Тяжелая година
В солнечный воскресный день 22 июня, гуляя в парке культуры и отдыха имени Кирова, я услышал о вероломном нападении Германии, а в понедельник, пойдя с утра на призывной пункт в Александро-Невскую лавру, я уже не вернулся оттуда. Всех живущих по общежитиям не выпустили даже проститься с родными — прощались через ограду. Я был зачислен рядовым в 172-й медсанбат 122-й стрелковой дивизии, а ночью наш поезд, состоявший из теплушек и платформ с вооружением, уже мчался на север, откуда мы вернулись менее двух месяцев назад.
Двойные нары в теплушках были такими же, как и в 1937 году. У многих новобранцев, в том числе и у меня, с собой не было даже узелка с самым необходимым. Не оказалось и денег — на сборный пункт все явились спозаранку, позабыв обо всем на свете.
Но все были в приподнятом настроении.
– Подумаешь, трагедия: зарплаты не получили! Женам больше достанется, семьи попользуются, — резонно говорил сорокалетний мой сосед по нарам, когда я, выбросив в окно коробку из-под "Беломора", сказал ему, что еду без копейки денег и закурил последнюю папиросу.
– Ладно, потерпи денек, — сказал другой новобранец. — Завтра или послезавтра будем в своей части и получим казенный табачок.
Иные, напичканные лозунгами о войне на чужой территории или побывавшие в занятых нами прибалтийских и финских городах в минувшую кампанию, самоуверенно говорили:
– Через два дня на трофеи будем жить! Про свое барахло никто и не вспомнит, — чужого будет много
На таких "героев" смотрели косо и недоверчиво, чувствуя, что едем мы не на легкую прогулку, а на трудную и затяжную войну…
Привезли нас на место только на четвертые сутки. По пути, на каждой крупной станции, нас опережали поезда с танками и артиллерией, броневиками и ящиками с боеприпасами, и мы пропускали их, выжидая с тоской и неприкрытой завистью на запасных путях: когда же освободится дорога для нашей "боевой" единицы? Впрочем, пополнение медсанбата занимало только один вагон. В остальных были приписные пехотинцы других частей Карельского и Северного фронтов.
На станции Кемь нас догнал и остановился рядом очередной состав с платформами, тесно загруженными танками и зенитными пушками. Веселые танкисты млели от жары в своих толстых шлемах и распахнутых кожанках. Они сидели или стояли у своих машин, нагретых июньским солнцем, и от безделья с хрустом грызли сухари, запивая водой из фляжек. С обеих сторон слышались шутки и обмен мужскими любезностями.
– Хотя бы сухарями угостили, герои Севера! — крикнул я, так как наше "довольствие" уже иссякло и голод давал себя знать.
Меня поддержали:
– Действительно, подбросили бы сухариков?
– Об чем разговор?! Чего ж молчите? Этого добра хватает! — ответил с платформы старший из танкистов с тремя угольничками на петлицах.
Он нагнулся к бумажному мешку и, захватив сколько мог, высыпал мне в кепку пригоршню душистых ржаных сухарей. Его примеру последовали и другие танкисты.
В Кандалакше часть состава, в которую входили и наши вагоны, отцепили и повезли по новой ветке на запад, к новой границе с Финляндией. Проезжая через Алакуртти, бывший пограничный поселок на старой госгранице, мы увидели изуродованное немецкой бомбежкой взлетное поле прифронтового аэродрома, старательно выравниваемое бульдозерами до… новой бомбежки. Чуть в стороне виднелись разбитые вдребезги или полусгоревшие деревянные дома военного городка, точь-в-точь такие же, какие мы два месяца назад сдавали заказчику… Вероятно, такая же судьба постигла и наш поселок в Африканде: фашисты бомбили по всей глубине границы.
В сумеречную заполярную ночь на 27 июня мы выгрузились на станции Кайрала, где-то на полпути от Алакуртти до новой государственной границы, и поступили в распоряжение молодого лейтенанта, представителя медсанбата № 172, который и повел нашу команду на экипировку.
Два часа спустя, обмундированные, накормленные, вооруженные трехлинейными винтовками и непременными противогазами, побрякивая пустыми котелками, мы бодро шагали в предутренней тиши навстречу войне. Природа Заполярья была мне давно знакома. Севернее этих мест, в Кольско-Лопарском районе, я работал в 1927–1928 годах политпросветчиком, часто ездил по своему району, куда входила и Кандалакша.
В этот прекрасный, чарующе-тихий и вместе с тем строгий край скалистых гор, многочисленных озер и долин вторглась война. Но в эти дни, когда на Западном фронте фашистская лавина уже катилась с боями по землям Белоруссии, Украины и Прибалтики, сжигая и уничтожая на своем пути все живое, здесь было относительное затишье. Разрушив воздушными налетами в первый день войны наши приграничные, ничем не прикрытые с воздуха аэродромы, военные городки и склады, гитлеровская армия не то не могла пробить нашей обороны на суженном участке, не то чего-то выжидала, не проявляя активности. И нам, не знавшим о положении дел на западе, лишенным всякой информации, все военные приготовления здесь показались игрой, мирными маневрами. Даже почти непрерывные полеты немецких самолетов над линией железной дороги и параллельным ей шоссе мало что говорили о настоящей войне.
Наутро с вновь прибывшими знакомился начальник медсанбата, высокий и стройный брюнет, интендант третьего ранга Темников. Затем нас распределили по подразделениям, и я с десятью другими земляками был зачислен в эвакуационный взвод.
Медсанбат расположился на высоком плато, поросшем негустым лесом. Правая граница нашего палаточного городка находилась на почти отвесном крутом обрыве, а глубоко под нами, в узкой долине, уходящей на запад, посверкивали две стальные нитки железной дороги, и рядом с нею темнела полоса кое-где разбитого бомбежками шоссе. Пока не было боев, наш взвод нес караульную службу. В такой караул назначили и меня. Укрывшись в зарослях можжевельника на кромке обрыва, мы, необстрелянные новобранцы, дотошно выспрашивали кадрового старшину-санинструктора о первых днях войны на этом участке. Показывая на разрушенные деревянные строения по ту сторону трассы, он рассказывал:
– Всего неделю назад там располагался штаб дивизии со всеми своими службами. А на второй день войны немцы разбомбили его.
– А где же была противовоздушная оборона? Наши самолеты? Чем же занималась разведка? Убитых много было?
– Разведка уже давно доносила о скоплениях воинских частей по ту сторону границы, и штаб заблаговременно перебазировался в лес. Убитых было немного: там оставался только караул да кое-кто из хозяйственников. А насчет нашей авиации — то тут дело темное, секретное…
Лес, где располагался медсанбат, хорошо просматривался с низко летавших самолетов. Однако до начала июля ни одна бомба не была сброшена в его расположение. Самолеты противника летали так низко, что мы видели летчиков в кабинах. Однажды кто-то из бойцов не выдержал и сделал несколько прицельных выстрелов из винтовки по самолету. Тот как-то неестественно вильнул, набрал высоту и быстро скрылся за лесом.
– А ведь, пожалуй, влепил! — весело крикнул стрелявший боец, перезаряжая винтовку.
– Во всяком случае, пробоину сделал, — согласился кто-то.
Так это было или нет, но мы осмелели и решили стрелять, если самолеты появятся вновь. Но получилось иначе. Через полчаса прибежал запыхавшийся караульный начальник и накричал на нас:
– Кто стрелял? В кого стреляли?
Старшина доложил:
– Стрелял боец Ежкин, товарищ младший лейтенант. Стрелял по самолету и, кажется, зацепил его.
– Кто вам позволил стрелять? — строго спросил карнач.
– Так ведь война же! На войне полагается стрелять…
Разговор на эту тему был продолжен после смены. Помкомбата по боевой части собрал весь караульный взвод и приписанных к нему санитаров и учинил нам полный разнос:
– Вы демаскируете наше расположение! Всякую стрельбу, в том числе и по самолетам, я категорически запрещаю! Это есть приказ!
Красноармейцы роптали:
– Зачем же нам дали винтовки? Сучки сбивать или печеную картошку из костра выкатывать?!
– В нас будут стрелять и кидать бомбы, а мы им спины подставлять и кланяться?
– Прекратить гражданские разговорчики! Вы в действующей армии или на Сенном рынке?
Вот так мы и воевали в первые дни… Многое нам казалось странным. В том числе приказ "не гневить противника!". 2-го или 3 июля немецкие войска перешли в решительное наступление и нанесли удар на нашем направлении… Наступила страдная пора и для нас. Из полковых перевязочных пунктов раненые прибывали пешком и на повозках. Наши санитарные машины заработали в полную нагрузку: ездили прямо на передовую и подбирали раненых. Медсанбат переместился восточное километра на два, так как вражеские снаряды стали разрываться совсем рядом.
Наши отступающие части несли большие потери. За неделю все обширные палатки были полностью забиты ранеными. Хирурги работали круглосуточно, валясь с ног от усталости. Стояли белые ночи, и бои шли не прекращаясь круглые сутки. Авиация противника висела над нашим расположением постоянно, а наши воздушные силы за десять дней боев появлялись в числе двух-трех "ястребков" раза три
10 июля, приехав на передовую в очередной раз, наша "санитарка" оказалась в центре вражеской бомбежки. Звено "мессеров" с немыслимой скоростью и яростью обрушилось на наши тыловые подразделения. Едва мы успели выскочить из машины с носилками, чтобы бежать за тяжелоранеными, как рядом с автобусом разорвались бомбы. "Воздух!" — закричал кто-то запоздало, когда мы уже распластались, кто где мог. Место было совсем открытое, виднелись лишь редкие кустики можжевельника, между которыми метались бойцы… Боли в ногах я почти не почувствовал, а лишь ощутил мгновенные обжигающие уколы в стопах и что-то горячее в сапогах: пулеметная очередь зацепила и меня.
Очнулся я уже на перевязочном столе. Рядом сидел наш начальник интендант Темников и держал свою руку на моем пульсе, а две сестры следили, как из квадратной медицинской банки убывала по трубке переливаемая мне кровь.
– Очнулся? Вот и молодец! Все будет хорошо. Жаль, что жгутов не наложили. Много крови потерял. А кровь постепенно восстановится, был бы жив, — успокаивал он меня, хотя в те минуты, кроме глубокой апатии после общего наркоза, я ничего не ощущал.
Лежал я в полузабытьи, а когда прояснялось сознание, задумывался: мы так "хорошо" готовились к войне, что даже санитарам не объяснили, как надо оказывать первую помощь раненому. Вот так, видимо, и возили на всех фронтах раненых с поля боя: без предварительной перевязки, без обыкновенного жгута. И часто привозили умерших от потери крови… В довоенные годы мы жили в самоуспокоенности: воевать будем "малой" кровью и на чужой территории. А при наступлении, разглагольствовали наши теоретики, потери всегда бывают небольшими… Больно мне было, бывшему коммунисту и политработнику, осознавать реальность.
Через несколько часов меня вместе с другими ранеными погрузили в машину и увезли в сумерках ночи к санитарному поезду, который и доставил очередную партию в армейский госпиталь, в город Кандалакшу. В этом госпитале в течение суток большинству из нас сделали врачебный осмотр и повторные перевязки. Сделали перевязку и мне, но то ли из-за невнимательности, то ли по невежеству перевязали неудачно, так как уже через сутки температура у меня пошла вверх. Началась гангрена правой стопы. В тот день подали к пристани санитарный пароход из Архангельска, куда и должны были эвакуировать раненых. А я наблюдал за температурным листком, который был подколот к карточке, висевшей на задней стенке койки. Видел и посиневшие пальцы ноги, не закрытые бинтом. И когда санитары с носилками подошли к моей койке, я попросил немедленно позвать главного хирурга госпиталя. Врач подошел, все понял, и я снова оказался в операционной под общим наркозом, во время которого рану на правой ноге так обработали, что рубец на выходном отверстии сквозной раны оказался длиной двенадцать сантиметров и залечивался он полгода…
Пребыванием в армейском госпитале и закончилась для меня фронтовая жизнь. Мы отступали под напором вооруженного до зубов противника на земле, в воздухе и на море, отступали, неся неисчислимые потери в живой силе, оставляя на расправу врагу миллионы мирных жителей. Эти обстоятельства довольно быстро развеяли все иллюзии. Шапками мы врага не закидали, да и вооружены были соответственно-винтовками XIX века, из которых выпадали затворы.
После выхода из госпиталя я стал инвалидом Отечественной войны, хотя и в этом качестве отслужил в тыловых частях армии до марта 1946 года. В то же время примерно мне была вручена медаль "За оборону советского Заполярья" на имя Николая Ивановича Ефимова. А еще много лет спустя, уже на собственное имя, я получил медаль "За отвагу". Она была выдана за ранение. Небезынтересно заметить, что по английским законам раненный на поле боя солдат или офицер награждается орденом "Пурпурное сердце". Но будь и у нас такие ордена, боюсь, на всех бы не хватило…
Огромный пароход, привезший в Архангельск первую партию покалеченных, был свидетельством того, что где-то совсем рядом взаправду грохотала война, жестокая и опустошительная, в которой каждый день гибли тысячи моих соотечественников. В светлых классах трехэтажной школы, тесно заставленных лазаретными койками и превращенных в госпитальные палаты, стоял запах карболки, йода и гниющего человеческого тела. Стонали раненые, забинтованные так, что у иного и глаз не видно; сновали сестры милосердия; добровольные сиделки дежурили круглосуточно у коек тяжелораненых.
Приходили делегации от заводов и предприятий, школ и вузов, колхозов и рыбных промыслов, из далеких и ближних поселков. Население здешнего края, как и всякий далекий от войны тыл, о войне пока слышало только по весьма скупым и малоправдивым, сообщениям Совинформбюро да по хвалебным, бодрительным газетным заметкам военных корреспондентов — что войска наши на всех фронтах упорно продвигаются… неизвестно куда или упорно обороняются от наступающего противника. И только в госпитале население воочию убеждалось, что действительно идет кровавая война, и не на чужой, а на своей территории, и несет она людям горе, смерть, плен и опустошение.
В нашей переполненной палате находились преимущественно тяжелые, надолго прикованные к койкам бойцы. Посетители тесно заполняли проходы, оставляли скромные подарки — папиросы и табак, носки и носовые платки, туалетное мыло и кисеты с махоркой. Минуту или две в глубоком раздумье и скорби смотрели на нас, плакали и тихо уходили, как из покойницкой.
Пионеры и школьники иногда спрашивали, округлив глазенки при виде сочившейся через бинты крови:
– Вам очень больно?
– Больно, детка, но терпеть можно.
– А когда вылечитесь, опять на войну?
– Если окажусь здоровым — обязательно опять.
– А воевать очень страшно?
– Да уж чего веселого в войне… Ведь это не игра…
– А вы фашистов видели, какие они?
– Я не видел, спроси у другого. Меня покалечило осколком бомбы или снаряда — не разобрал… Войны-то настоящей, чтобы встречь друг на друга идти, я еще не испытал, врать не буду. И пленных не видел.
Через месяц мне сделали еще одну операцию. Ни с того ни с сего вдруг повысилась температура, а левая стопа начала болеть. Рентген установил, что в пятке сидит пуля.
– Откуда она взялась при входном и выходном отверстиях? — удивился лечащий хирург. — Будем делать операцию…
Когда извлекли пулю, оказалось, что это лишь ее латунная оболочка, пуля попала в кость, но не пробила ее, а повернулась на девяносто градусов, расплавленный свинец частично вытек, а оболочка осталась.
– Видимо, была нестерильной, поэтому и дала о себе знать, — сказал хирург, промыв и передав мне пулю на память.
Изредка госпиталь навещали артисты с концертами, которые проводились в спортзале в первом этаже. Вскоре после посещения госпиталя главным хирургом округа мне на правую ногу ниже колена сделали гипсовый сапог с отверстиями против ран. Теперь и меня ходячие добровольцы сносили "на кокурках" вниз на концерт. Такие, как я, составляли первый ряд, лежа прямо на полу, а позади нас располагались остальные — "сидячие" и "стоячие".
В конце августа с первой партией тяжелораненых меня эвакуировали в тыловой госпиталь № 2514, где-то под Обозерской, в сторону Вологды. В январе сорок второго врачебная комиссия признала меня ограниченно годным, и я выписался из госпиталя. Хозяйственники приобули нас в летние ботинки из каких-то отходов, вручили хромоногим полуинвалидам клюшки, одели в поношенные бушлаты, значительно худшие, чем тот, в котором я добирался до Котельничей, и вскоре мы оказались в батальоне выздоравливающих в пригороде Архангельска, кажется в Цигломени. Не будь Ленинград в блокаде, меня списали бы подчистую и отпустили домой, но в мой город дороги не было, и я застрял в тех краях надолго.
Странно выглядел наш батальон, занявший несколько рабочих бараков этого поселка. Целая рота состояла из одноглазых, не менее двух рот хромых, с клюшками или без оных. Все это были обстрелянные воины, хотя и не всем пришлось пострелять самим. Я выпалил лишь несколько раз в сторону противника и не знаю, был ли от этого толк. На войне попадают в цель очень редкие пули…
Батальон наш все время пополнялся и в той же степени сокращался. Годные к строевой службе направлялись на учебные сборы, в школы и в маршевые роты, а потом снова на фронт. Нестроевые рассасывались по тыловым формированиям. Инвалидов отпускали домой… если их дома не были заняты немцами.
В начале мая я тоже был "завербован". Но перед тем надо сказать о причинах создания части, в которую я был зачислен. Дело в том, что из-за невозможности доступа в Мурманский порт союзнических караванов с грузами по ленд-лизу, последние шли теперь на Архангельск, и здесь их принимала группа интендантов во главе с членом Государственного комитета обороны, известным полярником Иваном Дмитриевичем Папаниным. Для охраны и сопровождения этих грузов в действующую армию при Архангельском военном округе был создан 7-й отдельный местный стрелковый батальон с местонахождением в пригороде Архангельска — Исакогорке. Формировался он из нестроевиков территориальной приписки, то есть из местных жителей, пожилых и совсем молодых ребят, нигде не служивших. Но командиры рот этого батальона заглядывали и в наш героический батальон выздоравливающих. Вот так я и попался на глаза командиру третьей роты 7-го ОМСБ товарищу Соловьеву, который взял меня к себе старшим писарем роты.
Тыловая служба
В этом батальоне я прослужил около двух лет. Будучи ротным писарем и часто бывая на глазах у начальства, я поневоле был отмечен им как "грамотный и рассудительный", хотя в армии рассуждать не положено. Томясь от духовной пустоты, я рискнул проявить себя и как-то к слову сказал замполиту батальона, что обладаю некоторыми познаниями в истории и других общественных науках и мог бы проводить беседы с красноармейцами.
– На какие темы, какое у вас образование?
– Я окончил когда-то совпартшколу в Ленинграде…
– Вы же беспартийный.
– Был когда-то комсомольцем, но выбыл как переросток… В совпартшколы принимались и комсомольцы, и беспартийные из советского актива на соответствующие отделения, — выкручивался я как мог.
По времени этот разговор совпал с периодом активного наступления немцев на Сталинград и выходом по этому поводу особо жестокого приказа Сталина. В нем требовалось: "Ни шагу назад!"-и повелевалось создавать штрафные батальоны… А в заключение говорилось: "Да осенит вас великое знамя русских полководцев Суворова, Кутузова, Нахимова…" — и называлось еще несколько славных имен, два десятка лет до того всячески поносимых как служителей царей. Что же, кого еще Сталину было вспоминать, после того как пять лет назад по его же приказу были уничтожены красные маршалы, полководцы и весь генералитет…
Замполит Петухов думал недолго. Уже наутро он вызвал меня и предложил:
– Могли бы вы для начала прочесть лекцию о Суворове?
"Ничего себе начало", — подумал я и, чуть поколеблясь, сказал, что могу.
– Что вам для этого потребуется?
– Литература, которую наверняка можно найти в окружном Доме Красной Армии в Архангельске. И неделя на подготовку.
Замполит согласился, и я зачастил в Архангельск. На мое счастье, в это время появился теперь всем известный роман Раковского "Суворов", и прежде всего я взялся за него. В нем оказалось столько документальности, фактуры, что ничего мне больше и не требовалось. Ведь тогда мы только и начали вспоминать о знаменитых российских полководцах и флотоводцах.
Через неделю я сообщил Петухову, что готов, и показал свои записи и конспект. Он остался доволен. По всем ротам было объявлено, чтобы завтра утром весь личный состав батальона был на лекции о полководце Суворове.
По лекционной работе я соскучился: когда-то это было моей любимой профессией. Я был безмерно счастлив, видя, как внимательно слушают мой рассказ все-от новобранца до опытного солдата. Позади меня сидели все командиры взводов и рот во главе с заместителем по политчасти старшим политруком Петуховым…
Меня удивило, что почти за два часа моей лекции ни один из слушателей не "клюнул носом". Объяснялось это, вероятно, не только новизной материала и простотой его изложения, но и тем, что лекцию читал не политрук, а свой брат солдат, почти рядовой. Лекция вызвала большое оживление среди бойцов и очень много вопросов. Когда слушатели шумно покидали столовую, замполит, не скрывая явного своего удовольствия, чистосердечно говорил:
– Порадовали вы всех нас, спасибо! Я ничего подобного и представить не мог! Многое и сам впервые услышал. Большое спасибо, товарищ Ефимов! — и он крепко, с чувством пожимал мне руку.
Мой комроты Соловьев улыбался шире всех: как же, это из его роты писарь, он его откопал… И я улыбался во весь рот, как школьник, получивший отличную отметку, и ликовал в душе. Есть еще порох в пороховнице!
Мой успешный лекционный дебют совсем покорил замполита Николая Александровича, бывшего партийного работника. Он понял, какой "клад" ему достался, и сразу же прибрал меня к рукам. Отныне все важнейшие доклады на политические темы он поручал мне. Даже некоторые политбеседы с командирами проводил я, и он непременно присутствовал. Вскоре я получил очередное звание сержанта. А потом и старшего сержанта и был переведен в штаб батальона старшим писарем.
Осенью 1942 года в распоряжение нашего батальона был предоставлен давно пустовавший поселковый рабочий клуб. Я был назначен начальником этого клуба с задачей организовать художественную самодеятельность. Вскоре удалось собрать довольно сильную группу из талантливых солдат и поселковых девушек, и наш кружок самодеятельности активно заработал. Надо сказать, что в свою комсомольскую юность я довольно сильно пристрастился к самодеятельному искусству, был участником многих спектаклей, а позднее, будучи избачом, организовал не один кружок сельской драматической самодеятельности. Теперь все это ожило в памяти.
В то время издательство "Искусство" выпустило немало интересных одноактных комедий на патриотические темы. Мы их получали из Архангельского Дома Красной Армии. Одна из них, не помню уж автора, называлась "Цари в обозе". Это была острая сатира на претендентов на русский престол после захвата России гитлеровцами. Мы ее поставили, и пьеса всегда вызывала у зрителей бурный восторг. С интересной и занимательной программой мы ездили по ближайшим воинским частям, готовившим маршевые роты, и выступали перед бойцами, убывающими на фронт. Я был и организатором, и главным исполнителем. Поэтому не следует удивляться, что командование батальона всячески поощряло мою работу и делало некоторые поблажки, например разрешило жить на частной квартире наряду с другими командирами. К Новому году я получил звание старшины…
Между тем из блокированного Ленинграда шли печальные вести от сестры Поли: по весне умер от голода ее муж Павел Иванович, служивший на Октябрьской дороге, а 9 сентября умерла мать, переехавшая в город из Старой Руссы незадолго до захвата ее немцами. Похоронили их, как и всех блокадных ленинградцев, в братских могилах на кладбищах города, адреса которых мне так и не удалось установить по сей день. Но в войне погибли не только зять и мама. Много лет спустя мне стали известны подробности гибели и брата Николая. Сразу же после захвата Пскова фашистами началась обычная для них акция. Все психлечебницы Пскова и его окрестностей были в один день сожжены вместе со своими обитателями. Подробные сведения о гибели брата и других несчастных я узнал после реабилитации, в 1956 году.
Менее чем за полтора года я получил несколько благодарностей в приказах по батальону и несколько "подачек" в виде денег, которые вручались мне без расписок. Откуда они брались, я не знаю, возможно даже, что из чьего-то личного кармана. Летом 1943 года комбат капитан Шангин позволил себе невероятное: дал мне десятидневный отпуск для поездки в Ростовский район Ярославской области, чтобы навестить сестру Машу с детьми, живущую там у родственников мужа после эвакуации через Ладогу в мае 1942 года.
– Почему вы не вступаете в партию, товарищ Ефимов? — пытал меня не однажды Петухов, проницательно глядя мне в глаза.
– Не считаю себя достаточно подготовленным для такого шага, — уклонялся я от его настойчивых вопросов.
– Зачем же вы неправду говорите?! Вы подготовлены больше, чем требуется даже не для рядового члена партии… У вас, видимо, есть какая-то другая причина?
Я изворачивался как мог:
– Коль я не вступил в двадцать или, скажем, в двадцать пять лет, то теперь, когда мне скоро стукнет сорок, вступать как-то неудобно, вроде бы для личной карьеры.
– Вступают и в пятьдесят, дело не в годах…
– Ив годах тоже. Я знаю, что в правительственную партию вступают и в шестьдесят лет — те, кому не хватает ума и таланта, а я в свое время пропустил и не хочу пользоваться случаем…
– Ты что же, так и думаешь всю войну старшиной прослужить? — более откровенно спрашивал Петухов в другой раз, переходя на приятельское "ты". — Вступай в партию, и мы тебя отправим на краткосрочные курсы, и вскоре ты получишь звание политрука, станешь офицером. Все данные у тебя для этого имеются.
Сколько силы требовалось мне, чтобы сдержать порыв и не раскрыться перед этим прямым и понимающим человеком. Ему и невдомек, что мой партийный стаж был бы не меньше, чем у него, а военное звание, какое он имел в 1943 году, мне было присвоено еще в начале 1932 года! Этот умный человек понимал, что война будет долгой и что с моим тяжелым ранением я могу сделать военную карьеру только посредством вступления в партию. Я это знал не хуже его, но отвечал:
– Подожду немного, дайте подумать… А он настойчиво продолжал:
– Чего же тут еще думать?! Вступай, рекомендующих я тебе найду и сам поручусь с удовольствием.
Но я продолжал упорствовать по непонятной для него причине. Он отходил от меня рассерженным.
Незадолго до Нового года просочился слух о расформировании нашего батальона по причине отсутствия… работы. Вследствие больших потерь в составе ходивших к нам караванов союзников поставки по ленд-лизу передислоцировались на юг, через район Персидского залива и далее через Кавказ, и содержать в штатах целый батальон без достаточной его загрузки не имело смысла. Все приуныли, не ведая, кого и куда теперь закинет военная судьба. Вскоре приказом по округу две роты полностью сократили, и вместо батальона осталась отдельная рота. В числе довольно большой команды я вскоре отбыл в Вологду, в 33-й запасный стрелковый полк. Накануне отбытия бывший комиссар батальона, а ныне политрук отдельной роты Петухов с сожалением сказал:
– Не послушал меня, не вступил в партию, и теперь приходится расставаться.
Прощаясь, он торжественно достал из нагрудного кармана и вручил мне свою рекомендацию в партию, заверенную политуправлением военного округа:
– Держи, друг, и знай, что я верю в тебя, как в самого себя. Если решишь вступить в партию в Вологде, пусть моя рекомендация будет первой.
И мы расстались навсегда. Все мои попытки последних лет разыскать его след так и не увенчались успехом. А как бы хотелось, пусть через много лет, развеять его недоумения.
На завоеванной земле
В конце 1944 года, когда наши армии готовились к окончательному разгрому гитлеровской Германии, в Вологде формировались штаты военно-продовольственных пунктов для войск, уже переступивших государственную границу, то есть для работы на Западе. Военнослужащими был представлен только караульный взвод и командный состав, остальные штаты — повара, официантки, кладовщики — заполнялись вольнонаемными, то есть гражданскими лицами. Старшина административной службы Ефимов Н. И. стал кладовщиком продсклада…
Новый, 1945 год мы встретили в теплушках длинного поезда, тащившего наши формирования через Москву, разоренный Смоленск, разрушенный Минск, Вильнюс, Гродно, Белосток, Остроленко и далее уже через немецкие города, вплоть до Алленштейна. В древнем Вильно мы оказались в первых числах февраля и простояли в нем почти месяц на запасных путях. Казалось, про нас забыли, никаких дел у нас не было, и мы знакомились с этим замечательным городом, его историческими памятниками и улочками, ходили в кино и всё недоумевали, когда же определится наше будущее. 19 февраля в город привезли гроб с телом умершего от ран командующего 3-м Белорусским фронтом генерала армии Черняховского. На похороны прибыло много высших и старших военачальников. Был многолюдный митинг. Черняховского похоронили на главной площади города, который был отбит его войсками у оккупантов. На этом месте ныне ему поставлен памятник.
Наши армии в те дни пробивались все дальше и дальше на запад и северо-запад. Войска 3-го Белорусского фронта, к которому мы принадлежали, рвались через "польский коридор" к Данцигу, стремясь отрезать пути фашистским войскам, отступавшим по Прибалтике. Наконец, когда вся южная и средняя часть Восточной Пруссии была очищена прорывом на Кенигсберг и бои переместились к северу и западу, мы двинулись к месту назначения.
Алленштейн, куда мы прибыли по горячим следам наших войск, был вторым по величине городом Восточной Пруссии.
Впереди шли бои, а здесь, уже в тылу, мы развертывали военно-продовольственный пункт, чтобы снабжать продуктами проходивших по этим магистралям отпускников, госпитальников, воинские подразделения, а впоследствии и репатриированных. Главная военная комендатура отвела для продпункта привокзальную гостиницу со всем ее хозяйством. В этой гостинице всего лишь несколько дней назад находились постояльцы. Все свидетельствовало о поспешном бегстве, неимоверной панике и страхе перед стремительным прорывом 3-го гвардейского корпуса генерала Н. С. Осликовского… Повсюду валялись носильные и домашние вещи и предметы: мужские, женские, детские… На столах остались недоеденные обеды, а на обширных плитах кухни — застывшие, уже покрытые плесенью готовые блюда.
Во всем этом хаосе надо было разобраться, а поскольку своими силами убрать все помещения от хлама и мусора мы не могли, начальник пункта капитан Лозинский поехал в главную комендатуру за помощью. Под вечер он вернулся.
– Завтра будет рабсила! — весело сообщил этот бывший кубанский казак, посверкивая глазами из-под густых бровей. — Комендант распорядился прислать сюда целую команду…
– Каких-нибудь доходяг-инвалидов? — заметил старшина хозяйственного взвода.
– В юбках, и целую сотню!
– Держись, братва, носительницы великой немецкой расы прибудут, — сказал черноусый шеф-повар Сергеев.
– Фрау и фрекены? О, це гарно! — обрадованно сказал просто повар Миша Гребенюк и со значением покосился в сторону табунка наших девушек единственным правым глазом. Левый, по цвету почти неотличимый от правого, был искусно подобран вологодскими окулистами вскоре после его выхода из госпиталя.
За долгую дорогу Миша ухитрился отрастить модные усики и сейчас победно пощипывал их.
– Подумашь, герой-красавчик! — фыркнула одна из девчат.
Тут вмешался Лозинский:
– Чтоб никакого фрекенства не было! Понятно вам?
– А что же тут запретного? — вмешался пожилой и рассудительный хлеборез Артамонов с двумя нашивками о ранениях на левой стороне гимнастерки. — Вреда для человечества не будет, если помешать арийскую кровь с русской. Для грядущих поколений даже будет полезно…
Наши девчата засмущались и разошлись, а Лозинский сказал:
– Митинг на эту тему закрываю. А ты, Гребенюк, и другие тому подобные, — покосился он на мужчин, — об ухаживании за немками и всяких там смешениях забудьте! Чтоб и разговоров об этом я больше не слыхал. Ясно? Все! Давайте по местам…
…Рано утром к гостинице колонной по четыре в ряд подошла большая группа немецких женщин разных возрастов и по-разному одетых, но все в передниках. Старшина галантно пригласил всех в просторный вестибюль:
"Битте!" — и поставил задачу перед ними, распределив по этажам. Как он с ними объяснялся, один бог ведает… Мы же, складские работники, принялись за переоборудование примыкающих к гостинице дворовых построек, отведенных нам под склады. Из комендатуры нам передали, чтобы продпункт завез себе из пригородного элеватора рис. Вскоре тяжелые мешки прибыли к складу. Сидевший за рулем грузовика механик Богаевский рассказывал:
– Элеватор — до неба! А риса в нем — за месяц не перевозить!
– Заливал бы меньше, Вася! Откуда взяться рису в голодной Германии?
– Черт его знает откуда, а только рис — японский, хрустит в руках, как крахмал, и синевой отливает.
Шоферы с других машин подтвердили сообщение Богаевского.
Рис из элеватора поступал к нам без меры. По книгам мы его оприходовали тонн тридцать, как нам было велено, и столько же навалили его в три свободных номера в первом этаже гостиницы, но без учета…
Потом откуда-то навезли тонны две голландского сыра в головках и несколько мешков разных круп. Товарищи из хозяйственного взвода собрали по окрестным полям и лесам отощавших коров, телят и других копытных, и у продпункта появилось собственное стадо скота голов на пятьдесят. По весне они нагулялись и откормились, и теперь у нас не было заботы о мясе. Во дворе кроме легковой и двух грузовых немецких машин появились два сильных битюга, которых мы запрягали в телеги и разъезжали по хуторам за картошкой, хорошо сохранившейся в неглубоких ямах.
В сутолоке и заботах первых недель мы почти никуда не выходили, хотя и знали, что в городе все еще проживает несколько сот семей, оставленных мужчинами… Первое время они жили в своих квартирах, иные — в трехэтажных домах на одну-две семьи, что создавало некоторую опасность: война еще продолжалась, и не было гарантии, что удирающие вояки и гестаповцы не заглянут к себе домой. В марте все семьи были переселены в один из пригородных рабочих поселков, и там было создано немецкое гетто.
Жизнь в немецких городах резко отличалась от нашей собственной, отечественной действительности. Здесь не было скученности и тесноты пресловутого коммунального житья, как и прочих житейских неудобств, столь привычных советским гражданам. Первая же наша прогулка по городу и по его опустевшим, но еще по-прежнему обставленным квартирам поразила нас необычайно. В больших, добротно построенных домах одна семья занимала четырех-пятикомнатную квартиру: спальни для детей и для взрослых, столовая, кабинет с приличной библиотекой; среди книг мы находили переводы Льва Толстого и Чехова, Достоевского и Тургенева. Отдельная игровая комната для детей, гостиная…
– Вот жили, гады! — восхищенно ругал немецкие удобства Гребенюк, обходя простор квартиры рядового служащего и трогая пальцами слой пыли на полированной поверхности пианино или стола, серванта или буфета.
– У нас в таких хоромах живут, пожалуй, только наркомы да секретари обкомов! — кричал кто-то из наших, обследуя кухню.
– Или на худой конец академики, — ворчал Артамонов.
Возражать тут не имело смысла: вещественные доказательства были налицо.
– Понятно, почему они так яростно защищают свою страну, — размышлял Артамонов, слесарь из Воронежа. — Не хотят менять свои хоромы и шик-блеск на прелести жизни в коммуналке или на хату под соломенной крышей…
– Ладно, будут и у нас отдельные квартиры. Дай кончиться войне и залечить раны — все и у нас будет, — осаживал я.
– Будет, когда нас убудет. Эту песню я слышу уже двадцать лет. На двенадцати метрах в коммуналке за эти годы я уж семью вырастил, троих на ноги поставил, дышать уж нечем, а ты — "все будет". Пока травка подрастет, лошадка с голоду помрет.
– И все же ты поостерегись вслух об этом говорить, — тихо сказал я Артамонову.
Он испуганно оглянулся и накрепко замолчал.
– Ты уж очень осторожничаешь, Николай Иванович, — заметил мой "тезка" сержант Николай Зубков, тоже складской работник. — Мы ведь не в России, бояться некого.
– Береженого бог бережет, — сказал я. — Соглядатаи могут быть повсюду, учти это!
– Согласен, учтем, — ответил он.
Нас на складе работало четверо: я. Зубков, ларечник Никитин и заведующий складом старший сержант Чиснягов, большой пройдоха и хапуга. Жили мы в одной большой комнате в первом этаже крыла, примыкающего к дворовой территории, жили дружно, и все у нас спорилось.
Жизнь продолжалась. Веяло теплом, ярко светило солнце, на деревьях густела листва, все улицы давно были очищены от бытового хлама, трупов. Их находили и в бомбоубежищах, и на чердаках, немало их, одетых в гражданское, было и на обширных путях станции. Уборкой занимались также немцы из пожилых. На запад мимо нас все еще следовали редкие составы с войсками и новейшим вооружением для последних битв. На восток шли в одиночку и группами отвоевавшие солдаты и офицеры. К нам они приходили за пайками по аттестатам или чтобы переночевать на мягких пуховиках… Почти у каждого на груди орден, или медаль, или целый букет наград и нашитые полоски о ранениях: красные- легкое ранение, золотые — тяжелое.
Встречая нас, русских, на немецкой земле, в роли обычных мирных интендантов, они расплывались в улыбке, а замеченная на ином из нас боевая медаль или нашивка о ранении вызывали желание пообщаться.
– А мы думали, что тут одни тыловые крысы! Откуда? Где воевал? Куда ранен? Где лечился? Ясно! Тогда надо размочить рубцы! — И находилась фляжка со спиртным. И размачивали…
Немного спустя и над нашими головами загремели выстрелы-салюты в честь победы над фашистской Германией. Праздничные восторги длились несколько дней.
– Ну, скоро и по домам. Вот-вот демобилизация…
С мая все лето шли поезда на восток с трофейным оборудованием, войсками и репатриированными. Войска проходили без остановок, а репатриированных надо было кормить. Вот тут-то и пригодились наши бычки и коровы: требовалось не только мясо, но и молоко, так как в эшелонах было немало детей. Поезда эти задерживались на два и три дня не столько из-за занятости путей или недостатка в продовольствии, сколько из-за длительных проверок русских людей армейскими органами НКВД и контрразведки. Унизительные и долгие проверки воспринимались всеми болезненно: виноваты ли эти люди, которых немцы угнали к себе в тыл?! Виноваты ли они, эти белорусы, смоляне, псковичи, орловские и курские мужики, и бабы, и их дети, что Красная Армия безоглядно отступала на восток более полутора лет, бросая их беззащитными на истребление, расправу или угон в рабство?! А теперь проверяем, не завербованы ли. Себя бы проверили…
Восточные области Пруссии по мирному договору передавались Польской республике, в том числе и город Алленштейн, который позже был переименован в Ольштин, центр воеводства. Город быстро заселялся, обживался, ремонтировался. Открывались магазины, бани, ларьки, пивные, закусочные, аптеки, фотоателье и все остальное, что полагается городу. Появились электричество, горячая вода. Как по мановению волшебной палочки открылись булочные, кафе, кофейные, на прилавках — изобилие потребительских товаров!
Все возрождалось и росло как на дрожжах. Уже в июле можно было видеть, как по торговым улицам на фуражных тесовых дрогах хлебопекари развозили по частным булочным и закусочным белую румяную выпечку. Такие же дроги развозили пиво, лимонад, минеральные напитки, и эти же дроги забирали обратно свободную посуду или тару из-под хлебных изделий. Все это двигала частная инициатива и предприимчивость, которой так не хватало у нас.
Спиртное вначале появилось в виде самогона, продаваемого потихоньку, с оглядкой, в частных галантерейных ларечках. С появлением воеводских учреждений в магазинах стала продаваться так называемая "Варшавская монополевка", изготовлявшаяся в Варшаве по старым русским смирновским рецептам из чистейшего хлеба… О всех этих водочных новостях нас информировал Чиснягов, от которого теперь постоянно-попахивало спиртным. Вскоре он стал основным поставщиком "монополевки" для капитана Лозинского. И неучтенный рис потек мешками в обмен на водку…
Моя попытка навести в этом деле порядок кончилась тем, что меня отчислили из штатов и направили в запасный полк, стоявший в городе. Так я оказался писарем в штабе этого полка.
Однажды в штабе полка я встретил капитана Козюпу, начальника так называемой этапно-заградительной комендатуры. Его направили ко мне для оформления документов на десяток солдат, которых он отобрал для пополнения комендатуры. Увидев меня, он удивился:
– Как ты сюда попал, Николай Иванович, и давно ли?
– Дней десять, пожалуй, — ответил я.
Он присел рядом, и я рассказал ему, как меня сплавили в запасный. Надо сказать, что весь личный состав комендатуры стоял на довольствии в столовой нашего продпункта. Поэтому за полгода близкого соседства все мы знали друг друга по имени и отчеству. У Козюпы, очевидно, было иное мнение обо мне, поэтому он, недолго думая, предложил мне перейти к нему.
В комендатуре я получил должность заведующего делопроизводством и казначея — завделказначея! В доме комендатуры по соседству с нашей гостиницей свободного места было много, и я облюбовал для себя целую мансарду под крышей — светло, просторно и весьма удобно.
Одно из писем, пришедшее из Ленинграда, принесло печальную весть: мой брат Михаил погиб через десять дней после окончания войны. Почти всю войну он был личным шофером командира дивизии; затем эта дивизия дислоцировалась где-то в районе Белостока, недалеко от границы нашей Украины с Польшей. Ночью, во время возвращения в штаб, "виллис" командира дивизии был обстрелян бандитами. Командир и шофер были убиты первой же очередью. По брезентовому кузову, где находились четверо наших солдат, ударила другая очередь, но убила не всех — одному удалось открыть дверку и вывалиться в кусты, его спасла темнота. Бандиты вытащили из машины пять трупов, сели в нее и уехали. Только через сутки раненому солдату удалось добраться до воинской части и сообщить о случившемся. Именно от него и узнала о гибели Михаила его жена — Анна Васильевна.
А новости из Старой Руссы я узнал от своего друга Истомина, которого просил осторожно навести справки о моей бывшей семье. Ему удалось списаться с моей женой Зинаидой Яковлевной (Вильнит во втором браке), и он получил от нее подробную информацию. Перед захватом немцами Старой Руссы большая часть ее населения эвакуировалась в Ленинград, но Зина, как учительница, была эвакуирована вместе со школой куда-то за Урал. Перед войной, пока я был в заключении, она родила двух девочек, а мужа ее в начале войны взяли на флот, и через год он погиб в Кронштадте. В годы эвакуации в Сибири умерли обе девочки Зины и ее отец, и в 1944 году она вернулась в Старую Руссу со своей матерью и моим сыном Юрой. Той же осенью Юра, ходивший во второй класс, погиб от взрыва какой-то немецкой пакости, которую он со своим школьным другом раскопал в развалинах дома…
И вот итог: за годы войны только в двух семьях, состоявших из двенадцати человек, погибли или умерли от голода восемь.
В марте 1946 года нашу комендатуру отозвали назад и демобилизовали. В Ленинграде я снова поселился у сестры — вдовы Поли, в той же полутемной комнате, что и перед войной. Поля жила с младшей дочкой Ниной, родившейся в 1930 году. Ее старшая дочь, моя племянница Шура, с первых дней войны была мобилизована в армию, окончила курсы связисток, и ее зачислили в зенитную батарею, что стояла на Марсовом поле, в центре Ленинграда. Там она подружилась с командиром батареи лейтенантом Миркиным, они вскоре поженились, после войны перевелись в Сталинград, где она живет с сыном и по сей день. Ее муж, полковник в отставке, умер несколько лет назад.
Начались поиски работы. Кто я и что я? Плотник, каменщик или землекоп? Но для таких работ я был уже непригоден. Тяжелое ранение обоих стоп, к тому же еще застуженных в забайкальской вечной мерзлоте, лишило меня специальности строителя. Значит, надо было искать применения себе на каком-то ином поприще.
Надо сказать, что в роли старшего писаря роты в 1942 году мне пришлось выписывать красноармейские книжки для всего состава роты, в том числе и для себя. При заполнении книжки в соответствующей графе "Образование" я тогда записал; "Среднее, окончил Ленинградский финансово-экономический техникум". Почему мне тогда пришла в голову такая мысль, не знаю, но эта запись появилась и в новом воинском билете, заполненном в Октябрьском райвоенкомате с моей красноармейской книжки. А затем она перекочевала и в трудовую книжку, хотя никаких подтверждающих документов у меня не было и быть не могло…
По образованию я экономист-теоретик. А в моем комвузовском дипломе указана и специальность — преподаватель политической экономии, эту любимую мной дисциплину я знал на "отлично". Хорошо знал я и экономическую политику, так что для освоения прикладной экономики база у меня была. В армии я довольно близко соприкоснулся с этим предметом и для начала мог теперь рассчитывать на получение должности счетовода. Ну а дальше сама жизнь заставит крутиться серое вещество, на то оно и вложено в голову. Диплом? Но кто будет спрашивать у солдата-фронтовика диплом после такой разрушительной войны, уничтожившей столько архивов…
Проработав несколько месяцев товароведом в своем довоенном ведомстве, я поступил на постоянно действующие курсы главных бухгалтеров, что находились на улице Некрасова, 18, и стал посещать их с усердием. Под осень меня приняли старшим бухгалтером в главную бухгалтерию радиозавода, что в Гавани на Васильевском острове.
Первые сюрпризы
Не прошло и полугода после того, как я стал осваиваться на новом месте, когда одна случайная встреча надолго лишила меня покоя. Однажды вечером, собирая бумаги в ящик своего письменного стола, я вдруг увидел человека, оживленно беседующего с нашим главным бухгалтером. Увидел и обомлел. Это был Федор Двоенко, который, как и я, в 1934 году работал инструктором в аппарате Старорусского райкома партии и более года жил со мной в одной квартире. В тридцать пятом, помнится, он получил направление на учебу в Комакадемию, но связи с районом не порывал. Он знал о всех событиях, происходивших в Старой Руссе; скорее всего, знал и о том, что я был арестован и осужден как "враг народа". Теперь он, видимо, работал где-то здесь, в Свердловском районе, и пришел на завод по служебным делам. Разговаривая с собеседником, он машинально обводил взглядом пустеющую бухгалтерию и тоже увидел меня. Чтобы опередить события, я быстро поднялся, приветственно помахал рукой и, улыбаясь, пошел к нему.
"Только бы не успел ничего спросить обо мне у главбуха… Только бы не успел!.."-молнией проносилось у меня в голове, а сердце готово было выскочить из груди.
– Здорово, Двоенко! — сказал я, протягивая руку и мысленно умоляя его не произносить моего имени.
– Здорово, — ответил он, пожимая мою руку.
– Ты все тут у нас закончил? — спросил я, не давая ему инициативы в разговоре.
– Да вроде бы все. — И он посмотрел на моего начальника. Главбух кивнул в знак согласия.
– Тогда пошли, а по дороге поболтаем! — И я потянул его к двери.
По моей выцветшей солдатской гимнастерке, надетой под пиджаком, и по золотой нашивке о ранении он понял, что я из демобилизованных. Значит, вопрос о тюрьме отпадал. Но у этого всегда недоверчивого и подозрительного человека могло возникнуть много других вопросов: если я, например, реабилитирован после ранения в битве под Сталинградом, где сражались "враги народа", навербованные в лагерях в штрафные батальоны, то я должен быть восстановлен в партии. Об этом правиле он знал. А если так, то почему служил после того не политруком или комиссаром, а рядовым? Ведь на мне все еще солдатская гимнастерка! Да мало ли что могло возникнуть в его голове?
Пока мы выбирались с территории завода, а затем из Гавани на Средний проспект, он узнал, где и сколько я воевал, в каком звании, когда и где демобилизовался. Он, в свою очередь, успел рассказать, что всю войну был на Ленинградском фронте, около года комиссарил у партизан, а с окончанием блокады снова вернулся на место. На какое место, я не стал уточнять.
– Где ты живешь? — спросил я.
– На Большом.
– Тогда я провожу тебя до дома. По Девятнадцатой линии мы вышли на Большой проспект.
Наконец он задал, видимо, мучивший его вопрос:
– В партии восстановлен?
Я покачал головой:
– Меня выпустили перед самой войной. Не успел начать хлопоты о восстановлении, как началась война и я сразу попал на Северный фронт. Я знал, как трудно восстанавливаться репрессированному…
– Но ведь ты, надеюсь, полностью реабилитирован?!
– Да, но пятно осталось. А ты сам знаешь, как недоверчиво и подозрительно смотрят на таких иные товарищи…
– А как же иначе? — ответил он, не уловив иронии в моих словах.
– Вот и я так смотрел, пока не хватил беды и горя сам.
– Можно было бы восстановиться и в звании, раз вины за тобой нет никакой.
– Конечно, тут ты прав полностью…
Чувствовалось, что он остался недоволен тем, что я все еще не восстановился. Он сразу же стал сух и лаконичен, а когда подошли к его дому, поторопился проститься у парадной. Правда, мы и прежде никогда с ним не сидели за одним столом, хотя и умывались из-под одного крана, но встретить старого товарища и не пригласить его в дом — это было выше моего понимания. Двоенко и раньше держался особняком, но в данную минуту его сухость и осторожность я воспринял однозначно. Что было бы, если бы он давеча первый меня узнал и окликнул? Мог и главбух обратиться ко мне перед уходом по имени и отчеству. Я почувствовал, что Двоенко для меня опасен. Возможно и то, что он не поверил моим объяснениям. Теперь я стал для него чужим, прочим…
Я был страшно напуган этой встречей, напуган так, что всю дорогу домой думал лишь об одном: что мне делать дальше? Куда спрятаться от подобных встреч и можно ли вообще избежать их, если мир чертовски тесен?! Если останусь на этом заводе, подумал я, то рано или поздно моя тайна будет раскрыта. А это начало конца…
Но обстоятельства устранили угрозу разоблачения.
В феврале и марте 1947 года райвоенкоматы города проводили переаттестацию командного состава запаса, не служившего в армии в годы войны и имевшего устаревшие воинские звания. В Октябрьском райвоенкомате, где я состоял на учете, тоже начала работать такая комиссия, и я был привлечен в эту комиссию как старший писарь штаба полка, согласно специальности в воинском билете.
Среди десятков товарищей, с которыми мне пришлось беседовать при заполнении ими анкет и прочих документов, судьба послала ко мне начальника планово-производственного отдела одного из центральных конструкторских бюро Наркомата судостроения. Оба мы в прошлом были преподавателями, и у нас нашелся общий язык, тем более что и в настоящее время мы работали в родственных областях. Когда я мимоходом посетовал, что не удовлетворен своей работой, Николай Васильевич Тихомиров спросил:
– А чем именно не удовлетворены?
– Мне больше по душе оперативная работа, более разнообразная, нежели чисто бухгалтерская.
– Приходите к нам, в ЦКБ, в мой отдел!
– А на какую должность?
– Есть у меня вакансия старшего инженера финансово-договорной группы. Я думаю, что вам это подойдет.
– Но у меня утерян диплом…
– Там посмотрим, может, обойдется и без диплома.