Седьмая жена

Ефимов Игорь Маркович

Эпилог

Прощание

 

 

Радиорассказ о тетради, оставленной непрошеным защитником творца

Недавно я снова побывал в своем любимом курортном городке на берегу океана, в штате Мэйн. Дом одинокого островитянина все так же грустно торчал за проливом. Но знакомый бармен рассказал мне, что старый чудак умер год назад. Мэрия пытается разыскать наследников, прежде чем выставить дом на аукцион.

В один из последних приездов старик оставил бармену толстую тетрадь и попросил отправить ее в какое-нибудь издательство после его смерти. Но бармен ничего не понимал в литературном бизнесе и не знал, как приступить к этому делу. С другой стороны, рука не поднималась выбросить тетрадь в мусорный бак. Все же это была последняя память о человеке. И потом, кто знает? Может, в ней спрятан бестселлер, стоящий миллионы? Не соглашусь ли я полистать ее на ночь? По тому, как я гладко составляю слова, он чувствует, что я знаю, где и как можно продать их за сходную цену. Будет очень признателен за совет.

Перед сном в отеле я полистал тетрадь. Старик оставался верен своей теме. Но теперь восхваления Творца приобрели несколько двусмысленный, я бы даже сказал, кощунственно ироничный оттенок. Похоже, что писавший проводил часы у телевизора, переходя от одной программы новостей к другой, и потом заносил впечатления от увиденного в тетрадь.

«Славься Ты, без воли которого ни один самолет не упадет на спящий городок, не превратится в огненный шар, уносящий к Тебе наверх сотни неготовых душ…

И стена школьного кафетерия не рухнет под налетевшим смерчем на пьющих молоко детишек без ведома и согласия Твоего…

Может быть, однажды нам повезет, и у очередной жертвы землетрясения, засыпанной заживо в своем доме, окажется в руке магнитофон. Тогда мы узнаем наконец, о чем говорит с Тобой человек, медленно умирающий от голода и жажды, слышащий только боль в раздробленной, прижатой глыбами ступне…

Но не всегда следует полагаться на случайности. Ведь почти все современные банки оборудованы автоматически снимающими телекамерами. Не пора ли установить подобные камеры на всех кораблях, чтобы мы – когда какой-нибудь очередной корабль отправится на дно – смогли увидеть лица тех, кому суждено встретиться с Тобою под водой?

О, как наивны родственники туристов, погибших в автобусе, изрешеченном пулями разбойников! Разве не понимают они, что без воли Твоей ни один боек не коснется капсюля, не вспыхнет гремучая ртуть, не загорится порох, не сгустятся всемогущие газы, не выплюнут пулю из ствола…

А как темна, как несведуща мать, завывающая у горящего дома, в котором остался ее двухлетний сын, колотящая кулаками по асфальту, шлющая проклятия всем вокруг и ни одного – наверх…»

Видимо, иногда телевизор портился, и тогда восхваления Творца на несколько страниц приобретали иной оттенок.

«Славься Ты – величайший гений рекламы. Неописуемо искусство Твое навязывать нам Твой главный товар, продукт, изобретение – дар жизни. Миллионы Твоих коммивояжеров из века в век пытаются – и весьма успешно – убедить нас, что ни о какой торговле здесь нет речи, что Твоя фирма устраивает даровую раздачу, что жизнь дается нам – ничтожным тварям – бесплатно. И нет такой инстанции, такого бюро, куда мы могли бы подать жалобу на ложное рекламирование. Ибо на самом деле речь всегда идет о сделке. Нам предлагается жизнь – мы платим страданием. Страдание есть тот золотой эталон, та диковинная валюта, которую Твои банкиры почему-то охотно и безотказно принимают во всех отделениях.

Похоже, Тебе нравятся простодушные покупатели, которые приобретают предлагаемый товар без споров, легко соглашаются прожить жизнь от начала до конца и при этом исправно платить по счетам, со всеми грабительскими процентами. Зато те, кто – разобравшись в условиях сделки – вежливо уклоняются, то есть кончают с собой, не дожив порой и до двадцати лет, вызывают у Тебя неподдельный гнев. Недаром Твои служители часто даже отказывают таким в погребении.

Но, как и всякий Торговец, особое внимание Ты обращаешь на богатых клиентов, на толстосумов боли. На тех, кто, поглаживая в карманах пухнущие бумажники, вечно колеблется, торгуется с Тобой, пробует предлагаемый товар на вкус и на ощупь, пересчитывает снова и снова свои капиталы, свои запасы боли – хватит ли расплатиться? Этих Ты обхаживаешь с неподражаемой изобретательностью, даешь им скидку подбрасываешь дополнительные льготы – успеха, красоты, таланта, мечты, любви. Ты даже разрешаешь им покидать твою лавку и потом приходить снова, выманиваешь боль по частям, и в конце концов упрямец незаметно проживает жизнь до старости. „Твой дар я возвращаю!" – гордо написал недавно один из таких. Ан нет, поздно – сделка состоялась».

Потом телевизор, видимо, чинили, и снова в тетради начинались горько-ироничные восхваления: за мощный грязевой потоп, за превосходный пожар, за маньяка-рекордсмена, задушившего тридцать женщин в очень короткий срок, за взрывы, войны, ураганы, землетрясения, болезни. Но к концу тетради все настойчивее начал звучать иной мотив: «НЕ ОСТАВЛЯЙ!»

«Да, я понимаю. Ты устаешь с нами, как продавец устает с нищими покупателями, как учитель – с тупыми учениками. Мы понимаем только повторения. И Тебе делается скучно. Двадцать, тридцать, сорок раз должны случиться наводнения, чтобы мы научились строить дома на сваях или дамбы. Миллионы должны умереть от оспы, чумы, малярии, прежде чем мы займемся поисками вакцины, и еще столько же – прежде чем согласимся делать прививки. И это всё случаи, когда нам нужно спасать свою шкуру. Как же научить нас чему-то высокому и бескорыстному? Чему-то непредсказуемому, своеобразному, неповторимому, что могло бы позабавить Тебя или даже озадачить?

И все же молю: дай нам еще одну попытку, оставь в классе на второй год, не выгоняй из школы Твоей.

Да, мы не понимаем единичного. Мы побиваем пророков Твоих именно потому, что они – единственные на свете, кто способен услышать Тебя. То, что не повторится сто раз, не существует для нас. Только один раз будет дано муравьям в лесном муравейнике увидеть человека, задумчиво ковыряющего прутиком в их постройке. „Если он разумен, – будут говорить муравьи-скептики, – если принадлежит к иной цивилизации, как утверждают некоторые наши оригиналы и психопаты, то почему же он не заговорит с нами? Почему не попытается рассказать о своем мире, расспросить о нашем?" Да о чем с вами говорить, несчастные ползуны и кусаки?! Как можно вам что-то объяснить, если вы захлопнули свой мирок самодовольным лозунгом „ВСЕ СУЩЕСТВУЮЩЕЕ РАЗУМНО!"? Как можете вы поверить во что-то, находящееся за пределами вашего разума?

Но если долготерпение Твое было так безгранично до сих пор, нет ли надежды, что оно простирается еще на несколько дней, лет, веков, тысячелетий? Что Ты пошлешь нам нового Посланца с прутиком, который вдруг нащупает просвет во мраке наших душ?

Единственное, в чем мы бесконечно изобретательны (и тут Ты должен отдать нам должное), – это в способах убийства друг друга. Ножом и пращой, копьем и стрелой, греческим огнем и арбалетом, ядром и картечью, пулеметом и огнеметом, бомбой и горчичным газом, электроном и бациллой, лазерным лучом и термоядерным взрывом. Тут мы отличники, тут нам нетравных. О, если бы хоть одну сотую этой изобретательности мы потратили на попытки понять, ради чего мы убиваем друг друга! Удивительные вещи могли бы нам открыться.

Но при всем при том, также взываю к Тебе: не слушай воплей тех, кто умоляет Тебя избавить нас от кошмара бесконечных войн. Они не понимают, о чем просят. Они не отдают себе отчета в том, что ужасных нас один лишь ужас войны спасает еще от ужасов абсолютной тирании. Не боялись бы тираны, воцаряющиеся над нами, угрозы войны, не боялись бы остаться совсем без солдат – истребили бы нас до последнего – за неправильную веру, неправильный нос, неправильного папу и маму, неправильный цвет кожи, а главное – просто так, чтобы утолить похоть господствования.

И еще в одном мы преуспели: прятаться от лика Твоего. Ученые прячутся за свои знания, полководцы – за победные знамена, музыканты – за сладкие звуки, поэты – за темные строчки, врачи – за возвращенных к жизни, учителя – за спасенных от невежества, труженики – за добытый хлеб насущный, влюбленные – друг за друга. И все же подожди – не отворачивайся! Вспомни, что появлялись среди нас искавшие только Тебя, слышавшие только Тебя, говорившие только с Тобой. Пусть редко, пусть раз в тысячу лет! Но что для Тебя тысяча лет? Миг, минута, нужная для смены декораций.

Не оставляй нас несмотря ни на что! Не дай нам уйти к птеродактилям и ихтиозаврам. Мы еще чем-то позабавим Тебя, чем-то растрогаем, чем-то – кто знает – даже умилим…»

Наутро я сказал бармену, что вряд ли найдется издательство, готовое печатать эти записки. Но все же дал ему совет: отправить рукопись на хранение в огромный подземный архив, построенный недавно в штате Юта. Насколько мне известно, создатели этого уникального хранилища пытаются собрать и сберечь сведения о всех-всех людях, когда-либо живших на Земле, чтобы никто не потерялся в день всеобщего Воскрешения. В гранитных туннелях, проложенных на глубине семьсот футов в скале неподалеку от Солт-Лейк-Сити, бесконечно тянутся полки с микрофильмами и компьютерными дисками, содержащими рассказы о жизни и родственных связях миллиардов людей. Затея эта представляется мне настолько своеобразной, что я непременно рано или поздно съезжу туда, дорогие радиослушатели, и тогда расскажу вам о том, что увижу, в очередной передаче.

 

20. Праздник на воде пять лет спустя

В сумерках последний вертолет с фотокорреспондентами отстал от уходящей на север «Вавилонии-2», повернул обратно к Детройту. Через час упрятанная в рулончиках пленки добыча оживет, превратится в негативы, в отпечатки, размножится, разлетится по всей стране в миллионах утренних газет. Журналистская орда насытилась сегодня вволю. Им давали снимать и при отплытии в Кливленде, и на остановках в Толидо и Виндзоре. Но теперь – довольно. С самого начала пятилетний юбилей встречи братьев Козулиных был задуман как интимный, семейный праздник. Даже очень знаменитые люди должны иметь право на несколько дней покоя и уединения. Завтра они войдут в озеро Гурон и устремятся к таинственному острову с небольшим санаторием, полученному недавно Козулиным-старшим в обмен на неповторимого раннего Кандинского.

К статусу знаменитости Антон так и не смог привыкнуть. Вот и сегодня, когда они стояли у поручней с отцом жены-5 и мирно беседовали о своих детях и внуках и о том, какие убогие песенки отравляют нынче их слух, и эта толстуха с кинокамерой начала кричать из проплывающей внизу моторки: «Сэр! Сэр! улыбку для телезрителей седьмого канала!» – он выжидательно уставился на прославленного певца, пока тот не объяснил ему, что просьба обращена к нему.

– Меня-то они давно низвели из «сэров» в «Бобби». Так что нечего отлынивать. Помашите рукой, пошлите воздушный поцелуй. Если можете – семь раз. Чтобы зрители седьмого канала почувствовали ваше особое расположение.

Корреспонденты начали виться вокруг мистера Себежа уже тогда, когда он возродил свою контору и возобновил страхование от разводов. Однако настоящая известность пришла лишь после того, как он начал появляться со своей десятиминутной программой на телевидении. В каждой передаче он ухитрялся кого-нибудь задеть и вызвать волну гневных откликов. Особенный шум произвел рассказ о немолодом враче («Знаем, знаем ваши штучки! вечно он спрячется за кого-то другого! провокатор чертов!»), который выступал с идеей раскола медицинской ассоциации хотя бы на две конкурирующие корпорации.

Что тут началось!

Его обвиняли в невежестве, мракобесии, безответственности, сеянии смут и раздоров. Две корпорации врачей? Как интересно! И что же, они будут лечить по-разному? Применять разные лекарства, разные методы? Скрывать друг от друга новейшие медицинские открытия? Чтобы у одной корпорации пациенты умирали, а у другой – выздоравливали?

Конечно, нашлись и защитники смелой идеи. Счета, выписываемые врачами, – это национальный позор, кричали они. Разрубите гидру не на два, а на десять кусков! Нет другого способа обуздать их жадность. Никаких секретов лечения людей вы не сможете спрятать, как не можете спрятать секретов постройки автомобилей. Но автомобилестроителям монополии запрещены, а врачам разрешены. Почему? Ведь без автомобиля человек может прожить, а без врача может умереть. Тысячу раз прав мистер Себеж! Пора кончать с этим разбоем.

Хвалебные отзывы шли вперемешку с оскорбительными, поздравления сменялись анонимными угрозами по телефону. Когда у Мелады разыгралась невралгическая боль в локте, он побоялся отправить ее к местному врачу, заставил съездить в Нью-Йорк, записал на прием под вымышленной фамилией. Его продюсер изо всех сил старался замять скандал, выступал с примирительными заявлениями. Он клялся, что старый доктор существует, что он просто озлобился после того, как у него, за какие-то нарушения медицинской этики, отняли право практиковать. Вскоре другие скандалы и сенсации отвлекли жадную публику. Но интерес к мистеру Себежу явно подскочил на несколько градусов, как он подскакивает в нас и остается надолго, когда мы замечаем под клеткой диковинного зверя маленькую табличку с надписью: «Ядовит».

Антон усмехнулся, подлил себе пива. Пена перелилась через край стакана, выплеснулась через борт корабля, потянулась белой дорожкой в сторону пяти прижавшихся друг к другу стекляных цилиндров, все еще темневших над горизонтом. Из окон банкетного зала долетала музыка, и знаменитый Бобби негромко, по-домашнему, напевал песенку их юности – «…припомнишь мой взгляд, и, как свет встречных фар, он ударит в лицо так, что выпустишь руль, так, что выпустишь руль». Привычный толчок – пойти к жене и поделиться любимым воспоминанием – чуть не заставил Антона подняться на ноги и войти внутрь зала. Но он сдержался. В зале было слишком много его жен, и в такой поздний час он мог запутаться, подойти не к той, к которой собирался.

Он был рад, что Мелада согласилась принять участие в праздничном плавании. Он был рад увидеть сегодня ее и детей – замкнутых, отгороженных от него и от мира, слишком сосредоточенных друг на друге, но при этом спокойных, ровных, вежливо подставляющих щеки под родственные поцелуи.

Сколько они не виделись с Меладой? Почти семь месяцев? Всем это пошло на пользу, все испытали облегчение. К старому возврата быть не может, они слишком долго мучили друг друга. Интересно, знает она, что он возвращается к Джил, к жене-5? Наверное, догадывается. Что-то было в ее лице сегодня тревожно-необычное, что-то мелькнуло утром в Кливленде, когда она поднималась с детьми на борт. Или уже в Виндзоре? Не тень ли Горемыкала? Но в какой момент? Он не мог вспомнить.

Камера крупным планом показывает звонящий будильник. Затем соскальзывает на край одеяла. Движется наверх. Женские ноги опускаются на пол, нащупывают шлепанцы. Женщина встает. Она видна со спины. Она завязывает кушак халата, высвобождает волосы из-под воротника. Подходит к окну, отодвигает занавеску. Утренние газеты в разноцветных полиэтиленовых мешках лежат на газоне. Сосед моет автомобиль из шланга. Женщина проходит по коридору, трогает фотографии детей на стенах. Шлепанцы остаются на коврике, босая нога переступает через желтый борт ванны. Шумит вода.

Тогда, пять лет назад, они решили лететь из Хельсинки сначала в Мексику. Вернее, Антон решил, а Мелада согласилась. Он уверял ее, что у них больше не будет такого случая. Что жизнь в Америке закрутит их, засосет, не оставит ни дня на спокойное созерцание нового неба, новой травы, новых памятников, новых мостов, друг друга. Что ему необходимо прийти в себя после всего пережитого. Да и ей тоже.

Ей нравилась поездка по новой стране. Она часто улыбалась. Она поворачивала голову вслед каждой пальме, каждому ослику, каждому сомбреро. Накупала горы ярких открыток на заправочных станциях. И когда они остановились около мэрии в пограничном городке и он объяснил ей, что во всем западном полушарии нет места, где можно было бы пожениться быстрее и дешевле, а кольца он случайно купил в ювелирной лавке на предыдущей стоянке, она, кажется, не вполне поверила ему. Она восприняла это как местную экзотическую игру, как туристский аттракцион и приняла в нем участие, послушно улыбаясь, охотно подставляя ему губы для поцелуев, ловко уворачиваясь от рисовой картечи, которой их осыпали при выходе на площадь.

Американский таможенник поздравил мистера и миссис Себеж с благополучным возвращением на родину.

Антон был на седьмом небе. Да, он спешил! Да, хотел бессовестно воспользоваться ее шоком, растерянностью. И пусть, пусть она потом укоряет его, что он взял ее обманом, силой, похитил под дулом пистолета, нахлобучил ей на замороченную голову невсамделишный мексиканский венец. Он так боялся, что она передумает, что какие-то ее неуправляемые узники вырвутся из своих камер, захватят власть над ней, заставят пожалеть о содеянном, бросить его, уехать обратно в Перевернутый мир.

Их первый дом на берегу Гудзона. Купленный на деньги, присланные фирмой Сотби из Лондона, взявшейся продать подаренного ему Шагала. («Ах, мистер Себеж, это сенсация, сенсация в художественном мире. И много у мистера Козулина таких сюрпризов?… Вы полагаете, что не меньше тридцати?… Мы надеемся, что вы расскажете ему о репутации нашей фирмы?… Мы были бы счастливы, счастливы взять на себя их продажу… Можем обсудить с вами и вопрос комиссионных…»)

Семизначная цифра в присланном чеке, видимо, ввергла его в состояние многодневной эйфории. Иначе он двадцать раз подумал бы, прежде чем покупать этот загородный особняк с мраморным бассейном. В процессе постройки особняк переходил постепенно от одного дипломата к другому, и каждый дипломат добавлял новые архитектурные детали, соответствующие его национальным традициям. Проблема была не в цене (новоиспеченный миллионер мог позволить себе такой расход), а в том, что он часто терял Меладу в бесчисленных спальнях, ванных и кабинетах. В поисках ее он брел из арабского крыла в испанское, переходил из китайского зала во французскую оранжерею, вслушиваясь в смутное внутреннее чувство, говорившее ему, как в детской игре: «Прохладно, холодно, теплее, еще теплее…»

Иногда ему приходилось несколько раз подняться на третий этаж и спуститься обратно, окликая ее, прежде чем она отзывалась из какой-нибудь потаенной готической башенки, пристроенной, видимо, немецким потомком Синей Бороды. Отзывалась и кидалась к нему. И тогда все становилось жарко-жарко. Совсем горячо.

Эти первые недели вместе остались в его памяти именно ощущением исходящего от нее жара. Жар шел от щек, от глаз, от рук. Будто гудящее дровяное пламя выжигало ее изнутри, не оставляя ей ничего своего, заполняя другой, огненной, ему одному принадлежащей стихией. Одна лишь раскаленная оболочка прижималась к нему. Она так сливалась с ним, так беспомощно повисала, что трудно было представить, чтобы она когда-нибудь могла вернуться к самостоятельному существованию. В ней не было легкости – ни одного глотка. Но он блаженствовал под этой новой для него, горячей тяжестью.

Замотав мокрые волосы в тюрбан из полотенца, женщина проходит в детскую. Будит детей, целует их, отправляет в ванную. Сама идет на кухню. Чайник – на газ, хлеб – в тостер, яйца – на сковородку. Оладьи, джем, апельсиновый сок. Солонка в виде матрешки. Салфетки с красными петухами. Холодильник весь облеплен записочками – нужные телефоны, рецепты блюд, напоминания об уплате счетов, расписание визитов уборщицы. Женщина вдруг начинает выдергивать эти записки из-под магнитных зажимов и не читая кидать их в мусорное ведро.

Антон встал со своего места, со стаканом в руках тихо прошел по остывающей палубе к дверям банкетного зала. Бобби все еще напевал, подыгрывая себе на электрическом рояле. Слушатели мечтательно поддавались ему, забывали мимолетное Сейчас, отплывали один за другим каждый в свое Вчера, Завтра, Всегда.

Антон скользил взглядом по лицам.

Козулин-старший сидел в самоходном кресле прямо, вглядывался в варяжскую черноту за окном, время от времени терся щекой о руку медсестры, поправлявшей ему пышный монмартрский бант. Нежность и преданность этой сорокалетней дамы казались неподдельными, а если они и подогревались слегка отписанным ей в завещании Малевичем, то у кого бы повернулся язык осудить ее за это?

На груди у старика белел круглый значок с собачьей мордой. Незабвенный ньюфаундленд на несколько лет сделался самым знаменитым псом в стране. Его морда улыбалась в рекламных роликах фирмы «Пиргорой» с миллионов телевизионных экранов.

Жена-1 располнела за прошедшие годы еще больше. Она говорила, что презирает повальное диетическое безумие, охватившее страну, что не желает опускаться до уровня тех психопаток, которые после каждой ложки супа достают карманный калькулятор и спрашивают у него разрешения проглотить еще несколько калорий. Вам нравятся ходячие скелеты в юбках, заполнившие улицы Нью-Йорка? Тем хуже для вас. Свиная нога, зажаренная ею к последнему семейному обеду, плавала в шипящем и булькающем жире. Сын-1-2 по секрету рассказал Антону, что студенты почти не записываются на курс профессора Козулин, и она очень переживает из-за этого. Но не сдается. Несколько случайных политических переворотов в Восточной Европе не могут нарушить правильного хода мировой истории. И если легкомысленные студенты не хотят больше изучать правильный, научно обоснованный ход, она не станет подлаживаться под их ограниченность и отступать от своих убеждений.

Единственное, с чем она не смогла примириться, – измена Голды. Та, вернувшись из Перевернутой страны, наотрез отказалась жить с матерью. Переехала в общежитие, перешла на другой факультет, сменила друзей. Ходили слухи, что несколько раз ее видели в церкви. По окончании университета поступила на работу в какое-то правительственное учреждение, название которого было подозрительно расплывчатым: «Бюро международных исследований». Жених, приехавший с ней на праздник, имел короткую солдатскую стрижку и снисходительный взгляд человека, знающего про вас больше, чем вы сами. Время от времени они оборачивались друг к другу и бережно целовались, не обращая внимания на остальных.

Неисправимая, непримиримая Сьюзен, жена-3, приехать, как всегда, отказалась. Даже не отпустила старших близнецов, хотя те просились. Зато миссис Дарси была здесь. Сияла. Блаженствовала. Какая злая неправда – говорить про нее, будто она обожает манипулировать людьми, дергать их вправо-влево за веревочки. Если она берет покровительство над кем-то, то исключительно для его же пользы. Чтобы помочь, направить, дать набраться сил, выйти на новый путь. Как она помогла, направила, подтолкнула ныне знаменитого мистера Себежа. А уж если кто-то обратится к ней за советом – как, например, сейчас бывшая (вторая) жена мистера Себежа – она тем более не будет чувствовать себя вправе отказать.

Кэтлин наклонялась к ней в перерывах между музыкальными номерами, что-то негромко говорила. Потом выслушивала ответ задумчиво кивала. Жена-2 теперь вела очень насыщенную, деловую жизнь. Несколько лет назад она с двумя подругами основала новый журнал под названием «Полная безопасность». В нем были разделы «Путешествие без неожиданностей», «Ваш дом – ваш бункер», «Финансовый покой», «Последствия риска», «Соломка в ванной», «Битва за здоровье» и многое другое. Журнал, вопреки прогнозам скептиков, быстро стал набирать подписчиков, популярность его росла с каждым месяцем. Антон несколько раз давал им интервью для раздела «Рассказывают спасшиеся». Он рад был тому, что жена-2 наконец-то нашла себе занятие по душе, гордился ее успехами. Как-никак он в свое время обучил ее некоторым приемам стрельбы по врагу, крадущемуся за твоей спиной в зеркале Будущего. Они теперь стали настоящими друзьями. Им всегда было о чем поговорить, потому что они до сих пор многое в жизни любили сообща, на равных: подросших детей, войну с Горемыкалом, нежную тайну чайника, незабвенную гордячку Сьюзен.

Линь Чжан качала на коленях заснувшего мальчика. Вавилонец – морской подкидыш – вырос крепким бутузом, который уже в пять лет освоил курс математики, преподаваемый в восьмом классе. Пабло-Педро оставил их – не вынес приезда родни из Гонконга, этих гнусных торгашей, немедленно открывших кондитерскую, фирменным продуктом которой стал бесконечный торт в форме Великой китайской стены (продается на дюймы, сантиметры, вершки, за каждую башню – небольшая наценка). Но Линь Чжан недолго оставалась одна. Велико было удивление обоих кланов – Козулиных и Себежей, – когда Рональд Железная Ладонь начал обзванивать их, приглашая на свою свадьбу и смущенно намекая, что с невестой они все более или менее знакомы.

Сейчас он сидел рядом с женой, сияя капитанскими позументами, и время от времени убирал железным пальцем волосы со лба спящего Вавилонца. Линь Чжан жаловалась, что в семейных спорах о воспитании ребенка Рональд всегда может одержать над ней верх, спросив: «Кто извлек это существо из пучины водяного небытия на свет Божий – я или ты?»

Жена-5 сидела у самой стены, в заднем ряду, прячась за спиной тети-мамы Кларенс. Она согласилась приехать при одном условии: что Антон ни словом, ни жестом не выдаст тайны их возобновившихся отношений. Нет-нет, она еще ничего не решила, ничего не может обещать ему. Не для того она всю жизнь пряталась от славы и богатства отца, чтобы потом утонуть в славе и богатстве мужа. И дети! Подумай о детях! Каково им будет жить под бременем двойной известности? Знаменитый дедушка Бобби уже несколько раз звонил знаменитому папе Энтони, и они втайне разрабатывали тактические ходы, которые должны были бы убедить Джил, что инфлюэнца, в конце концов, не самая опасная болезнь и что дети ее могут оказаться к ней вовсе не восприимчивы.

Козулин-младший сильно сдал после смерти жены. Та умерла через несколько месяцев после счастливого воссоединения братьев, будто действительно только и ждала склянку невской воды и пригоршню земли из Летнего сада. Уж не ее ли благословениями были накликаны на голову Антона все невероятные удачи последних лет? Но, с другой стороны, не они ли, не старики ли Козулины были главной причиной того, что Мелада так и осталась чужой в новом мире? За что они так невзлюбили ее? Даже по имени старались не называть, обходились одними местоимениями или числительными: «та», «эта», «ваша седьмая». Вот и неделю назад, когда Антон позвонил старику спросить, нельзя ли Меладе привезти на праздник подругу («Ведь она почти никого не знает из приглашенных, ей будет одиноко»), он услышал в ответ долгую паузу. «Энтони, зачем вам все это? – сказал наконец адмирал Козулин. – Зачем вам понадобилось сводить вместе всех своих жен? Не вышло бы скандала, а? Не испортят они нам праздник? Если ваша седьмая боится, что ей будет одиноко среди пятидесяти приглашенных, не лучше ли ей остаться дома?»

Но все же потом дал уговорить себя. Антон увидел подругу мельком, во время посадки на корабль в Кливленде. Но сейчас Мелада сидела одна. Подруга, наверное, оставалась с детьми в каюте. За прошедшие месяцы Мелада похудела и очень похорошела. Преуспела в погоне за модой. Не так, конечно, как жена-4, но с заметным отрывом от всех остальных. Не может быть, чтобы она долго оставалась одна. Ей нужно только встретить человека, который ценил бы преданность превыше всего. И серьезность. Нежелание смеяться и улыбаться по пустякам. И веру в силу правил. И умение владеть собой. И был бы ростом не ниже шести футов. И умел бы спокойно переносить долгое обиженное отмалчивание.

Она обещала Антону, что по окончании праздника скажет ему, на каких условиях она готова согласиться на мирный развод.

Женщина сидит перед трехстворчатым зеркалом. Красит веки, подводит ресницы. Трехлетняя дочка вертится рядом, подражая матери, поворачивается к зеркалу в профиль, разглядывает себя, скосив глаза. Мать откладывает косметику, берет в руки гребень. Начинает расчесывать волосы дочери. Примеряет один бант, другой. Четырехлетний сын подкрадывается сзади с водяным пластмассовым пистолетом. Целится в зеркальное изображение сестры и матери. Стреляет. Сдвоенные отражением капли стекают по стеклу.

Весь первый год их жизни в особняке с бассейном Антон был сама бережность, само внимание. Он ни на минуту не забывал о том, как трудно жене-7 привыкать к новой жизни. По десять раз на дню ей приходилось сталкиваться с чем-то непонятным, делать что-то, чего она не умела. И она ненавидела просить кого-то о помощи. Даже его.

Тостер сжигал ей утренние вафли до черноты. Дымовой сигнальщик на стене начинал сверлить уши сиреной, и она вырывала его вместе с шурупами, прятала под подушку. Возмущенная неумелым обращением стиральная машина однажды окутала себя холмом ароматной пены и начала танцевать внутри него. С тех пор Мелада не приближалась к ней, стирала руками. Услужливый американский автомобиль пытался помогать ей управляться с педалями, но она не могла привыкнуть к этому и каждый раз нажимала на них с такой силой, что сама чуть не стукалась лбом о ветровое стекло.

И язык. Признать, что она – профессиональный переводчик! – не понимает американский речитатив, отказавшийся разделять паузами слова и фразы, – это было выше ее сил. Из гордости она никогда не переспрашивала звонивших по телефону, на всё отвечала «да», «превосходно», «это очень мило с вашей стороны». Потом оказывалось, что она обещала принять участие в сборе средств на строительство новой больницы, присоединиться к церковной общине «Евреи за Христа», подписаться на журнал «Гольф», прийти на годовщину свадьбы к соседям. Люди обижались, втихомолку поругивали странную русскую. Только телефонные торговцы и зазывалы были довольны. Они подхватывали все ее неосторожные «да», ловили на слове, и Антону потом приходилось с извинениями и приплатами отправлять обратно радиоприемники, пылесосы, ковры, холодильники.

Но тяжелее всего давались миссис Себеж-7 ситуации, в которых нужно было воспользоваться чьей-то отзывчивостью, добротой, гостеприимством. Например, позволить секретарше Антона отвезти ее в незнакомый магазин. Или на выставку цветов. Или пойти на интервью в колледж, в котором приятель миссис Дарси обещал помочь устроиться на преподавательскую работу. Переночевать в чужом доме – об этом не могло быть и речи. Даже отправиться в гости на обед она соглашалась лишь в том случае, если ей разрешали принести какие-нибудь роскошные дары, вдвое-втрое превышающие расходы хозяев: ящик дорогого вина, фарфоровую расписную вазу, не нужный никому самовар.

Из всех старых друзей теплее всех отнеслись к жене-7 Келлерсы. Для них, проживших вместе тридцать лет, каждый новый брак Энтони Себежа был как очередной том полюбившегося романа, который предстоит прочесть с мечтательным и чуть завистливым любопытством. И Келлерсы, и их гости старались умерять при Меладе свою обычную язвительность. Они как бы окружали ее стерильным колпаком, под который не должны были проникать микробы иронии.

Антону казалось, что Мелада тоже полюбила эти визиты. Она, как могла, старалась удовлетворить любознательность Марты Келлерс и ее университетских коллег-экономистов, расспрашивавших ее о тайнах перевернутой экономики, в которой потребитель всегда не прав. Иногда, если вечеринка бывала особенно многолюдной, Мелада извинялась и просила разрешения удалиться ненадолго, погулять внизу по берегу ручья. Однажды, когда она незаметно вернулась в дом, присоединилась к веселящейся компании, Антон услышал, как соседка Келлерсов, пришедшая пять минут назад, негромко сказала своей приятельнице:

– Ой, смотри, это та самая женщина.

– Где?

– Вон, у бара, наливает себе сок. Помнишь, я тебе рассказывала? Та, которая всегда рыдает внизу у ручья, обняв лиственницу. Она, видимо, думает, что кусты скрывают ее. Не знает, что лиственница видна из окон моей спальни.

После этого эпизода Антон не пытался настаивать на своем, если Мелада говорила, что ей не хочется в гости.

Дверь гаража бесшумно ползет вверх, голубенькая «тойота» медленно выезжает на дорожку. Принаряженные дети уже сидят внутри. Младшая – в детском креслице на заднем сиденье, старший мальчик – впереди, рядом с матерью. Она притормаживает, выключает мотор, выходит. Идет обратно, перебирая ключи. Запирает гараж, потом – дверь главного входа. Шторы в доме опущены. Женщина отстегивает домашние ключи от общей связки, прячет их в конверт, заклеивает его.

Садится обратно в машину.

За окнами плывут лужайки, кустики, крылечки, утопающие в осенних георгинах. На одной из лужаек гипсовый дельфин, встав на хвост, держит над собой рассыпающийся водяной зонтик.

«Тойота» останавливается у почтового ящика. Женщина опускает стекло и бросает в щель конверт с ключами.

«Всегда рыдает, обняв лиственницу» – эта фраза надолго застряла в голове Антона. «Почему? – спрашивал он себя. – Чего ей не хватает? Неужели все здесь так мучительно для нее? Любящий муж, приветливые друзья, развлечения, обеспеченность, здоровье – у нее есть всё. Сколько лет ей нужно будет привыкать к новой жизни?»

Реальные поводы для огорчений были у нее – так он считал – только в первые месяцы. Например, она очень близко к сердцу приняла газетную шумиху, поднявшуюся после их бегства. «Похищение национальных сокровищ!» «Россия требует вернуть украденные картины». «Кому принадлежит искусство?» «Крупнейшее ограбление века!» Меладе пришлось встретиться с дипломатами Перевернутой родины и официально заявить, что она не была похищена, а уехала добровольно, но что к увозу картин она не имеет никакого отношения. Нет, причины отъезда исключительно личного порядка – желание вступить в брак с любимым человеком. Нет, он никакой не жулик и не авантюрист. Он хотел научить вас делать хорошие консервы и строить хорошие мосты. А заодно искал потерявшуюся дочь. О картинах же он ничего не знал. Просто помогал уехать старому чудаку.

Тем не менее ее объявили соучастницей преступления, требовали выдачи обратно для предания суду. Даже отец, Павел Касьянович Сухумин, опубликовал в центральной московской газете отречение от изменницы-дочери, вычеркнул ее навеки из своего сердца и из списков невиноватых.

От газетной брани еще можно было укрыться, заперев себя на берегу мраморного бассейна в многонациональном загородном особняке. Но куда было спрятаться от призраков прежних жен? Они витали повсюду. Напоминали о себе то дарственной надписью на лампе, то фотографией, забытой между страницами книги, то телефонными звонками детей, то случайными обмолвками новых знакомых.

– Ну какая разница, сколько их у меня было до тебя? – восклицал Антон. – Неужели это так важно? Главное, что сейчас мне никто, кроме тебя, не нужен. Я ведь не спрашиваю, сколько возлюбленных у тебя было до нашей встречи. Мои бывшие жены не сделали тебе ничего плохого. А твой бывший поклонник чуть не вмазал меня гусеницей в псковский песок.

Но ей было важно. Очень. Обнаружить еще одну жену в его прошлом было для нее каждый раз так же больно, как узнать об измене. Сегодняшней, горячей. И все же это была не ревность. Скорее горечь утраты. Словно возрастание ее порядкового номера отодвигало ее все дальше и дальше от чего-то, без чего жизнь была не жизнь для нее. Но от чего? Пытаясь объяснить ему, она употребила русское слово, которого он сначала не понял.

– Ты просто забыл. Это то самое, о чем разглагольствовал Козулин-старший в Хельсинкском порту. Неповторимость. Как все к ней стремятся, как платят любые деньги. Я не понимала, как для меня это важно, пока не стала терять. С каждой новой твоей женой, выплывающей из прошлого, моя неповторимость убывает. Сколько ее у меня осталось? Одна пятая?

(Разговор проходил в те дни, когда она еще ничего не знала о жене-3 и жене-4.)

Как всегда, он надеялся на то, что появление на свет ребенка отвлечет ее от этих горестных подсчетов. Однако сын Никифор не сумел сыграть роль миротворца. Наоборот – он сделался объектом ожесточенных споров.

Антон пытался сохранять спокойный тон.

– Объясни, почему ты хочешь растить его так, как тебя растили в Конь-Колодце? Почему хочешь провести его в жизни точно теми же тропинками, которыми тебя вела бабка Пелагея? Ты выросла очень счастливой? Ты считаешь себя образцом, совершенством? Даже если бы это было так – твой сын совершенно другой человек. У него может быть другой характер, другие потребности, другие желания.

– Нет, нет, нет… Ты все перевернул с ног на голову… Наоборот! Я как раз хочу, чтобы он смог стать всем, чем я не стала, чтобы избежал всех ям, в которые падала я.

– Но почему для этого необходимо на каждое его «хочу» отвечать «нельзя»? Что страшного, если он съест клубничину не после завтрака, а с самого утра? Почему ему нельзя включать и выключать свет? Почему нельзя сосать мое ухо? Он еще не хочет спать – зачем заставлять его? Что – ему завтра рано вставать на службу?

– У ребенка должен быть режим, он должен понимать разницу между «можно» и «нельзя»…

– Но почему «можно» должно быть таким узеньким, а «нельзя» – таким необъятным? Как он научится управляться с вилкой и ножом, с клеем и ножницами, с мыльницей и расческой, если все это у него отнимают, все остается за границей «нельзя»?

Она не выдерживала, начинала кричать, что он затирает ее, что ей ничего не принадлежит в этом доме, что даже ребенка она не может считать своим и воспитывать по-своему. Никифор начинал плакать, колотил кулачками то одного, то другого. Отец с готовностью принимал стойку на коленях и отвечал серией нежнейших апперкотов. Мать прерывала схватку неравных весовых категорий и уносила брыкающегося бойца за канаты, в безопасное «нельзя».

Она не умела радоваться их богатству. Ни дом, ни цветущий страховой бизнес, ни потиражные за книги о приключениях «Вавилонии», ни радиотелевизионные гонорары, ни поступления от фирмы «Пиргорой» (холодильник для путешествующих кошатников пользовался большим спросом, и адмирал Козулин щедро отчислял изобретателю по два цента с каждой банки, вскрытой часовым механизмом) не доставляли ей никакого удовольствия. Она начала экономить на мелочах. Вырезала двадцатицентовые купоны из газет и журналов и потом с гордостью подсчитывала свой выигрыш после каждой поездки в магазин. Старательно прятала в холодильник остатки еды. Подавала на стол остатки курицы и на второй, и на третий день. Кусок хлеба должен был зачерстветь до стука, ломтик колбасы – украситься зеленым пятном, прежде чем она соглашалась выбросить их.

Ей хотелось зарабатывать что-то самой. Антон не противился ей в этом. Она пыталась давать уроки русского на дому, и знакомые изо всех сил старались помочь ей находить учеников. Но ученики почему-то не задерживались долго. Антон позвонил одной студентке и напрямую спросил, что заставило ее прекратить занятия. Ведь плата была такая ничтожная.

– Ваша жена слишком переживает мои ошибки, – честно созналась та. – Можно подумать, что земля разверзнется под ногами, если я скажу «слухал» вместо «слушал». Она останавливает и поправляет меня почти на каждом слове. Так мне не подготовиться за месяц к поездке в Москву.

«И здесь – то же. Все то же самое, – думал Антон. – Погоня за абсолютной правильностью. Неважно, какой ценой. Правильные слова, правильные чувства, правильный режим, правильные дети…»

Она пыталась понять его.

– Ты хочешь сказать, что я должна быть более спонтанной? Что должна давать больше воли себе и другим? Что имею право каждый раз поступать в соответствии со своими эмоциями? Что все они – абсолютно все! – имеют право на существование. Мелкие, злобные, недолговечные, гадкие, корыстные – все-все? Ты хочешь, чтобы я сию минуту выразила себя до конца, дала себе полную эмоциональную разрядку? Но тогда тебе лучше отойти в другой угол кухни. И забрать с собой эту тяжелую сковородку. И этот утюг. И запереть ящик буфета с ножами. И взять в руки большую-большую подушку с турецкого дивана. Способную принять удар миски с супом.

Он видел – она не шутит. Обида разрасталась в ней день за днем. Теснила любовь. Порой ему начинало казаться, что ее обида сливалась с любовью, делалась знаком особой близости. Ведь она никогда не обижалась на других, на посторонних. Только на него. Его слова и поступки не могли быть причиной обиды. Ибо слова и поступки были разными, а обида жила все время, одна и та же, то сильнее, то слабее. Обида на то, что мы сейчас в одной комнате, но ты не со мной. Что я рядом, а ты смотришь в сторону. Что смотришь на меня, но не улыбаешься. Что улыбаешься, но не идешь ко мне. Что идешь ко мне, но не обнимаешь. Что обнимаешь, но не раздеваешь. Что раздеваешь, но не дрожишь от счастья. Что дрожишь от счастья, но через минуту это кончится. Что вот это кончилось, и ты уже не во мне, и тебя опять куда-то уносит.

Может быть, она ждала, что он когда-нибудь ответит ей тем же? Что обидится на нее за что-нибудь горько, тяжело, до слез? И их обиды кинутся друг к другу и сольются в нерасторжимом навеки объятии? Может быть, обида сделалась единственно доступной ей формой душевного касания, любовного осязания? Но как он мог помочь ей в этом?

Голубенькая «тойота» с женщиной за рулем и двумя детьми катит по средней линии трехполосного шоссе. Справа и слева проплывают курортные, поставленные на колеса, игрушки взрослых: моторные лодки, складные домики, фургончики со скаковыми лошадьми, самоходные бассейны.

«Тойота» осторожно пробирается в правый ряд, съезжает с шоссе. Сворачивает к придорожной гостинице. Останавливается. Из дверей гостиницы выходит девушка в пестром платье. В руках у нее – белый дачный саквояж. На голове – шляпа с большими полями. Она машет «тойоте» кукольной, гладкой ладошкой. Ветер, воспользовавшись этой секундой, чуть не срывает с нее шляпу. «Тойота» останавливается. Девушка входит в заднюю дверь, захлопывает ее так небрежно, что пестрый подол остается торчать наружу.

«Тойота» возвращается на шоссе, полоща по ветру пестрым лоскутком.

Салон пустел. Усталые гости расходились по каютам. Каждый хотел набраться сил перед завтрашним днем. Соблазнительные развлечения были запланированы на самые разные вкусы. Верховая прогулка, концерт знаменитого скрипача, игра в рулетку, катание на водяных мотоциклах, гольф, рыбалка, новая кинокомедия, только что отснятая и присланная из Голливуда в подарок, и конечно – вечерний банкет.

Перед уходом Мелада подвела к Антону сонных детей. Он поцеловал их, пожелал спокойной ночи, пообещал завтра прокатить на белоснежной ламе, спустившейся с высоких Анд специально для встречи с ними. Мелада тоже позволила ему обнять себя, подставила щеку. Но прикоснувшись к ее плечам, он почувствовал, как она напряглась, словно удерживая себя от инстинктивного желания отшатнуться.

Значит, это не зажило в ней. А уезжая, она думала, что ей понадобится всего несколько недель. Несколько недель в пенсильванской глуши («Говорят, на севере горы там очень похожи на Карпаты»), чтобы все обдумать, вслушаться в себя. Она просила его не платить ренту за домик вперед, потому что может вернуться в любую минуту. Но вот – не вернулась. Семь месяцев врозь – и до сих пор болит. Хотя почему же семь? На самом деле гораздо больше. Почти полтора года. Почти полтора года прошло со дня его поездки в Олбани. После которой он вернулся и пошел к ней, раскинув руки, и попытался поцеловать и пошутить как ни в чем не бывало.

Но не вышло.

Как она могла почувствовать, что что-то произошло? Какие уроки псковских колдуний и ворожей истончили в ней ревнивое чутье до такого ясновиденья? Ведь он ничем, ничем не выдал себя. И поездка была самая обычная, запланированная заранее, и он действительно выступал вечером в телевизионном диспуте, и она имела возможность видеть эту программу у себя по двадцатому каналу. Никаким образом не могла она узнать, что накануне дочь-5-3 позвонила ему на работу спросить совета и что в разговоре выяснилось, – вот так совпадение! – что они тоже отправляются сегодня в Олбани навестить заболевшую тетю-маму-бабушку Кларенс. И неужели дэдди не зайдет там повидаться с ними? Ей как раз так нужен, так нужен его совет! Потому что она совсем не знает, как ей вести себя с этим противным Питером Лероем. Который воображает, что баскетбольные успехи дают ему право смотреть свысока на старых друзей. И даже не явиться на репетицию школьного спектакля. И вообще, и вообще…

Конечно, он не мог отказать дочери в ее просьбе. И приехал в Олбани на несколько часов раньше. И явился в дом бабушки Кларенс. И, сидя на диване в обнимку с дочерью-5-3 и разрабатывая стратегию борьбы с зазнавшейся баскетбольной звездой, вдруг поймал на себе сияющий взгляд знакомых глаз. Способных по-прежнему – как и много лет назад, под шум приземляющихся самолетов – упиваться радостью чужой встречи. И любовная горошина вдруг вспухла в горле с такой запоздалой силой, что он поперхнулся. И попросил стакан сока. И жена-5 ушла и долго возилась в незнакомой кухне. Так что он пошел за ней следом. И там, в тесном углу за холодильником, они кинулись друг к другу, как двадцатилетние юнцы. И обнимались так, будто не было у них позади ни тягостных открытий, ни измен, ни обид, ни семейной рутины, ни горечи расставанья.

– Как ты?… Как у тебя всё?… Ты вспоминал меня?… Да, да, да!.. А ты?… Я всегда помню… Всегда… Ох, что мы делаем, что мы делаем… Пожалеем потом… Ты постарел… Я слушаю все твои передачи… Нельзя… Нельзя этому дать исчезнуть… Ох, Боже мой – ты все тот же… Это недаром… Недаром нас так свело… Сегодня… Давай встретимся сегодня… Твой отель?… Или нет… Наш домик в горах… Я освобожусь в девять… Помнишь?… Сокровищница дятлов… Это час езды… Ты помнишь? найдешь дорогу?… Я приеду туда раньше… О, как я буду ждать тебя!..

Он проиграл телевизионный диспут по всем статьям. Он едва мог дождаться конца передачи. В кромешной тьме он отыскал дорогу к лесному замку, как будто жил там всю жизнь. Огоньки свечей множились на рюмках, на ножах, на виноградинах, на бусах жены-5. Он смотрел на ее приподнятые скулы, на светящиеся испугом и восхищением глаза и не понимал, как он мог когда-то оставить эту женщину. Не верящую в возможность счастья для себя, но ждущую его каждую секунду. Женщину, роднее и ближе которой не было у него никого на свете.

Как и десять лет назад, они чувствовали себя беглыми преступниками, удравшими ненадолго из-под стражи неусыпных «над». И так же им чудились притаившиеся во тьме сыщики и нацеленные на них объективы. И так же он ощущал под своими пальцами порхание бабочек страха в ее животе. И она с тем же благодарным изумлением повторяла потом: «Как ты кричишь, милый, как ты кричишь…»

Но наутро они послушно вернулись обратно, каждый к своим «надам», не строя никаких планов, ни словом не обмолвившись о том, что где-то когда-то они могут еще раз украсть для себя такую встречу.

Антон принял душ в отеле, убедился, что ночью ему никто не звонил, купил детям подарки в лавке сувениров, Меладе – серебряное кольцо с агатом, и приехал домой нежный, любящий, невиноватый.

Но она все поняла.

Догадалась с первого взгляда.

Видимо, как-то отпечаталась на нем ночь в Дятловом замке, осталась счастливым облаком, которое не смывалось никакими губками, никакими шампунями.

Она отшатнулась, почти отпрыгнула от него.

Ему почудилось, что он слышит лязг задвигаемых решеток, засовов, болтов.

Он надеялся, что рано или поздно это пройдет. Но это не прошло ни через неделю, ни через две, ни через месяц. Она почти все время оставалась одна, совсем одна, в своей добровольной тюрьме. К нему выходила для коротких свиданий. Разговаривала как через стекло. Ни в чем не обвиняла, ни о чем не расспрашивала. Не показывала ни малейшего желания выйти на свободу. Ему как бы давалась единственная возможность вернуть ее, вернуться к ней: присоединиться к ней в ее пожизненном, сокровенном самозаключении.

Но он не хотел. Долготерпение его истощилось. В нем тоже назревал бунт.

«Тойота» останавливается у окошка кафе-мороженого. Вокруг рамы в три ряда идут цветные картинки, изображающие вазочки с пломбиром, бокалы с молочными коктейлями, стаканчики с насаженными на край дольками апельсина, дыни, банана. Женщина за рулем опускает стекло, получает у официантки меню. Девушка в пестром платье решительно тычет пальцем в фотографию – клубничины, разложенные на взбитых сливках. Сын выбирает кофе с мороженым. Дочь капризничает, отказывается выбирать, указывает не на меню, а на белый саквояж пассажирки. Та сначала не понимает. Потом раскрывает молнию пошире. «Да-да», – кивает головой маленькая капризуля. Она хочет того, что налито там, в красном термосе. Пассажирка смеется, качает головой. Нет, этого тебе нельзя.

Раздеваясь в каюте, Антон опять попытался вспомнить досадное, тревожное ощущение, мелькнувшее в прошедшем дне. Тень Горемыкала скользнула где-то близко – он был уверен в этом. Но где? Да, похоже, что утром, во время посадки в Кливленде. Гости, поднимавшиеся на борт «Вавилонии-2», должны были проходить через контрольную калитку-детектор. Конечно, в подобном недоверии был элемент неловкости, омрачавший праздник. Но на этом настаивали страховые компании. Корабль, нагруженный таким количеством богатых людей и шедевров искусства, представляет слишком большой соблазн для бандитов. Вышколенный стройный охранник встречал каждого улыбкой, подавал дамам руку, пытался все превратить в шутку.

Да, может быть, и к лучшему, что Пабло-Педро отказался занять должность начальника охраны империи «Пиргорой». Уж он бы своей грубостью непременно испортил настроение кому-нибудь из гостей. Его вполне устраивала работа ночного вахтера в гигантской косметической фирме, платившей ему двойной оклад. Второй – за то, что он позволял испытывать на себе новые мужские деодоранты. Единственное, что для этого требовалось, – не мыться неделями. Пахучий вахтер ночью никому не мешал и мог посвящать долгие дежурства своему новому любимому занятию: пересчету стоимости предметов роскоши на стоимость добрых дел. Небольшая радикальная газета публиковала данные его изысканий. «На деньги, уплаченные миллиардером Софаргисом за новый – по специальному заказу – лимузин, можно было бы построить три больницы в государстве Бангладеш, обеспечить жильем 319 чикагских бездомных, снабдить учебниками и одеждой 92 836 мозамбикских школьников…»

Посланная к нему на переговоры Линь Чжан вернулась в тревоге. Она застала своего бывшего мужа листающим свежие газеты и журналы. Глаза его жадно бегали по заметкам светской хроники и фотографиям в поисках новых жертв.

– Что скривилась? – щелкал он ногтем по портрету британской принцессы. – Знаешь небось, что давно у меня в списке… Только попробуй, купи себе этого скакуна. Мигом ославлю!.. А эта-то, эта – гляди, как озирается. Не все тебе голой по экрану кататься да мужей менять! Думаешь, не знаю, сколько твоя последняя вилла стоит? Точнехонько два корабля риса для голодных эфиопцев… Скоро, скоро прочтешь о себе, не тревожься…

Ах, Пабло-Педро, Пабло-Педро – честный солдат в безнадежной войне за равенство! Разве не слыхал ты, что и в роскошной вилле люди кончают с собой от отчаяния? Что и в замке с мраморным бассейном можно быть глубоко и безнадежно несчастным? Только голод живота можно утолить одной и той же пригоршней риса, равной для всех. Но не равны люди по голоду души, и с этим ничего не поделать ни тебе, ни Льву Толстому, ни Карлу Марксу, ни Жан-Жаку Руссо, ни святым апостолам.

Расхаживая взад-вперед мимо дверей, за которыми жена-7 укрылась от него в тюрьме своей сокровенности, Антон сочинял речи. Но это не были речи оправдывающегося. Он нападал.

Да, я сделал все, что мог, чтобы не ранить тебя. И не моя вина, что мне не удалось скрыть главного. Этого чувства обновленности, которое осталось во мне после ночи в Дятловом замке. Будто накупался всласть в горячем лесном озере. И ты, своим ворожейским чутьем, немедленно опознала, обнаружила это чувство. Ну и пусть! Пускай вы будете опять говорить, что я вечный кочевник, что уношу свои доски и кирпичи, что гонюсь за чужими лужками и оставляю позади развалины.

А что если я никуда не хочу уходить? Почем вы знаете – может быть, мне просто тесно в вашем доме? Что если мне назначено построить новый – более просторный? В котором хватило бы места всем моим женам, и всем моим детям, и всем моим любимым? Потому что я никого не в силах разлюбить и не могу поверить, чтобы это было дано мне как проклятие, а не как благословение.

Конечно, обрывки этих речей пытались прорваться в его телевизионные притчи-проповеди.

Продюсер хватался за голову, бежал к нему через всю студию, потрясая листками.

– Тони, ты убийца! Ты разорить меня хочешь?… Что это за разглагольствования о библейских патриархах, имевших по нескольку жен? При чем тут Иаков, при чем тут Второзаконие, при чем тут царь Соломон? Мы живем в двадцатом веке! Кто это будет «вспоминать наши времена, как…» – где это? ага: «…как мрачную и жестокую эпоху принудительной моногамии»? Которая вот – «…ничем не лучше варварства, обязывающего зарывать в землю живых жен и лошадей вместе с умершим вождем племени»!

– Джек, полно тебе. Ты же знаешь, у меня всегда говорит вымышленный персонаж, часто полубезумный проповедник…

– Довольно! Хватит тебе обманывать себя. Прошли те денечки, когда никому не известный Энтони Себеж мог плести, что ему вздумается, и прятаться за чью-то спину. Теперь все твои зрители, все твои слушатели знают тебя как облупленного. Число жен, число детей, число разводов – все им известно! И думаешь, они поверят в какого-то выдуманного разрушителя семейных уз? Ты когда-нибудь видел анкету, которую заполняет иммигрант, въезжающий в эту страну? Его не спрашивают, не был ли он вором, богохульником, наркоманом, убийцей. Нет! Единственное, в чем он должен поклясться: что он не проповедовал и не будет проповедовать многоженство. И тогда – милости просим. А нет – въезд закрыт. Да такую передачу у меня не купят даже в штате Юта!

– Мой чудак вовсе не пропагандирует многоженство. Он только рассуждает о незаслуженных мучениях миллионов одиноких людей. Которые ненавидят одиночество, которые полны нерастраченной любви, которые готовы были бы делить ее с другими. Жить с любимым человеком – мужчиной ли, женщиной – втроем, вчетвером. Но не могут. Потому что общество немедленно заклеймит их позором.

– А что бы он хотел? Снова таборы хиппи под дымком марихуаны? Отдельные городки для тех «раскрепощенных», которые ищут друг друга по объявлениям в газетах? Или просто открытые «Общества свального греха»?

– Вовсе нет. Он признает святость брака. Пусть те, для кого дороже всего неповторимость, живут по-своему, всю жизнь друг с другом или в гордом одиночестве. Но и прочим, тем, для кого «люблю» важнее «владею», пусть дадут жить так, как душа просит. Современное, так называемое цивилизованное, общество, утверждает мой чудак, было создано собственниками. Они умели ценить собственность, но не умели ценить любовь. Ничего не понимали в ней. Поэтому и создали семью на обожаемом ими принципе. «Ты – моя, а я – твой. Навеки. Неотторжимо. Неотчуждаемо. Со всеми набегающими процентами. Со всеми неизбежными убытками». Но в истории вовсе не всегда было так. И в жизни считанные люди могут подчинить себя целиком этому принципу. Перечтите биографии тех, кому поставлены памятники в цивилизованных странах. Многие ли среди них могли прожить всю жизнь в добродетельном браке? Почитайте статистические отчеты, полистайте судебные дела о разводах и изменах. Мой чудак лишь высказывает мысль: «Любовь – как талант. Одни наделены ею с избытком, другие – обделены. Можно счастливо прожить и без таланта, и без любви. В жизни много других радостей. Но жить с неиспользуемым талантом и неутоленной любовью – мука. Можете вы себе представить общество, в котором каждому человеку в течение жизни разрешалось бы написать только одну книгу, нарисовать одну картину, сочинить одну сонату? Все ваши Рафаэли, Бетховены, Фолкнеры, утверждает мой чудак, в таком обществе превратились бы в преступников. Точно так же, как был объявлен преступником добрейший Казанова.

Продюсер Джек в сердцах швырял скомканные листки в корзину и выбегал из кабинета с криком: «Без меня! Делайте что хотите, но чтобы имени моего не было под этим! Мне хватает семейных скандалов и без того! Пусть кто-нибудь втолкует этому истукану, что всему должна быть граница!»

Антон уступал, откладывал опасную тему до других времен. Но в душе не сдавался. Человек должен следовать тому, что ему назначено. Идти на смутный зов. Даже если он не знает точно куда.

Он не знал. Он не знал, что заставляло его снова и снова выкраивать день, вечер, ночь, садиться в машину и мчаться к какому-нибудь заштатному мотелю на полпути до Питсбурга. И верить, что с другой стороны, навстречу ему, примчится машина с сиреневым инопланетным флажком. Поля любви сходились с полями опасности, и в точке их пересечения возникало непереносимо манящее свечение. Оно окружало Джил, когда она входила к нему в дверь скромного номера и вешала снаружи невыполнимую просьбу «не тревожить». Но даже ей он не мог обещать ничего, кроме себя сиюминутного. И был счастлив тем, что она не требовала от него стать другим. И мчалась к нему навстречу, когда бы он ни позвал.

Кто знает – может быть, ему суждено прожить с нею остаток своих дней. А может быть, ему назначено начать с нее и пройти весь путь обратно, вернуться по очереди ко всем своим прежним женам. Может быть, наоборот, предстоит идти только вперед, дойти аж до двенадцатой и закончить плавание жизни на корабле, полном жен и потомков, любящих его и друг друга без ревности, сведенных вместе его любовью. Сегодняшнее плавание на «Вавилонии-2», собравшее так много людей, которые без него никогда бы не узнали, не сблизились бы друг с другом, – не репетиция ли оно того будущего, окончательного его торжества? Быть может, вся его задача – чтобы любви было много, чтобы хватило на всех?

«Тойота» останавливается на стоянке вблизи причала. Обе женщины выходят, помогают выйти детям. Пассажирка берет за руку мальчика. Его мать ставит чемодан в удобную коляску, в которой есть сиденье и для девочки. Они идут в сторону сверкающей «Вавилонии-2». Потом вдруг оборачиваются и прощально машут тому, кто держит камеру. Рука снимающего на мгновение появляется в кадре. Машет в ответ. Она видна расплывчато, не в фокусе. Но кольца, но кружевной манжет блузки явно показывают, что снимает – женщина.

Вновь прибывшие поднимаются по трапу. Приветливый охранник подхватывает детей, проносит их одного за другим через калитку-детектор. Подает руку дамам. Пассажирка в пестром платье достает из саквояжа красный термос, с извиняющимся жестом показывает его охраннику, постукивает пальцем по металлическому корпусу. Охранник понимающе кивает, помогает спрятать термос обратно в белый саквояж. Пропускает приехавших на корабль.

Антон проснулся от сдавленного крика. Подскочил, сел в кровати, выпучив глаза в темноту каюты. Тут же понял, что кричал он сам.

«Это всего лишь дурной сон, – подумал он. – Какое счастье, что это просто кошмар. Что можно проснуться и спастись».

Но страх не исчезал.

Он понял, что просто во сне память его сумела наконец доискаться до тревожного пятна, мучившего его весь день. До красного термоса, мелькнувшего в расстегнутом саквояже.

Десятки других ничтожных впечатлений мгновенно вспыхнули и протянулись лучами к этой обжигающей точке.

Как?! как он мог забыть о ней?

Подруга Мелады! Куда делась подруга Мелады? И кто она? Не она ли уходила прочь от причала во время последней короткой остановки в Виндзоре? Правда, та была в белом брючном костюме. Но разве не могла она просто переодеться, оставить пестрое платье в каюте? Он заметил уходящую мельком. Не узнал. Но сейчас вспоминает – что-то было знакомое в этой кукольной походке. Но кто-то отвлек его в тот момент. Он ни разу не видел ее лица. Но вечером она была без шляпы. И он запомнил мелькнувшую деталь: мочка уха удаляющейся женщины показалась ему странно деформированной, расплющенной.

Погружаясь все глубже в пучину несказанного ужаса, он припомнил также, какое странное выражение было на лице Мелады сегодня вечером. И вместо обычного «доброй ночи» она сказала по-русски «прощай». А дети? Сначала их не было в зале. Она разбудила их? Привела проститься?

Он закричал снова – теперь уже наяву.

Он начал вырываться из плена одеял и простыней.

Босой, всклокоченный, полуодетый, он выбежал в коридор и понесся по нему, воя и колотя кулаками в двери кают.

Испуганные пассажиры просыпались один за другим, высовывали головы из дверей, спрашивали, что случилось.

Завыла сирена тревоги.

Ослепший от ужаса Энтони Себеж метался по лесенкам и переходам незнакомого корабля, не в силах отыскать спуск в трюм.

– Топливный бак! – вопил он. – Где топливный бак! Ищите топливный бак! Скорее! Мы еще можем успеть!

Оставим его в эту минуту.

Он еще может успеть.

Чешская взрывчатка вовсе не так надежна, как принято думать. Бывали, бывали случаи – один на пятьсот, – когда и она не откликалась на электрический укол, посланный детонатором.

Батарейки во взрывателе тоже могут оказаться неисправными. Их срок годности неизвестен. Неизвестно, сколько они пролежали без дела, в ожидании своего часа. Неизвестен ведь и сам час, то есть момент, в который электрическим контактам назначено звякнуть друг о друга.

Он может успеть.

Мелада может опомниться, ужаснуться задуманному. Она может выбежать из каюты, схватить его за руку, потащить потайной лесенкой в трюм, показать – если она знает – то место, где адская машина примотана изолентой к трубе под днищем топливного бака.

Он может успеть.

Мы все можем еще успеть.

Ведь у нас – по несказанной милости Твоей – есть спасительное прибежище бытия. Где секунды так длинны, что босой ступне дано обогнать несущиеся по проводочку электроны. Но даже если он не успеет, если проиграет свое последнее состязание с Горемыкалом, у нас остается возможность занять опустевшее место Одинокого островитянина перед телевизором. И, увидев в утренних новостях страшные кадры катастрофы на озере Гурон, восславить – вопреки всему – Твое взрывоопасное могущество и головоломную премудрость.

Но оставлено ли нам – безнадежным второгодникам – право снова поднять руку и снова и снова задавать Тебе одни и те же вопросы? Что означают эти разорванные тела, плавающие в смеси крови и мазута? Как должны мы понимать детский бант, застрявший на обломке кроватки? Какой путеводной вехой может послужить нам лицо спасшейся женщины с вырванными глазами?

Следует ли нам навеки запретить коллекционирование почтовых марок?

Или мы должны до бесконечности улучшать наши средства самозащиты и самоохраны?

Или нам просто надлежит отзываться на зов Твой каждый день, не дожидаясь столь страшных окриков и напоминаний?

Но почему зову Твоему нужно оставаться таким мучительно неясным? Ведь при желании Ты мог бы открыть его значение даже таким тупицам, как мы. Что стоит Тебе сказать просто и строго: «Идите туда, сделайте то-то»? Мы бы поняли, послушались, с благодарностью кинулись исполнять. Или Тебе это не нужно? Тебе не доставит никакой радости ткань Творения, из которой будет удалена сверкающая нить свободы? Нашей – даже от Твоих приказов – свободы?

Конечно, есть среди нас и такие, что слышат Твой зов отчетливее и яснее, чем другие. Они устремляются всей душой вверх и вперед, к Тебе, к Тебе. Но даже они с тоской и недоумением остановятся, оглядываясь на тонущих – старых, молодых и малых – пассажиров «Вавилонии-2».

– Неужели таково поставленное Тобой условие? – спросят они. – Неужели мы должны бежать к Тебе изо всех сил, но так, чтобы при этом не дать отстать и остальным? Неужели Ты требуешь, чтобы в нашем беге ни одно уязвленное сердце не осталось позади? Да разве это возможно? Уж лучше бы Ты приказал нам выстроить все книги мира по алфавитам всех языков старых и новых Вавилонских башен.

Но Ты молчишь. И даешь уязвленным сердцам кричать их страшную непереносимую правду так, как они умеют, – кровавым, нечленораздельным языком. Кричать, пока мы не услышим.

Только осталось ли у нас время?

На какой – о, на какой! – час, день, месяц, год, век – взведен Твой взрыватель?

Назначено ли нам успеть?