Связь времён. В Новом Свете

Ефимов Игорь Маркович

5. Кораблик выплывает

 

 

На раздутых парусах

Снова и снова я хочу отдать должное Профферам: условия разрыва, предложенные ими, были щедрыми, обеспечивали нас заказами на наборные работы для «Ардиса», давали возможность первое время продержаться на плаву. Но, конечно, не одна щедрость и доброта двигали ими. Летом 1981 года в Америке им просто не удалось бы найти фирму, которая могла бы выполнить нужный им объём русского набора в такие сроки, за такую цену и такого качества, как в «Эрмитаже». Звериные законы рыночной конкуренции вдруг обернулись для нас хорошей защитой.

Однако личные отношения были порваны бесповоротно. Осенью, оказавшись в Нью-Йорке, мы навестили Бродского. Сидели в крошечном садике за его домом на Мортон-стрит, и он сказал с усмешкой:

— Неделю назад на этих же стульях сидели Профферы. Вы можете себе представить, что они про вас рассказывали.

Каким-то своим чутьём, натренированным на близкую опасность, тревожную ситуацию угадала и бабушка Марины, Олимпиада Николаевна. Она выбрала минуту, когда мы оказались наедине, и стала уговаривать меня помириться с Карлом:

— Ты повинись перед ним, уступи, — говорила она. — Он ведь какой человек полновластный. Подумай о нас — что с нами-то будет.

Но у меня страха перед будущим не было. Пользуясь тем, что моя мать теперь могла присмотреть за Олимпиадой Николаевной, мы с Мариной и Наташей уехали на весь июль в отпуск. На две недели у меня была путёвка в писательскую колонию Макдауэлл в Нью-Хэмпшире, где гостям предоставлялся отдельный коттедж посреди леса и трёхразовое питание в клубе-ресторане. Марина с Наташей это время проводили у Штернов в Массачусетсе, а потом мы вместе поехали смотреть Ниагарский водопад. В какой-то момент навестили Алешковских в Коннектикуте.

Подъезжаем к дому, выходим из машины. Голый по пояс хозяин появляется на крыльце.

— Здравствуйте, Юз, — говорит Марина.

— Ой, только без этих ваших петербургских штучек, — отвечает Алешковский.

Вечером, закончив пир, сидим за столом, судачим о литературе и политике. Алешковский всех низвергает и поносит, я — пыхтя — пытаюсь заступаться. Юз покладисто объясняет:

— Ты пойми, мне просто нравится так говорить: «Черчилль и Рузвельт — говно! Продали в Ялте Сталину Польшу». Ведь красиво звучит, а? «Черчилль и Рузвельт — говно».

В «Ардисе» у Алешковского уже вышли две книги, третья буксовала. Я предлагал ему, в случае отказа, издать «Синий платочек» у нас. Но его не устраивала плата: 10% с каждого проданного экземпляра.

— Нет, — говорил он, — мы этот ваш десятипроцентный заговор похерим.

Заговоры мерещились ему всюду. «Знаю, в Германии мои книги Копелев, гад, тормозит. А вот кто во Франции — ещё не узнал». Впоследствии, когда выяснилось, что и десять процентов с продажи русских книг мало кто мог платить, семье Алешковских долгие годы пришлось жить на зарплату жены Ирины, получившей преподавательскую работу в колледже.

К зиме 1981—1982 года мы уже видели, что недостатка в авторах у «Эрмитажа» не будет. Новый каталог пришлось изготавливать не в виде листовки, а в виде небольшой брошюрки: двадцать шесть книг «Эрмитажа» плюс двадцать книг других издательств, перепродававшихся нами без скидки. В списке мелькали довольно заметные имена.

Эрнст Неизвестный предоставил нам свой трактат «О синтезе в искусстве», на русском и английском, сопровождавшийся большим количеством его гравюр и рисунков.

Сергей Довлатов обещал к маю закончить книгу о своей лагерной службе («Зона»).

Интересную рукопись о скульпторе Антокольском прислал из Чикаго Феликс Аранович.

Знаменитый телепат Вольф Мессинг был увлекательно описан в воспоминаниях его многолетней подруги, Татьяны Лунгиной.

Имена Ростроповича, Вишневской, Владимира Максимова, Бродского и других всплывали в сборнике интервью с ними, подготовленном Беллой Езерской.

Ученик Гольденвейзера, известный пианист Дмитрий Паперно, прислал свои мемуары.

Сборник смешных четверостиший Игоря Губермана, сидевшего тогда в лагере, переслал нам его друг, Юлий Китаевич.

Включены были в каталог и первые две книги на английском: сборник рассказов Бунина в переводах Роберта Бови и небольшой роман профессора Пола Дебрецени, действие которого разворачивалось на фоне международной литературной конференции «В защиту культуры», проходившей в Париже в июне 1935 года. Работа накатывала в таких объёмах, что мы даже вынуждены были нанять помощницу и обучить её наборному делу.

Свой новый роман «Архивы Страшного суда» я тоже рассчитывал закончить к маю 1982-го. Он был опубликован Виктором Перельманом в летних номерах журнала «Время и мы», и это позволило мне не делать набор для книжного издания: я просто соорудил макет для типографии из разрезанных журнальных страниц. На книгу было много положительных откликов, Би-би-си прочла его на Россию целиком. Роберт Бови был так увлечён этим романом, что тут же засел за перевод.

В общем, новоиспечённые предприниматели были полны энергии и оптимизма. Ноги нащупали твёрдое дно, голова поднялась над поверхностью воды. Теперь предстояло расширять отвоёванный плацдарм.

NB: Единственный способ утереть нос очень богатому — стать очень счастливым.

 

Три волны

В своё время много писалось и говорилось о непреодолимых конфликтах между представителями трёх волн русской эмиграции. Возможно, они имели место, но мы с Мариной не сталкивались с прямой враждебностью со стороны эмигрантов, прибывших на Запад раньше нас. И среди наших друзей в Америке, и среди авторов «Эрмитажа» были представители всех трёх волн. Андрей Седых, начинавший свою журналистскую карьеру ещё во Франции 1920-х, охотно печатал новых эмигрантов в своей газете «Новое русское слово», принимал их на работу. Другой представитель первой волны, Роман Гуль, тоже открывал для нас страницы своего «Нового журнала». И наоборот, в нашей третьей волне нашлось достаточно людей, которых мы старались избегать всеми способами и увёртками, которые сделались нашими врагами и даже мучителями.

В каталогах «Эрмитажа» за 1981 — 1986 годы первая волна была представлена книгами Александра Давыдова, Владимира Виссона, Николая Полторацкого, Зинаиды Жемчужной, Ростислава Плетнёва, Николая Ульянова, Елены Якобсон, не говоря уже о классиках — Бунине, Мережковском, Георгии Иванове. Представителей второй волны было меньше, но зато с двумя из них мы сдружились семейно: с поэтом Иваном Елагиным и прозаиком Леонидом Ржевским. Доминировала, конечно, третья волна и авторы, жившие в России: Сергей Аверинцев, Игорь Губерман, Михаил Ерёмин, Ирина Ратушинская, Соломон Шульман, а также те, кого мы включили в антологию «Избранные рассказы шестидесятых» (1984).

Поток присылаемых нам рукописей распадался на три неравных разряда.

Первый — талантливые, или познавательно интересные, или научные книги и учебники, выполненные на хорошем уровне, которые мы были готовы издать под маркой «Эрмитажа» либо за свой счёт, либо распределив расходы между нами и автором. У многих университетов, не имевших своего издательства, существовали фонды для поддержки публикаций своих профессоров. Этот источник был использован для финансирования многих литературоведческих трудов.

Второй разряд — рукописи слабенькие, требовавшие серьёзной редакторской правки, которые мы были готовы изготовить за деньги, с тем чтобы отдать весь тираж автору для самостоятельного распространения. Для таких мы открыли специальный филиал, который назвали «Перспектива». Всё же под этой маркой вышло несколько книг, имевших спрос. Пример — «История русской литературы двадцатого века», написанная Ростиславом Плетнёвым. Автор, представитель первой волны, рос и получал образование в Чехословакии. Его русский язык порой звучал как неловкий перевод с иностранного. Но он так покладисто принял нашу редактуру, что, в конце концов, издание получилось вполне пристойным, и многие профессора рекомендовали книгу своим студентам.

Третий разряд — безнадёжная графомания, которую ни исправить, ни улучшить не было никакой возможности. Эти отсылались назад с вежливым отказом.

И во всех трёх разрядах могли вспыхнуть затяжные конфликты с авторами, отнимавшие силы, время, нервы.

Например, пожизненный профессор штатного университета в Лансинге (Мичиган) Александр Дынник (вторая волна) никак не мог понять, почему мы отказывались издать его книгу о русской литературе даже под маркой «Перспективы», притом что он был готов полностью оплатить издание. Его профессорская карьера началась в начале холодной войны, когда нехватка преподавателей русского языка заставляла университеты брать кого угодно прямо из лагерей для перемещённых лиц. «Кроме большой силы характера, Герман обладал также секретом трёх карт», — писал профессор Дынник. «С годами пушкинский эрос проникается логосом и обретает устойчивость и внутренний свет». «Вид физических достоинств Одинцовой смутил Базарова». В его рукописи я подчёркивал фразу «Его язык отличался богатством слов» и писал на полях: «Так нельзя сказать». Он исправлял: «Его язык отличался богатством языка». И снова: «Печорин считал это сильной слабостью своего организма».

С дамой по имени Тамара Майская (третья волна) мы поначалу договорились об изготовлении сборника её пьес под маркой «Перспективы». Но посреди работы она вдруг стала требовать, чтобы книга была издана под маркой «Эрмитажа». Мы не могли включить в свой каталог пьесы, в которых чуть не на каждой странице встречались перлы вроде: «как подкошенная, откинув вперёд грудь, она падает на руки учителя»; «Александр делает утвердительный знак голосом»; «остальные с гиком выходят из класса». Убедившись, что её требования в письмах не достигают цели, Майская принялась звонить чуть не каждый день и честно предупреждала: «Игорь Маркович, сядьте покрепче на стул. Потому что я вам сейчас такой скандал закачу — на ногах не устоите». И закатывала. Но книга её у нас так и не вышла.

NB: Графоманская страсть к сочинительству — это страсть к словоизлиянию, которое уже никто не посмеет и не сможет прервать.

 

«Нас на мякине не проведёшь1»

Не только от авторов, но и от читателей-покупателей можно было ждать всяких сюрпризов.

На очередной славистской конференции арендуем за немалые деньги выставочный стол, раскладываем книги Для продажи, каталоги. Проходят американцы, листают наши издания, восхищаются, покупают.

— Какие хорошие книги вы издаёте! Какие вы молодцы! и учебники, и литературоведение... Поразительно — как вы выживаете? Вы нам очень нужны — держитесь!

Проходят русские, услыхавшие, что здесь продают книги со скидкой. Немолодой господин, с презрительно выпяченной губой, берёт со стола предмет нашей гордости — только что выпущенную повесть Фридриха Горенштейна «Искупление».

— Что? Восемь пятьдесят за книжонку в полтораста страниц? Да я вчера американский роман в пятьсот страниц купил за пять долларов. И не стыдно драть такие деньги со своего брата-эмигранта? Рвачи! Там на нас наживались и здесь хотят.

Тёртый калач, знает жизнь, видит всех насквозь. Помнит, какая малина была писателям в России: свои дома отдыха, специальные клубы и поликлиники, рестораны и дачи. Наверное, и здесь сумели устроиться, наверное, и здесь сосут кровь из простого человека.

Интеллигентного вида покупательница листает книгу Марка Поповского «Дело академика Вавилова» с предисловием Андрея Сахарова. Уже полезла за кошельком, но приятельница хватает её за руку:

— Ты что?! Эта книга уже есть в нашей библиотеке, я для тебя возьму. Нечего деньгами швыряться.

Подходит эмигрантка третьей волны, сумевшая устроиться на работу в отдел закупки в библиотеке провинциального университета.

— Надя, — говорю я, — давно хотел спросить вас: ваша библиотека покупает наши книги не прямо у нас, а через посредника. Почему?

— Так нам удобнее осуществлять компьютеризацию. А компьютеры экономят наш труд.

— Какой же труд здесь экономится? Вы ведь всё равно должны открыть наш каталог и просмотреть его, чтобы выбрать нужные вам книги. Какая разница после этого — пошлёте вы заказ нам или посреднику?

— А вам какая разница?

— Огромная! Посреднику мы отдаём сорок процентов скидки.

— Ну, это уж не наше дело.

— Надя, это поветрие идёт сейчас по всем библиотекам. Мы ежегодно тратим на выпуск и рассылку каталога пять тысяч долларов. Вы пользуетесь информацией о наших книгах из этого каталога, пользуетесь нашим трудом, а деньги отдаёте посреднику. Справедливо ли это?

— Так нам удобнее.

— Но мы не продержимся при таких условиях продажи.

— Не продержитесь — значит разоритесь. Только и делов. Вы попали в мир капитализма, вот и выкручивайтесь как знаете.

Говорить дальше бессмысленно. Законы капитализма мы знаем гораздо лучше неё — она-то всё ещё в мире социализма, на университетском окладе. Всё же я продолжал взывать к русскому читателю, писал статьи. Объяснял, что себестоимость американской книги, выпускаемой тиражом сто тысяч экземпляров, будет всегда в десять раз меньше себестоимости русской при её тираже хорошо если одна тысяча. Поэтому и продажную цену американцы могут назначать ниже наших. Не помогало.

Василий Аксёнов любил говорить, что для спасения русской литературы за рубежом хватило бы суммы, равной стоимости крыла бомбардировщика Би-1. Но так как никто не собирался ради нас отламывать от бомбардировщика это мифическое крыло, надеяться мы могли только на себя.

Позиция тотального скепсиса и недоверия всем и вся была так похожа на мудрость, что многие в эмиграции выбирали именно её. Обращается к нам новый автор, предлагает рукопись своих воспоминаний. Оказывается, в России он был музыкальным директором в театре Аркадия Райкина.

— Да, это может быть интересно — присылайте.

— Как же я могу прислать, — возражает автор мягким интеллигентным голосом. — Ведь вы можете украсть мои воспоминания и опубликовать их под своей фамилией.

— Что же вы предлагаете? Как иначе я могу ознакомиться с текстом и понять, подходит нам книга или нет?

— Можно я приеду сам и привезу?

— Пожалуйста.

Приезжает с женой. Мы устраиваем чай с печеньем и вареньем, сидим, мило беседуем, вспоминаем Ленинград, вспоминаем райкинские спектакли. («Суворовские чудо-богатыри катятся с горы на чём? На всём!») После часовой беседы расслабившийся автор говорит:

— А теперь расскажите мне подробно, как я могу узнать — быть уверен, — что вы меня не обманываете?

Что я мог ответить на это? Поклясться на могиле отца и матери? Но могилы отца, расстрелянного в 1937 году, я не знал, мать была жива и сидела с Наташей в своей квартирке неподалёку от нас. Пришлось мне честно сознаться, глядя ему в глаза:

— Если я захочу вас обмануть, то обману так, что вы об этом никогда не узнаете.

Разочарованный автор удалился, увозя свою бесценную рукопись. Впоследствии он издал её сам, но большого резонанса она не имела.

В почтовом ящике тоже часто обнаруживались неприятные сюрпризы. Один бывший автор прислал проклятья на пятнадцати рукописных страницах только за то, что я в письме назвал его г. Шерман, а не Александр Исакович, как бывало пять лет назад. (А я просто забыл имя-отчество.) Приведены были три варианта писем, какие должен был бы написать ему вежливый человек, а не хамло вроде меня, и три варианта ответов, которые бы дал мне на них вежливый Александр Исаакович. Другой автор обнаружил в присланных гранках своей книги ошибку — «впуст» вместо «впуск». «Это, видимо, какое-то новое слово из вашего советского сленга, — писал он. — Попрошу мне вашу советчину не навязывать». «Или докажите, что я не послал вам пятьдесят долларов в покрытие вашей накладной, — писал читатель-заказчик, — или публично извинитесь и платите пятьдесят долларов за оскорбление». Я ему ответил: «Пятьдесят долларов за оскорбление — вполне справедливая цена. Но проблема в том, что наша секретарша, прочитав Ваше письмо, потеряла от страха дар речи, её пришлось возить к врачу, и это стоило нам четыреста долларов. Так что, пожалуйста, вычтите эти оскорбительные пятьдесят из нашего счёта и шлите нам всего лишь триста пятьдесят долларов».

Случались конфликты и на политической почве. Главный редактор газеты «Новое русское слово» Андрей Седых прочитал изданные на Западе лагерные письма Игоря Огурцова и был так тронут ими, что опубликовал у себя в газете настоящий панегирик узнику ГУЛАГа, смелому борцу с большевизмом. Я написал ему письмо, спрашивая, знает ли уважаемый Яков Моисеевич (настоящая фамилия Седых — Цвибак) о целях и политической программе подпольной организации ВСХСОН, созданной Игорем Огурцовым. Ссылаясь на слова своего знакомого, Михаила Коносова, отсидевшего в лагере четыре года за участие в этой организации, я перечислил те пункты их программы, которые сближали их с гитлеризмом: демократия России не нужна, авторитарный строй, никаких разговоров о праве наций на самоопределение, вся власть — господствующей церкви, евреев «попросить уехать», а тех, кто не захочет, очень попросить.

Яков Моисеевич был ошеломлён и переслал копию моего письма сторонникам Огурцова в Америке, спрашивая, правда ли это. Открыто отрицать они не могли и попытались дискредитировать источник всплывшей информации, то есть меня. Так совпало, что одна из активных сторонниц Огурцова, дама по имени Вера Политис, жила в Энн-Арборе. И перед началом службы в православной церкви она подошла к моей матери, только что приехавшей в Америку, и спросила:

— Вы мать Игоря Ефимова?

Бедная Анна Васильевна, привыкшая слышать только похвалы своему сыну, не ожидая ничего худого, заулыбалась и сказала да.

— Так вот, вы передайте своему сыну, что порядочные люди так не поступают. Мы тут все ведём кампанию в поддержку Игоря Огурцова, а он призывает не бороться за его освобождение из лагеря. У него уже были за это крупные неприятности, а будут ещё хуже — так и передайте.

Моя бедная матушка чуть не упала в обморок тут же, на церковных ступенях.

В другой раз миссис Политис без предупреждения приехала к нам домой, привезя с собой главного идеолога организации ВСХСОН Евгения Вагина, отсидевшего в лагере восемь лет. Дома была только Марина, и она гак и не поняла, чего хотели непрошеные гости. Выяснить отношения? Убедить мистера Ефимова, что Коносов неправильно представил ему программу организации? Просто припугнуть? Больше они не появлялись, и обещанные «крупные неприятности» так и не случились.

NB: В двадцатом веке русский борец с большевизмом так сцепился со своим противником, что стал слепком с него.

 

Конференция в Милане

Она проходила в мае 1983 года под эгидой журнала «Континент» и называлась «Континент культуры». Главный редактор журнала, Владимир Максимов, удостоил меня приглашением. В памяти сохранились обрывки встреч, разговоров, выступлений — попробую воспроизвести их в виде портретных зарисовок.

ВЛАДИМИР МАРАМЗИН приехал из Парижа на машине, пересёк Альпы. В магазинчике на горном перевале купил себе новые перчатки, был абсолютно счастлив, призывал нас разделить его восторги. Вечером повёз компанию бывших ленинградцев в какой-то особенный итальянский ресторан. Мы все были радостно возбуждены встречей, разговор вскипал обычным набором имён — Цветаева, Булгаков, Ахматова, Платонов, Солженицын, Зощенко, Пастернак, Бродский — и никак не откликались на призывы Марамзина вчитаться в меню, вдуматься в глубинную разницу между лингвини с крабами по-сицилийски и лангустами по-неаполитански. («Володя, да выбери сам! Откуда нам знать!») Огорчённый Марамзин, наконец, прервал мою тираду об упадке кантианства в американских университетах, взял меня за руку и укоризненно попросил:

— Игорь, ты можешь на пять минут стать серьёзным?

На очередном банкете оказываюсь рядом с ДМИТРИЕМ БОББ1ШЕВЫМ. Он, глядя перед собой, тянет как бы в задумчивом недоумении:

— Вот как это так получается: я уже полчаса сижу рядом с издателем и не слышу от него предложений опубликовать сборник моих стихов?

— Ну, Дима, ты же знаешь — стихи не продаются. Слабоваты мы ещё для таких затей, кишка тонка.

— Не знаю, не знаю. У вас в каталоге уже есть сборники Волохонского, Губермана, Елагина, Ерёмина. Вы также собираетесь издавать Ратушинскую.

— Те все были изданы на деньги их друзей. Ратушинскую будем издавать совместно с международным ПЕН-клубом, они берут на себя финансирование. Поверь, для вашего брата одно спасение — переходить на прозу. Как Лимонов, как Саша Соколов.

Ирина Ратушинская была в том году арестована и судима в Киеве. Бродский напишет в предисловии к её сборнику, вышедшему у нас на трёх языках в 1984 году: «На исходе второго тысячелетия после Рождества Христова осуждение двадцативосьмилетней женщины на семь лет каторги за изготовление и распространение стихотворений неугодного государству содержания производит впечатление дикого неандертальского вопля».

Как раз в дни конференции пришло из России сообщение о приговоре суда: Ратушинской дали семь лет лагеря. Состоялся импровизированный митинг протеста. Среди прочих на нём выступил только что приехавший из Германии АЛЕКСАНДР ЗИНОВЬЕВ. Он возник на трибуне, обвёл зал широко раскрытыми белесыми глазами и начал как бы в задумчивости:

— Да, друзья мои, ужасно... Отвратительно... Молодую женщину, на семь лет... Тяжёлое наказание, конечно... — Он сделал паузу. Потом набрал в грудь воздуха и почти прокричал с трагическим надрывом: — Но по чести, положа руку на сердце, — разве можно это сравнить с тем, как нас наказали?! Выбросить с родины, на чужбину, оторвать от родного языка, от родных могил!.. С чем можно сравнить подобное наказание?!

Зал смущённо молчал. Впоследствии мне довелось прочесть исповедальную статью профессора логики Александра Зиновьева, в которой он каким-то изломанным путём объяснял трагедию своей судьбы: он, оказывается, всю жизнь был горячим антисталинистом, в юности даже планировал с приятелями убийство вождя, а в зрелые годы горько сожалел об этом. Раскаявшийся антисталинист, но при этом и диссидент — для такой формулы и правда нужны были какие-то новые логические ходы, Аристотелю неведомые.

Волнующей была встреча с РОБЕРТОМ КОНКВЕСТОМ, автором книг «Большой террор» (сталинские чистки 1930-х), «Жатва скорби» (голодомор на Украине в 1932—1933 гг.) и многих других. Если когда-нибудь Сталин и его пособники предстанут перед Страшным судом, не найти будет лучшего прокурора, чем этот величайший историк советского периода. Обладая фантастической памятью, он воскрешает на страницах своих книг тысячи имён — жертв и палачей страшной эпохи. Я выразил ему своё восхищение и благодарность, а также уверенность в том, что придёт пора, когда его книги будут издаваться в России стотысячными тиражами. И что же я обнаружил, заглянув в русский Интернет в 2011 году? После падения коммунизма «Большой террор» был издан только один раз, в Риге, в 1991 году. Сегодня он существует на рынке только в электронном виде. «Жатву скорби» выпустило по-русски в 1988 году лондонское издательство «Оверсис», потом она вышла в Киеве в 1993-м — и это всё. Зато одна за другой в сегодняшней Москве, в крупном издательстве, выходят книги американского неосталиниста Гровера Фёрра — «Антисталинская подлость», «Оболганный Сталин», «Правосудие Сталина». В душе невольно всплывают строчки Бродского: «Тоска, тоска, хоть закричать в окно...»

Лондонским издательством «Оверсис» (Overseas Publications Interchange), финансировавшимся из британских правительственных источников, заведовал в те годы достойнейший отпрыск первой волны С.Н.МИЛОРАДОВИЧ. К тому времени «Оверсис» выпустил уже много интересных книг, и я от души благодарил за них директора. Двум русским издателям было о чём поговорить. Мы совершенно не чувствовали себя конкурентами, открыто обсуждали и сравнивали наши планы, чтобы избежать дублирования. Вдруг на следующий день Милорадович подходит ко мне взволнованный.

— Игорь Маркович, вчера имел место пренеприятнейший эпизод. Внезапно возник у нашего выставочного стенда господин Кухарец и прилюдно накинулся на меня с какими-то гневными обвинениями, поминал какие-то неоплаченные накладные, какие-то книги, которые мы якобы должны были прислать им и не прислали. Я совершенно не привык к таким публичным скандалам. Не могли бы вы объяснить, что он имел в виду, чего добивался?

Я как мог попытался успокоить оскорблённого джентльмена.

— Видите ли, Серафим Николаевич, Валерий Кухарец представляет собой гибрид Ноздрёва с Остапом Бендером, которого причудой судьбы вынесло на просторы российской словесности и книжной торговли. Его репутация сильно подмочена разными неблаговидными поступками, многие уже остерегаются вести дела с его «Руссикой». Теперь представьте себе: десятки людей вчера видели, как он накинулся с горькими упрёками на достойного и порядочного господина Милорадовича, а тот в растерянности не мог ничего возразить. Не один свидетель этой сцены останется при впечатлении, что честный Кухарец был несправедливо обижен, и его акции на бирже репутаций слегка поднимутся. А ему только это и нужно.

Вечерами, после семинаров и заседаний, устраивались импровизированные концерты. Запомнилась замечательная израильская певица с гитарой — ЛАРИСА ГЕРШТЕЙН, настоящий вихрь музыкальной энергии, которая потом вышла замуж за героя Ленинградского самолётного дела Эдуарда Кузнецова (1970), а позже стала заместителем мэра Иерусалима. Но сильнейшим впечатлением осталось — ЛЕВ ЛОСЕВ читал свои стихи. Он сам так описал этот эпизод в своих воспоминаниях:

«Я волновался, произносил неумные самоуничижительные ремарки перед очередным стихотворением, чувствовал себя идиотом, но стихи, тем не менее, имели Успех. Собственно говоря, это был единственный раз в моей жизни, когда я испытал, что называется, “бурный успех”, о каком мечтают актёры: овация, кто-то, Размахивая руками, вскочил на стул, прямо перед собой я видел прослезившегося Володю Максимова... Генерал Григоренко крутил головой: “Ловко у вас получается”. Войнович говорил что-то одобрительное. От души радовалась Наташа Горбаневская... Эма Коржавин пробился сквозь толпу и сказал своим громким сиплым голосом: “Ну, ты-то сам понимаешь, что всё, что ты читал, с поэзией и рядом не лежало... Я думаю, ты бы мог со временем научиться писать прозу”».

Лосев не держал потом обиды на Коржавина. Я тоже не держу обиды на покойного друга за то, что в перечне восхищавшихся он оставил меня безымянным: это я махал руками, вскочив на стул. И вскоре, один за другим, издал за свой счёт два первых сборника замечательного поэта: «Чудесный десант» и «Тайный советник».

На заключительном заседании каждый участник выступал с короткой речью-докладом. Мой назывался «Политическая зрелость народа и расцвет культуры — что раньше?» и кончался таким пассажем:

«К сожалению, даже среди честных мыслителей Запада и Востока сейчас всё чаще вспыхивают бесплодные перепалки по вопросу о том, чей исторический опыт важнее, кто у кого должен учиться. Те, кто испытал на себе ужасы коммунистического рабства, говорят: “Наш оплаченный кровью и страданиями опыт уникален. Коммунизм есть небывалое явление в мировой истории. Никакие закономерности, выработанные вашим прошлым, к нему не применимы. Такого ещё не было. Вы должны научиться на нашем опыте, чтобы спасти себя и весь мир”.

На это люди Запада могли бы ответить: “Миллионы наших отцов погибли в бессмысленной бойне Первой мировой войны, когда о коммунизме и слыхом никто не слыхивал. Турки вырезали полтора миллиона армян в 1915 году без всяких ссылок на Маркса или Ленина. Антикоммунист Гитлер уничтожил шесть миллионов евреев не по просьбе Сталина. Японские бомбы, падавшие на Китай, на Филиппины, на Перл-Харбор, были изготовлены не коммунистами. Иди Амин в Уганде и Папа Док на Гаити сеяли вокруг себя смерть и ужас не для укрепления власти рабочих и крестьян. И сегодня аятолла Хомейни посылает тысячи иранских мальчишек на иракские минные поля именем Аллаха, а не именем Ленина. Иными словами: мировое зло многолико и многообразно, и коммунизм не может быть универсальным объяснением его, не может быть единственным виновником страданий мира”».

Полагаю, что, слушая эти рассуждения, ВЛАДИМИР МАКСИМОВ мысленно отбрасывал меня в разряд «гнилых плюралистов», а может быть, даже и «носорогов» и жалел, что пригласил в Милан. Во всяком случае среди материалов конференции, опубликованных «Континентом», моего доклада не оказалось. Он был опубликован позже в израильском журнале «Двадцать два».

Закончилась поездка на печальной ноте. Мой самолёт приземлился в Детройте, я сидел у окна и ждал, когда толпа в проходе рассосётся. Вдруг среди стоявших пассажиров увидел Карла Проффера и Эллендею. Карл стоял чуть сзади жены, положив голову ей на плечо. Поза его выражала бесконечную усталость. Я знал уже, что у него диагностировали безнадёжный рак прямой кишки и что они ездят в какую-то клинику, применявшую новые экспериментальные методы лечения. Они не помогли, и через год Карла не стало. Марина написала Эллендее письмо:

«9.25.84. Дорогая Эллендея! Прими наше глубочайшее сочувствие. Все эти последние годы мы восхищались мужеством и достоинством, с которым вы оба переносили страдания Карла. Дай Бог тебе и детям сил пережить это ужасное горе. С неизменной симпатией, Марина, Игорь, Лена, Наташа Ефимовы».

NB: Смерть каждого человека уникальна и тем спасает судьбу каждого из нас от тривиальности. Но всё же: нельзя ли что-нибудь сделать по поводу этой смерти неминучей? Разве что одно: горячее любить каждую минучую минутку.

 

Хозяйка Мережковских

Издательское дело имеет большое сходство с азартной игрой. Недаром все русские литераторы, занимавшиеся им, были заядлыми игроками: Пушкин, Некрасов, Достоевский, Маяковский, туда же и Ефимов. Вклад денег в какую-то книгу — та же ставка, и ты никогда не знаешь, что выкинет тебе судьба. Но иногда игроку мерещится, что в руки приплыли такие карты, с которыми проиграть невозможно. Именно так мне примстилось, когда к нам обратилась профессор Иллинойского университета в Урбане-Шампейн, Темира Пахмусс, с предложением издать имеющиеся у неё — до сих пор неопубликованные! — труды Дмитрия Мережковского.

Темира Пахмусс гостила у приятельницы в Энн-Арборе, и я, бросив все текущие дела, примчался по указанному адресу. Меня встретила холодноватая дама, всё ещё миловидная в свои пятьдесят пять лет, говорившая с лёгким эстонским акцентом. Она объяснила мне, что творчество Зинаиды Гиппиус и Дмитрия Мережковского является главной темой её научной деятельности, что она уже опубликовала много статей о них и биографию Гиппиус. В 1960-е годы, в Париже, ей посчастливилось познакомиться с Владимиром Злобиным, многие годы служившим литературным секретарём знаменитой супружеской пары. У него хранился огромный архив покойных литераторов. Злобин умер в 1967 году, и архив теперь является собственностью Темиры Пахмусс.

В первую очередь она хотела бы опубликовать неизданный роман Мережковского «Маленькая Тереза». В нём воссоздана жизнь и судьба Терезы Лизьеской, французской святой конца XIX века, чья пламенная вера волновала обоих супругов и казалась им очень близкой по духу их собственным религиозным переживаниям. Я не был поклонником прозы Мережковского, трилогию «Христос и Антихрист» одолеть не смог. Но его статьи читал с увлечением, хранил выписки из эссе «Толстой и Достоевский», даже помнил и любил цитировать оттуда: «Есть логика страстей, но есть и страсти логики... Прикосновение сердца к самому отвлечённому, метафизическому производит иногда действие раскаляющей страсти». Поэтому я выразил радостную готовность издать «Маленькую Терезу» и заверил профессора Пахмусс, что книге будет дана зелёная улица.

Работа закипела. Правда, сразу посыпались сюрпризы, но я не позволял им охладить мой энтузиазм. Во-первых, оказалось, что это никакой не роман, а добротное небольшое жизнеописание святой. Однако Темира Пахмусс настаивала на том, чтобы слово «роман» стояло и на титульном листе, и в каталоге, уверяла меня, что оно стоит в имеющейся у неё рукописи. Мне было стыдно обманывать читателя, но пришлось смириться.

Во-вторых, пятидесятистраничному тексту Мережковского было предпослано предисловие самой Пахмусс длиной в семьдесят страниц. В-третьих, книга должна была завершаться письмами Мережковских Злобину, посылавшимися из Италии в Париж в 1936—1937 годах (супруги сбежали из Франции в те годы, боясь, что к власти вот-вот придут коммунисты) и не имевшими никакого отношения к Терезе Лизьеской.

Я понимал, что главная цель Пахмусс была та же, что и у других академических фигур: укрепить и расширить свои права на избранную вотчину выпуском новой книги. Пятьдесят страниц выглядели бы жалковато. То ли дело двести! Но она заверяла меня, что за «Маленькой Терезой» последуют и другие рукописи из хранящегося у неё архива, и я смирялся, готовил мысленно извинения перед читателями, магазинами, библиотеками за невольный обман.

Действительно, после благополучного выхода «Маленькой Терезы» (Довлатов оповестил об этом российских слушателей радио «Свобода» небольшой рецензией) нам были присланы новые рукописи: жизнеописание Лютера, а вслед за ним и две другие — «Кальвин» и «Паскаль». Эти книги писались Мережковским в самом конце жизни и после его смерти в 1941 году были изданы по-французски в оккупированном немцами Париже.

Работа предстояла огромная. Рукопись представляла собой легко читаемую машинопись, и мелкую корректорскую правку я вносил прямо в процессе набора. Но вдруг стали появляться тревожные симптомы. Цитата из Евангелия от Матфея была помечена сноской «Мф. 58,18». Но я помнил, что в этом Евангелии всего двадцать восемь глав. Что делать? Читаю фразу: «Триста лет назад аббат Иоахим, в канун своей смерти и рождения нового, тринадцатого, века, проповедовал...» Простите, от XIII до XX века прошло семьсот лет, а не триста. Нужно лезть в энциклопедию, уточнять, когда жил аббат Иоахим. «Английский проповедник Винклефф...» — с трудом догадываюсь, что речь идёт о Джоне Уиклифе. И так далее.

Я послал профессору Пахмусс перечень обнаруженных несообразностей. «Наверное, Ваша машинистка не всегда умела разобрать почерк Мережковского, — писал я (хотя догадывался, что перепечатывала сама Пахмусс). — Чтобы удалять такие ошибки и недоумения, нам необходимо иметь ксерокопию рукописи». К моему удивлению, упрямая дама тут же прислала требуемые материалы — видимо, обилие сделанных ошибок её напугало.

Теперь мне стало гораздо легче исправлять сомнительные места. Иногда она просто принимала твёрдый знак на конце слова за «е». Иногда неправильно прочитывала дату события, и я, зная, например, когда был заключён Вестфальский мир, вписывал правильную — 1649. Как странно Лютер говорит: «Я не посмеюсь над этой папской буллой, как над мыльным пузырём». Лезу в оригинал — никакого «не» там нет, ясно написано: «Я посмеюсь...»

Когда я вглядывался в эти слова, ложившиеся на бумагу давным-давно, в холодном и голодном Париже, странное волнение поднималось у меня в душе. Наверное, семидесятипятилетний российский изгнанник уже утратил надежду на то, что его голос когда-нибудь будет услышан на родине, захваченной новыми варварами. Но вот, неисповедимыми ходами судьбы, слова доплыли до другого изгнанника, задели сердце, и он, в морозной мичиганской ночи, упорно стучит по клавишам с русскими буквами, чтобы воскресить, оживить, передать дальше «раскаляющие страсти метафизической логики».

При этом с каждой страницей одна простая истина становилась всё яснее трезвой половине моего ума: никаких денег в сегодняшнем мире эта книга принести не сможет. Если удастся довести её издание до конца, хорошо бы продажей покрыть типографские расходы. Мои ночные труды останутся бескорыстным подношением на алтарь русской культуры. Мог ли я предвидеть тогда, что даже этого красивого утешения не будет мне дано?

NB: Любой современный город старается вынести вредные для здоровья производства подальше за свои пределы. Не так ли и русская литература в веке двадцатом была изгнана за пределы страны по причине своей вредности для идейного здоровья советских граждан?