Как и всякая философская система, практическая метафизика претендует на известную полноту и законченность. Однако это отнюдь не значит, чтобы она помышляла захватить главенствующую роль в таких различных сферах духовной деятельности человека, как наука, искусство, мораль, религия или, тем более, заменить их. Полнота раскрытия внутренних связей между этими сферами, законченность разграничения их — вот, в чем я вижу задачу любой философской системы. Научное познание мира, созидание прекрасного, воплощение этических идеалов в практику человеческих отношений, осмысление Божественной воли будут идти дальше своим чередом, и неизбежно настанет момент, когда иллюзия их взаимной противоречивости и несовместимости снова станет такой навязчивой и мучительной, что вызовет к жизни создание новых философских систем. Возможно, эти философские системы будут строиться на более широких, пока недоступных нам началах, но вряд ли им удастся миновать теоретическую метафизику Канта-Шопенгауэра — ведь и та не смогла обойтись без логики Аристотеля.

Древо философии растет медленно и при этом ветвится необычайно густо, но тем не менее ствол у него уже явно наметился.

Убеждение Канта и Шопенгауэра в том, что дальше идти некуда, следует понимать исключительно в том смысле, что у философской мысли сейчас нет иного пути, что их дорога — главная. По отношению же, например, к мысли чисто научной, то есть действующей в соответствии с законом достаточного основания, метафизика не только не притязает на установку каких-то ограничительных барьеров, но полностью признает бесконечные возможности ее движения вперед и полную автономность, то есть подчинение собственным законам. Однако и наука не должна требовать, чтобы философия, побывавшая уже в служанках у богословия и политики, перешла теперь в услужение к ней. Все, чем она может быть полезна ученому, это расширение горизонтов его мышления, необходимое для появления новых идей. Постулаты и выводы практической метафизики также могли бы оказаться плодотворными для создания научных гипотез, разработка которых оставалась бы делом специальных наук, особенно наук о человеке и обществе. Привожу для примера несколько таких гипотез:

Гносеологическая.

Вот схема кантовской гносеологии: наши органы чувств, используя априорные формы восприятия — пространство и время, — поставляют представления, которые рассудок формирует в понятия; разум, используя априорные формы мышления — категории, соединяет понятия в систему суждений. Таким образом, в основании всякого подлинного знания (за исключением математических знаний) так или иначе оказывается чувственное восприятие.

Эту схему можно сохранить без изменений, оставив за ней наименование индивидуальной гносеологии; она достаточно полно описывает способ познавательной деятельности отдельного человека. Но хотя этот способ остается в основе своей неизменным вот уже многие тысячелетия, человеческие представления о мире непрерывно накапливаются, расширяются, становятся достоянием коллективно-научного знания и создают трудности для гносеологии, вводя понятия физические по сути, но не имеющие в основе своей чувственных восприятий: атом, электрон, радиоволна, квант и тому подобное.

Человек не имеет органа чувств для определения направления линий магнитного поля, но может видеть поворот магнитной стрелки компаса — он пользуется прибором. В связи с этим, не удобнее ли считать всякий прибор, созданный цивилизацией, то есть коллективным знанием, прибор, усиливающий или видоизменяющий способности нашего чувственного восприятия, ничем иным, как органом чувственного восприятия Мы? А всякое научное знание — формой представления Мы? И не следует ли гносеологии ввести понятие о способе познавательной деятельности Мы, вырастающем на индивидуальном способе познания, но, в отличие от него, меняющемся в доступном нашему рассмотрению историческом отрезке времени?

Эволюционная.

Воля Мы — единственная воля, эволюцию которой исследователь может изучать с достаточной степенью достоверности. Не даст ли она ему каких-то путеводных нитей для исследования эволюции воли животного и растительного уровней? Не нащупывает ли всякий организм свои новые формы так же упорно и постепенно, как Мы — свои? Не ускоряет ли появление нового, более свободного вида весь процесс эволюции в биосфере (человек ведь явно ускорил трансформацию многих видов, приручая животных, культивируя растения) так же, как появление более совершенного Мы — перемены в Мы застывших? Нет ли аналогии между длящейся вот уже миллионы лет неизменяемостью Мы насекомых (муравьев, пчел), обязательно связанной с полным преобладанием самок, и затор-моженностью перемен человеческих Мы в период матриархата? И обратно: не является ли путь непрерывного укрупнения Мы — порочным путем? Не постигнет ли современные государственные Мы судьба гигантских ящеров? Не будут ли в будущем нащупаны формы Мы менее громоздкие, и при этом не менее живучие, сложные и совершенные, чем нынешние государственные?

Социологическая.

Время от времени в политической жизни современных демократических государств случаются такие эпизоды: правящая партия, опираясь на благоприятные опросы общественного мнения, объявляет досрочные выборы, и вдруг, в результате этих выборов, к власти приходит оппозиция.

Думается, ошибка здесь кроется не в методике социологов, проводящих опрос, и не в тех или иных речах партийных лидеров, а в том, что результаты опроса и намерения правящей партии стали известны самим избирателям. Когда вы говорите человеку: я знаю твое желание, оно состоит в том-то и том-то, и сейчас я попробую использовать это свое знание о тебе к собственной выгоде, в нем просыпается невольный протест; он инстинктивно готов даже отказаться от своего желания, чтобы явить этим свою свободу.

Учитывая это человеческое свойство, не следует ли социологии впредь вводить специальную поправку на обратный эффект своих исследований в тех случаях, когда они становятся известны исследуемым? Ведь физик, погружая измерительный прибор в какую-то среду, всегда учтет изменения, вносимые в среду самим прибором; не следует ли социологу тем более делать то же самое?

Демографическая гипотеза.

Представление о тех или иных свойствах национального характера (англичане выдержанны, французы экспансивны, немцы педантичны) имеют характер самых устойчивых предрассудков. Мнения о принципиальной разнице между южанами и северянами также очень распространены. Монтескье, уделивший этой теме много глав в своей книге "О духе законов", доказывает, что более суровые условия северных областей накладывают на северян в каждой стране одну и ту же печать: они, мол, всегда более энергичны, трудолюбивы, суровы, замкнуты, холодны, сдержанны, чем южане.

Но не может ли быть, что природа вовсе не накладывает свой отпечаток, но отбирает людей? Не производила ли разница климатических условий в свое время отбор: человек с более высоким врожденным уровнем свободы предпочитал преодолевать трудности сурового климата, но зато быть там менее досягаемым для деспотизма Мы, то есть более свободным?

Это, конечно, не значит — чем севернее, тем свободней; часто слабые этнические группы просто вытеснялись в бесплодные области более сильными. Но если демография займется всеми случаями добровольного переселения народов, всех исходов, она может дать материал для любопытных обобщений.

Правило напрашивается такое: не обязательно на север, но вообще на необжитую, невозделанную землю уходит всегда наиболее энергичная, волевая и творческая часть народа, создающая на новом месте еще более могучую цивилизацию, чем та, из которой она явилась. Арии из Индии, евреи из Египта, карфагеняне из Тира, американцы из Англии — во всех этих процессах слишком много общего. Возможны и другие варианты, как например, в России, где исход происходил не в определенное место, а по всей периферии — казачество. (Вариант, по сути, трагический, ибо таким образом наиболее энергичная и свободолюбивая часть народа переставала влиять на внутренний рост свободы в самой стране, не могла ничего создать на новом месте, ибо была слишком распылена, а тратила свою энергию лишь на оборону границ все той же России и на ее колониальную экспансию.)

Таким образом утвердившаяся и проверенная на фактах теория исхода не может ли стать путеводной нитью для исторических открытий? Ведь сам факт длительного существования какого-то народа доказывает, что творческие силы, заложенные в нем были огромны; не приобретет ли в связи с этим особую важность вопрос, откуда явился данный народ или племена, его образовавшие?

Футурологическая.

Трудно говорить что-либо определенное о будущем тому, кто утверждает свободу человеческой воли. Но, с другой стороны, именно признавая потребность осуществления свободы неизменным человеческим свойством, можно получить хоть один надежный ориентир во тьме грядущего.

Правда, использование этого ориентира потребует отказаться от механического интерполирования статистических кривых, которым футурология в основном занималась до сих пор. Зато, признав свободу, она сможет сбросить маску мрачной фатальности и с полным правом разрабатывать целый ряд обнадеживающих прогнозов, а именно: не дает ли нам неуничтожимость томления человеческого духа гарантии в том, что ни один, даже самый совершенный деспотизм не сможет установиться навечно? Не явится ли выбор ведения и впредь могучим средством, откладывающим очередной конец света на неопределенное время? Не окажется ли ему по силам пресечь даже самую несокрушимую тенденцию нашего времени — рост вооружений и угрозу мировой войны? Ведь Мы нуждаются вовсе не во взаимной вражде и войнах как таковых, а лишь в поглощении избыточной энергии осуществления свободы; не может ли эта энергия быть поглощена другими, не военными путями — овладением космоса, дна океана, экономическим и спортивным соперничеством, или, в соответствии с предчувствием русских религиозных мыслителей XX века, — построением Нового Града?

Философские идеи проникают в жизнь причудливыми и, как правило, очень долгими путями. Но что-то говорит мне за то, что эта книга найдет отклик в умах и сердцах уже нынешнего поколения. Слишком близко она касается страстей и политики, чтобы оставить кого-то равнодушным.

Я предвижу, что у практической метафизики будет много противников, — им мне нечего больше сказать. Будет и много искренних сторонников — к ним я хочу обратиться с самым настоятельным увещеванием.

Исторический опыт показывает, что чем шире распространяется какая-то идея в умах, тем большему извращению она подвергается. Идеи теоретической и практической метафизики извратить особенно легко; ибо разум человеческий настолько еще не приучен к дисциплине мышления, преподанной Кантом, с такой готовностью переходит границы, установленные им, что вряд ли какой-то человек сможет без насилия над собой отказать себе в удовольствии толковать о вещи в себе, о воле, с уверенностью и апломбом, будто она так же доступна нашему сознанию, как любое явление. Поэтому, желая заранее уменьшить это неизбежное зло, я хочу закончить книгу следующими ограничениями к использованию изложенных в ней идей:

1. Теоретический постулат о врожденном неравенстве воль не может иметь никакого практического применения. Ни одного человека нельзя объявить высшим или низшим по признаку свободы, ибо свобода каждого — бесконечна, судим же мы о ней лишь по проявлениям, которые всегда конечны, и поэтому не могут служить основанием для сравнения.

2. Понятие о выборе между ведением и неведением также не может быть использовано для оценки человека. Знать мы можем только о собственном выборе; о том, каких терзаний стоит то или иное незабывание, понимание, провиденье нашему ближнему, остается только догадываться.

3. Томление духа, жажда осуществления свободы могут когда-нибудь быть использованы ловкими юристами и психиатрами в качестве оправдательных мотивов даже для уголовных преступлений. Этого не должно произойти — никому не дано измерить остроту томления чужой души. Поэтому пусть Фемида по-прежнему стоит с повязкой на глазах и судит только поступок.

4. Демографическая гипотеза при неосторожном использовании ее может подвести практическую метафизику к пропасти расизма. Каждый, кто заинтересован в том, чтобы этого не случилось, должен строго следить за собой и другими и не позволять переносить какие бы то ни было оценочные суждения о государственных и национальных Мы на любого произвольно взятого члена этих Мы.

5. Предложение мыслить волю Мы более свободной, чем воля Я, основано на том, что Мы может в мире явлений несравненно больше, чем Я. По аналогии можно приписать Мы и систему представлений, и жажду осуществления свободы, и даже томление духа. Однако все это будут лишь допущения, принятые для удобства, в то время как свою волю каждый из нас доподлинно знает томящейся и свободной. Поэтому никакие требования к воле Я отказаться от своих свобод во имя якобы высшей свободы Мы не могут быть обоснованы практической метафизикой.

Какие бы спекулятивные построения ни сооружала философия для собственной стройности и завершенности, ей ни на минуту нельзя забывать того, что с полной достоверностью о вещи в себе, о воле известно лишь одно: Божественный дар свободы, а с ним и бремя ответственности дарованы лично каждому человеку — "Царствие Божие внутрь вас есть" (Лука 17.21).