Дачники

Русская природа в стихах Пушкина — это почти всегда природа Псковщины. Здесь он провёл детство, здесь томился в ссылке. «В багрец и золото одетые леса» — это леса по берегам рек Великой, Сороти, Алоли, Шелони, Псковы. Но псковское лето он оклеветал. «…Когда б не пыль, не зной, не комары да мухи» — неужели ничего другого не замечал? Неужели — как и Онегина — «…на третий роща, холм и поле / его не занимали боле»?

Игорь Ефимов в 1970-е. Фото Бориса Шварцмана

«Деревня, где скучал Евгений…»

«Прелестный уголок» — да, это про нас, про наши Усохи, приютившие нас на многие годы. Но «скучал»? Вот уж чего не было, так это скуки. Да и как можно заскучать с такими славными, такими талантливыми, такими остроумными, такими начитанными друзьями?

Ядро колонии составляли три семейства: Ефимовы, Гордины и Петровы. Про Гордина уже было рассказано выше. Его жена, Наталья Леонидовна Рахманова, Тата — для друзей и родных, дочь известного киносценариста и писателя, Леонида Николаевича Рахманова, — прекрасная переводчица с английского. Как раз в 1970-е она работала над первым полным переводом «Хоббита», и наши дети имели возможность читать эту книгу прямо с машинописных листов.

Михаил Петрович Петров был уже тогда профессором, занимался физикой плазмы. Но порой отвлекался и на литературные труды. «Огонёк» напечатал несколько его рассказов. Однако зов науки оказался сильнее. Свой литературный дар Михаил использовал для устных историй. Несколько из них я впоследствии украл для своих романов — пора, наконец, выразить ему за них благодарность. Жена его, Мия Гильо, Мика, играла в литературе самую важную роль — была талантливым читателем.

Собирались по вечерам чаще всего у нас. Нам с Мариной досталась маленькая бревенчатая пристройка к хозяйской избе, состоявшая из комнаты размером в шестнадцать метров и кухоньки в три раза меньше. Наши дочери спали в комнате, а в кухоньке шестеро человек могли усесться лицом к стене перед полкой-столом, на которой теснились тарелки и стаканы. Электричество часто отключалось — тогда сидели при свечах. Но какие это были весёлые застолья!

Кроме постоянных членов колонии, часто наезжали гости из обеих столиц. В кухоньке места им не хватило бы, с ними общались при дневном свете, на берегу Великой. Рассматриваю старинные фотографии, вглядываюсь в дорогие лица, ворошу воспоминания.

Вот нагрянули Штерны — Люда, Витя и их дочь Катя, привезли баранье мясо. Шашлык дымится над углями костра, в золе печётся картошка, а рядом с огнём томится завёрнутая в листья кувшинок щука, только что подстреленная охотником Ефимовым. Поляна, получит название Первая шашлычная, в отличие от последовавших Второй, Третьей, Четвёртой. («Где встречаемся завтра?» — «На Третьей шашлычной!»)

Удачливый охотник

Вот Пётр Грязневич, арабист, только что вернулся из Южного Йемена, где он давно ведёт историко-этнографические исследования. Работая в качестве переводчика с группой советских врачей, он смог заглянуть в недоступный для посторонних мир: домашнюю жизнь мусульманского семейства. Марине нравятся его рассказы о тайном могуществе арабской женщины. Днём она покорно семенит по улице за мужем, который важно шествует, украшенный чалмой и кинжалом. Но вечером дома может распоясаться, распоряжаться и орать, как какая-нибудь русская бой-баба.

Ещё Грязневич описывал усилия советских дипломатов оседлать военный переворот в стране и затянуть её в орбиту своих сателлитов. Начинать они собирались с раскулачивания. «Как по-арабски будет кулак?» — «По-арабски кулак будет кулак, — отвечал Грязневич. — У них нет такого явления, нет и слова для него». Южный Йемен остался независимым, нераскулаченным, опасным, непредсказуемым, в чём впоследствии могли убедиться моряки американского крейсера «Коул», взорванного джихадистами в порту Адена в октябре 2000 года.

Время от времени приезжает отдохнуть главный режиссёр Ленинградского театра комедии, Вадим Голиков. Он дружит с Гординым, они вместе работают над разными театральными затеями. Управлять труппой, привыкшей подчиняться авторитету Николая Акимова, ох, как нелегко! И всё же Вадиму удалось поставить на сцене театра несколько великолепных спектаклей: «Село Степанчиково и его обитатели», «Тележка с яблоками», «Троянской войны не будет».

Семья Ефимовых на берегу реки Великой

Один летний сезон в соседней деревне провели Найманы. Наша Лена в свои одиннадцать лет уже «ставила спектакли» с местными детьми, и семилетняя Аня Найман, конечно, получала в них роли, так же, как и сын Гординых, Алёша. Дорога к Найманам занимала минут пятнадцать и проходила по пешеходному мостику через речку Алоль. Этот мостик мы пересекали в обе стороны много раз, и потом он всплывёт в чудесном Наймановском стихотворении, посвящённом Ефимовым, которое кончается строфой:

Что же привязанности все наши — благо ль, иго ль? День каждый живя, мы умираем, Марина, Игорь! Кому из Жеймяны, за берег держась, сказать: «Холодина!»? Через Алоль где-то был к вам мост, Игорь, Марина.

Добирался до нас и враг всего банального, Серёжа Вольф, самим фактом своего появления, молчаливо признавая за нами — так мне казалось — хоть какую-то меру оригинальности. Впрочем, не исключено, что его просто влекли рыболовные загадки реки Великой. Стоя в резиновых сапогах по колено в воде, посреди листьев кувшинок, осенённый кустами бересклета, он прекрасно вписывался в псковские пейзажи. Казалось, и рыбы узнавали в нём знатока и пытались ошеломить полной непредсказуемостью: клевали в неправильное время дня, при неправильной погоде, на неправильную наживку, а чаще отказывались клевать совсем — на любую.

Друзья в квартире Ефимовых на канале Грибоедова № 9: Стоят Яков Гордин и Анатолий Найман, сидят Александр Кушнер, Тата Рахманова, Михаил Петров и Мика Петрова

Делиться старыми друзьями с новыми — дело деликатное, волнующее: примут или нет? Сашу и Тамару Нильва полюбили и Гордины, и Петровы. С Тамарой я был знаком с детства, с Раифской колонии, где её мать, Элла Иосифовна Гинзбург, учила малолетних преступников английскому. Совсем молодой Тамара заболела какой-то неизвестной болезнью позвоночника, которая не давала ей возможности сидеть. «Но зато как я лежу!», говорила она. Фамилию «Нильва» склонять нелегко, однако выход подсказала надпись на статуэтке Будды, увиденная ими в комиссионном магазине: «Будда, одна, подержанная». Так вот, однажды поездка в Усохи у Нильвов сорвалась из-за несчастного случая, в котором Сашин характер отразился, как в капле воды. По своей доброте он позволил приятелю поставить мотороллер в тесном гараже рядом со своим «запорожцем». Когда пришла пора выводить автомобиль, Саша выкатил мотороллер, но из-за неисправной подпорки оставленный мотороллер начал падать. Ни секунды не задумываясь, суперответственный Саша попытался удержать его, подставив колено. Острый фронтовой щиток перерубил мышцы до кости. Поистине, «ни одно доброе дело не останется безнаказанным». Наша дружба с Сашей Нильва (Нильвой?) продолжалась и в Америке, куда его с семьёй выпустили после шестилетнего отказа, но Тамара умерла в Ленинграде в год нашего отъезда.

В свою очередь, от Гординых мы «получили» Валентина Певцова. По профессии он — преподаватель английского, по страсти — книгочей и меломан. Это в его доме я впервые услышал «Бранденбургские ворота» Брубека и остался в плену этой симфонии на всю жизнь. Обаяние Певцова описать невозможно, единственное свидетельство ему — множество заполонённых сердец — мужских и женских. Он навещал нас несколько раз в Америке, в последний приезд помог Марине посадить дерево около нашего дома. Теперь оно так и называется: «клён Валечки Певцова».

Когда нас навещал Марк Подгурский, партнёров на бридж в деревне найти мы не пытались. Зато могли предаться другой общей с ним страсти: подводной охоте. Подводный мир реки Великой не уступал по своей красоте миру, открытому нам Жаком Кусто. Вода была довольно холодной, через двадцать минут очень хотелось вылезти из неё и погреться. Тогда ружьё и маску брал напарник, и охота продолжалась. Число язей, голавлей, щук, окуней, попадавших на стол Усошской колонии, заметно увеличивалось в эти дни. Иногда удавалось побаловать друзей и свежими раками. А однажды мы с ним увидели печальное зрелище: песчаное дно одной излучины, усыпанное сотнями дохлых рыбёшек — жертв браконьерского глушения. Ведь после взрыва хорошо если одна десятая погибших рыб всплывает на поверхность — остальные опускаются на дно. Если бы браконьеры были поумнее, они должны были бы взять в дело ныряльщиков — тогда их добыча возросла бы раз в десять. Но мы бы на такое грязное дело не пошли — правда, Марк?

Из Москвы приезжал Александр Грибанов, конечно, с каким-нибудь запрещённо-подсудным чтением в портфеле, с новостями про общих друзей и про общих врагов, про обыски, допросы, очные ставки. После высылки Солженицына в 1974 году, КГБ взялось за тех, кто помогал ему хранить, перепечатывать и пересылать на запад его рукописи. Друг Грибановых, Вадим Борисов, участвовал в сборнике статей «Из-под глыб», составленном Солженицыным, и за это ему запретили защиту диссертации, закрыли все пути профессионально заниматься историей России. Других друзей, сына и дочь Елены Боннэр, исключили из института.

А вот снова Штерны — около своего автомобиля. Это 1975 год, они приезжали проститься перед эмиграцией. «Стра-а-а-ашно — аж жуть!» Первые в нашем кругу, отчаянные. Они рассказали, что мать Люды, Надежда Филипповна Крамова, начинает каждый день с того, что садится в постели, раскачивается и воет: «Не хочу жить! Не хочу жить!». Сама Люда с тревогой спрашивала у приезжей американки: «А мы там не пропадём?». Та успокаивала её: «Если вы здесь не пропали… Вы — как это? — закалонные». По поводу их отъезда подруга Гординых, переводчица Аза Стависская, обронила ставшее знаменитым восклицание: «Как хорошо было при Сталине! Никто никуда не уезжал!».

Со всеми уезжавшими мы, конечно, прощались навсегда. Даже и мысли не было о том, что когда-нибудь и нашей семье может достаться эмигрантская судьба.

Сельчане

К нам, ко всей нашей компании и к гостям, они относятся по-доброму, но между собой говорят: «В чём сила евреев? Вот в этом самом: если один найдёт хорошее место, всех за собой тянет».

Другой эпизод на эту же тему. Я собрался в поселковый магазин за продуктами, остановился под окном Гординской избы, спрашиваю у Таты, что купить для них. Потом иду дальше. Вдруг меня догоняет деревенская женщина и говорит взволнованно:

— Вы меня извините, ради Бога… Я ничего… Я просто давно хотела вам сказать, как я вас всех уважаю! За то, что вы так помогаете друг другу… А мы… А у нас, русских… Буханки хлеба не допросишься купить!

Я предложил купить продуктов и для неё, благо рюкзак был большой — армейский, «абалаковский». Но оказалось, что ей ничего не нужно, — просто хотела облегчить душу, высказать наболевшее.

За деревней была ложбинка, в которой сельчанам выделили полоски земли для личных огородов. Воду для поливки приходилось носить в вёдрах либо из реки, либо из колодца — тоже не близко. Я спросил старика, у которого мы снимали избушку-пристройку:

— Савелий Иванович, почему бы вам не сложиться и не купить насос — один на всех? Вот Фёдоровы в одиночку купили, и теперь у них и сад, и огород всегда политы без хлопот.

— Эх, Маркович, как ты не понимаешь! «Один на всех». Вот я услышу, что насос заработал, и буду думать: «Это, наверно, опять Ганька включила без очереди. А нам всем платить за электричество». Ведь изведусь от злости и подозрений.

Ту же тему затронул и философ Александр Зиновьев, человек подчёркнуто русский, в интервью, данном им профессору Джону Глэду в 1988 году: «Евреям свойственна гораздо большая солидарность, чем русским. Русские — не солидарный народ… русские не поддерживают друг друга. Меня и в Советском Союзе, и здесь на Западе в гораздо большей степени поддерживали евреи, чем русские».

Компания у нас была довольно смешанной по пятому пункту, примерно половина — русские или полукровки. Но сельчане всех нас отнесли к евреям, видимо, по пяти главным признакам: не напиваются, не матюгаются, не бьют жён и детей, чисто говорят по-русски, а главное — устроились так, что могут всё лето не работать. (Наше стучание на машинках они, конечно, за работу не считали.) Но враждебности в этом не было — просто такой жизненный факт. Тем более что деревня была издавна староверская, здесь умели сочувствовать гонимым. Пятидесятилетняя Ирина Андреевна говорила мне не без гордости:

— А правда ведь, Маркович, что наша вера ближе к вашей?

Я понимал, чтó она имела в виду, и соглашался.

Единственный из нас, кто не укладывался в представления деревни о еврейской нации, был Яша Гордин. По избытку сил, по доброте и сердечной отзывчивости, он всё лето тратил свою энергию на полезные дела, безвозмездно помогая сельчанам: окучивал картошку, латал крышу, рыл колодец, пилил дрова, вскапывал и поливал огород, чинил ограду, а умирал кто — помогал и могилу выкопать. Деревня его боготворила. И вот однажды, во время совместного с сельчанами застолья, жена Тата проговорилась, что она-то как раз русская, а муж вот у неё случился евреем.

Мёртвая тишина установилась за столом.

— Нет! — грохнул кулаком по столу тракторист Витя. — Не может того быть.

— Правда, правда.

— Аркадьевич — еврей? Такой человек?! — Витя обвёл всех налившимися пьяной слезой глазами, понял, что его не разыгрывают, и с непередаваемой горечью человека, у которого отнимают веру всей жизни, произнёс: — Не говорите этого больше… Не расстраивайте меня…

Говор у сельчан характерно псковский. В нём нет местоимений «что», «чем», «чего» — только «кто», «кем», «кого». «Пойду морковки куплять, а то суп не из кого варить». «Михайловна (это к Марине), ты кого это — книжку читаешь? Ну, читай, читай — кого тебе ещё делать». Зато слова произносятся целиком, буква за буквой. Встречаем на улице старого Феоктиста, я роняю по-городскому скомканное «здрасть». «Здравствуйте, добрые люди» отвечает чисто и ясно Феоктист.

Если заходит разговор о политике, обе стороны осторожничают, выбирают слова и предметы для обсуждения.

— По радио передавали, — роняет Савелий Иванович, — в Финляндии — сплошь дожди. Всё сено у фермеров сгнило.

Я вижу: ему приятно услышать, что где-то крестьяне бедствуют хуже, чем он. И не пытаюсь ему объяснить, что дожди или нет, а маленькая страна исправно снабжает пятимиллионный Ленинград финскими яйцами и сливочным маслом.

Приезжаем летом 1972 года — Савелий Иванович встречает нас взволнованный.

— Маркович, мы так тебя ждали! Ты должен нам объяснить. А то мы уже ничего не понимаем. Пойдём, я уже и баню истопил для разговора.

Наши политические дебаты, как правило, протекают в полумраке парной.

— Что случилось, Савелий Иванович? О чём тревога?

— Да этот вот… Приехал и разглагольствует… А ему даже цветы подносят и оркестры играют…

— Да кто приехал-то?

— «Кто, кто…» Никсон ихний — кто же ещё…

Было начало детанта, и простые советские граждане не поспевали за быстрыми извивами высокой политики. Особенно трудно было понять происходящее староверам, для которых имя американского президента было так созвучно имени их самого страшного врага, инициатора церковных реформ XVII века — патриарха Никона.

— И чего он такого сказал?

— А того… Тут, понимаешь, они зверствуют во Вьетнаме, у себя в Америке негров линчуют, Анджелу Дэвис мучают. А президент ихний приехал — и нате ему, оркестры и улыбки, и флажками машут… Не понимаем мы этого… Ты уж объясни нам тёмным…

Он в сердцах выплёскивает ковш воды на горячую каменку, исчезает в облаке шипящего пара.

— Видите ли, Савелий Иванович, — осторожно начинаю я, — очевидно, наше правительство, приглашая в гости американского президента, руководствовалось экономическими соображениями. Возможно, оно решило, что хватит нам дружить только с нищими палестинцами, кубинцами, йеменцами. Не пора ли завести дружбу и с богатой Америкой?

— Америка — богатая?! Да ты что? Ты, наверное, радио совсем не слушаешь. Там нищета, голод, забастовки, безработица. — И, подняв мокрый палец к чёрному потолку: — Доллар всё время падает.

Я смотрю на его мослы, обтянутые старческой кожей, на покрасневшую лысину, но всклокоченную бороду. Ему 75 лет. Он прошёл Первую мировую войну, гражданскую, Вторую мировую. В 1920-е выделился на хутор — и как он вспоминает эти годы, своё цветущее хозяйство единоличника! Но звериную суть раскулачивания распознал раньше других — всё бросил и явился с семьёй к брату: «Пусти жить в амбар». Так и стал в один день бедняком, спас себя и детей от наганов нагульновых и зениных. Теперь, на восьмом десятке, он должен летом трудиться 12–14 часов в день, чтобы заготовить себе на зиму картошки, дров, свиного сала. Но всё равно, несмотря на все труды, в его зимних письмах к нам проскакивают строчки: «Снегу навалило так, что до посёлка не доехать, не дойти. Сидим без хлеба голодом».

И что же его волнует больше всего?

Приезд злого американского президента, страдания заморских безработных, разорение финских фермеров. Я понимаю, что спорить бесполезно, и только говорю устало:

— Доллар, действительно, иногда падает, Савелий Иванович. Но он падает потому, что очень высоко стоит. А рубль — не падает. Ему падать некуда. Он тихо и послушно лежит на таком дне, что вы на него даже зерна для кур купить не можете.

Старик машет на меня рукой как на безнадёжного.

Всё же постепенно он проникался ко мне доверием и время от времени решался критиковать власти предержащие — но с какого-то неожиданного — не того — бока.

— Я тебе, Маркович, честно скажу: на Ленина я в обиде. Вот у меня ноги так болят, так болят — а отчего? От того, что в двадцатые надрывался, себя не жалел. Зачем Ленин мужикам землю дал? Бери, говорит, сколько тебе по силам обработать. Вот я и взял через меру. А то, думал, дети вырастут и скажут: «Ты чего земли мало взял, когда давали? Хуже других что ли?».

Нельзя сказать, что сельчане верят каждому слову, вылетающему из репродуктора на стене. Если им не нравится — не верят.

Летом 1971 года вся деревня очень переживала гибель трёх советских космонавтов при разгерметизации корабля «Союз-11», спускавшегося на Землю после долгого полёта. Жена Савелия Ивановича, Ирина Ивановна, причитала:

— Ну, кого летают, куды? Разве мыслимое это дело — до Луны долететь?!

— Американцы, вот, долетели, — говорит Марина.

Старуха смотрит на неё и качает головой.

— Взрослая ты вроде женщина, а повторяешь такую ерунду. Не были они там никогда — и весь сказ.

— Да как же? Ведь и фотографии сделали, и киносъёмки показывали…

— Эва, фотографии! В пустыне своей наснимали и морочат дурачков. Наш Серёжка не хуже может наснимать — на пустыре за домом.

Не станут верить и собственным глазам, если увидят что-то обидное для себя. Лучший пример — история про спасение коня, провалившегося на мосту. Возьму её целиком так, как она запечатлелась в моём романе «Седьмая жена». И тысячи извинений, любезный читатель, за неизбежный оттенок хвастовства — уж очень я горжусь проявленной в этой операции смекалкой.

— Помогитё… Помогитё…

Голос снова приближался.

Антон вышел на крыльцо, окликнул незнакомую тётку, бредущую по улице и зовущую на помощь.

— Эй, мамаша! В чём, кажется, быть беде?

Тётка глянула на него из-под ладони.

— Да вот, родителька ты мой, ехали мы, слава Богу, в посёлок, в магазин, слух прошёл, что спички завезли и курево, и песок у нас кончился, мы и поехали из наших Чаловниц напрямки, но вода, вишь ты, поднялась, вброд лошади не перейти, мой-то и говорит: «Давай да давай, через мост, одновà живём», такой рисковый, я ему говорю, на этом мосту ещё о прошлом годе племянник на мотоцикле чуть не провалился, а с той поры никто его не чинил, а только ледоходом весной ещё хуже расшатало, а он своё, давай да давай, вот и поехали, вот и провалился конь, а он у нас последний, один на всю деревню…

— Разбивался? До смерти?

— Не-а, висит ещё… Передние ноги на мосту, а зад весь над водой свесился. Мужики ваши уже почитай второй час над ним бьются… Да не осилить им впятером… Вот послали меня ещё подмогу звать… А где она, подмога? Все ваши с утра на вырубках, сухостой валят, одни детки да старухи вроде меня по домам сидят. Уж ты не откажи, кормилец, приложи ручку свою… Глядишь, вшестером-то и сладите, где пятерым — невподым.

…Дорога перевалила через холм, и взгляду открылась река. Деревянные сваи моста вколочены в дно под углом, расползаются, как ноги пьяницы, покрыты ссадинами от весенних льдин. Сверху — дощатый настил, сквозь который поблескивает вода. Конь сидел посредине, в нелепой собачьей позе, выставив передние ноги. Задние, вместе с крупом, провалились в дыру между разъехавшимися досками. Они болтались там в одном метре над несущейся отяжелевшей водой, судорожно искали опоры. На лошадиной морде — выражение виноватой тоски. Отпряженная телега стояла в прибрежных кустах.

Антон ускорил шаг, перешёл на бег. С первого взгляда ему было ясно: если доски раздвинутся дальше, конь рухнет всей тяжестью на камни внизу. Но собравшиеся мужики не допустят этого. Наверное, им не впервой вытаскивать провалившихся лошадей, наверное, они знают, с какого конца браться за такое дело. Всё, что требуется от него, Антона, — предоставить в их распоряжение пару своих рук…

Но, добежав до группы спасателей, Антон почувствовал — что-то неладно. Мужики явно устали и закручинились от тщетных усилий. Они бестолково хлопали коня по шее, гладили по морде, тянули за сбрую. Они вспоминали похожие случаи, хвастались, спорили, обижались, бились об заклад. Вот два умника сняли доску из настила, подсунули под лошадиное бедро, собрались нажать, как на рычаг. Ещё минута — и лошадиная кость хрустнула бы, порвав мясо. Антон едва успел оттолкнуть новоявленных Архимедов.

Теперь все уставились на незваного помощника с недоверием и насмешкой. «Этот откуда взялся?.. Кого он может знать о вытаскивании коней?.. У них, небось, в заморских краях и забыли, куда хомут надевать, куда — седло».

Антон размышлял лихорадочно.

«Нужен подъёмный кран… Но его не достать… Забудь о всякой технике… В скаутском лагере учили вытягивать завязшую машину: привязать верёвку одним концом к бамперу, другим — к дереву и навалиться посредине… Нет, это тоже не пройдёт — только искалечишь несчастное животное… Вот если бы сверху нависала прочная ветка, можно было бы перебросить верёвку и поднять, как лебёдкой. Но ветки нет. А если быстренько сколотить раму из брёвен? Этакую спасательную виселицу?.. Но хватит ли у нас силёнок — у шестерых — подтянуть наверх?.. А почему шестерых?.. Ведь есть ещё сам конь… Одна лошадиная сила… Одна большая лошадиная сила… Конь — сильнее нас всех… "

И тут Антон хлопнул себя по лбу и просиял.

— Толик! Будешь помогай?

Толик Сухумин с готовностью взялся за другой конец доски. Вдвоём они спустились под мост. Антон упёр один конец доски в береговой скат, знаками объяснил помощнику свою затею. Тот с готовностью подставил крепкую спину. Антон оседлал его и въехал в воду, держа второй конец доски. В полуметре под настилом, между сваями была прибита горизонтальная укрепляющая балка. Антон положил на неё конец доски. Попробовал — прочно. Толик, по пояс в воде, подвёз своего всадника под брыкающиеся лошадиные ноги. Антон крепко ухватил одно копыто и поставил его на доску. Конь перестал брыкаться, замер, словно не веря своему счастью. Потом замахал вторым копытом, чуть не разбив Антону голову, нащупал доску, упёрся.

Жилы его вздулись под дрожащей кожей. Ещё минута, и он не шагнул, а с грохотом взмыл вверх.

В опустевшую дыру хлынул дневной свет.

Ликующие крики спасателей слились с лошадиным ржанием и топотом копыт по доскам.

Толик вернулся на берег, спустил Антона на землю и начал прочувствовано трясти ему руку.

Распираемые гордостью, обняв друг друга за плечи, они выбрались из-под моста и замерли в картинной позе, ожидая поздравлений, дубовых венков, благодарственных грамот или хотя бы приветливого кивка.

Но никто не обратил на них внимания. Мужики уже перевели коня на другой берег, впрягали его обратно в телегу. Мимоезжая тётка кланялась в пояс каждому по очереди и осеняла крестным знамением. Мужики хлопали друг друга по плечам, отирали пот, передавали по кругу бутылку с водой.

Антон не мог смириться с происходящим. Он перебежал через мост, приблизился к запряжённой телеге.

— Всем теперь ясно, как извлекать коней? — весело крикнул он. — Если кто не запоминал, можно повторять.

Мужики посмотрели на него с молчаливым недоумением. Переглянулись. Им явно было неловко за перемазанного, назойливого иностранца. «Кого он хочет от нас? — было написано на их лицах. — Мы долго и честно трудились, вытаскивали провалившегося на мосту коня. Наконец, с Божьей помощью, одолели всем миром это нелегкое дело. А этот прибежал на готовенькое и хочет теперь примазаться… Нет, не знают заграничные, как вести себя, нету у них правильной манеры».

Они молча расселись по краям телеги и поехали в сторону деревни. Даже Толик Сухумин обогнал Антона и присоединился к своим.

Антон, как оплёванный, потащился следом, пытаясь уложить в своей непривычной, тщеславной, заграничной голове трудный, но — видимо — очень важный урок.

Хлеб насущный

Мы не видим всходов из наших пашен…

Иосиф Бродский

Добыча пропитания в нашей любимой деревне была делом серьёзным, трудоёмким, но порой и азартным, как рулетка. Из города привозили с собой запас мясных консервов — то, что удавалось поймать в магазинах зимой. (Популярная шутка тех лет: «Мясо ромали, проживавшего в Сомали».) В Алольском сельпо покупали сахар, хлеб, соль, водку. Лес щедро одаривал грибами и ягодами, река — рыбой. Картошку и овощи нам продавали сельчане, но с молоком и яйцами становилось труднее с каждым летом. «Валя, когда же будут ячки-то?» — спросила одна покупательница в сельпо. «Щас сяду класться», — ответила остроумная Валя.

Начав работу над книгой «Бедность народов» (она выйдет в Германии, в 1979 году, под названием «Без буржуев»), я пытался вглядеться в феномен этого вечного советско-российского недоедания. Кое-что прояснилось, после того как «Литературная газета» опубликовала несколько цифр из справочника «Народное хозяйство СССР за 1977 год». Оказалось, что «площадь, отведённая под личное подсобное хозяйство жителей села, составляет 1,5 % всей пахотной земли в стране. На этих полутора процентах ежегодно производится 34 % овощей (от общего объёма по Союзу), 40 % яиц, 60 % картофеля. На них же содержится 18 % общесоюзного стада овец, 18 % свиней, 33 % коров, 80 % коз («Литгазета», 11-5-77)».

Одни, прочитав, недоверчиво качали головами. Другие крякали. Третьи спрашивали, как и кто мог провести такие подсчёты, если продукция не поступает на рынок, а в основном потребляется самими производителями. Четвёртые ругали колхозы. Пятые говорили, что этого просто не может быть и они никогда ни за что такому не поверят.

Но те, кому доводилось летом бывать в деревне, — те верили сразу.

В наших Усохах, например, совхозное поле начиналось прямо за личными огородами, так что контраст был особенно разительным. Идёшь по дороге мимо аккуратных рядов окученной, прополотой, пышно кустящейся картошки, и вдруг — что такое? — видишь бесконечное поле бурьяна. «Да нет, — уверяют вновь приехавших те, кто жил с самого начала лета. — Там под бурьяном тоже картошка. Только совхозная. Вон в одном месте её цветочки пробились. Приедет трактор окучивать, тогда сами убедитесь».

Действительно, через несколько дней приезжает трактор. Конечно, разглядеть междурядья в буйном море зелени тракторист не может, ведёт машину почти наугад. Да и некогда ему разглядывать. У него план — обработать столько-то гектаров, а как — не его забота. Срезанные плугом картофельные стебли валятся в борозды вперемешку с бурьяном, но что-то все-таки остаётся стоять. Так что осенью картофелеуборочный комбайн выскребет из земли несколько мешков, да бригада работниц, бредя за ним, наберёт с поверхности ещё столько же. Сколько картошки остаётся в земле — никому неизвестно. Однажды к концу октября наши старики пришли на убранное поле и, что было силёнок, ковыряли его лопатами и наковыряли ещё мешков десять. Но не было подводы сразу отвезти по домам, оставили до удобного случая. А тут, как назло, проезжал директор совхоза и увидел.

— Что за мешки?

— Да вот, старички добрали, что в земле осталось.

— Как?! Государственное добро грабить? Не допущу! Забрать на склад.

И забрали. Ну, на следующий год никто уже не пошёл добирать ту картошку — пусть себе гниёт в земле.

Каким же чудом появлялись на свет те пышные, зелёные ряды, которые покрывали личные участки крестьян? Да просто люди работали на них от зари до темна — только и всего. Работали старики, старухи, подростки, пенсионеры, инвалиды. Приезжала помогать в выходные и отпуска городская родня. Мужики после рабочего дня в совхозе или в близлежащем городе тоже заступали «во вторую смену», делали, что малым и старым не под силу. Техники никакой не было, лошадь хорошо если дадут на один день на всю деревню — на вспашку, потом на окучивание. Но многим не достанется и лошади, обходились тяпкой. С удобрениями и семенами тоже выкручивались, кто как сумеет, в магазине не купишь.

Но хуже всего было со сбытом продукции. Урожай, известное дело, год на год не приходится. Даже если крестьянин засевал участок в расчёте только на свою семью да на городскую родню, в урожайный год у него получался излишек, который он не прочь бы продать. Тут и начиналась морока. В сёлах, даже в крупных, рынки почти повсеместно были запрещены, закрыты, разогнаны, чтобы в людях «не развивался нездоровый дух наживы». Везти в районный центр? На чём? Насчёт дров из леса с шофёром договориться ещё можно, но соваться в город с «частным» товаром на казённой машине — слишком рискованно.

Понятие «торгует» сделалось синонимом понятия «спекулирует». Торговать стало стыдно. Стыднее, чем пьянствовать или красть. Поэтому каждый поневоле старался ничего лишнего не выращивать. Мимо нашей деревни плыли на байдарках туристы, останавливались, просили продать картошки, молока, яиц. «Нету, родимые, только-только на себя хватает». Туристы из Прибалтийских республик не верили, обиженно поджимали губы. «Вот они, эти русские. К нам приедут — все прилавки опустошат, а как мы к ним — даже картошки не продадут».

Конечно, трудно поверить.

Трудно поверить, что в августе, я, пытаясь купить яблок для детей, ходил из дома в дом и брал младшую, Наташу, с собой — «для жалости». Тогда удавалось кого-нибудь из хозяев растрогать, уговорить, и мы уносили полведёрка мелких, траченных червём яблочек. Сады стояли без ухода, стволы не белёные, не окопанные. Кому охота зря надрываться? А свиньи опадышами и так наедятся, они неразборчивые.

Псковская область снабжалась по 3-й категории. Это включало крупу, рыбные консервы, соль и хлеб. Хлеб привозили в больших количествах и продавали в магазинах. А мясо — нет. Весь скот, которые животноводческие хозяйства области сдавали государству, увозился на мясокомбинаты городов 1-й категории снабжения: Москва, Ленинград, столицы союзных республик. Но сельскому жителю прожить долгую зиму без мяса и жиров (масла в поселковых магазинах тоже почти не бывало) очень трудно. Поэтому каждый деревенский дом старался весной купить поросёнка (цена на рынке — 50–70 рублей), за лето выкормить его в кабана, осенью заколоть, сало засолить, мясо закатать в банки и тем салом и мясом всю зиму питаться.

Возникал вопрос: чем откармливать кабана?

Конечно, собирали объедки, варили картошку, мешали всё с рубленой травой. Но кабан ел это плохо, медленно набирал вес. А вот если добавлять хлеба, ел вовсю. И добавляли. Покупали в магазине по десять, пятнадцать буханок свежевыпеченного хлеба и скармливали его борову. Хлеб дешёвый — 14 копеек буханка. Это делалось и в те годы, когда пшеница закупалась за границей за золото и валюту. Словно в страшном сне: стоят в своих тёмных хлевах у корыт кабаны и хряпают зелёные долларовые бумажки.

А птица? Чем откармливать кур? Зерна на Псковщине тоже было не достать. Иногда продавалась сырая рожь, но стоила она «по сложившимся ценам» 42 копейки килограмм. Кому это по карману? Так что и сюда шла та же варёная картошка и крошеный хлеб. Но хлебно-картофельная диета курам вовсе не нравилась. Начиналась нехватка кальция, скорлупа не образовывалась, и, вместо твёрдого яйца, несчастные птицы изливали посреди двора жидкую кашицу с желтком посредине, которую вся стая тут же расклёвывала.

Подкармливали хлебом и коров. Пастухи жаловались, что коровы в поле траву стали есть плохо, ждали, когда погонят домой, чтобы там полакомиться хлебом. С молоком в Усохах становилось тоже труднее и труднее. Чтобы заготовить на зиму две тонны сена на одну корову, крестьянину нужно было заготовить не меньше десяти тонн травы. Но где?

Из лета в лето доводилось нам наблюдать эту великую эпопею — борьбу крестьянина за сено для своей коровы. Ещё по ранней весне обходили совхозные бригадиры луга и всюду, где только сможет развернуться совхозная сенокосилка, втыкали свежесрубленную берёзку, завязывали её маковку узлом. Через несколько дней листочки забуреют, и завязанная березка превратится в издалека видный знак, предупреждение для селянина — это государственное, тронуть не моги. Но на государственное крестьянин и не посягает и старается, по возможности, с ним не связываться.

Нет, не из общественного котла черпал 65-летний Анисим, окашивая скаты старого овощехранилища. И наш Савелий Иванович, махая косой от зари до зари на дальних прогалинах, тоже к тому котлу не прикасался. А Ермолаич, который возил на своей лодке скошенную осоку с дальнего озера? А Феоктист, который по двадцать раз в дождливое лето то рассыпал скошенную траву на каждый проблеск солнца, то трусил наперегонки с тучей, чтобы успеть сгрести всё обратно в стожки? А высохший до размеров десятилетнего мальчика Мокей, которого не видно, когда он наваливал копну на свою тачку, слаженную из досок и велосипедных колёс, и впрягался в неё спереди вместо лошади? А согнутый пополам Фёдоровский дед, выползавший ворошить клюкой сено, пока главный кормилец семьи вкалывал в городских мастерских? И, наконец, тот незнакомый седой, грузный дядька, проносившийся мимо наших окон на мотоцикле в сторону леса, каждый раз под вечер, после рабочего дня, так и не сняв мазутной спецовки, и возвращавшийся уже к ночи, с коляской, заполненной горой свежескошенной травы, — где, в какой чащобе находил он свой заветный лужок? Откуда брал силы так надрываться?

А в газетах писали: «Намечается тенденция к свёртыванию личных хозяйств колхозников».

Свернёшься тут, если тебя столько лет бьют по голове рукояткой классового нагана.

Языком метафизики — о страстях истории

«Спокойствие» и «труды» я описал — время коснуться «вдохновенья».

Годы 1971-74 были отданы книге, которая в окончательном виде получила название «Метаполитика». Основные идеи её всплывают уже в четвёртой части «Практической метафизики». Но желание развить их, довести до большей ясности и убедительности, подкрепить цепью исторических примеров — не оставляло.

Впоследствии Револьт Пименов напишет в своей самиздатской рецензии на «Метаполитику»: «Ни один критик марксизма не дал удобной альтернативы ему… Московит же (не занимаясь критикой) эту альтернативу даёт» (самиздатский журнал «Сумма», стр. 557, опубликован в 2002 году, издательством «Звезда»). Мне было отрадно узнать, что эрудированный и талантливый мыслитель подметил — угадал — оценил стержневой момент моего исследования.

И действительно: нам смешно сейчас смотреть на карту мира, которой оперировал Марко Поло; но другой у него не было и, худо-бедно, пользуясь ею, он доехал до Китая и вернулся назад. То же самое и с марксизмом — в течение ста лет он был единственной «сеткой координат» мировой истории, по которой можно было перемещаться в века минувшие и возвращаться обратно.

Однако бурные события ХХ века категорически отказывались втиснуться в марксову схему: первобытнообщинный строй, рабовладельческий, феодализм, капитализм, социализм. Когда социализм, восторжествовавший в России, Китае, Вьетнаме, Кубе, Камбодже, глазом не моргнув, возродил рабство, превзошедшее по своей жестокости все древние деспотии, схема выпустила воздух и рухнула на землю, как простреленный дирижабль. Для плаваний в океане мировой истории нужно было вычертить другие карты, изобрести другую сетку координат. Именно этот замысел лежал в основе работы над «Метаполитикой».

Не смена политических формаций, но неуклонный — и необратимый — переход с одной технологической ступени на другую — вот рисунок развития мировой цивилизации, проступавший передо мной.

Первая видимая ступень: человек живёт охотой и собирательством; именно на этой стадии приехавшие в Америку европейцы застали американских индейцев.

Вторая: приручено животное, начинается скотоводчески-кочевая эра, длившаяся тысячелетия для многих народов — скифов, галлов-кельтов, гуннов, готов, монголов.

Третья ступень: осёдло-земледельческая, непременно включавшая в себя «приручение» камня и металла для обороны от кочевников и от соседей, а также возникновение письменности; используемая энергия — ветер, вода, мускульная сила людей и животных.

Четвёртая: машинно-индустриальный век, начавшийся с овладения энергией пороха, пара, электричества.

Пятая стадия-ступень начинается на наших глазах, скорее всего ей подойдёт название «электронная эра».

Поразительный факт: даже сегодня мы можем найти на земле — и изучать — племена и народы, находящиеся на всех пяти ступенях. Ушедшие вперёд стараются помочь отставшим совершить необходимый прыжок, и то, что усилия эти часто не приводят к успеху, показывает нам, как труден для каждого этноса путь наверх.

Коренной вопрос, на который мне хотелось найти ответ: какие силы движут народом, поднимающимся первым на следующую ступень цивилизации? Почему одни народы обгоняют на этом пути другие? Какие внутренние потрясения переживает каждый народ в переходный период? В конце предисловия эта задача была сформулирована так: «как, каким образом народы достигали жизни свободной, цветущей, могущественной и как, из-за чего они эту свободу, силу, процветание утрачивали?».

Исторические события представлялись мне макроявлениями, которые можно понять, только связав их со свойствами микроклетки этих явлений — индивидуальной человеческой воли. Об этом писал уже Толстой во Втором эпилоге к «Войне и миру»: «Движение народов производит не власть, не умственная деятельность, даже не соединение того и другого, как то думали историки, но деятельность всех людей, принимавших участие в событии».

Принципиальная трудность этого подхода состояла в том, что микроатом исторических событий — человек — представал перед нами в пугающем и обескураживающем многообразии. Разве позволительно было ставить знак равенства между строителем египетской пирамиды, скифским конником, американским ирокезом, китайским хунвейбином, варяжским мореходом, флорентийским суконщиком, русским казаком, испанским конквистадором? Здесь-то и приходила на помощь формула, созревшая в «Практической метафизике»: всякий человек есть воля, стремящаяся к расширению своего личного и социального я-могу. Подобное абстрагирование от историко-географических и этнических частностей позволяло сделать объектом наблюдений всю мировую историю и довести ход рассуждений до важных обобщающих выводов.

То же самое относилось и к политико-социальным структурам в доступных нашему взору пяти тысячелетиях. При всём фантастическом многообразии форм, в каждой из них кто-то должен был трудиться, кто-то — заниматься организацией труда и распределением продукции, кто-то — воевать и управлять, кто-то хранить важную информацию и постигать мироздание. Эти четыре необходимые функции государственной жизни один к одному воспроизводили четыре главные функции любого животного организма: мышцы, кости, хрящи осуществляют перемещение в пространстве; желудок, лёгкие, кишечник, кровеносные сосуды обеспечивают обмен веществ; волевое начало «принимает решения», когда бежать, а когда пускать в дело зубы и когти; органы чувств и память инстинкта поставляют информацию необходимую для ориентирования в пространстве и времени. Абстрагируясь от частностей, мы получали возможность сравнивать различные государства по устройству в них четырёх главных функций общественной жизнедеятельности.

Во время плаваний по океану мировой истории особый сочувственный интерес вызывали у меня эпизоды успешного противоборства маленьких республик с огромными деспотиями. Навуходоносор в VI веке до н. э завоевал весь Ближний Восток, но не смог взять крошечную столицу финикийцев — портовый город Тир; Афинская республика в V веке устояла перед страшным персидским нашествием; Римская отбилась от галлов-кельтов, покоривших в IV веке всю Северную Италию; Венеция в течение XV–XVII веков н. э противостояла в Средиземном море турецкому гиганту; Голландия не дала себя покорить ни Испании Филиппа Второго, ни Франции Людовика Четырнадцатого (XVI–XVII века); Финляндия отбилась от Сталинских полчищ в веке XX; и в наши дни шесть миллионов израильтян выстаивают против напора 100-миллионного арабского мира.

В этом ряду история Псковской республики XIII–XV веков занимает своё почётное место. Как — каким чудом — отбивали псковские ратники раз за разом нашествия немцев, ливонцев, поляков, литовцев? Кто были те зодчие, что возвели неприступные стены Псковского кремля и купола собора Святой Троицы? Каким земледельческим талантом должны были обладать псковские крестьяне, чтобы извлекать обильные урожаи из этой небогатой земли, по которой я топаю в Алольский магазин и обратно? Летописи сообщают, что и в неурожайные годы голодающие со всей России тянулись на Псковщину, где хлеба всегда хватало. В том ли был их секрет, что никогда псковичи в своей республике не допускали холопства и крепостничества? Или в том, что их нравы отличались, по свидетельству заезжих иностранцев, честностью и человечностью? Или в том, что было на этих землях какое-то изначальное благословение, которое ощущали наши языческие предки, выбирая места для своих поселений и установки идолов?

Во всяком случае, наша компания горожан-дачников так прикипела сердцем к этим краям, что в течение семи лет никакие знаменитые курорты, никакой Крым, Сочи, Пицунда, не могли нас выманить с берегов Алоли и Великой.