Связь времён. В Новом Свете

Ефимов Игорь Маркович

16. Навещая Старый Свет

 

 

Прага

,

май 1998 года

Дни, проведённые с Наташей в Москве летом 1997 года, оставили такой светлый след в душе у всех троих, что решено было — или как-то сложилось само собой — проводить каждый отпуск вместе в каком-нибудь из городов Старого Света. К тому времени штаб-квартира радиостанции «Свобода» была переведена из Мюнхена в Прагу. Встретиться со своим работодателями, обсудить характер радиопередач, нацеленных на освободившуюся от коммунистов Россию, — это ли не повод для деловой поездки радиожурналистки Марины Ефимовой? Да и издатель Ефимов намеревался повидать в Праге авторов «Эрмитажа» — прежних и будущих. Нет, даже самый вредный и въедливый контролёр налогового управления не смог бы поставить под сомнение наше право списать все расходы на поездку как деловые.

Принимали нас старые друзья — и принимали необычайно радушно. Владимир Морозов встретил в аэропорту и привёз в бесплатную квартиру, принадлежавшую радиостанции и использовавшуюся для приезжавших гостей. Начальник русской редакции, Юрий Гендлер, повёз показывать Собор Святого Витта, гулял с нами в Ботаническом саду, водил в свою любимую пивную. Домашними обедами угощали Пётр Вайль и Иван Толстой. Последний в те годы затеял собирать эмигрантские издания, хотел получать каждую новую книгу, выпускаемую «Эрмитажем». Он также устроил большое радиоинтервью со мной, которое транслировалось на Россию и было тут же оплачено.

С Игорем Померанцевым мы были знакомы по переписке, посылали друг другу книги. Теперь довелось встретиться. Если бы в литературе была учреждена премия «За небанальность», у Померанцева были бы все шансы получить её одним из первых. Откроешь наугад любой сборник его рассказов — и сразу наткнёшься на какую-нибудь строчку — фразу, — которая врежется в память надолго. «Маленькая страна, усыпанная апельсинами, как ребёнок корью». «Буханка хлеба в рытвинах, рубцах, шрамах». «Когда я прохожу сквозь галереи и арки Сен-Себастьяна, стены за мной смыкаются, чтобы сберечь мои следы».

Всё, что жизнь может предложить человеку, — пейзажи, женщин, стихи, вина (последовательность варьируется), — Померанцев с упоением подвергал дегустации. Особенно вина. Повёл нас в ресторан и заставил попробовать пять или шесть сортов. Добродушно простил нам неспособность оценить оттенки вкусовой палитры. Впоследствии написал и опубликовал книгу для невежд вроде нас: «Красное сухое».

Вина мы не смогли оценить, но зато оценили талант Померанцева — дегустатора поэзии. В Пушкине, с его поклонением фалерну, бордо, клико, лафиту, он нашёл единоверца. У Кушнера тонко отметил доминирование вопросительного знака в поэтике и закончил эссе очередной превосходной метафорой: «Поэзия подсвечивает язык». В Бродском ему оказался больше всего по душе «оскал одиночки». «Значит, одиночки не так уж одиноки. Значит, не ты один бормочешь: “Каждый за себя; избегать контактов; никто никому не может помочь”».

В 1974 году я побывал в Праге «незаконно», сбежав от писательской делегации, посланной в Словакию на конгресс писателей-антифашистов. В этот раз времени было достаточно, чтобы отдать дань всем памятным местам. Мы погуляли по Карлову мосту под взглядом каменного рыцаря, воспетого Цветаевой. Проплыли на туристском кораблике по Влтаве. В великолепной Пражской опере слушали «Пиковую даму», поставленную Вениамином Смеховым в незабываемых декорациях и костюмах. Сфотографировались у церковной стены, испещрённой следами пуль, — здесь летом 1942 года приняли последний бой два чешских парашютиста, убившие гитлеровского наместника Гейдриха.

Добрались и до мемориального кладбища в Вышеграде. Гуляя по тропинкам между могилами, читая надписи на памятниках, я поражался количеству знакомых имён. Композиторы Сметана и Дворжак, поэты Неруда и Незвал, писатели Карел Чапек, Вожена Немцова, Мария Пуйманова — все они были частью нашей жизни с юности. Может быть, прав был закоренелый космополит — даже лагерь не исправил! — Илья Захарович Серман, воскликнувший однажды: «Да какие мы эмигранты? Наше отечество — мировая культура. А значит, мы всюду дома!»

NB: Большие народы гордятся своей силой и величием. Малые — тем, что они ухитрились выжить рядом с этим величием.

 

Земля обетованная, апрель 1999 года

После Праги мы подумывали о том, чтобы совершить вместе плавание по Дунаю. Как славно было бы навестить в Вене семейство Маркштейнов, в Братиславе — переводчицу Соню Чехову, в Будапеште — институтского друга Ваню Поллака, в Белграде — Михайло Михайлова и актрису Раду Джуричич, с которой я познакомился ещё во время поездки в Югославию в 1966-м.

Но в марте произошли трагические события, заставившие нас отказаться от этих планов. Организация НАТО начала «гуманитарные бомбёжки» Югославии...

Пока гуманисты с ракетами не добрались до гнезда сионистов, нужно посетить Землю обетованную, решили мы. И полетели в Иерусалим. Приют нам дала семья школьного товарища Яни Финкеля: жена Лина — врач, сам он — владелец книжного магазина. Встретились и с другими друзьями российской молодости. Одноклассник Костя Бравый к тому времени возглавлял центр по разработкам искусственного интеллекта. Тамара Рудницкая с мужем создали и вели кукольный театр. Их дом был заполнен куклами в человеческий рост, я сфотографировался в обнимку с жаркой поролоновой Кармен. Ефрем Баух показывал свои новые книги, кинодокументалист Пётр Мостовой — свои новые фильмы, в том числе «Чёрный террор», в котором мне — среди прочих участников — было отведено двадцать минут для рассказа об убийстве президента Кеннеди. Конечно, побывали и у Серманов, продолжили наш вечный разговор с того места, на котором он оборвался за год до этого в Катскильских горах.

После многих лет общения по книгам, статьям и переписке мне удалось встретиться с Дорой Моисеевной Штурман. Перед отъездом я послал ей только что опубликованную «Стыдную тайну неравенства». Встретив меня, она сказала:

— Игорь, я прочла «Тайну» и написала длинный отзыв на неё. Вы прочтёте его дома, и мы продолжим обсуждение в переписке. А сегодняшний день давайте проведём в разговорах — когда ещё нам доведётся поговорить с глазу на глаз.

Так мы и сделали: говорили до позднего вечера и с каждым часом всё больше нравились друг другу. Отзыв её я читал, уже пролетая над Атлантическим океаном. Он начинался и кончался лестными словами в мой адрес, признанием того, что поставленные в книге «вопросы занимают человечество испокон веков». Полемическая часть состояла главным образом из призывов уточнить те или иные формулировки и положения. С чем она была совсем не согласна — с тем, что главный удар Большого террора был обрушен на высоковольтных, и в опровержение привела интересный документ: один из её коллег раскопал в архивах Ленинградского КГБ и опубликовал список людей с фамилией Иванов, расстрелянных в августе-сентябре 1937 года в Ленинграде. В этом списке из семидесяти двух человек были люди самых разных профессий, в основном имевшие низкий социальный статус, что представлялось Доре Штурман опровержением моего тезиса.

«Нет среди этих Ивановых ни маршалов, ни командармов, ни наркомов и их заместителей, ни даже завалящего какого-нибудь начальника главка или директора завода. Все сплошь колхозники, крестьяне-единоличники Да сборщики утиля», — писала она.

Я внимательно вчитался в список и обнаружил в нём много интересных особенностей. Всё же из 72 семеро занимали те или иные руководящие посты. 11 крестъян-единоличников — это те же кулаки, то есть явно высоковольтные. Далее следует 13 человек без определённых занятий и 14 чернорабочих — это наверняка так называемые лишенцы, то есть люди, лишённые избирательных прав за своё неправильное «эксплуататорское» происхождение, которым если и удавалось получить работу, то только на самых нижних ступенях. Итого 7+11 + 13+14 = 45 человек, то есть 62% имели явные приметы высоковольтности. Но самое поразительное: в списке нет ни одного токаря, сварщика, сталевара, калильщика, крановщика, сверловщика, фрезеровщика. То есть класс-гегемон был неприкасаем. По законам статистики случайность здесь исключается. Это ли не указание на то, что террор имел свой прицел? И другой момент: в стране бушевал террор против армии, но в списке нет ни одного военнослужащего. А если бы мы получили такой список, то сразу стало бы ясно, что уничтожали командный состав — не рядовых.

Познакомился я и с двумя авторами «Эрмитажа», жившими в Израиле: прозаиком Марком Зайчиком и поэтом Региной Дериевой. Семья Дериевых нашла приют в Международном культурном центре в получасе езды от Иерусалима. Мы договорились с Александром Дериевым встретиться неподалёку от арабского базара в центре города. Этот базар оказался совсем не похож на бурлящие базары Востока, показанные нам в десятках фильмов — от «Багдадского вора» до «Лоуренса Аравийского». На лотках не было видно ни цветов, ни свежих овощей, ни фруктов — одни орехи и сушеные абрикосы. Почему? Апрель, слишком рано? Не умеют выращивать в теплицах? Но ведь полки в иерусалимских супермаркетах заполнены многоцветными дарами земли, выращенными в Израиле?

Большинство торговцев восседает на ковриках или на низких табуретах, перед кучками разложенного перед ними скарба. Старая посуда, видавшие виды радиоприёмники, подгоревшие тостеры, стоптанные башмаки, потрёпанные книжки, ношеная одежда, кувшин с отбитым носиком. На лице продавца — равнодушие, высокомерие, скука. Он не унизится до ожидания покупателей. Он отстаивает своё место на земле, свою роль в жизни. Да, он купец, торговец, у него СВОЯ лавка в Иерусалиме. А о еде для детей как-нибудь позаботится жена.

Пройдя через базар, мы садимся в арабское маршрутное такси на восемь пассажиров. Александр говорит, что нам ехать полчаса, и я с тревогой спрашиваю, сколько же это будет стоить. Оказывается, пустяки — цена автобусного билета. В арабском мире всё обслуживание — в три-четыре раза дешевле. Но редкие израильтяне теперь решаются воспользоваться им. Свежа память первой интифады. Две экономики — богатая и нищая — существуют бок о бок, соприкасаясь многими точками, но не сливаясь.

На следующий день мы с Наташей совершили туристическую поездку на север: Назарет, Капернаум, Тиверия. Автобус катил по правому берегу Иордана. Один за другим проезжали палестинские городки, расположенные на так называемой оккупированной территории. В глаза бросалось множество недостроенных домов. Стены первого этажа закончены, зияют дверные и оконные проёмы, а наверху — заросли железной арматуры, уже поржавевшей в ожидании бетона. «Почему?» — спрашиваю у нашего гида. «Иногда израильская администрация запрещает строительство, потому что проект нарушал строительные коды, правила безопасности. Но чаще — не умеют рассчитать свои средства до конца. Получат ссуду на начало строительства, построят первый этаж, потом деньги кончаются, и коробка остаётся торчать. Такова воля Аллаха».

На другом берегу реки — тоже палестинцы, но иорданские. Зеленеют аккуратно засаженные поля, переливаются по склонам оливковые сады. И вдруг видим нечто неожиданное — по всему полю вырастают белые конусы бьющей в небо воды. Поливальные установки! В Израиле я их не видел, от них уже давно отказались, перешли на орошение при помощи проложенных под землёй перфорированных пластиковых шлангов. Каждая капля воды достигает корней растения или дерева. При традиционной же поливке половина влаги успевает испариться в горячем воздухе. Сколько же воды из принадлежащего обеим странам Иордана улетает паром над палестинскими полями?

В Назарете туристам были показаны священные для христианских паломников места: «Грот Благовещения», плотницкая мастерская Иосифа, источник Марии, развалины синагоги, в которой, по преданию, молился и учил Христос. Гуляя в развалинах Капернаума, мы увидели остатки старинного пресса для оливок, мельничные жернова, модели рыбацких лодок. Новая церковь возвышалась на том месте, где — предположительно — стоял дом апостола Петра, тот самый, где Христос излечил его тёщу. Но раз была тёща, значит была и жена? Значит, Пётр поступил по призыву Христа: оставил семью и пошёл за Ним?

Паломники, желающие принять крещение в Иордане, обычно приезжают в местечко Ярденим, расположенное в том месте, где река вытекает из Генисаретского (Тивериадского) озера. Мы попали туда как раз в тот момент, когда группа немолодых американцев, некрасиво облепленных мокрыми белыми рубахами, выходила из воды. Другие стояли у перил, бросали в воду куски хлеба, и усатые чёрные налимы поднимались к поверхности, чтобы с достоинством принять подношения.

Самым волнующим из всех показанных нам памятных мест было само озеро. Подлинность его была такой несомненной, такой изумрудно-мерцающей. Таким его видели две тысячи лет назад братья Пётр и Андрей и сыновья Зеведеевы, Иаков и Иоанн, когда забрасывали в него свои сети. Так же круглились на противоположном берегу Голанские высоты, с таким же бульканьем мелкий прибой лизал прибрежный песок, такие же ящерицы грелись на розоватых камнях. И в сети рыбаков попадалась та же самая рыба, которую нам подали под открытыми навесами кафе в Тиверии. В меню она была обозначена как «Рыба Святого Петра», но оказалась обыкновенной тилапией, столь успешно разводимой в сегодняшней Америке.

Две тысячи лет назад на этих берегах были впервые произнесены слова, которые продолжают находить отклик в миллиардах сердец. Но так и не найден ответ на вопрос, каким злым наваждением люди сумели так извратить проповедь Христа, что ею оправдывались пытки и костры, крестовые походы детей и уничтожение целых народов, Варфоломеевские ночи и сжигания раскольников в церквях. Да и в наш век цивилизации и прогресса, в тот самый день, когда мы гуляли по библейским местам, добрые христиане Клинтон и Блэр засыпали бомбами добрых христиан Белграда с твёрдой верой в то, что именно так можно научить людей доброму обращению друг с другом.

Как я и предчувствовал тогда, «гуманитарные бомбёжки» прочно вошли в практику международных отношений. Христианский президент Буш-младший применял их в Ираке и Афганистане, христианский премьер-министр Дэвид Кэмерон бомбит сегодня независимое государство Ливию, чтобы помочь «хорошим» мусульманам перерезать или изгнать всех «плохих», французский президент Саркози обрушил мощь своих истребителей на жителей Берега Слоновой Кости — о, только для того, чтобы они помирились между собой. А философ Фрэнсис Фукуяма продолжает при этом заверять нас, что кровавый период мировой истории закончен и весь мир вот-вот станет цветущим раем, с демократическими правительствами, неподкупными судьями, полными холодильниками и всеобщей медицинской страховкой.

NB: Последнее достижение политической мысли и практики: телесные наказания народам за плохое поведение. Сербам было назначено шестьдесят дней бомбёжки. Приговор приведён в исполнение палачами Клинтоном и Блэром.

 

Париж, апрель 2000 года

Ни слова про Лувр!

Ни слова про Собор Парижской Богоматери!

Ни слова про Люксембургский сад!

Эйфелева башня, мосты через Сену, Пантеон, Елисейские поля — мы побывали всюду, но ничего нового сказать про это я не смогу. А значит и не стану. Разве что упомянуть: на набережной Сены я внезапно нанёс Марине контрольный поцелуй в губы.

Жить втроём в отеле, питаться в ресторанах — это было бы слишком разорительно для нас. Поэтому все наши зарубежные поездки начинались с поиска пристанища. В Париже роль благодетеля-квартирмейстера взяла на себя Вероника Константиновна Лосская — профессор Сорбонны, автор замечательной книги «Марина Цветаева в жизни», выпущенной «Эрмитажем» в 1989 году. Её приятельница, Генриэтта Кватре-Барбе, жила одна в большой двухэтажной квартире на улице Одеон и согласилась приютить семью писателя Ефимова из одной любви к русской литературе.

Мадам Кватре-Барбе не знала ни русского, ни английского, мы не знали французского, и тем не менее прожили в мире и согласии две недели. Марина даже ездила вместе с нею в Версаль. Фамилия Генриэтты в переводе на русский язык означала «четыре бороды» и принадлежала знатному роду, ведущему начало из Средних веков. Оказалось, что, в отличие от американских индейцев, щеголявших содранными скальпами врагов, французские крестоносцы вывешивали на поясе бороды убитых ими «мусульманских шевалье». Предок бывшего мужа Генриэтты щеголял четырьмя бородами — отсюда и прозвище, превращённое впоследствии в фамилию.

Троих бывших россиян мне хотелось повидать в Париже непременно.

Нашему знакомству и дружбе с МАРАМЗИНЫМ исполнилось в том году без малого сорок лет. Он жил с четвёртой женой — Викой — в небольшой квартирке, где они встретили нас с искренним радушием, а потом мы принимали их в квартире Кватре-Барбе. Ко времени нашего визита имя Марамзина почти не всплывало в печати. В прошлом осталось и издание журнала «Эхо», и успешная фирма технического перевода, которая долгие годы была главным источником дохода для него. В какой-то момент он вынужден был объявить себя банкротом и теперь жил как бы под финансовым надзором французских властей, обязан был испрашивать разрешение на каждую зарубежную поездку. Тем не менее не позволял жене поступить на работу, ибо верил, что Париж полон таких же опасных и ненасытных ловеласов-соблазнителей, каким он сам был в Ленинграде. Однажды в молодости он похвастался мне, что каждое утро — в отличие от Довлатова — просыпается в отличном настроении. Мне показалось, что этот счастливый дар в нём сохранился, несмотря на все тяготы эмигрантского неустройства.

Не исчез и литературный дар. Вскоре стали появляться в печати новые рассказы, и три года спустя вышел превосходный сборник под названием «Сын отечества». В нём сверкал тот же гротеск, снова в бурном танце сплетались слова, яркие и непредсказуемые, как персонажи на картинах Босха и Брейгеля.

Полное собрание сочинений Марамзина, если оно будет когда-нибудь издано, скорее всего, уместится в двух-трёх томах. Но в истории русской литературы место ему обеспечено. Он останется там как составитель первого — самиздатского — собрания сочинений Бродского, отсидевший за это семь месяцев во внутренней тюрьме Лениградского КГБ и потом высланный из страны. Марамзин также собрал — ещё в советские времена — исчерпывающую библиографию другого своего литературного кумира — Андрея Платонова. Совсем не мало для литератора, который занимался всем этим из чистой любви, не получая за свои труды ни рубля, ни франка, ни доллара.

Как и Михайло Михайлов, НАТАЛЬЯ ГОРБАНЕВСКАЯ — ещё один пример абсолютно героической личности, ни обликом, ни поведением не соответствовавшей ореолу своей судьбы. Когда мы в Ленинграде занимались перепечаткой и распространением в самиздате её книги «Полдень» (о демонстрации семи смельчаков на Красной площади в августе 1968-го), стихи её только-только начали долетать на крылышках из папиросной — четвертый-пятый экземпляр — бумаги до любителей русской поэзии. Но вскоре я уже гонялся за ними, как энтомолог гоняется за редкими бабочками, просил у друзей-самиздатчиков всегда делать для меня лишнюю копию стихов Горбаневской, заучивал наизусть.

Очарование их было загадочным, всегда неожиданным, труднообъяснимым.

Я строю, строю, строю, и всё не Рим, а Трою, и Шлиман на холме, с лопатой и лоханью, дрожа от ожиданья, сидит лицом ко мне.

Познакомился я с Горбаневской на дне рождения Наймана, в 1972 году, когда она была только-только выпущена из психушки, куда её посадили на два года за участие в демонстрации на Красной площади. Потом встречались у Грибановых, у Наташи Червинской (художница, писательница, режиссёр мультфильмов). После моей поездки в Чехословакию в 1974 году я рассказал Горбаневской, как читал наизусть её стихи благодарным и помнящим её чехам. Оказавшись в эмиграции, гуляли полдня по Парижу, встречались в «Ардисе», на конференции в Милане. В 1993 году мне, наконец, удалось наскрести денег, чтобы выпустить в «Эрмитаже» сборник её стихов «Цвет вереска». На заднюю обложку была вынесена аннотация со словами: «...неброская, грустная зачарованность тайной повседневного бытия».

В конце 1990-х я послал Горбаневской сборник своих афоризмов-евфимизмов, в котором был такой: «Торговля произведениями искусства превратилась в самую азартную игру XX века. На картине, романе, песне, кинофильме можно сорвать такой выигрыш, какого не выкинет никакая рулетка. Ну а проигрыши? Они, как всегда, остаются на долю художника. Он ставит на кон свою жизнь и с удивлением проигрывает». Наташа в ответном письме прокомментировала многие евфимизмы, а на этот откликнулась всего двумя словами: «Без удивления».

И вот год 2000-й, семейство Ефимовых сидит в гостях у Горбаневской в Париже. Квартирка на первом этаже, район не очень благополучный, но окно — настежь. «Да, я когда засиживаюсь за машинкой допоздна, прохожие иногда заглядывают, просят закурить». Не боялась кагэбэшников, не боится и парижских клошаров. Совсем как Михайло Михайлов, не боится и медицинских угроз: не только курит, но и с гордостью угощает нас наваристым мясным супом, хотя кардиологи ей настрого запретили и то и другое. (Мы с Мариной трусливо отказываемся.)

В какой-то момент Горбаневская рассказала нам о своих препирательствах с французской иммиграционной службой по поводу поездки в Россию. Те говорят: «Примите французское гражданство и поезжайте на здоровье». — «Нет, я хочу сохранить статус беженца». — «Этот статус полагается только людям из стран, запрещающих своим гражданам свободный выезд. Россия перестала быть такой страной. Если вы поедете туда, по нашим законам мы не сможем впустить вас обратно». Спор буксовал уже не первый год.

Старший сын Горбаневской, Иосиф, жил с матерью, помог накрыть на стол. Это был тот самый Осик, который в возрасте одного года оказался восьмым участником демонстрации: в его коляске были спрятаны плакаты с лозунгами против вторжения в Чехословакию. Вскоре появился и младший, Ярослав — он подарил мне переведённую им на русский язык книгу Алена Безансона «Бедствие века».

И конечно, хозяйка читала новые стихи. Запомнилось восьмистишие на смерть Бродского:

Русский язык потерял инструмент, руки, как бы сами, о спецовку отирает, так и не привыкнет, что Иосиф умер, шевелит губами, слёз не утирает.

В XX веке многие русские поэты бежали от советской власти. В Париже мы нанесли визит поэту, который сбежал от поэзии. Вот объяснение случившегося, данное самим МИХАИЛОМ ДЕЗА, математиком и мудрецом, в предисловии к единственной выпущенной им тогда книжечке — тоненькому сборнику разрозненных мыслей:

«В мои двадцать—двадцать два года, то есть 1959— 1962, у меня появился голос, но ещё не было души. Короче, я писал стихи и начал было жить этой второй жизнью в приручаемых словах. Но что-то во мне просилось из воды на сушу, в застекольный хруст необратимых процессов, в жабрыраздирающее пение и кисло-сладкое беззаконие “реальной жизни”, приютившее Рембо... Я запретил себе-ему записывать чувства, образы, etc. Возможно было лишь произнести, то есть только в несправедливом окружении собеседника, на милость его памяти и корысти, для защиты и соблазна. Так стали мои слова евреями слов, страхорождённые и без страха смертные... Так напрыгал я себе, как лягушка в молоке, маслице души. А ценою этому явилась моя неслучившаяся карьера малого московского поэта».

Эту маленькую книжку в сорок восемь страниц, выпущенную в Париже супругами Синявскими, мне подарила Лиля Панн. Когда я начал читать её — с чем сравнить? Наверное, так: поднёс ко рту привычную стопку водки, опрокинул — и вдруг задохнулся от обжигающей струи чистого спирта.

«Люблю слова любовью чистой и запретной. Осязаю их, как поверхности веществ, неловкими пальцами. В молекулах слов мерцают, как на запылённой лампе, контуры иных предметов — совокупление контуров — точная наука шаманства. Пальцы трогают уголки губ и глаз. Не торгую словами, но не способен в одиночку есть блюдо из собственного мяса».

«Познание — учёные ползут друг за другом по запаху».

«Допустим, Бог решил всё объяснить людям — но было плохо со средствами связи. Он, скажем, сообщает по одной букве в тысячу лет... Пока мы просто беспокоимся между двумя буквами. Прошло шесть тысяч лет, а Бог начал с длинного слова».

«Психоанализ — отыскивать в себе самом трепещущее дитя, чтобы раздавить его раз и навсегда».

«Шоссе ночью. Жемчужные лампочки прокусывают воздух до жёлтой крови. Ночь зализывает укусы влажным языком. Как кошки, перебегают дорогу чёрные автомобили. Проходят облака, как усталые воины после тяжёлой победы».

Деза навестил нас в Америке в 1995 году, и мы проговорили далеко за полночь. Вскоре я послал ему какую-то из своих книг с дружеским, даже восторженным, посвящением. В ответном письме он написал: «Большое спасибо за такие тёплые (незаслуженные) строчки мне. Первый раз за многие годы я почувствовал начало стыда, что не пишу, что убежал от законной Поэзии с красавицей наукой».

Когда мы встретились в Париже, он всё ещё был в бегах от Поэзии, вёл запутанную судебную борьбу с колледжем, в котором был профессором математики. Опять у нас начались словесные танцы в метафизическом тумане, где ладошки метафор вслепую легко находили друг друга и испускали радостный хлопок узнавания. Потом связь прервалась на десять лет, и только дойдя до этой главы, я полез в Интернет узнать, что сталось с Михаилом Деза.

Оказалось, что он жив-здоров, достиг значительных высот в царстве математики, женат в четвёртый или пятый раз. Его веб-сайт представляет собой электронный музей отсылок ко всему, что ему довелось полюбить в прожитой жизни: к любимым стихам и песням, полотнам и книгам, друзьям и родителям, фильмам и формулам, племянникам и внукам (числом одиннадцать). Собственная жизнь как главное поэтическое произведение! В таком душевном настрое должен в какой-то мере гнездиться и страх (а вдруг провал?!), и дух захватывающие надежды.

Марамзин, Горбаневская, Деза — три беглеца из пролетарского рая — такие непохожие друг на друга — как могло случиться, что и в свободной Франции все трое ухитрились вступить в конфликт с государственными учреждениями? Один должен скрывать свои доходы от налогового управления, другая спорит с иммиграционным ведомством, третий судится с администрацией колледжа. Не может ли оказаться, что есть люди, в душе которых протест тлеет вечно, от рождения заложена некая бацилла непокорности, этакие вечные неслухи-диссиденты? Если это так, то карательной психиатрии пора обратить на них внимание и заклеймить каким-нибудь подходящим Диагнозом, например: синдром непослушания властям предержащим.

Незадолго до отлёта из Парижа я решил нанести визит магазину русской книги. Печальный книготорговец одиноко сидел в пустом зале. Я поздоровался с ним и двинулся вдоль книжных полок. Он немного оживился.

— Не могу ли я чем-то помочь?

— Да, пожалуйста. Я ищу книгу, которая называется «Столетие Мандельштама». Это сборник докладов, представленных на конференции, проходившей под председательством Бродского в Лондоне в 1991 году.

— Да, вспоминаю. У нас была эта книга, но она, к сожалению, распродана.

— Неужели не осталось ни одного экземпляра? Может быть, где-нибудь на складе?

— Нет, я точно знаю, что не осталось. На книгу был хороший спрос, но потом он кончился.

— В этом случае...

Тут сын актрисы Ефимовой смахнул с лица жалостно-просительное выражение и на смену ему выпустил мину грозной неумолимости. Рука моя ринулась в карман, но извлекла не пистолет и не полицейский значок, а три листка жёлтой бумаги.

— В таком случае не пора ли, наконец, оплатить наши накладные, сопровождавшие ящики с этими книгами, посылавшиеся вам один за другим по вашим заказам в течение нескольких лет?

Бедный книготорговец отшатнулся от меня, как от кобры или удава. Он начал что-то лепетать об ошибке, о необходимости проверить бухгалтерские документы. Но я наседал, не давая ему передышки, сыпал именами известных русских парижан, которые должны были произвести на него впечатление:

— Профессор Струве, профессор Лосская, редакторы в газете «Русская мысль» говорили мне о вас как о честном бизнесмене. Вы же не захотите, чтобы им стал известен этот печальный инцидент?

Препирательство наше длилось минут пятнадцать и кончилось тем, что растерянный хозяин магазина извлёк из кассы тысячу двести франков и вручил их мне в покрытие двух просроченных накладных из трёх. Я был доволен и этим. Добыча пошла на покупку брючного летнего костюма для Марины — в Америке этот парижский костюм имел немалый успех.

NB: Издательство «Эрмитаж» — спасательная станция на берегах поэтической реки забвения.

 

Барселона, Женева, Флоренция (2002—2004)

Возвращение из Парижа было окрашено большой семейной печалью: странности поведения внука Андрюши отлились в бесповоротный диагноз-приговор: аутизм. Не вспомнить, когда я плакал в последний раз, но тут — лбом в стенку — с подвывом — отслезился и за прошлые годы, и на десять лет вперёд. Утешая себя и близких, говорил: зато он не попадёт ни в шайку, ни в армию, не убежит из дома, не заторчит на наркотиках, не покончит с собой. И можно любить его без тщеславных тревог об отметках, о поступлении в университет, о карьерных успехах. Просто любить и всё-всё прощать — как легко!

Отпуск 2001 года мы провели в России — он описан в предыдущей главе. А в Испанию в следующем году попали потому, что завязалась переписка с профессором Барселонского университета РИКАРДО САН-ВИСЕНТЕ. В его переводе уже выходили книги Пушкина, Чехова, Бродского. Теперь дошла очередь до Довлатова, и он, получив мой адрес у Ирмы Кудровой, хотел задать мне несколько вопросов. Я охотно ответил на них и в конце письма намекнул, что очень бы хотелось посетить Испанию. Профессор Сан-Висенте тут же откликнулся, сообщил, что у его жены есть пустующая квартира в получасе езды от Барселоны и они готовы предоставить её семейству Ефимовых на несколько недель в апреле 2002 года. Курортный городок Виланова, с ресторанами и базарами, пятый этаж, вид на Средиземное море и маяк. Мы пришли в полный восторг и с благодарностью приняли приглашение.

Какие это были недели!

Горы, покрытые цветущими маками. Огоньки рыбацких корабликов, бесшумно покидающих порт в полночь. Их добыча на базарных прилавках наутро и разноцветные сети, разложенные на набережной для просушки. Поездки в другие прибрежные городки, старинная крепость в Таррагоне, башни, с которых арабские воины с ужасом смотрели на приближающиеся ладьи викингов, укреплённый замок в горах, имевший каменный бассейн, со стен которого утренняя роса стекала в выдолбленные желоба и утоляла жажду защитников.

Родители Рикардо были среди тех испанских республиканцев, которых унесло в СССР после гражданской войны. Отец там получил образование, стал инженером-геодезистом и смог работать по профессии, вернувшись на родину после объявленной Франко амнистии всем политическим эмигрантам. В детстве и юности Рикардо жил в Москве. Он познакомил нас со своими родителями, и мы провели чудесный день в их доме, окружённом садом и огородом. Политических тем не касались, но взаимопонимание вырастало из общности судеб обеих семей: и для Ефимовых, и для Сан-Висенте в какой-то момент жизнь на родине стала невыносимой, и ветер раздора унёс и тех и других на чужбину.

Пока Марина и Наташа ездили осматривать Мадрид и Толедо, мне была устроена лекция в университете. Темой я выбрал несовместимость душевных миров Толстого и Достоевского, а исходным пунктом взял важную разницу их жизненного опыта: один не сидел в тюрьме, другой не воевал. Рикардо переводил меня, и, если мне удавалось вставить в рассказ какую-нибудь шутку, аудитория смеялась в два приёма: сначала — та половина, которая знала русский, и лишь потом — услышав испанский перевод — другая половина.

Я был приятно удивлён и польщён тем, что на лекцию собралось человек сорок. Дело в том, что дата моего выступления совпала с новым каталонским праздником — Днём книги. В этот день каждый мужчина должен получить от женщины книгу в подарок и в ответ подарить ей розу. Говорят, что книжные и цветочные магазины накануне праздника делают половину своего годового оборота. Если наступление электронной эры на империю Гутенберга будет продолжаться тем же темпом, Барселона имеет шанс остаться последним островом, где люди ещё будут читать слова, напечатанные на бумаге.

Видимо, я никогда бы не смог стать профессиональным историком — не способен к объективности. Во всяком случае религиозные войны в Европе описывал бы с жутким перекосом в пользу протестантов, лютеран, пресвитериан и при всяком удобном случае чернил бы католиков. Казалось бы, приехав в Женеву, должен был я первым делом побежать осматривать исторические святыни в этом оплоте средневековой реформации, давшем приют тысячам беглецов-изгнанников из Франции, Испании, Германии, Италии, искавшим спасения от инквизиции. Но нет — слишком свежи в моей памяти были картины, воссозданные Мережковским в его жизнеописании Кальвина. Кальвинистская Женева была так похожа на нашу советскую родину!

«Стоя у церковной кафедры, с которой Кальвин проповедует, сыщики наблюдают, как люди слушают проповедь. Двое схвачены за то, что усмехнулись, когда кто-то, заснув, упал со скамьи, а двое других — за то, что нюхали табак. Кто-то посажен в тюрьму за то, что сказал: “Церковь, слава Богу, не вся ещё за пазушкой у мэтра Кальвина...” Кто-то сказал во время сильной грозы: “Ладно, греми, греми, а мы всё-таки в поле пойдём, и ничего нам не будет!” За это сначала хотели его обезглавить, а потом, наказав плетьми, изгнали... Людей хватали за лишнее блюдо, кроме двух, разрешённых по закону — мяса и овощей; за модные туфли с разрезами и дутые на плечах и локтях рукава; за слишком замысловатое плетение женских волос; за катанье на коньках; за то, что люди плясали или только смотрели, как другие пляшут».

Нет уж, будем лучше любить Женеву сегодняшнюю — нейтральную, терпимую, международную. Приют мы нашли в семействе САРУХАНЯНОВ — книголюбов и книгочеев, «подаренных» нам Гордиными. Глава семейства, Эдуард Иосифович, бывший полярник, работал во Всемирной метеорологической организации, сын Иосиф — в швейцарской финансовой фирме. Со службы они возвращались поздно, но все выходные посвящали нам. Возили по окрестностям, показали Шильонский замок, замок Грюйер, Лозанну, Берн, Вивье. В местечке Монтрё я сфотографировался рядом с бронзовым человеком, скромно сидящим на стуле посреди газона, — Владимиром Набоковым.

В одном месте шоссе шло вдоль крутого горного склона, и Иосиф Саруханян указал нам на длинную, едва заметную щель в каменной породе. Оказалось, что это одно из многочисленных оборонных сооружений, помогающих Швейцарии сохранять свой нейтралитет. При нужде часть горного склона отъедет в сторону, и из открывшейся огромной пещеры начнут вылетать боевые вертолёты или высунутся стволы пушек, нацеленных на Женевское озеро.

Меня всегда интересовало: почему такой маниакальный агрессор, как Гитлер, не оккупировал во время Второй мировой войны маленькую Швейцарию, зажатую между Германией, Австрией и Италией? Оказалось, что такая операция готовилась — план «Танненбаум». Летом 1940 года начались воздушные бои между швейцарскими и немецкими самолётами, причём чаще побеждали швейцарцы. В июле к швейцарской границе была стянута 12-я армия Вермахта. Против десяти швейцарских пехотных дивизий, насчитывавших около четырехсот тысяч солдат, было сосредоточено две горнострелковые, шесть танковых и моторизованных и восемь пехотных немецких. Причём любой из немецких танковых полков имел в три раза больше танков, чем вся швейцарская армия.

Фронтальное противостояние немцам было явно невозможным. И тогда швейцарское командование разработало систему обороны — «Национальный редут». Линия обороны заранее переносилась с равнин в горы, где спешно строились различные фортификационные сооружения, способные противостоять пехоте и танкам противника. Тоннели и дороги минировались. Местным командирам был отдан приказ продолжать сопротивление, даже если из центра, захваченного врагом, поступит приказ сдаваться. Оккупация горной страны, в которой каждый житель стал бы партизаном, потребовала бы такого количества войск, что немцы заколебались и решили отложить выполнение плана «Танненбаум». Тем более что в августе 1940 года вся немецкая авиация была брошена на безуспешные попытки завоевать воздушное пространство над Англией. Так что традиционный швейцарский нейтралитет на поверку оказался весьма «зубастым».

В последний день перед отъездом мы с Мариной решили совершить туристическую поездку по Женевскому озеру на кораблике. Апрельское небо было затянуто лёгкой дымкой, мы ждали отплытия, сидя в полупустом кафе. Вдали синел южный берег — территория многовековых врагов: савойцев.

Вдруг тишину прорезал истошный птичий крик. Небольшая уточка выскочила на открытую водную гладь и понеслась по ней, колотя крыльями и вопя так, будто у неё только что похитили всех утят или щука вцепилась ей в лапку, не давая взлететь. Тут же неведомо откуда вынырнул синеватый селезень и помчался ей наперерез. Он лучше нас понял причину тревоги. Догнал, взгромоздился, оказал срочную сексуальную помощь — и утешенная страдалица тут же умолкла и тихо поплыла обратно к своему невидимому обиталищу. А мы пошли по сходням на кораблик, обсуждая историко-философский вопрос: простил бы Кальвин беспутную парочку или присудил к изгнанию? А то и к поджариванию на вертеле?

В моей коллекции репродукций музеи Флоренции были представлены неплохо. Так что в залах Уффици я легко находил свои любимые картины: Боттичелли, Гирландайо, Липпи, Мазаччо, Учелло. Площадь и Дворец Синьории, микеланджеловский Давид с пращой, собор, построенный ди Камбио и Брунеллески, двери Баптистерия со знаменитыми барельефами Гиберти — всё оказалось в жизни ещё более величавым, чем обещанное фотографиями.

В своё время, вчитываясь в историю Флоренции, я пытался понять, откуда вырастал этот блеск богатства, мощи, художественных свершений. Через толщу семи веков так трудно было разглядеть, из-за чего ненавидели и убивали друг друга гвельфы и гибеллины, а потом — белые и чёрные гвельфы. Хотелось встать на сторону белых — ведь к ним принадлежал сам Данте. Но один факт поразил меня и показался ключевым в судьбе средневековой республики: в 1289—1290-х годах городская община постановила выкупить и отпустить на свободу всех крепостных. Не этот ли уникальный всенародный порыв к свободе создал атмосферу, в которой смогли появиться и творить Боккаччо, Гадди, Джотто, Петрарка, Пизано и сотни им подобных?

Можно, конечно, говорить, что рост богатства автоматически вызывал рост культуры или, наоборот, что расцвет культуры способствовал интенсификации производства и вёл к обогащению. Однако подобный ход рассуждений никогда не вырвется из порочного круга. Пышный ли цветок требует мощного стебля, или благодаря мощному стеблю растение могло произвести столь пышный цветок?

В своей книге «Гений места» Пётр Вайль, водя читателя по улицам Флоренции, выбирает в качестве ключевой фигуры Никколо Макиавелли. Он восхищается цинизмом знаменитого трактата «Князь», сексуальной откровенностью пьесы «Мандрагора», но укоряет писателя за то, что в своей «Истории Флоренции» тот не упомянул ни одного художника. Как всякий убеждённый эстет, Вайль полагает искусство главнейшим, если не единственно важным, проявлением творческого духа в человеке. Читателю не сообщается, что у Макиавелли были десятки современников, бравших на себя задачу описания и восхваления художников — Альберти, Вазари, Бенвенуто Челлини среди них. Будучи политиком, воином, администратором, Макиавелли ищет ответа на другие вопросы и в первую очередь: почему его страну так часто терзали кровавые раздоры?

Сравнивая Флорентийскую республику с Римской, он описывает силы, подтачивавшие республиканский строй в его родном городе:

«Противоречия, возникавшие с самого начала в Риме между народом и нобилями, приводили к спорам; во Флоренции они выливались в уличные схватки... В Риме спорам ставило предел издание нового закона, во Флоренции они оканчивались лишь смертью и изгнанием многих граждан...»

Будучи до мозга костей учёным и интеллектуалом, Макиавелли, тем не менее, не возводит умственную деятельность на пьедестал. Образованность, знания — прекрасные вещи, но выше них он ставит мужество, гражданскую доблесть. Наличие или отсутствие доблести — вот главное отличие людей друг от друга, вот в чём они неравны. И горе государству, в котором доблестные будут задавлены или изгнаны. «Когда во Флоренции побеждали пополаны (незнатные), нобили не допускались к должностям, и если они желали быть снова допущенными к ним, им приходилось не только уподобиться простому народу в поведении своём и в чувствах, и во внешнем обиходе, но и казаться всем такими. Отсюда — изменение фамильных гербов, отречение от титулов... чтобы их можно было принять за людей простого звания. Так и получилось, что воинская доблесть и душевное величие, свойственное вообще нобильскому сословию, постепенно угасали».

В этих рассуждениях ясно виден мыслитель, ощущающий разницу между низковольтными и высоковольтными и сознающий, что подавление высоковольтного меньшинства чревато обеднением и ослаблением государства. В своей книге «Комментарии к Ливию» Макиавелли явно демонстрирует свои республиканские пристрастия. Люди, читавшие его книгу «Князь» своими глазами, легко разглядят, что она вовсе не является циничной инструкцией безжалостному правителю, а скорее сатирой на тиранию, которой подошёл бы подзаголовок «Похвала деспотизму» — по аналогии с вышедшей в те же годы «Похвалой глупости» Эразма Роттердамского.

Если во Флоренции всё казалось мне знакомым, изученным по книгам и альбомам, то вечная её соперница — Сиена — просто ошеломила своим величием, о котором я не имел представления. Да, в моей коллекции папка с надписью «Сиенская школа» — Дуччо, Сассетга, Симоне Мартини, братья Лоренцетти и другие — была одной из самых любимых. Но эти могучие крепостные стены, этот собор, пронзающий небо полосатой колокольней, эта квадратная площадь для конных ристалищ, эти мощёные улицы, впитавшие в себя романтику Средневековья, — всё это останется в памяти теперь уже до конца дней.

Приютила нас в своей квартире во Флоренции старинная ленинградская приятельница ГАЛИНА ДАЗМАРОВА. Она же возила по окрестным городкам — Прато, Лукка, Пиза, Фьезоле. Она же представила меня русским флорентийцам и преподавателям университета. В обществе любителей поэзии я сделал доклад о влиянии Бродского на поколение, которое свергло коммунизм в 1991 году. Студентам университета рассказал, как в XV веке в далёкой России процветали Псков и Новгород, столь похожие на итальянские города-республики. Но не удержался и в конце лекции заверил их, что серпы и молоты, которыми они украшают стены своих аудиторий, никого ещё не доводили до добра.

Единственным разочарованием во Флоренции оказалась река Арно. Мелкая, порожистая — ни выкупаться, ни порыбачить, ни на кораблике прокатиться. Но при этом гибельно скандальная. На стене одного дома Дазмарова показала нам отметку уровня воды во время знаменитого наводнения 1966 года. Меня бы накрыло с головой и, скорее всего, понесло бы, колотя об опоры всех знаменитых флорентийских мостов, в сторону Лигурийского моря.

В лето нашего путешествия во Флоренцию, на девяносто шестом году жизни, закончила свой земной путь моя мать, Анна Васильевна Ефимова. Последние семь лет она провела в русском доме престарелых на Толстовской ферме (город Вэлли Коттедж, штат Нью-Йорк), где я регулярно навещал её, привозя всякие гостинцы, кормя с ложечки ухой собственного изготовления. В последние два года врач попросил меня не привозить ничего съедобного — она уже не могла жевать, только глотала жидкие пюре. Отпевание совершал православный священник, и после этого мы похоронили её на русском кладбище. Её надгробье оказалось в нескольких метрах от надгробия Марка Поповского (1922—2004), с которым они сдружились, будучи прихожанами одной и той же церкви в Нью-Йорке.

NB: Предметом истории является человек... Настоящий историк похож на сказочного людоеда. Где пахнет человечиной, там, он знает, его ждёт добыча.

 

Штутгарт

,

май 2005года

Последняя Nota Bene взята не из записных книжек Ефимова, как все остальные, а из знаменитой книги Марка Блока «Апология истории», которую я читал и штудировал ещё в России. Я вспомнил её автора, получив в 2002 году письмо на бланке Страсбургского университета, носившего имя этого прославленного французского историка. Писал мне давнишний ленинградский приятель, Михаил Мейлах, получивший должность профессора на кафедре славянских литератур:

«Дорогой Игорь! У нас в Страсбургском университете есть докторант, один из наших преподавателей и очень приятный человек, который решил написать о тебе диссертацию. Он сам напишет тебе о своём плане, но туда должны войти разные аспекты твоей многообразной литературной деятельности. Я надеюсь, ты не оставишь его советом, а по возможности, может быть, и некоторой практической помощью, потому что не все материалы можно во Франции найти. Несомненно, у тебя также есть какие-то материалы по истории издательства — так или иначе, буду очень благодарен тебе... за содействие».

Нечего и говорить — я был польщён и выразил готовность всячески помогать докторанту. У нас с АЛЕКСЕЕМ МИТАЕВЫМ завязалась переписка, я послал ему пакет со своими книгами и статьями. Он жил в Штутгарте, а на работу в университет ездил на поезде, пересекая франко-германскую границу взад-вперёд. Когда мы гостили в Женеве, он приехал туда и взял у меня первое большое интервью. Узнав, что мы каждый год ездим в Европу, звал навестить его в Штутгарте. И в 2005 году нам удалось выкроить две недели на эту поездку.

В уже упомянутой книге «Гений места» Пётр Вайль, навещая Прагу, встречается там с Ярославом Гашеком, в Париже — с Александром Дюма, в Барселоне — с Антонио Гауди. Если бы он решил дополнить свою книгу посещением Штутгарта, ему пришлось бы выбирать между Фердинандом Порше, Готлибом Даймлером и Карлом Бенцем. Заводы, носящие имена этих прославленных немецких автомобилестроителей, до сих пор являются главной промышленностью города. Недавно там был построен даже автомобильный музей. Марина с Наташей посетили его и купили там игрушечный грузовик, от которого сын Митаева, Миша, просто онемел.

Я же провёл довольно много времени в Государственной галерее, где простаивал перед картинами Ганса Гольбейна Старшего. Он был не так знаменит, как его сын, поэтому российские вельможные коллекционеры обходили его стороной и в русских музеях он почти не представлен. А между тем это художник поразительного мастерства. Характерная черта его полотен на библейские темы: все злые персонажи на них представлены в облачениях цвета стали, остальные — в ярком многоцветьи.

Интересной темой для искусствоведа могла бы оказаться попытка ответить на вопрос: почему в Германии XVI века блистала плеяда таких художников, как Дюрер, оба Кранаха, оба Гольбейна, Матиас Грюнвальд, а в XVII — и вспомнить некого? Неужели причина — победа протестантизма и запрещение церковных роспи сей и икон? Но в протестантской Голландии живопись продолжала победно блистать. Загадки, кругом загадки.

Митаевы жили на окраине, но нам нашли квартиру в центре города — семья русских эмигрантов как раз уехала на весь май в Россию. Алексей возил нас на автомобиле по старинным немецким городкам: Эйслинген, Тюбинген, Баден-Баден. Там мы посетили дом-музей Тургенева, в котором он ставил любительские спектакли совместно с семейством Виардо, жившим неподалёку. Сын Виардо, Поль, так описал эти представления:

«Из актёров-мужчин нас было только двое: Тургенев и я. Для меня писались роли, подходящие моему росту... Король Вильгельм смеялся до слёз политическим намёкам, которыми Тургенев пересыпал свой текст».

Но у самого Тургенева в воспоминаниях об этом периоде прорывались нотки горечи: «Должен сознаться, что когда я в роли паши лежал на земле и видел, как на неподвижных губах немецкой надменной кронпринцессы играло лёгкое отвращение холодной насмешки, что-то во мне дрогнуло! Даже при моём слабом уважении к собственной персоне мне представилось, что дело зашло уж слишком далеко».

Мы провели много часов в беседах с Алексеем Митаевым о мире литературного Ленинграда I960—1970-х, о группе «Горожане», об издательстве «Ардис», о возникновении и деятельности «Эрмитажа». Впоследствии он сумел раскопать столько публикаций И.Ефимова, забытых им самим, что я должен признать составленную им библиографию моих произведений наиболее полной на сегодняшний день. Хотелось бы прочесть и остальные двести пятьдесят страниц его диссертации — хоть учи французский. Она была успешно защищена в Страсбургском университете в 2006 году. Дружеские письма Митаева и его неизменно тёплые и проницательные отклики на мои новые писания дают мне надежду на то, что и в его диссертации французский читатель не найдёт ничего, бросающего тень на itineraire d’écrivain, de publiciste et d’éditeur.

Поездка в Штутгарт не была нашим последним посещением Старого света. Придёт время — расскажу и о других.

NB: Неважно, что я не верю в Страшный суд. Важно, что я мечтаю заслужить оправдание на нём.