Связь времён. В Новом Свете

Ефимов Игорь Маркович

14. Профессор

 

 

Колумбийский университет

Наш дом в Энгелвуде находился в трёх минутах ходьбы от всех необходимых лавок и заведений: большой аптеки-универмага, парикмахерской (её держали шведка и афганка), винного магазина (японцы), закусочной с газетами и журналами (корейцы), китайской кухни, итальянской пиццерии и даже хорватской авторемонтной мастерской. Так вот, именно владелец этой мастерской, хорват по имени Антон, был первым, кто присвоил мне титул профессора. Мы с ним много беседовали об истории и политике, о славянских и балканских раздорах, и, видимо, мои познания в этой области произвели на него сильное впечатление. Не исключено также, что когда-нибудь в разговоре я обронил «был вчера в Колумбийском университете» или что-то в этом роде. Так или иначе, обращаться ко мне по имени он отказывался — только «профессор».

А в Колумбийском университете мне действительно доводилось бывать не реже одного раза в месяц для участия в заседаниях семинара «Славянская история и культура». Друзьям и близким я говорил, что извлекаю из этих поездок деловую пользу, расширяю контакты со славистами и библиотекарями, посещавшими семинар, но от себя не скрывал, что мне просто доставляло удовольствие провести вечер в разговорах на самые интересные для меня темы: русская история и русская литература.

Среди участников было много друзей, с которыми мы встречались и помимо семинара: Генрих Баран, Симур Беккер, Алла Зейде, Мара Кашпер, Марина Ледковская, Марк Раев, Ирина Рейфман, Марго Розен. Но в домашних встречах разговоры растекались, как яичница на сковородке. Семинарская же атмосфера поневоле дисциплинировала, требовала сосредоточиться на обсуждавшейся теме.

Каких только докладов ни довелось мне услышать за эти годы!

«Екатерина Великая и искусство коллекционирования».

«Феномен беспредела в советской культуре».

«Телесные наказания, честь и возрождение через танец: ответ Лескова Достоевскому».

«Гоголь, Готорн и тревоги авторства».

«Литература и империя: дело Анны Карениной».

«Почти порнография: Серебряный век и художественное самовыражение женщин».

«Новая мифологизация декабристов в романе Тынянова “Кюхля”».

«Подданный и гражданин: идеология налогообложения в России 1860—1924».

После заседания все отправлялись в ресторан, где разговорное бурление распадалось на маленькие ручейки, водопадики, воронки. Как и большие конференции, семинар представлял собой некий полигон, на котором докладчики и дискутанты демонстрировали свои знания и таланты, набирали невидимые очки, необходимые для успешной карьеры. Полагаю, что это набирание баллов продолжалось и в ресторанной болтовне.

Не имея ни учёной степени, ни диплома, не имея шансов на продвижение по академической лестнице, я оставался фигурой нетипичной. Мог позволить себе дерзкие комментарии, не боясь нажить скрытых врагов, которые где-то когда-то могли зарезать мою кандидатуру на преподавательское место. Я не злоупотреблял своей «безнаказанностью», но, видимо, некоторые докладчики бывали ранены моим сарказмом. С другой стороны, Ирина Рейфман после одного заседания сказала мне с шутливой укоризной:

— Игорь, на вас сегодня была последняя надежда. Но вы промолчали и оставили нас всех в море скуки.

Видимо, я много раз нарушал границы принятого и дозволенного, сам того не замечая, не понимая. Слушался доклад о произведениях знаменитого Захер-Мазоха. Каким образом этот писатель проник в тематику славянского семинара, я не очень понимал. Но мне захотелось поделиться со слушателем интересным, как мне казалось, соображением. «Любовное переживание, — говорил я, — как правило, бывает окрашено тремя чувствами: сердечной болью, страхом и стыдом. Не может ли оказаться, что мазохизм является попыткой обратного хода — вызвать любовное переживание, подвергнув себя боли, страху и стыду?»

Не успел я начать развивать свою мысль, как председательствовавшая дама начала громко говорить что-то, не относящееся к теме, явно пытаясь заглушить мои слова не хуже советской глушилки.

Мне запомнился диспут, загоревшийся у меня с авторитетным историком Марком фон Хагеном. В разгар чеченской войны он сделал доклад об истории наступления России на Северный Кавказ. Схема его взглядов была традиционной схемой либерального западного интеллектуала: Россия — безжалостный агрессор, империалистическая держава, а кавказские племена — народ, доблестно защищающий свою свободу и независимость. Свой комментарий я начал с того, что напомнил собравшимся эпизод из романа Достоевского «Записки из Мёртвого дома». Там герой знакомится на каторге с Аким Акимовичем, офицером, осуждённым за убийство «мирного» кавказского князька. Этот князёк, пишет Достоевский, «зажёг его крепость и сделал на неё ночное нападение; оно не удалось. Аким Акимыч схитрил и не показал даже виду, что знает, кто злоумышленник. Дело свалили на немирных, а через месяц Аким Акимыч зазвал князька к себе по-дружески в гости. Тот приехал, ничего не подозревая. Аким Акимович выстроил свой отряд; уличал и укорял князька всенародно; и в заключение расстрелял его, о чём немедленно и донёс начальству со всеми подробностями».

Моя аргументация сводилась к тому, что на Кавказе сила России была не только в пушках и штыках. Племенам, уставшим от многовековой взаимной вражды и кровавых раздоров, империя несла нечто небывалое: власть закона вместо власти ружья и кинжала. Каждый горец должен был задуматься: «Если эти русские могут отправить на каторгу собственного офицера за бессудное убийство иноплеменника, не значит ли это, что у них и я смогу найти защиту от безжалостного соседа?» Как и следовало ожидать, моя интерпретация кавказского конфликта была докладчиком сердито отвергнута. Но час спустя, в ресторане, несколько слушателей шёпотом выразили согласие с моим тезисом.

Колумбийский университет поддерживал большую сеть подобных семинаров самых разных направлений. Число их участников оценивалось в две тысячи или больше. Раз в год устраивалось общее собрание, открывавшееся докладом какой-нибудь крупной академической фигуры и завершавшееся большим банкетом. Членский билет семинара также давал бесценную привилегию: право пользоваться двухмиллионной библиотекой, с возможностью получать книги на дом. Если собрать все тома, которые я уносил домой в течение двадцати лет, их вес будет измеряться не килограммами, а тоннами. Благодарность этому книжному собранию следовало бы напечатать крупными буквами на всех книгах, написанных мною с 1986-го по 2005 год.

Посещая колумбийский семинар, я не забывал рассылать заявления-запросы на русские кафедры других университетов, расспрашивал знакомых профессоров о намечавшихся вакансиях. Среди славистов было очень много людей с русско-еврейскими корнями, потомков беглецов от российских погромов. Эти беглецы перед отъездом должны были получать если не паспорт, то хоть какой-то официальный документ, и полицейские чиновники изгалялись, придумывая им дурацкие фамилии. В списке моих корреспондентов был профессор Пирог, профессор Творог, два Барана и даже один Врун. Мои запросы тонули бесследно, ибо с исчезновением коммунистической угрозы интерес к России стал падать, приток студентов уменьшался и вакансий становилось всё меньше. Всё, что удавалось, — прочесть одну-две лекции перед студентами различных университетов, которые по тем или иным причинам решали пригласить писателя и издателя Ефимова, чтобы он нарушил монотонность их провинциального существования.

NB: Вся мировая наука — от арифметики до атомной физики — ищет не истины, а максимально удобных способов сортировки похожих явлений. Главная причина отставания наук о человеке — мы не похожи друг на друга. Нас не рассортируешь.

 

Кочующий лектор

Цепочка этих приглашений тянулась с первых же лет нашей жизни в Америке. Как я писал в первом томе воспоминаний, в России мне редко доставалось получить путёвку на выступление перед читателями. Там соответствующая тётка в соответствующем кабинете Ленинградского отделения Союза писателей получала запрос-заказ от школы, клуба, института, Дома культуры, и уже она решала, кого из трёхсот ленинградских литераторов осчастливить дополнительным заработком. В Америке же всё решали личные контакты.

Вот переводчик Бунина, профессор Роберт Бови, увлёкся романом Ефимова «Архивы Страшного суда» — и Ефимов получает приглашение приехать и выступить в его Оксфордском университете (нет, не в Англии — в скромном городке Майами, штат Огайо).

Старый приятель, Лев Лосев, устраивает мне выступление у себя в Мичиганском университете, в городе Лансинг, а потом и в престижном Дартмутском колледже.

Автор «Эрмитажа», профессор Поль Дебрецени, пригласил меня к себе в Университет Северной Каролины в Чапел Хилл как раз в октябре 1987 года, так что мне пришлось, кроме запланированной лекции, откликнуться на просьбы его коллег и рассказать всему факультету о только что объявленном лауреате Нобелевской премии — Иосифе Бродском.

Дружим с Ксаной Бланк — и я получаю приглашение выступить перед её студентами в Хантер-колледже.

Выпускаем антологию прозы с Жанной Долгополовой — и я приглашён её кафедрой прочесть лекцию для студентов в Университете Вашингтона и Ли, в Вирджинии. (Любопытная деталь: ленинградка Долгополова, составляя антологию, отобрала двенадцать авторов — все ленинградцы; но когда мы готовили антологию «Избранная проза семидесятых», составитель её, москвичка Елена Краснощёкова, предложила список из двадцати пяти имён — одни москвичи.)

Очень интересной оказалась поездка с лекцией в колледж Брин Эфин в окрестностях Филадельфии. В 1990 году организация «Фонд Сведенборга» обратилась к издательству «Эрмитаж» с предложением перевести на русский язык и издать компиляцию трудов и статей Эммануэля Сведенборга. Завязались деловые отношения, в результате которых я узнал, что последователи шведского мистика образовали ответвление христианства, которое назвали «Новая Церковь», что они рассыпаны по всему свету, но главный храм их находится в городке Брин Эфин и рядом с ним существуют и активно работают колледж, библиотека и издательство, нацеленное на пропаганду идей Сведенборга.

Работая над переводом книги «Сведенборг. Основы учения», я с интересом знакомился с мыслями и судьбой прославленного шведа. И конечно, мне запомнился знаменитый эпизод, продемонстрировавший его способность к ясновиденью, с которого и началась его всемирная слава. Вот как этот случай описан во вступлении к книге:

«Сведенборг обедал у состоятельного купца в городе Гётеборг, приблизительно в трёхстах милях от Стокгольма. Вдруг он побледнел, пришёл в смятение и уединился на какое-то время в саду. Позднее он вернулся к обедающим и сообщил, что неподалёку от его дома в Стокгольме случился большой пожар. Он добавил, что огонь распространяется стремительно и ему уже страшно за его рукописи. Наконец, в восемь вечера он с облегчением объявил, что пожар погасили... Через два дня прибыл гонец от Стокгольмской торговой палаты с подробностями о пожаре в столице... Его рассказ полностью совпал с видением Сведенборга, и всеобщее внимание в один День сделало философа знаменитостью».

Собор в Брин Эфине соединяет в себе черты романского и готического стилей. Однако есть одна особенность, которую поверхностный взгляд может легко пропустить. Сопровождавший меня профессор объяснил, что Сведенборг верил в неповторимость каждого создания Творца. (Не таилось ли здесь предвиденье феномена ДНК?) В соответствии с этим все архитектурные детали выполнены с небольшими отличиями друг от друга. Например, окна в стене храма выглядят одинаковыми, но, если присмотреться, в каждом обнаружится какое-то своеобразие. То же самое и колонны внутри: каждая чем-то отличается от остальных. Можно себе представить, какое отвращение вызвали бы у Сведенборга посёлки отштампованных домов, вырастающие сейчас на окраинах крупных городов Америки.

Приглашения выступить с лекцией продолжали поступать от разных университетов, и благодаря им мы смогли посетить много интересных мест. Например, приглашение от Университета Бригама Янга, в городе Прово, штат Юта, перенесло нас с Мариной в царство мормонов. Есть сведения, что основатель мормонской церкви, Джозеф Смит, был знаком с писаниями Сведенборга, историки находят общие черты в учении обоих. Главный собор мормонов в городе Солт-Лэйк-Сити поражает воображение не меньше, чем собор последователей Сведенборга в Брин Эфин. Неподалёку от него выстроен великолепный концертно-лекционный зал на четырнадцать тысяч человек. Но на меня наиболее сильное впечатление произвела «Библиотека семейной истории», основанная мормонами больше ста лет назад. (Другое название: «Всемирный центр генеалогии».)

Полное название мормонской религии: «Церковь Иисуса Христа святых Последнего дня». Последний день мира занимает очень большое место в верованиях мормонов. Поэтому они поставили перед собой, казалось бы, невыполнимую задачу: к этому дню собрать сведения обо всех людях, когда-либо живших на земле. Все члены этой церкви, помимо непосредственной миссионерской работы, постоянно заняты поисками имён когда-то живших людей и данных для заочного или посмертного «омормонивания» их. Специальные команды мормонов изучают государственные архивы, музейные и университетские коллекции документов, старинные фолианты городских управ, записи актов гражданского состояния и церковных приходов по всему миру, включая Россию. Все отснятые микрофильмы попадают в мормонское хранилище для вечного содержания, становясь мормонской собственностью.

Это хранилище расположено в огромных скальных пещерах, где поддерживается нужая температура и влажность. Но компьютеризованные материалы доступны любому человеку, посещающему «Библиотеку семейной истории». Множество людей, не дожидаясь Последнего дня, обращаются ежедневно в этот уникальный архив, чтобы разыскать пропавших родственников или получить сведения о предках, необходимые для оформления прав наследства. Марине было интересно, имеются ли там уже сведения о её предках, и она поместила запрос о своём деде. Через некоторое время пришёл ответ: Рачко (Рачковский), Антон Иосифович, даты рождения и смерти такие-то, дворянин, жил в С.-Петербурге, по адресу ул. Разъезжая, дом 13/2. Но помимо утилитарной пользы, мне чудится в этом мормонском проекте то, что Бродский назвал бы «величием замысла».

Об обычаях и нравах мормонов ходит много легенд, интересующиеся рискуют утонуть в волнах Интернета, доискиваясь до правды. Я могу лишь засвидетельствовать, что чистота на улицах их городов была образцовой, студенты на кампусе — приветливы и услужливы до неловкости («Вы ищете корпус В? Я провожу вас!»), что ни одного многожёнца мне встретить не довелось, а бутылки со спиртным в двух винных магазинах города Прово имелись в том же фантастическом многообразии, как и во всей остальной Америке.

Американские писатели часто принимают участие в рекламных турне по стране, которые они совершают по просьбе своих издателей. Мне тоже довелось кочевать с выступлениями из одного книжного магазина в другой, когда мой роман «Седьмая жена» был опубликован по-английски в 1994 году.

Первое русское издание этого романа, осуществлённое «Эрмитажем» в 1990 году, пришлось на конец перестройки. Буквально через два-три месяца объявился заезжий издатель из России и объявил, что жаждет переиздать эту книгу в Ленинграде. Соотношение доллара и рубля в тот момент было катастрофическим, так что о гонораре речи не шло. Но я был рад возможности вернуться к российскому читателю, да ещё тиражом сто тысяч. Любопытная деталь: на титульном листе отпечатанной книги место издания — Ленинград, а в выходных данных, датированных маем 1991 года, адрес типографии — уже Санкт-Петербург, Измайловский проспект, дом 29.

Я радовался успеху книги, радовался рецензиям и откликам читателей. Но ещё больше меня порадовало то, что замечательный переводчик, Энтони Олкотт, переводивший в своё время для «Ардиса» Платонова и других русских авторов, согласился — а скорее сам выразил желание — перевести «Седьмую жену» на английский. Через год перевод был готов и начал свои блуждания по литературным агентствам и издательствам. Описав витиеватую, но не очень длинную траекторию, он приземлился в недавно возникшем в Техасе «Баскервилле», на столе главного редактора, Джефа Путнама.

Этот человек заслуживает отдельного рассказа. Впрочем, рассказ этот уже существует в виде отличного автобиографического романа «По обочине». Его герой порывает со своими богатыми родителями, оставляет жену с ребёнком, бежит в смутной тоске куда глаза глядят и оказывается в Европе. Там он пытается пустить в дело свой прекрасный баритон и устроиться в какой-нибудь из оперных театров Франции или Испании, но кончает тем, что становится уличным певцом в Барселоне. А это занятие нелёгкое и даже опасное: приходится сражаться за выгодные перекрёстки с другими уличными артистами и с особенно зловредной гадалкой, которая не раз ухитрялась подкрасться и треснуть нашего певца посреди арии зонтиком по голове. Приют он находит в семье анархистов, где спит в одной постели со своей любовницей, её мужем и их детьми. Одну из дочек берёт с собой на свои «концерты» для пробуждения порывов щедрости в суровых барселонцах.

И вот в таком виде находит его приехавшая из Америки жена. «Мне невыносима мысль, что наш сын будет расти без отца, — говорит она. — Есть что-нибудь на свете, чем я могу заманить тебя обратно в Америку?» — «Да, — вдруг отвечает беглый певец. — Я хотел бы стать издателем». — «Будет тебе издательство», — ответила богатая жена.

Так возник в техасском городке Форт Ворт независимый «Баскервилль» с Джефом Путнамом в качестве главного редактора и его женой Джейн Хоул в качестве директора.

Нет, никогда больше не получить мне от моих издателей таких восторженных и длинных писем, какие писал мне Путнам. «Давно уже не доводилось мне читать столь насыщенную и духовно богатую книгу, как “Седьмая жена”... Я восхищаюсь смелостью вашего воображения и вашего дара сарказма, которые чередуются непредсказуемо и очаровательно... Снова и снова я должен был откладывать книгу, чтобы смаковать ваши метафоры... Роман насыщен крупицами золота и должен читаться медленно...»

Узнав о моей дружбе с Бродским, Путнам послал нобелевскому лауреату гранки, умоляя дать отклик для обложки. Бродский читал в своё время русское издание, хвалил и откликнулся такими строчками: «“Седьмая жена” — абсолютно блистательный плутовской роман, переполненный сатирой, лиризмом, напряжённым действием, который мчится на ошеломительной скорости через Америку и Россию».

Весной 1994 года начались мои рекламные поездки по магазинам. Издательство договаривалось с «Бордерс», с «Барнс энд Ноубл» или с другими книготоргующими гигантами о дате моего выступления, высылало им заранее ящики книг. Я приезжал, выступал перед кучкой читателей, которым некуда было девать время, зачитывал отрывки, надписывал купленные экземпляры. Но несмотря на все рекламные усилия, несмотря на множество положительных рецензий в американской прессе (сравнивали даже с Набоковым и Булгаковым!), бестселлером роман не стал. Американские друзья, гордившиеся своим бунтарским прошлым 1960-х годов, сознавались мне, что при чтении им трудно было проглотить мои сарказмы в адрес либерально-эгалитарного энтузиазма — свобода! равенство! братство! — которым была пронизана и освещена их юность. А ведь это именно их поколение в 1990-е заняло командные посты в книжном бизнесе, журналистике, кинематографе.

Мне оставалось утешаться тем, что в России роман набирал популярность, новые издания выходили и расходились так же быстро, как первое. Кроме того, осенью 1994 года загорелись светляки надежды и на преподавательской тропинке.

NB: Студенческая молодёжь так спешит ввязаться в каждую новую революцию, словно предчувствует: прочтёшь какой-нибудь учебник про старую — и пыл остынет.

 

Хантер Колледж

Среди участников колумбийского семинара было несколько профессоров из не самого престижного, но всё же заметного нью-йоркского вуза — Хантер Колледжа: Алекс Александр, Элизабет Бижу, Эмиль Дрейцер. Имея возможность присматриваться ко мне в течение восьми лет, они, видимо, сочли меня подходящей кандидатурой на должность временно приглашённого лектора. Последовало предложение прочесть курс лекций по русской литературе русскоязычным студентам в 1995 году. Плата была очень скромной, что-то около двух тысяч за курс, но я с радостью согласился. Ведь это, наверное, только начало! Я покажу себя, и вскоре последуют новые приглашения.

Десантник, идущий на опасное задание, так не готовится к решительному прыжку, как я готовился к роли настоящего профессора.

Прежде всего надо было соблюсти формальности: собрать и послать копии своих дипломов (Политехнический в Ленинграде и Литературный институт в Москве), список опубликованных книг и статей, резюме, рекомендации авторитетных профессоров. Ради последнего пересилил неловкость и обратился с просьбой к Бродскому:

«Дорогой Иосиф!

То ли молитвами моих бедных авторов, то ли проклятьями моих неведомых врагов судьба была подвигнута на странный ход: я получил скромную преподавательскую работу в Hunter College на весенний семестр — читать курс по русской литературе XIX века. Немного помогло этому то, что я собрал свои доклады на эту тему (от Пушкина до Бродского) и издал их под одной обложкой, назвав сборник “Бремя добра”.

Вкладываю копию твоей рекомендации, написанной про меня одиннадцать лет назад. Если твое отношение за эти годы не изменилось, могу я тебя попросить возобновить этот лестный текст, но уже адресовав его to Prof. Tamara Green, Dean of Classical and Oriental Studies, Hunter College, 695 ParkAve., New York, N.Y. 10021. Совестно оказаться в толпе, отъедающей у тебя бесконечными просьбами секунды, минуты, часы, но... — что мы говорим в таких случаях? Молчи, совесть, а то в глаз дам!»

Бродский сразу позвонил, сказал, что всё сделает, только сначала нужно — тут он употребил выражение, которым любил заменять слова «улучшить текст» — «сначала нужно устервитъ». Не могу не привести эту рекомендацию в «устервлённом виде» — уж очень лестная.

«Мистер Ефимов продолжает традицию русских писателей-философов, ведущую своё начало от Герцена. Мне посчастливилось быть знакомым с ним в течение тридцати лет, и я уверен, что он обладает всеми качествами, чтобы стать превосходным преподавателем. Его замечательно активный ум сочетается с невероятным, поистине библейским терпением. Его познания в сфере русской литературы XIX—XX веков весьма обширны и глубоки. Мне также представляется желательным, чтобы ему была предоставлена возможность прочесть курс по истории русской политической и философской мысли, базирующийся на его великолепной книге “Метаполитика”. Кроме того, он обладает замечательным чувством юмора, что должно оживить его отношения со студентами и коллегами».

На другом фронте подготовки я занялся изготовлением учебного пособия для студентов. «Эрмитаж» уже выпустил несколько антологий — «ридеров», которыми пользовались профессора, преподававшие русский язык американцам. Но так как мне предстояло читать лекции русскоязычной аудитории, отпадала нужда в расстановке ударений, в переводе трудных слов и т.д. Имея в виду интересы и вкусы двадцатилетних, я составил антологию, включавшую рассказы и повести о любви: «Пиковая дама», «Тамань», «Белые ночи», «Первая любовь», «Дама с собачкой» и так далее. Название соорудил из лермонтовской строчки: «Любви безумное томленье», а на обложку поместил его же очаровательный женский портрет, выполненный карандашом. На трехсотстраничном томе поставил цену двенадцать долларов — посильная плата для студентов.

Также нужно было составить план-расписание лекций и семинаров, так называемый «силлабус». Занятия должны были проходить два раза в неделю. Мой список обсуждаемых авторов не претендовал на оригинальность, в него входили имена всех признанных русских классиков — от Пушкина до Бунина. Было, правда, и несколько фигур, не упоминавшихся в советских учебниках: Владимир Соловьёв, Дмитрий Мережковский, Василий Розанов.

К середине января всё было готово, я с нетерпением ожидал встречи со студентами. Вдруг за неделю до начала занятий раздался телефонный звонок. Звонил член славянской кафедры, профессор Александр.

— Профессор Ефимов? Здравствуйте. Боюсь, у меня для вас плохие новости. Мы вынуждены были передать ваш курс другому преподавателю.

— Да? А что случилось?

— К сожалению, наш пожизненный профессор, Эмиль Дрейцер, не набрал достаточного числа студентов. К вам на курс записалось тридцать человек, а к нему — только три. Мы вынуждены передать ваших студентов ему.

С профессором Дрейцером мы приятельствовали, бывали друг у друга в гостях. Прекрасно образованный, с приятными манерами, автор нескольких книг, он обладал одним свойством, которое делало его бичом студентов: все свои мнения, знания и убеждения он считал настолько очевидными, что отсутствие их в голове другого человека воспринимал как знак глубочайшего невежества. Жалуясь мне на плохую подготовку первокурсников, он приводил в пример разбор стихотворения Лермонтова «Парус»:

— Представляешь, доходим до строчки «под ним струя синей лазури, над ним луч солнца золотой». Я спрашиваю, что в данном контексте означают эти два цвета — синий и золотой? Ты не поверишь — ни один не смог ответить!

Смутившись и оробев, я всё же сознался, что и мне неизвестен правильный ответ на этот вопрос.

— Ну как же! Это же основные цвета любой русской иконы.

Мне рассказывали на кафедре, что профессор Дрейцер так щедро ставил двойки на экзамене, что студенты боялись записываться к нему на курс. Видимо, недобрая слава строгого преподавателя распугала последних смельчаков, и все бросились записываться к новенькому — авось он окажется помягче.

Положив трубку, я посидел пригорюнившись полчаса, а потом перешёл к компьютеру и стал сочинять письмо декану факультета, профессору Тамаре Грин. В нём я писал, что затратил много труда на подготовку курса, на выпуск антологии, поэтому считаю решение славянской кафедры порвать отношения со мной на этом этапе в высшей степени несправедливым. Но, даже оставляя в стороне соображения справедливости, придуманная перестановка представляется мне ошибочной и в чисто прагматическом плане. Ведь студенты имеют право изменить своё решение в течение первой недели занятий. Вот они увидят перед собой вместо незнакомого Ефимова, всё того же грозного Дрейцера, который успел нагнать на них такого страха. Они бросятся записываться на Другие курсы, возможно, и на другие факультеты. Дело кончится тем, что профессор Дрейцер снова останется без аудитории, а факультет и кафедра вдобавок лишатся десятка-другого студентов, что всегда бросает тень на работу администрации.

Отпечатав это письмо на бланке издательства «Эрмитаж», я тут же отправил его факсом в Хантер Колледж. Учитывая возможность того, что рекомендация Бродского не была в своё время показана профессору Тамаре Грин, приложил и её тоже. Потом вернулся к текущим издательским делам.

Часа через три снова задребезжал телефон. Звонил всё тот же профессор Александр.

— Знаете, у меня есть хорошие новости для вас. Решено было восстановить договор с вами и вернуть вам курс.

— Правда? Это действительно приятная новость.

— Профессор Ефимов, я как-то не слышу энтузиазма в вашем голосе.

— Профессор Александр, если бы я позволил себе эмоционально и адекватно реагировать на звонки, подобные вашим, я бы скоро превратился в нервную развалину.

Одолев этот ухаб на въезде, коляска моей преподавательской карьеры дальше покатилась довольно гладко. Студенты были славные, слушали меня с интересом. Конечно, случались и перешёптывания — их я легко гасил, сделав многозначительную паузу. Были и моменты, когда чья-то юная головка падала на руки, сложенные на столе, — этим я, вспоминая свои бессонные мучения в студенческие годы, давал урвать спасительную полоску сна. На семинарах быстро выделилось шесть-семь способных ребят, умевших говорить о прочитанном внятно и с увлечением. Я оказался перед дилеммой, знакомой любому преподавателю: учить способных или снизить уровень дискуссии, чтобы вовлечь всех. Сознаюсь, что далеко не всегда выполнял требования администрации вовлекать всех на равных началах. Зато строго выполнял другое правило: даёшь консультацию студентке — держи дверь кабинета открытой.

Профессор Элизабет Бижу пару раз заходила послушать мои лекции и выразила своё отношение к услышанному лестным эпитетом spectacular (захватывающе). Так что на осенний семестр мне было поручено вести уже два курса. Кафедра одобрила предложенные мною темы: «Русский роман» и «Толстой и Достоевский». На оба курса записалось примерно по двадцать пять человек, некоторые — на оба. Теперь приходилось приезжать в колледж не два, а три раза в неделю.

Оценки за экзаменационные работы я ставил снисходительно, но не потому, что боялся утратить популярность у студентов, а потому, что всей душой сочувствовал судьбе этих ребят: вырванные эмиграцией из родной почвы, отброшенные почти на стартовую линию в состязании с американскими сверстниками, они имели право прыгать на подножку любого попутного трамвая. Хантер Колледж организовал для них курсы на русском языке, облегчил набор «кредитов», необходимых для получения дипломов. Вот и прекрасно — пусть пользуются.

Конечно, не удержался и выписал самые смешные перлы из их контрольных работ.

«Достоевский был приговорён к смертной казни за участие в антисоветских кружках».

«Эта скука, овладевшая Онегина бегать с корабля на бал, не показывается во втором герое — Ленский».

«Оба (Печорин и Онегин) хотели видеть в женщине породу: Онегин — ноги, Печорин — нос».

«Андрей Болконский высунул голову в окно и увидел Наташу, которая сидела на подоконнике и тужилась, пытаясь взлететь».

Увы, ко Дню благодарения выяснилось, что финансовые обстоятельства не дадут колледжу возможности возобновить договор со мной на 1996 год. Чтобы вернуться к преподаванию, мне пришлось впоследствии перенестись с берегов Атлантического океана на берега Тихого.

NB: Современные формалисты, структуралисты, деструктивисты могли бы в качестве девиза повесить над своими кабинетами пушкинскую строку: «Нам чувство дико и смешно». Или лермонтовскую: «Мы иссушили ум наукою бесплодной».

 

Орегонский университет

Весной 1996 года мы с Мариной совершили турне по Западному берегу, навещая живших там друзей: сначала Цейтлиных, Нильвов, Лемхиных, Штейнбергов, Гринбергов в Калифорнии, а потом, на арендованной машине, отправились на север, в город Юджин, где Сергей Юзвинский получил место профессора математики в штатном университете. В эти же дни там жил Лев Лосев, приглашённый на один семестр Фондом Марджори Линдхолм. Он-то и рассказал мне об этом фонде и заявил, что будет рекомендовать им пригласить меня в ближайшем будущем.

Оказалось, что богатая местная дама, Марджори Линдхолм, прониклась таким интересом к русской истории и культуре, что пожертвовала славянской кафедре изрядную сумму на приглашение русских писателей и литературоведов. Начиная с 1989 года здесь уже побывали в качестве приглашённых лекторов Эрнст Неизвестный, Владимир Войнович, Татьяна Толстая, Руфь Зернова, Андрей Синявский, Владимир Уфлянд. В какой-то момент Юзвинские познакомили меня с миссис Линдхолм, и после нашего отъезда где-то, в невидимых для меня кулуарах и кабинетах, начали вращаться неслышные колёсики, подниматься и падать акции Игоря Ефимова, и в результате весной 2000 года я получил официальное приглашение от университетской администрации занять пост приглашённого профессора на апрель—июнь 2001 года.

Мне предлагалось вознаграждение в двадцать две тысячи долларов, плюс оплаченный перелёт, плюс оплаченная квартира. О такой удаче можно было только мечтать. Впоследствии выяснилось, что среди кандидатур на 2001 год рассматривались Василий Аксёнов, Джон Болт, Виктор Ерофеев, Вячеслав Иванов, Михаил Эпштейн. Неслабая команда соперников — я был польщён.

Приглашение было принято, и началось дотошное эпистолярное обсуждение деталей: где снимать жильё, какая там будет мебель, посуда, бельё, телевизор, кто оплачивает телефон, будет ли медицинская страховка, кто покупает билеты на самолёт, на какой адрес мне можно выслать компьютер, а главное — какие темы выбрать для двух курсов профессора Ефимова. Декан, Элан Кимбал, предложил две: а) «Русский роман: литература и идеология»; б) «Постсоветская литература и культура».

Первая тема меня вполне устраивала, но вторая посеяла в душе лёгкую панику. Ведь это пришлось бы читать всю поросль скороспелого модернизма, заполнившую страницы российских журналов в 1990-е: Сорокина, Пелевина, Лимонова, Пьецуха и других. В подробном письме декану я объяснял, что за оставшиеся месяцы просто не успею охватить этот обширный материал, а если бы даже и успел, я никогда не сумею адекватно передать атмосферу новой культуры, в которой мне жить не довелось. Взамен я предложил курс под названием «Реабилитированная литература», включавший писателей и поэтов, возвращённых русскому читателю после 1990 года: от Мережковского, Цветаевой, Набокова до Мандельштама, Солженицына, Бродского. Моё предложение было принято, и соответствующие плакаты-листовки с описанием курсов литературного визитёра появились на стенах коридоров в здании славянского факультета.

У Сергея Юзвинского был полугодовой отпуск («саббатикал»), и они с женой Алей разъезжали по свету, поэтому в аэропорту меня встречала сотрудница кафедры Елена Крипкова. Она же отвезла меня в снятую квартирку, показав по дороге нужные гастрономы, аптеки, автобусные остановки, почтовые отделения. Дом Крипковых стал для меня на три месяца не только главным дружеским приютом, но и главной калиткой в царство мирового кинематографа: мать Лены, Ольга Михайловна, собрала фантастическую коллекцию лент, и благодаря ей я имел доступ к ещё не виденным мною шедеврам Антониони, Бергмана, Бертоллучи, Буньюэля, Годара, Пазолини, Эриха Ромера, Трюффо, Феллини и прочих европейских гигантов.

Вспоминая сейчас этот весенний семестр моего орегонского профессорства, я пытаюсь извлечь из памяти какие-нибудь кризисные моменты, болезненные коллизии, чтобы придать рассказу необходимый драматизм.

И не могу вспомнить решительно ничего тёмного. Вся картинка залита светом, и меня безнадёжно сносит в какой-то оптимистический соцреализм, в атмосферу полотен Лактионова, музыки Дунаевского, фильмов «Весёлые ребята» или даже «Кубанские казаки», поэмы Маяковского «Хорошо».

Как хорошо было проезжать утром на автобусе мимо зелёных орегонских холмов, входить в аудиторию, видеть перед собой молодые оживлённые лица, увлекать их за собой в путешествие по страницам любимых книг.

А после лекции отправляться в соседний библиотечный корпус и рыться там в книжных богатствах, как граф Монте-Кристо рылся в сокровищах своей пещеры.

Как хорошо было в субботу влезать в автомобиль, оставленный мне Юзвинскими, и мчаться на нём, орудуя ручной передачей, — вспомнил! овладел! — на берег реки с непроизносимым названием Умпукуа, в волнах которой леска вдруг наполнялась сладостной дрожью и небольшой хариус казался на струе могучим лососем.

Как хорошо было на следующий день зазвать кого-нибудь из новых друзей на уху, за которой следовала индейка из духовки и прочие кулинарные радости.

Или, наоборот, отправиться в гостеприимный дом Немировских, где и хозяева — математик Аркадий и писательница Юля, — и их гости с удовольствием слушали заезжего краснобая, высыпавшего на новых слушателей запасы своих историй, баек, анекдотов.

А по четвергам — непременно — в местный бридж-клуб, где можно было отдаться любимой страсти и зарядиться адреналином на всю неделю.

Нет, находились, конечно, и печальные пятна на этом солнечном пейзаже. Выяснилось, например, что деятельность славянской кафедры была в значительной мере парализована смертельной ссорой двух главных профессоров. «Вотчиной» профессора Альберта Леонга была фигура и творчество Эрнста Неизвестного, в своё время мы даже обсуждали с ним возможность издания в «Эрмитаже» его книги о знаменитом скульпторе. «Вотчиной» Джима Райса была тема «Фрейд и русская литература XX века». Причина ссоры таилась в годах минувших, и я так и не узнал, на чём разошлись орегонские Иван Иванович с Иваном Никифоровичем.

На кафедре математики было довольно много представителей третьей волны. С некоторыми я познакомился, бывал у них в домах. Ко мне они относились вполне дружелюбно, но между собой уживались плохо. Косые взгляды, язвительные реплики, снобистские комментарии, скрытая борьба за престиж пронизывали окружавшую их атмосферу и омрачали общение.

В конце семестра вернулись из вояжей Юзвинские и привезли с собой свои медицинские горести. Двадцать лет назад, родив в сорок два года сына Тома, Аля Юзвинская заболела раком щитовидной железы, и врачи давали ей от силы шесть месяцев жизни, но только при условии, что она согласится ампутировать плечо и грудь. «Нет, — сказала себе Аля, — я не могу допустить, чтобы мой сын рос без матери». Имея медицинское образование, она засела за книги и вступила в упорную войну с болезнью, пробуя то одни, то другие альтернативные способы лечения. Четыре года шли бои, победы сменялись поражениями, но в конце концов она одолела врага. Врач проделал все необходимые тесты и с изумлением объявил, что неизлечимый рак исчез, излечён.

— Я знаю, что вы не станете оповещать коллег об этом результате или описывать его в статье, — сказала Аля, — потому что он ставит под сомнение диагноз, поставленный вами четыре года назад. Но, скажите, если моя болезнь случится с кем-то из членов вашей семьи, вы поделитесь с ними моим опытом?

Врач промолчал.

А вот теперь смертельная опасность подступила к ней с другой стороны. Медленно и неуклонно враг по имени Альцгеймер гасил огоньки её сознания, и душа как будто испарялась на наших глазах из всё ещё прелестной телесной оболочки...

Русские поэты не попадали в программу курса, но однажды, когда речь шла о Пушкине-прозаике, я поделился со студентами своими мыслями о колдовстве поэзии. Есть такая метафора, сказал я: река времени. Используя её, мы обычно имеем в виду то время, которое измеряется нашими секундомерами, будильниками, календарями, датами сражений и революций. Но есть ещё две другие реки — такого времени, для измерения которого у нас нет приборов. В одной из них создаются предания и язык твоего народа, меняются нравы, вызревают религии, вскипают океаны вражды или вспыхивает непостижимый творческий подъём. В другой, ещё более далёкой от нашей способности понимания, расползаются континенты, появляются новые породы деревьев, зажигаются новые звёзды, исчезают динозавры. Искусство поэзии, мне кажется, состоит в том, что поэт смутно ощущает свою причастность всем трём рекам и умеет словесной игрой, чудесным прорывом слить их в одну. Очищающее погружение в воды этой слившейся реки и рождает в нашей душе чувство приобщения чуду.

По установившейся традиции каждая лекция линд-холмовского визитёра фиксировалась телевизионной камерой. Если бы такая техника существовала, когда Набоков читал свои лекции в Корнельском университете, не пришлось бы Вере Евсеевне просиживать часы в аудитории, стенографируя их. Просматривая ленты потом, я мысленно взывал к лектору на экране: «Эй, профессор, нельзя ли поживее?!» Но студенты, кажется, не были разочарованы, некоторые даже приводили на мои лекции своих друзей. Отзывы, оставленные ими на кафедре, были лестными, прощание — тёплым. Многие просили дать им список современных русских авторов, которых стоит прочесть в первую очередь.

Прощаясь с деканом Кимбалом и другими членами славянской кафедры, я настоятельно рекомендовал им в ближайшие годы пригласить на семестр Владимира Гандельсмана, расписывал его таланты и преподавательский опыт. Увы, вскоре после отъезда я узнал, что миссис Линдхолм охладела к проекту и прекратила финансовую поддержку. После меня на этом посту побывал Михаил Эпштейн, и на нём всё закончилось.

Тщеславные мечты — неизменная и простительная слабость всякого пишущего. Почём знать: может быть, сто лет спустя, какой-нибудь аспирант разыщет ленты моих лекций на полках Бахметьевского архива в Колумбийском университете, сдует с них пыль и напишет диссертацию на тему «Русская классика глазами последнего метафизика». Но всерьёз я мечтаю лишь об одном: чтобы безжалостный Альцгеймер не успел добраться до той ленты моей памяти, на которой отпечаталась счастливая орегонская весна 2001 года.

NB: Не спрашивай про радость «за что она мне?». Господь не торгаш.