Конечно, я сама была во всем виновата. Зачем мне нужно было приглашать Ларису к нам домой? Руководить ее дипломной работой я вполне могла в институте – вечерами там всегда было легко найти свободную аудиторию. Так нет же, материнский инстинкт брал свое: девочка живет в общежитии, вдали от домашнего тепла, надо ее подкормить, приласкать, обогреть.
Хотя насчет «подкормить» – это было последнее, в чем Лариса нуждалась. Она распирала свои платья и блузки, как крепкая дынька, пухлая складочка на шее круглилась при каждом повороте головы. Стоило ей остановиться в коридоре института, как неведомо откуда налетал рой поклонников – словно птицы на созревший подсолнух. Ее черные ресницы хлопали направо и налево, казалось, что от них начинал идти заметный ветерок. Никакому котенку не удалось бы так естественно принимать позу приветливой беспомощности. Но многие сокурсники уже испытали на себе и острые коготки.
Моим заботам ее поручил сам завкафедрой – иначе я бы ни за что не согласилась. Лариса увлекалась новомодными течениями в литературоведении, обещавшими раскрыть тайну поэзии путем правильного подсчета слов и слогов. А я тогда как-то злонамеренно и безнадежно пыталась игнорировать это поветрие, отсидеться в старомодном блиндаже. Идея ее дипломной работы сводилась к тому, что она возьмет собрание стихотворений Лермонтова и пойдет от стиха к стиху, подсчитывая число положительных и отрицательных эмоций в каждом. Строчки с положительными она подчеркивала красным, с отрицательными – синим. В результате должна была получиться графическая кривая, отражающая изменения эмоционального настроя поэта в течение его короткой творческой жизни. По принятому у новаторов этикету предмет своего исследования она называла не по фамилии, даже не по имени и отчеству, а по инициалам – МЮЛ. Мы садились рядом, и я начинала проверять очередную порцию ее подсчетов.
– Лариса, почему в стихотворении «Одиночество» вот эти две строчки вы подчеркнули красным?
– Ну как же: и в той, и в другой есть слово «веселье», «веселиться».
– Но погодите – разве не должны мы брать слова в контексте? Каков контекст первого «веселья»? «Делить веселье – все готовы: никто не хочет грусть делить». Не очень-то радостное заявление.
– Там, где «грусть», я подчеркнула синим.
– А вторая красная черта? «И будут (я уверен в том) / О смерти больше веселиться, / Чем о рождении моем». Вам действительно кажется, что здесь мы имеем дело с положительной эмоцией?
– Видите ли, семиотика учит нас, что слова часто выбираются поэтом подсознательно, они несут знаковую нагрузку независимо от контекста. В стихотворении получилось шесть синих строчек и только две красных, что ясно показывает общий отрицательный настрой МЮЛа.
– …Лариса, почему «Как часто пестрою толпою окружен» – красным?
– Ну как же: нарядная, праздничная толпа, встречают Новый год. Сказано ведь дальше: «При шуме музыки и пляски».
– Но ведь это рифмуется с «Приличьем стянутые маски».
– Может быть, это просто маскарадные маски?
– Не думаю. И в конце опять наше любимое слово – «веселье». Оно безотказно требует красной черты – так?
– Где это? А, конечно. «О как мне хочется смутить веселость их» – МЮЛ с радостью предвкушает, как бросит им в лицо «железный стих». Но «облитый горечью и злостью» – это уже синим.
Лариса, если хотела, могла быть тихо упрямой и все поворачивать по-своему. Вскоре я перестала ей перечить и просто пользовалась случаем, чтобы снова и снова окунаться в колдовские волны лермонтовских стихов.
Когда дошло до составления графика, конечно, оказалось, что синие точки легли намного выше красных. Но как соединять их? Ломаной кривой или плавной? Наверное, есть какие-то правила? Пришлось призвать из соседней комнаты профессионального математика.
Додик появился в своем сине-печальном тренировочном костюме, все такой же высокий и немного нездешний, как и восемь лет назад. Мой царь Давид, мой витязь без тигровой шкуры, мой кавказский сыроед! Ресницы дипломницы Ларисы немедленно начали гнать ветер, как самолетный пропеллер. И ветер достиг цели – крылышки ветряной мельницы моего рыцаря стронулись с места, завертелись в ответ. Чуть шире улыбка, чуть короче паузы между словами, чуть оживленнее игра пальцев, чуть выше взлет удивленных век. Уж эти-то знаки я способна различать без всякой семиотики.
За чаем мы расспрашивали Ларису о семье, о родителях. Да, они оба врачи, работают в железнодорожной больнице провинциального города. Отец, придя домой после операции, иногда сажал ее перед собой, как анатомический манекен, и задумчиво начинал ощупывать то место на шее, на плече, на колене, которое сегодня попало ему под скальпель. «Так… всё правильно… всё на месте…» – бормотал он. Но бывали случаи, когда какая-нибудь жилочка в шее дочери не совпадала с его представлениями об устройстве нашего тела, и он выговаривал себе за ошибку, обзывал дураком и даже похуже. Специальностью матери была кардиология, хотя часто ей приходилось выступать и в роли доморощенного психолога, то есть пытаться понять: действительно ли у этого сцепщика, машиниста, проводника такие адские боли в грудной клетке, или он просто пытается выманить из ее стеклянного шкафчика заветную порцию морфия?
Родители, как водится, мечтали, чтобы она пошла по их стопам, но она и слышать не хотела. Только литература! Уже в восьмом классе у нее было собрание толстых блокнотов, в которые она выписывала цитаты из прочитанных книг и стихов. Ее первый роман разгорелся с мальчиком, который знал наизусть всего «Бориса Годунова»! Но потом выяснилось, что для него HAH (H. А. Некрасов) выше, чем ААБ (А. А. Блок), и с любовью было покончено. Рассказывая, она потешно копировала свое детское презрение – головка откинута назад, взгляд из-под ветреных ресниц сверлит с недостижимого высока, судейский перст указывает отвергнутому на дверь.
О, как же их много – этих неуловимых примет, по которым мы узнаем, что у нашего супруга завелась волнующая тайна. Вот зазвонил телефон, ты слышишь в соседней комнате громкое «алё» – и вдруг голос его спадает на невнятный бубнеж, на шепот, пропадает совсем. Вот начинаются непредвиденные заседания кафедры, консультации в институте на другом конце города, занятия с вечерниками. Да, он помнит, что обещал Марику сводить его на день рождения к однокласснику. Но не мог же он знать заранее, что именно в этот день в город заявится проездом из Москвы профессор, работающий над теми же тайнами теории множеств, что и он. Им просто необходимо встретиться. То секретарша на кафедре обронит мимоходом: «Видела вчера на улице твоего Додика – вот с таким букетом ландышей! С чем поздравлял?»
Пикантность моей ситуации заключалась в том, что мне был виден – открыт – и другой конец этих романтических качелей. В походке Ларисы появилась какая-то летучесть, в улыбке – таинственность, во взгляде – нетерпеливая готовность устремиться в небо, в потолок, в облака. Теперь она проходила сквозь толпу поклонников, едва замечая их, едва удостаивая кивком. На лекциях и семинарах что-то рисовала в конспектах, вздыхала, на вопросы отвечала невпопад. В одежде стали мелькать предметы, добыть которые можно было только в комиссионке. Откуда она доставала деньги? Экономила на еде? Во всяком случае, если раньше при взгляде на нее вспоминались натурщицы Рубенса и Энгра, то теперь она явно перемещалась в категории Кранаха, Мане, Пармиджанино. Меня она не то чтобы избегала, но как-то все чаще находила предлоги откладывать наши занятия.
Ну а я? Вознегодовала, испугалась, приревновала, затосковала? Ломала голову над тем, как разлучить влюбленных? Пыталась очернить их в глазах друг друга? Кинулась в парикмахерские, к портнихам, к косметичкам – в безнадежной попытке сравняться с соперницей на десять лет моложе меня?
Да ничего подобного.
Неисправимая извращенка, клейменая нарушительница многих табу – я любовалась обоими. Их свечка горела так ярко, так искренне, так неосторожно. Какие-то смутные фантазии рождались в моей голове, какой-то бред, навеянный письмами юной Натали Герцен: «…Я бы жила с вами, я бы любила ее, была бы сестрою ее, другом… внутри была бы твоя…» Могла ведь библейская Рахиль щедро предложить Иакову свою служанку и потом принимать рожденных ею детей «в свой подол». Почему же я не могу последовать ее примеру и уступить мужу свою студентку?
Потом я выдергивала себя из литературных облаков на землю, усаживала на стул и учиняла допрос с пристрастием: «Ты хочешь потерять своего мужа? – Нет, ни за что на свете. – Ты знаешь, что он не примет, не пойдет ни на какие твои извращенные треугольные варианты? – Знаю. Да еще обольет своим кавказским презрением, если я только заикнусь. – Но ты ведь не веришь, не надеешься, что он сможет всю оставшуюся жизнь прожить, ни в кого не влюбляясь? – Не верю, не надеюсь. – Ты понимаешь, что, по его правильным взглядам, все решается очень просто: если ты полюбил другую, ты разводишься с женой и женишься на возлюбленной? – Да, это так. Но ведь после этого через месяц-другой их свечка догорит и она первая бросит его. Они оба верят в эту догму – что свеча любви-влюбленности должна гореть до конца жизни, а иначе – грош ей цена. – Конечно, ему страшно будет потерять сына. Но ведь пока возлюбленная недостижима, страсть к ней может свести с ума. – Что же делать? – Ты, с твоим опытом, должна бы знать. – Нет, я ничего не могу придумать. – Рискни. – Что ты имеешь в виду? – Оставь их вдвоем. Уезжай куда-нибудь на месяц. Сделай ее достижимой. – Вот прямо так? По холодному расчету? – Да, прямо так. Когда она будет у него рядом, без преград, он уже через неделю увидит, сколько в ней смешного, детского. Ты же знаешь своего Додика: с его чувством иронии он может любить только взрослых женщин».
Не помню, сколько дней длился этот допрос-диалог. Но в конце концов я дала себя уговорить. И как-то быстро судьба стала подыгрывать моей циничной половине, удачно сочинять нужные события. Вдруг позвонила подруга Валя и заявила, что ей на работе, на киностудии, предлагают путевку в дом отдыха, но только в комнату на двоих. А ей очень-очень хочется, просто нужно поехать без мужа. Не соглашусь ли я занять вторую кровать? Да, можно и с ребенком, в каникулы многие привозят детей, для них ставят раскладушки. Комната большая, с отдельной ванной. Это не просто дом отдыха, а шикарный – для кинематографистов. В Прибалтике, ночь езды на поезде. Соглашайся, а?
Валя работала редактором в цехе дублирования фильмов. Не очень высокий пост, но именно от нее зависело, кого из актеров пригласить на озвучивание, дать подзаработать. В том году она взяла под покровительство некоего Вениамина – уж такого талантливого, такого обаяшку, но до сих пор недооцененного. И как раз ему досталась путевка в этот Дом творчества на весь январь. Летом туда наезжают шишки и знаменитости, а зимой может пролезть всякая шушера вроде нас. Моя приятельница заведует путевками, устроит и для тебя с Мариком. И муж не будет возражать, если я там с подругой, да еще с ребенком. Так славно, так все прилично обустроится… Так что – едем?
И я согласилась. Хотя жутковато было. Помню, в школе мы играли в такую игру – «проверка дружбы». Становишься спиной к «другу», разводишь руки в стороны и падаешь навзничь. «Друг» должен в последний момент подхватить тебя за плечи над самым полом. И всегда оставался маленький шанс, что «друг» взбрыкнет почему-то и передумает подхватывать. Хорошо, если отделаешься шишкой на затылке. А если повредишь позвоночник? Бывало и такое. Игру запрещали, но всегда находились любители острых ощущений. Только не я. Попробовала один раз с подругой Валей и сказала себе «довольно». Мне хватало настоящих страхов, в искусственных не было нужды.
Услышав о моих планах, Додик как-то заметно разволновался. Стал расспрашивать о подробностях. Почему именно сейчас? И какое ты имеешь отношение к кино? Ах, все устраивает подруга? Эта вертихвостка Валя? А что Марик будет там делать? Играть с другими детьми? Смотреть мультфильмы? Ну да, у них должен быть там свой кинозал…
О, как я хотела сказать ему всю правду! Сознаться в своем недуге. Осмеять идола верности. Поздравить его с загоревшейся свечкой любви, пожелать удачи. Объяснить, в каком ящике чистые простыни и наволочки, в каком – глаженые пижамы и халаты. Напомнить, что водогрей в ванной капризничает – чтобы он включал сам, не доверял Ларисе. И что на завтрак она попросит один-единственный апельсин, потому что война за стройную фигуру ведется всерьез. Так что разрешается сходить на базар, посорить урючными деньгами, закупить цветов и фруктов…
Но конечно, я ни в чем таком не созналась. Молчала, как герой-партизан. Упирала на усталость, на мечту вырваться из городской давки и слякоти. И Додик в конце концов согласился. Даже купил Марику маленькие лыжи и пару красивых бамбуковых палок. И сам поехал с нами на поезде, а потом – на автобусе, донес чемоданы. Проверил, теплые ли батареи в комнате, не дует ли из окон. Прощаясь, целовал долго и задумчиво. Дверь за ним закрылась, но потом вдруг распахнулась снова, он быстро подошел ко мне, буркнул «не добрал» и крепко поцеловал еще раз. Наконец уехал.
Дом творчества стоял в сосновом лесу. Он был окружен снежными бастионами и брустверами. Дятлы, перелетая с ветки на ветку, стряхивали нам снег за шиворот, пока мы шли от жилого корпуса в столовую. Марик в первый же день подружился с двумя мальчишками за соседним столом и уговорил пожилого бородача, сидевшего там, поменяться с ним местами.
– Ой, кого мы видим! – воскликнула подруга Валя, вскочила и чмокнула подходившего бородача в щеку. – Знакомься, Светлана, это Павел Пахомович, наш лучший – да-да, лучший! – кинодокументалист. А также мой любимый автор и спаситель. Куда вы пропали? Я вам звонила в октябре, вы так были мне нужны.
Оказалось, что Павел Пахомович тоже временами подрабатывал у Вали на дубляже – только не актером, а автором текста. Они наперебой стали объяснять мне технику своего ремесла. Вся иностранная кинолента разрезается на куски, куски склеиваются в кольца. В каждом кольце – отдельная сцена с диалогом. Перед Павлом Пахомовичем лежит русский перевод, но его нельзя использовать сразу – русские слова не совпадут с движением губ немецких, французских, американских – о, особенно американских! – актеров. Киношное кольцо начинает крутиться, Павел Пахомович всматривается в лица и пытается изменять русский текст таким образом, чтобы русские слова хотя бы приблизительно совпадали по звучанию с иностранными.
Иногда повезет, и английское «ай лав ю» своими двумя заметными «А» и «Ю» на конце совпадет с русским «й-А в-А-с любл-Ю». Но бывают такие заковыристые фразы, что Вениамин ходит перед экраном, пробует произносить варианты, предлагаемые Павлом Пахомовичем, и Валя вынуждена отвергать их один за другим.
– Губные звуки – вот чистое наказание! Когда у него в тексте так и мелькают «п», «б», «м», это настоящая головоломка. Помните, Пал Пахомыч, сколько мы промучились с этим «Майерлингом»? В том кольце, где император объясняет своему сыну, почему ему нельзя жениться на незнатной возлюбленной? «Ё чилдрен вил би Габсбурге бай блад бат бастарде!» Семь «б» в одной фразе! И лицо императора – во весь экран. Ужас!
Павел Пахомович предложил поучить Марика кататься на лыжах. Он помнил, как его учил в детстве отец. Два-три нехитрых приема – но очень помогает поймать правильный ритм. И действительно, минут через пятнадцать Марик уже бойко катил по снежной дорожке. Мы шли за ним, тихо беседуя.
Павел Пахомович рассказывал о своей работе. Студия документальных фильмов посылает его с заданиями снимать трудовые победы. Со своей камерой он уже объездил весь Северо-Западный край. Да, бывал даже на Кольском полуострове, на Соловецких островах, в тундре у оленеводов. Обычно его встречают как гоголевского ревизора: со страхом и подобострастием. Мало ли чего наснимает этот приезжий – а ты потом получай головомойку от начальства. Боятся объектива, как раньше боялись Ока Божия. Поневоле начинаешь важничать. Вот однажды послали его в Вологду… Вам интересно про это? О да – очень.
И он рассказывает.
Мы уходим все дальше по улице поселка.
Марик иногда наезжает лыжей на лыжу, падает. Я помогаю ему подняться, стряхиваю снег со смеющейся мордочки.
Тишина. Сосны. Дятлы и белки. Картины школы передвижников. «Грачи улетели», «Над вечным покоем».
Дни тянулись лениво, стрелки забывали переползать от цифры к цифре, застревали на полпути. Подруга Валя появлялась редко. Ее Вениамин оказался таким горячим, таким горячим. Уж не уйти ли к нему от мужа? Если позовет, конечно. Вот станет он кинозвездой, налетит толпа желающих – тогда поздно будет. Эх, надо бы ловить момент!
Несколько раз я звонила домой из почтового отделения. Но в дневные часы Додика и не могло быть дома, а вечером и в воскресенье почта была закрыта. Поймала только один раз, на бегу. «Как ты? Как Марик? Все хорошо у вас?.. Ну, слава богу. Я?.. Я нормально… Прости, должен бежать… Заседание кафедры… Целую!..»
По ночам я часто лежала с открытыми глазами, слушала тихое сопение Марика на раскладушке. Пыталась распалять в себе ревность. Сочиняла кинокадры крупным планом. Лицо Ларисы. Глаза закрыты, губы оттопырены. Камера опускается ниже. Голое плечо. Грудь прикрыта рукой. Нет, это не ее рука. Темные волоски на запястье, мощный сгиб локтя. Лицо Додика на подушке. С тем его всегдашним благодарным изумлением: «Все это – мне?» Ах, какой щедрый Дед Мороз в этом году, сколько подарков! И все можно потрогать, со всем – поиграть? Камера снова скользит вниз, по «подаркам»: незагорелая полоска на животе, снежная горка бедра. Колени сомкнуты, как створки ворот. Лодыжки опутаны простынями. Мощная рука приходит им на помощь, освобождает из плена. Створки ворот медленно раскрываются…
Наутро я не сразу понимаю, что произошло. Ах да, я пыталась разжечь в себе ревность эротическими картинками… И что же? Неужели заснула посреди фильма? Какой позор!
Мы теперь гуляем с Павлом Пахомовичем почти каждый день. Он уже рассказал мне про жену и детей. Оба мальчика сейчас в армии. Один – артиллерист, другой – связист. Связист оказался такой способный, его послали в специальное училище, будет осваивать новые радары. Жена работает в Этнографическом музее – водит экскурсии, читает лекции, ездит в командировки. Они и познакомились двадцать лет назад в служебной поездке – судьба подыграла, привезла обоих по делам в Мурманск в один месяц. Так романтично, при свете северного сияния. Его послали снимать плавучий рыбозавод, только что спущенный на воду, а ее – отыскать какую-нибудь утварь и одежду лопарей. Их теперь осталось совсем мало, надо было спешить, чтобы хоть в музее сохранилась память о них. Павел Пахомович ездил с ней в селения, помог довезти до станции долбленую ладью, купленную у лопарей за ящик водки. Так, с этой ладьи, и началось их плавание по жизни. Она до сих пор стоит в экспозиции музея, в разделе «Народы Севера», на красивых лакированных подставках. Но курс ее изменить уже нельзя.
Любимый конек Павла Пахомовича, его больное место – загрязнение земель и вод. Рассказывает он об этом бесстрастно, порой даже с иронией, но видно, как близко к сердцу он все принимает.
– Посылают меня как-то в Лугу. Какой-то химический завод там построили досрочно, нужно героев увековечить на кинопленке. Ну, я, как положено, снимаю митинги, вручение премий. Но чувствую – что-то не то. Куда-то меня не пускают, где-то что-то не достроено. Какие-то сердитые люди в железнодорожной форме мелькают на заднем плане, стучат кулаками по столу. Наконец один знакомый прораб, за рюмкой, открыл мне тайну: склады заводские еще не достроены, и вся заказанная соляная кислота ждет своего полезного применения в железнодорожных цистернах, на колесах. Ну, железнодорожники и бесятся, требуют освободить цистерны. У них свой план горит, цистерн не хватает.
Он хватает себя за горло, хрипит, смешно показывает, как туго пришлось лужским железнодорожникам.
– …А на следующий день тот же прораб прибежал ко мне в гостиницу рано-рано, стучит в дверь: «Хватай свою камеру и бежим!» Прибежали мы на берег реки. Батюшки-светы! Куда хватает глаз плывут кверху брюхом лещи и окуни, щуки и плотва. Это наши рекордсмены двадцать тонн соляной кислоты потихоньку в реку спустили. Ведь с железной дорогой шутить нельзя, в следующий раз может так прижать, что весь план погорит. А рыба что? Она ведь бессловесная.
Кадры с отравленной рыбой, конечно, на экраны не выпустят. Но Павел Пахомович потихоньку собирает такие сюжеты, мечтает когда-нибудь сделать полнометражный фильм. Пусть все увидят, пусть возмутятся – может, что-то изменится.
Меня трогает его тревога, трогает доверие ко мне. Все же то, чем он занимается, не совсем безопасно. Могут привлечь к суду «за клевету». Наверное, он почувствовал, как когда-то отец, что со мной можно поделиться секретом.
Нога моя вдруг поехала на ледяной пролысине. Я хватаюсь за его плечо. Он крепко берет меня под руку, и дальше мы уже идем, прижавшись друг к другу. Легкий ветерок сметает снежную пыль с сосен, залетает мне в горло. Вот те и на! Павел Пахомович старше меня лет на пятнадцать. Я не могу поверить, что между нами что-то возможно. За восемь лет жизни с Додиком я и думать забыла об этих делах. Вообразила, что сквозняки, свечки и электрические фейерверки уже не для меня, ушли навсегда. А тут… Хочешь верь, хочешь не верь… Или это дипломница Лариса заразила меня, подала пример, выпустила – надолго прирученную – обратно на охоту в леса и степи?
А Павел Пахомович? Он такой сдержанный, по нему не поймешь. Но стал бы он часами гулять с женщиной, которая ему не нравится? Вот и подруга Валя уже делает намеки, закатывает глаза в знак понимания и одобрения. Эх, не знают ни он, ни она, что мне сейчас не до курортных флиртов. Что идет у меня рисковый эксперимент на живых душах, и чем он кончится – неизвестно.
Каникулы у Марика подошли к концу, но мы прихватили еще неделю. Ничего, писать и читать он умел уже до школы, рисовать палочки и нолики в тетрадке ему было скучно. Павел Пахомович, прощаясь, чмокнул меня в щеку, смущенно попросил телефон. Я дала. И попросила его номер тоже. Вдруг мне попадется на глаза какой-нибудь нефтяной разлив посреди озера – теперь я буду знать, кому докладывать о таких безобразиях. Он поехал с нами на автобусе, посадил в поезд.
«Какой славный, – думала я. – Как хорошо бы однажды…» Шарик, надутый фантазиями, пытался взлететь над соснами, но я дергала его за веревочку, не пускала. Снежная равнина, недооцененная – раскритикованная – поэтом Тютчевым, летела за окном, тревожила, томила предчувствиями.
Вдруг напал дикий страх. «Что я натворила! Зачем? Так хорошо жили… А ты… своими руками… Разве нельзя было, как другие? Устроить скандал, написать анонимку в деканат… „Разрушает семью, аморальное поведение!.." Пригрозить увольнением, затащить обратно в семейный аркан… Все тебе нужно по-своему, все не как у людей… Вот теперь расхлебывай…»
Додик встречал нас на вокзале. Букетик тепличных тюльпанов для меня, пластмассовый самосвал – для Марика. Я всматривалась в его лицо, искала перемен. Нет, кажется, все на месте, все по-прежнему. Разве что поцелуй после трех недель разлуки мог быть подлиннее. Но ведь как-никак – на людях. Да и Марик все время теребит за руку, рвется рассказать. Ведь у него теперь есть что рассказать папе, чего тот не видел, не знает. Такая редкость!
Дома нас ждал обед с вином. Кто же готовил? Неужели ты сам? Нет, мать твоя вчера забегала вечером. Ждет внука не дождется. Марик, хочешь к бабушке? Уж наверное, и там тебе заготовлен какой-нибудь подарочек.
После обеда они уехали. Я, как ищейка, как Шерлок Холмс, бросилась искать улики. Боялась найти или хотела? Все лежало на своих местах. Полотенца в шкафу сложены стопкой, посуда перемыта, ложки – с ложками, вилки – с вилками. В ванной шампуни, лосьоны, духи выстроены, как на параде, мочалки застыли в полете над полкой. В спальне все чисто, кровать застелена, будильник показывает правильное время. И вдруг!.. – вот оно!
Штора!
Она ведь была порвана здесь – внизу. И я иногда говорила себе, засыпая: «Завтра надо купить зеленых ниток и заштопать». Но все откладывала. А теперь дыра зашита. Незаметно, нитки точь-в-точь в цвет материи. Значит, что же? Значит, она была здесь не один раз. Сначала заметила дыру, а к следующему разу купила зеленых ниток и заштопала. Ах ты, аккуратистка! Все прибрала за собой, все почистила, а такую улику оставила!
Но может быть, она нарочно? Может быть, она хотела, чтобы я заметила и учинила Додику допрос? Хотела вбить клин между нами? Ах ты, хитрая структуралистка, ах ты, счетовод эмоций!
Не знаю, почему я так завелась на эту штору. Все мое любование их незаконной свечкой вдруг кончилось. Вдруг мне стало так горько, обидно, одиноко. Хотелось крикнуть Додику какую-нибудь «укору справедливую». Как будто не я сама это подстроила, не я подарила им эти три недели.
Додик вернулся задумчивый, немного загадочный. Подошел, взял за руки. Сказал, что нам нужно поговорить.
– Нет, – сказала я вдруг бездумно и убежденно. – Нет-нет, совсем не нужно.
Потом прижалась щекой к его галстуку и стала бормотать, не давая вставить слова:
– …Есть вещи, о которых лучше молчать. У меня много таких вещей… Думаешь, я тебе все-все рассказываю?.. Не дождешься… А ты?.. Знаешь, чего мне в тебе недостает? Тайны. Да-да, хоть маленькой тайны… Это скучно, когда все на виду… Пусть у тебя будет хоть один секрет… И я никогда-никогда про него не узнаю… Помнишь библейского Самсона? Пока у него была тайна от Далилы, все шло хорошо. А открылся—и вскоре жестоко поплатился… Но я не Далила, не буду приставать к тебе с расспросами, не буду остригать волосы во сне… Стану тихо гадать, ломать голову… Какой такой секрет?.. Вдруг ты на самом деле шпион-диверсант? И милиционеры не зря останавливают тебя на улице. Или вы с братом тайно привозите наркотики, какую-нибудь анашу, а урюк – только для прикрытия… Или ты тайно поступил в масонскую ложу, как Пьер Безухов… Ты будешь окружен ореолом таинственности – так славно!.. А единственное, что мне нужно и хочется знать сейчас: ты рад, что я вернулась? Рад?..
– Очень, – сказал он. – Очень, очень, очень. Несказанно рад. Заждался.
Он сказал это с таким чувством – я поверила. Мы начали целоваться. Сладко, как в первый раз. Невозможно расцепиться. Дальше пошла чистая акробатика: раздеться, не разняв губ. Моя свечка снова пылала ярко и горячо. И его – я видела – тоже. Что «видела»! Чувствовала рукой. Брюки отказывались спускаться, цеплялись, как за крючок. Наш паровоз, вперед лети!..
Да, давно уже у нас не было такой встречи. Стоило, ох стоило расстаться на три недели!
– Милая! – задыхался Додик. – Милая! Иди сюда… Да, сюда… И сюда, сюда тоже… О, моя милая!..
О, как я была добра и приветлива с Ларисой на следующий день в институте! Как заботливо расспрашивала ее о трудностях подсчета лермонтовских переживаний. Да-да, здесь открываются большие перспективы. Диплом может стать основой, исходным материалом для кандидатской диссертации о лирике МЮЛа.
Лариса была печальна, задумчива. Слушала недоверчиво, в глаза не смотрела. На исхудавшем детском лице будто застыл вопрос: «Да разве так бывает? Да разве это по правилам?»
Жизнь возвращалась в привычную зимнюю колею. Дневная слякоть за ночь затвердевала опасными торосами. Пешеходы перебирались через сугробы, как суворовские солдаты в Альпах. Изредка по вечерам звонил телефон, и я слышала, что Додик отвечал коротко и сухо: «Нет… не смогу… Может быть, в следующем месяце…»
Торжествовала ли я? Испытывала облегчение? Не знаю, не знаю.
Но вдруг неожиданно для себя – кажется, прошел уже месяц после возвращения – взяла и позвонила из автомата Павлу Пахомовичу. И мы договорились о встрече. И где-то в эти дни я начала письмо к Тургеневу.