «Вы меня называете скрытным; ну, слушайте же – я буду с Вами так откровенен, что Вы, пожалуй, раскаетесь в Вашем эпитете. С тех пор как я Вас встретил, я полюбил Вас дружески – и в то же время имел неотступное желание обладать Вами; оно было, однако, не настолько необузданно, чтобы попросить Вашей руки, к тому же другие причины препятствовали; а с другой стороны – я знал хорошо, что Вы не согласитесь на то, что французы называют ипеpassade… Вот Вам и объяснение моего поведения».
Но Юлия Петровна так увлечена Вами, что, кажется, готова и на ипеpassade. Вы продолжаете рассыпать в письмах приманки и намеки: «Чувствую, что старею… и нисколько меня это не радует. Напротив. Ужасно хотелось бы перед концом выкинуть какую-нибудь несуразную штуку… Не поможете ли?»
Судя по всему, она «помогла». Когда вы встречаетесь в Петербурге летом 1876 года, там и тут мелькают знаки, указывающие на интимную близость. Ведь вряд ли Вы стали бы просить простую знакомую заказать Вам номер в гостинице, прислать на вокзал карету, вряд ли стали бы появляться вместе с ней в ресторанах и у общих друзей. Она, в свою очередь, приглашает Вас остановиться у нее в квартире. Но потом – неизбежно! – начинается Ваше вечное умелое ускользание.
«А Вы все еще считаете нужным меня успокаивать и умоляете меня не „пугаться" и обещаете не ввести меня в беду. Могу Вас уверить, что между мною и прекрасным Иосифом столь же мало общего, как между Вами и женой Потифара; боюсь я холеры – но уж никак не милых дам – и особенно таких добродушных, как Вы… Я искренне к Вам привязан, но иногда замечаю, что Вы молодая, милая женщина – и „напрасность" этого замечания меня смущает.
Крепко и дружески жму Вашу руку и остаюсь…»
Уже только «жму руку» – не «целую».
Юлии Петровне ничего не остается, как попытаться забыть Вас. И она выбирает для этого довольно сильное средство: уезжает медсестрой на русско-турецкую войну (1877). И вскоре заболевает там тифом и умирает.
Нет, не мне бросать Вам горький упрек, Иван Сергеевич, не мне корить Вас за разбитые сердца, разрушенные судьбы. Да и не дошли бы до Вас мои упреки. Вы сумели – может быть, единственный из русских писателей XIX века – увернуться навеки от чувства вины. Прожили свою жизнь в зоне вечной невиноватости. Сожалений – сколько угодно, пилить себя за совершенные ошибки – хоть с утра до вечера. Но не боль вины за причиненные кому-то страдания. Чистый Анатоль Курагин!
Не мне обвинять Вас – идолопоклонника любви. Потому что я и сама живу распростертой перед тем же кумиром. Пока мы окружены миллионами людей, верующих в других идолов, и прежде всего – в идола обязательной, принудительной моногамии, – Ваш выбор еще не самый худший. Брачные узы, требующие отказа от всех будущих – возможных – невозможных – влюбленностей, – не для нас. А наказание? Кажется, Вы его получили сполна. Ведь не притворялись же Вы, когда так страстно и горько уговаривали одного молодого человека жениться:
«Да, да, женитесь, непременно женитесь. Вы себе представить не можете, как тяжела одинокая старость, когда поневоле приходится приютиться на краешке чужого гнезда, получать ласковое отношение к себе как милостыню и быть в положении старого пса, которого не прогоняют только по привычке и из жалости к нему. Послушайте моего совета! Не обрекайте себя на такое безотрадное будущее!»