Рисунок с уменьшением на тридцать лет (сборник)

Ефимова Ирина Александровна

Из книги «Силосная башня»

 

 

Зима в Луковке

Зимняя Луковка не имеет ничего общего с летней Луковкой; совсем другая страна – безмолвное, белое, незапятнанное чудо. Потому что кому же пятнать? Разве что две с половиной старушки, что во все сезоны живут в Луковке и зимой почти не выходят из своих изб, вытряхнут с порога свои полосатые дорожки, да одна-единственная сучка с мужским именем Тузик оставит на белоснежном покрове коричневую пирамидку.

Как дети изображают снег волнистыми линиями по белой бумаге – якобы сугробы, сугробы, сугробы, точно так оно и есть в Луковке – голубые волнистые сугробы…

Ранние сумерки. До сна еще жить и жить. Снег фиолетовеет, в окошках трех-четырех изб загорается свет (ох, этот свет из окошек! Он и в начале «туннеля», и в середине, и в конце…). Бабка Соня зажигает фонарь, и он выхватывает из тьмы кусок декорации: изба, забор, дерево, скамейка с белой коврижкой снега, сдуваемое ветром с веток, проносящееся мимо желтой лампы завихрение…

Ранние сумерки плавно переходят в поздние, поздние – в черную ночь с яркими, близкими зимними звезда ми. Когда ночь окончательно чернеет, звезды, все разом, опускаются ниже, и этот разгул алмазного сияния будет теперь вершиться до позднего утра, до синего утреннего рассвета. Белая снежная земля и черное небо в алмазах – всю ночь один на один, одна на одно, tete-a-tete, глаза в глаза, в полном молчании…

Зимой местность меняется до неузнаваемости. Все подробности исчезают; всё, летом невидимое за густыми кронами и потому вроде бы несуществующее, зимой, как на ладони, и – внове. А всё, летом видимое, – скрыто. Овраг не глубок, лес не густ, озеро вообще исчезает под снегом; того лохматого местечка, где летом переодеваются перед купаньем и после него, вообще нет – лишь торчат из снега голые палки.

Кошка, гуляющая по белому снегу, – явление значительное, неслучайное: это – одинокий странник в пустыне. Тузик тут как тут – единственный черно-белый штрих, связующий зиму с летом. Сначала лает для порядка, потом виляет хвостом и улыбается. Тузику много лет, но она маленькая, а потому все выглядит щенком.

Солнечное утро, пахнущее снегом, навозцем (откуда? – скотину никто не держит), замерзшей рогожей и чем-то еще, еще, еще. Тонкий рисунок голых веток на голубом небе. Солнце в морозной дымке. Наверное, силится подняться выше, да никак не может. Не успело взойти, как уже садится, и всякая, даже самая низкая вертикаль бросает на снег длиннющую тень.

Если задержаться на денек-другой в этом от дельном от других сезонов подлунном мире, к вечеру или к утру погода может измениться. Приплывут снеговые облака, и снежинки, сначала редкие и мелкие, потом частые, крупные и мокрые станут широким фронтом падать на землю, дома, пустые парники, задержавшееся с лета на веревке полотенце, разрисовывая пейзаж свежим белым по черному. А если еще и ветер подоспеет, понесет он пургищу вкось, по диагонали, обтекая стремительным вихрем единственный горящий фонарь на единственной деревенской улице; закачается лампочка, задвигаются тени…

Так и случилось этим вечером: гудит ветер, лепит снег на стеклянную крышу над каминным залом. Обледенел короткий путь от большого дома к маленькому. Быстро движутся облака, рвутся, время от времени приоткрывая звездное поле. Снег бьет в лицо, морозит нос.

Среди облаков показалась Большая Медведица, стоит, как всегда, на страже Божьего порядка, наклонила свой ковш и льет на землю небесную благодать.

Из «Силосной Башни» доносятся звуки роя ля, сливаясь с завываниями метели, шумом безлистных крон в овраге – какая symphony, какая поэма!

Кто-то в просторной зале играет на белых и черных клавишах. В зале тепло, лишь дрожат фор точки, норовя распахнуться и впустить в обитель тепла волшебный вихрь.

Пора спать. Мирен сон и безмятежен даруй ми…

 

Холодная речка

Если в самый разгар лета, когда травы набрали силу и каждый лист, каждая крапивинка, каждый миг наполнены летней сутью, пренебречь ленью и нежеланием долго идти под солнцем, кото рое, кажется, целенаправленно именно вашу бедную голову прожигает беспощадным лучом, и отправиться в неближний путь, пересечь шоссе и по тому же вектору отдалиться от дороги примерно на такое же расстояние, какое уже про шли, ваши муки будут щедро вознаграждены.

Отмахав приличное расстояние и достигнув цели, остановившись, продравшись затем сквозь запутанные стебли колючих сорняков, заросли не милосердной крапивы, едва не упав на скользком, невидимом глазу из-за чащобы трав спуске, но уже вожделенно вдыхая запах потаенного, призрачного, прозрачного водного потока, обещающий лилии, кувшинки и стайки быстрых рыбешек, вы в сладкий миг желанной встречи, когда заросли остаются за спиной, оказываетесь наедине с неширокой и не глубокой, в любую погоду обжигающей холодом речкой, что несет свои небыстрые воды из некоей благословенной точки земли через леса и поля, не приближаясь к людскому жилью и лишь кое-где обеспечивая водопоем пасущихся на поле коров, потом перерезает пополам старинную часть город ка и впадает в знаменитую реку.

Вы присаживаетесь у воды, потирая обожженные крапивой места, жмуритесь от яркого солнца и предвкушаете все искупающее купанье, но длите миг предвкушенья. И хотя ни лилий, ни кувшинок нет – видимо, все они переселились в «Красную книгу», – их незабываемый аромат витает над прозрачным потоком, но стайки малюсеньких рыбешек действительно снуют поспешной «елочкой» под водой.

Главное же, что вас уводит от быстротекущей действительности и делает персонажем сказочного безвременья, это – рои невиданных, элегантных бабочек-стрекоз с двумя парами ярко-синих крыльев у каждой; они танцуют на фоне выбеленного солнцем неба справа и слева от того места, где вы сидите, как бы соблюдая предписанную сказочными канонами дистанцию.

Когда вы, наконец, погружаете разгоряченное тело в очень холодную воду и, плывя влево по течению, стонете, как стонут земные люди в острые моменты блаженства, одни голубые бабочки-стрекозы оказываются у вас над головой, другие – вдали, на фоне зеленого и голубого. Островки ярко-зеленой ряски проплывают мимо, водоросли опутывают обнаженный стан, густо заросшие берега надежно скрывают вашу наготу от бренного мира (купаться в этой речке в купальнике – кощунство).

Если вы привели на речку своего друга – свежего человека, которому подобная радость в диковинку, он может настолько переполниться счастьем, что, по закону обратной перспективы, искупавшись и вынырнув из девятого вала наслажденья, начнет вспоминать, что уже такую речку видел, такие заросли и таких стрекоз – тоже. Объяснение

этому – необходимость срочно остудить обжигающее блаженство, облегчить неизбежный выход из «астрала» в ту самую бренность, что поглощает наше реальное время. Не верьте – на самом деле такого больше нигде нет…

Выбравшись из зарослей, долго еще – по крайней мере, до шоссе – тело хранит спасительный холод волшебной речки, взор и уши – трепетанье синих крыльев, глаза – красоту тайного водяного потока в зарослях душистых трав, душа – неизъяснимое блаженство выхода в пространство без измерений.

Когда вы в обратном направлении пересекаете шоссе и мимо брошенной, почти провалившейся в землю, загадочной своей покинутостью избы вступаете на дорогу, ведущую в милую Луковку, снова становится жарко…

 

Жара

Дождя, ветра и прохлады ждала не только природа, но люди – большие, средние и маленькие. Неутомимое, яростное солнце вот уже две недели подряд неистово жгло землю. Дождь явился лишь однажды, сильный – пролился во все существующие и несуществующие щели деревянного дома, но был досадно краток, – облегчения не принес.

Наконец, в средний день июля, под вечер, небесное пространство стало подозрительно разно образным – кроме белых, с утра кучковавшихся облаков, явились их темные собратья; то с одной стороны небес, то с другой доносилось обнадеживающее ворчанье. Подул ветерок, и кроны, впер вые за много дней душного штиля, размяли застоявшиеся ветви. Упали «первые крупные», но ровно через пять минут все отменилось – несшая надежду туча быстро уплыла к горизонту и там, за лесом, за дальним озером, не в силах больше выносить собственную тяжесть, стеной опрокинулась вниз. Черная ширма дальнего ливня продвигалась вдоль горизонта справа налево, на глазах иссякая и бледнея. В амбразуре серых облаков показалось было солнце: выбросило зловеще-оранжевый луч, который, как прожектор из оконца киномеханика по пути к экрану, увеличивался по мере приближения к земле. Но тут же кадр сменился – на голубую дыру снова наехала серость, которая теперь перестала быть монолитом, рас палась на множество композиций. Там и сям снова появлялись голубые прорехи.

Итак, гроза состоялась, но, увы, не в Луковке. Оставалось лишь надеяться, что местность, кото рой посчастливилось принять у себя дорогую гостью, поделится своей прохладой с соседними уделами. Ветер снова утих. Вдали, над лесом, плыл длинный кучевой динозавр, из-за него веером струились неумолимые лучи. Хотели жары, когда в мае-июне маялись от сырости и холода? Получайте…

 

Се человек…

– Эх, деревня была, девки! Народу много, весело. Свадьбы играли, праздники справляли. Бывалоче, соберемся – здесь, аккурат перед моей избой площадка была, – гармонист хороший, вон в той избе жил. Да нет, это уже не та изба, все перестроили. Я сразу выходила и плясала, плясала. Лучшая плясунья была, не верите? Частушки пели, перепевали друг дружку, переплясывали. Детей в деревне было видимо-невидимо. Один малец такой плясун был, все со мной выскакивал плясать, был моим кавалером, ага… Маленький был, юркий, лет восьми-девяти, а как плясал да подпевал! Такой хороший хлопчик был, да потом испортился, из дома сбежал, где-то долго пропадал… Да вы его небось знаете… А вот энта (кивает на покосившуюся избу, единственную оставшуюся неперестроенной) сошлась с женатым, скандал был, драка; потом так и не вышла замуж…. А Пашка-гармонист после под поезд попал….

Это – вечно неоконченные рассказы последней бабки деревни, былой деревни, былого веселья, былых деревенских страстей…

Зимой в заснеженной, стылой, оставленной дачниками на весь длинный холодный сезон деревне, в дальнем конце недлинной улицы, в прощальном свете заходящего зимнего солнца или скудном – единственного фонаря, почти всегда можно увидеть фигурку в нахлобученной на голову нелепой шапке, больших валенках и не имеющих названия, надетых одна на другую одежках. Она стоит, как изваяние, быть может, чего-то ждет. Когда машина с приехавшими навестить зимнюю деревню людьми сворачивает налево и фигурка скрывается из виду, можно быть уверенным, что через короткое время она появится…

Он приходит в любое время любого сезона – сверкает ли солнце из каждой капли росы, повисли ли бусами на бельевой веревке капли дождя, шаркнули ли по земле первые сухие листья, застревают ли автомобили в разжиженной глине, трещит ли свежий воздух морозом или еще толком не наступило мрачное утро сиротской зимы.

Замка на воротах нет, и он совершенно не собирается строить предположение, что, быть может, хозяева еще не очухались от ночного сна. Он останавливается перед входом в дом – войти не решается – и громким голосом (душа горит!) кричит:

– Александровна (возможны варианты)!!!

И когда Александровна (или не Александровна) выходит, охваченная, в равных долях, раздражением и сочувствием, он просит решить «одну маленькую проблемку»

– Что за проблемка? – спрашивает Александровна (или не Александровна), хотя прекрасно знает, что за проблема возникла у него в это летнее, весеннее, осеннее или зимнее утро.

– Дай на чекушку (иногда – на бутылку пива, что немного дороже четвертинки самогона, которое он покупает у заботливого земляка).

В первый период «заимодательства» он добавлял «с пенсии все отдам», впоследствии это отпало как анахронизм и больше не возникало. Но чаще ему некогда идти за чекушкой или пивом, а требуется срочно загасить бушующий в душе пожар, и тогда он просит «налить маленько» хоть беленького, хоть красненького, хоть желтенького. Отказать невозможно – сочувствие всегда одерживает победу над раздражением. Получив испрошенное, он благодарит и быстро удаляется.

Но ненадолго: заглядывает в этот день еще, как минимум, раза два-три. В эти остальные визиты проблема заключается или в денежной субсидии (если утром маленько получил натурой), или в бутерброде с чем-нибудь. Отказа не встречает.

Иногда на него накатывает вал сентиментальности, ему хочется общения и, сидя на корточках или на самом краю скамейки, он размышляет вслух, призывая оказавшегося рядом собеседника разделить его переживание:

– Мы ведь с тобой друзья? Нас ведь теперь водой не разольешь?

И действительно, никакие воды – ни вешние, ни грунтовые, ни те, что падают с неба в виде различных сезонных осадков, нас разлить не могут.

Иногда он, по внезапному вдохновению, косит ручной косой траву на участке «благодетелей», поминутно подтачивая инструмент, или сгребает широкой лопатой снег, или перевозит на тачке кучу песка с одного места на другое.

Хозяева приветствую полезный труд, но никогда не настаивают на отработке «подаяний», да он и не собирается чувствовать себя должником.

Он обитает за высоким сплошным забором родительского, улучшенного рачительным старшим братом деревенского дома, но после смерти обоих родителей – отнюдь не в доме, а в никому не ведомом сарае, куда пропойцу-калеку выселил близкий родственник. Увидеть это обиталище не представляется возможным – оно находится за семью печатями, как и весь двор, когда-то, при отце кишевший многочисленной живностью – кроликами, козами, утками, гусями, кошками, собаками; теперь же лишь басовитый пес, просунув часть морды под ворота, нехотя облаивает прохожих.

Кое-как заморив червячков поднесенными спиртным и бутербродом, он исчезает под вечер за упомянутым забором до утра следующего дня, полного очередных, аналогичных вчерашним, маленьких проблемок. Иногда ему не спится – быть может, это связано с лунными фазами, а может, его выгоняют из его сарая, и тогда он бродит лунной или пасмурной ночью мимо пруда, спящих домов и домиков, иногда в полночь машет косой в местах, где трава никому не мешает. Его можно понять – безделье бодрости духа не прибавляет.

Он никогда не сетует, не жалуется на жизнь и здоровье, изобилует шутками-прибаутками и заливается смехом на остроты собеседника. Чувство юмора у него отменное. И если не считать несколько чрезмерного числа визитов в сутки, можно утверждать, что он не назойлив.

Раньше его частенько видели на велосипеде – ездил в близлежащий город, где у родителей была квартира; она и теперь имеется, однако с некоторых пор он ни к чему, кроме неотапливаемого сарайчика, отношения не имеет. Да и страшновато ездить по шоссе на велосипеде – того гляди собьют. Так что он теперь почти невыездной – разве что иногда прокатится на рейсовом автобусе.

Как-то милый друг обмолвился, что однажды, давно, был в Москве; быть может, это было на этапе большого пути в места не столь отдаленные, где, говорят, он провел некоторое количество лет за воровство кроликов у власть предержащих.

Сначала он ни о чем из своего богатого прошлого не рассказывал, лишь иногда формулировал проблему как «последняя просьба арестанта», но это можно было принять за шутку вовсе не мотавшего срок юмориста..

Потом, при более близком и длительном знакомстве, раскололся – со смехом рассказал (и все помирали со смеху вместе с ним), как схватил у местного милиционера его кроликов, быстро погрузил их в мешок и в чей-то багажник и умотал. Моментально вычислили и посадили. Срок скостили по амнистии, но потом посадили еще раз – за тунеядство…

– Тяжело было там?

– Сначала да. Потом привык, ничего. Все привыкают.

Для него, как для юродивого, не существует чинов и званий – всех на «ты», всегда готов со своей проблемкой вторгнуться в любую ситуацию, которая в этот момент имеет место на территории заимодателей. Все окружающие гомо сапиенсы делятся на тех, кто готов решить его проблему, и тех, у кого нет такой решимости – кишка тонка. Но он – не юродивый…

Он мал ростом, худ и хром – когда-то провалил одну ногу под лед и не мог ее оттуда извлечь, пока не пришла подмога. Потом нога болела, худела, сохла, словом, была испорчена навсегда. Так что не поворачивается язык спросить, а не отбивал ли он чечетку в далекой юности своей. Черты его лица не поддаются четкому описанию, они утонули в короткой бороде, усах, бороздах и шрамах – слишком много помех для такого маленького лица. На голове, кроме лысины, есть некоторое количество никогда не расчесываемых волос.

Его постоянная круглогодичная жизнь в сарае наводит на интересную мысль о его личной гигиене – где, как? Вот тут-то «белые люди» имеют возможность проверить не его, а себя на вшивость: если, например, он попросит подвезти его на машине до лавки с пивом, посадите ли его рядом с собой в чистый салон, где запахам, дурным и приятным, тесно как нигде, или нет?.. То-то…

Его одежда – это, скорей всего, трофеи или дары расстающихся с излишествами гардероба «белых людей». А поскольку таких благодетелей немало, он меняет одежду, как перчатки, и порой даже, по случаю ли какого-то неведомого праздника души, выходит на главную улицу деревни в элегантной «тройке» – брюках, пиджаке и жилетке вполне приличного свойства, в изящной клетчатой шляпке. Чаще же выглядит как чудо-юдо, нахлобучив немыслимую ушанку на лысую голову или несколько помойных маек-курток одну на другую, так что некоторые слабонервные девицы, впервые завидев деревенского чудака, с визгом убегают прочь.

Что ни говорите, как ни затыкайте носы, уважаемые господа, но когда кое-кто из «белых людей» выходит после дождя на неспешную прогулку по главной улице, чтобы на второстепенной не промочить ноги, маячащая в конце местного Бродвея маленькая нестандартная фигурка уже воспринимается не только неотъемлемой частью пейзажа, но необходимым персонажем в сюжете дачно-деревенской жизни.

Поверите ли, что когда однажды персонаж пропадал дня три, сердца непритворно сжимались – не случилось ли что. Выходили на «проспект», шастали мимо забора, пытаясь угадать за ним его присутствие, глядели с тревогой вдаль, делали неутешительные предположения. А уж как успокоились, если не сказать – обрадовались, когда на третье утро раздался громкий крик:

– Александровна! (или не Александровна)!!! Реши одну маленькую проблемку…

Прошло время, и появилась потребность вариаций: благодетели объявили сухой закон. Как ни странно, персонаж согласился! Даже однажды из бутылки, которую принес с собой под мышкой, вылил в траву без остатка все содержимое! (долго обнюхивали траву, чтобы убедиться, что в бутылке была именно та жидкость) Это была победа Конечно, не полная…

С тех пор благодетельствуемый, напитавшись алкоголем в другом, не установленном месте, приходит к благодетелям «закусить» и получает стакан горячего кофе или чая с бутербродом. Иногда это – горячий тост, в другой раз – хорошая толстая сарделька. Иногда все это вручается в руки, в другой раз – подается на стоящий в саду столик. Человек благодарно принимает подношения и уходит.

Правда, иногда случается обнаружить героя лежащим ничком в траве, и тогда требуется проводить его до «дома», хотя – вот что удивительно – и в таком положении он соображает, кто именно оказывает ему посильную помощь, называет имя…Благодарное сознание не отключаемо! А на следующий день кается и обещает «завязать».

– Ты же знаешь, я никогда не обманываю, – заверяет.

– Да, да, конечно, ты никогда не обманываешь, – подтверждает собеседник данного момента…

Фигурка удаляется, прихрамывая и чуть пошатываясь, а удовлетворенные «благотворители» продолжают делать свои разнообразные дела, ибо их, «благотворителей», много. Их – много, а он – один…

Се человек…

 

В конце сентября

Как и о чем можно написать в конце сентября на листе белой бумаги, если фибры души недвижны, как листья старого дерева в безветренный день? А если необходимо ими подвигать, не дожидаясь «ветра»?

Разве что об осени, которая вступила в свои законные права, о замершей деревне, оставленной дачниками до весны, о мокнущих на заборах, уже не раз воспетых перевернутых банках и бидонах, что, быть может, до весны не пригодятся вовсе – так и будут мерзнуть всю зиму.

Или о том, как сиротливо чернеют по сторонам полевой дороги наконец созревшие, никому не нужные ягоды ежевики. О повсеместном, замкну том в себе самом стуке падающих на землю, ложащихся желто-красными пятнами на еще совсем зеленую траву яблок.

Да мало ли еще о чем… Например, о том, как долго тянется этот безутешный день, несмотря на то, что рано темнеет; как ровный, серый, полновесный воздух насквозь пропитывает бренное тело и оно становится почти прозрачным, почти легким.

Или о доме, где еще не зажжен свет – сумерничают, в северных комнатах слышится вой ветра, и что-то в душах, казалось, навеки засушенное, размокает, мягчеет, распрямляется, как чаинки в горячей воде, безысходная тоска делает маленький шаг в сторону светлой грусти, конкретные время и пространство забываются, и – душа и пальто на распашку – снова глупо и громко поется про тот знаменитый парк, где вот уже более полувека распускаются розы, особенно в длинные серые дни.

А можно про камин – этот всегда достоин воспеванья, – в котором с молодой энергией трещит огонь, и про глаза, что, насмотревшись на него, сквозь прозрачную крышу видят звезды, каждая из которых, по оптическим и человеческим законам преломления, дублируется, и их, этих звезд, которых и без того много, оказывается вдвое больше, и это кому-то очень нужно.

Про подсохший букет на столе, собранный в мягкий теплый день бабьего лета. Бутылку недопитого вина. Три райских яблочка на синем подносе.

Про кошку на диване, которая очень подробно моется; порой, сделав паузу и забыв убрать на место выстрелившую вверх заднюю лапу, долгим, влажным взглядом глядит в пространство.

Можно еще вспомнить и написать, если удастся найти слова, про белый и мягкий, как пух, туман, в котором прошлой ночью утонула вся округа, превратившись в неузнаваемую, не имеющую отношения ни к бренной нашей земле, ни к небу над головой, ни к тому воздуху, которым мы дышим в наши земные дни, – вне реальной жизни, вне известных нам сред обитания…

Можно в конце концов вспомнить прошлогодний снег – столько его намело в феврале, что в марте-апреле еле растопило… Впрочем, ведь февраль, март и апрель были в этом году…

А что было именно в прошлом году, так это путешествие в Каталонию. Барселона… «Спустился вечер над Барселоной…та-та-та-та-та волнует кровь.

«Та-та-та-та-та. Та-та-та-та-та. Та-та-та-та-та моя любовь» Забыла слова, всех допрашивала, никто не знает. Безнадежно утеряно?.. Но я-то ясно помню, как мы под это сладенькое танго танцевали – юные, целомудренные, неграмотные, никакого понятия не имеющие о какой-то Барселоне и о том, что и над ней в надлежащий час спускается вечер. И вот, перевернув пятьсот страниц странной жизни, судьба предъявила нам реальную Барселону и спустившийся над ней реальный вечер, и пятеро реальных россиян слились на Рамбле с реальной, шумной, густой, пестрой и благоухающей толпой барселонцев, крепко прижимая к бокам сумки (предупредили – на Рамбле умело пользуются замешательством зевак). Но то – когда уже сгустился вечер над Барселоной. А перед тем как он спустился, глазели на реальную Теmplo de la Sagrada Familia – вперили десять глаз в вонзившиеся в небо пики сколь великого, столь причудливого творения Гауди (они делают ударение на и), до боли знакомого по книгам, журналам, открыткам, проспектам, но только на них, проспектах и открытках, он, собор, маленький, а мы, разглядывающие, – большие, а тут, на площади Барселоны, мы вдруг оказались до изумления маленькими рядом с устремленными в вечность башнями, шпилями, скульптурами, резьбами и даже не сразу заметили, что глаза нам заливает невиданной густоты ливень – небо и земля слились в экстазе, а мы окружены толпой маленьких вьетнамцев, наперебой навязывающих нам зонты – отмахиваясь от них, как от назойливых мух, но и посочувствовав, купили-таки пару зонтов: это их звездный час, быть может, все жаркое лето ждали они этого дождя…

А незабываемые (впрочем, все названия уже из памяти улетучились) старинные городки с вековыми домами, узкими улочками, безмятежно спящими меж рам тощими длинноногими кошками и, казалось, патриархальным бытом, впрочем, снабженным мотоциклами и мобильными телефонами…Жаль, что скоро все в памяти поблекнет, детали перестанут быть осязаемыми. Впечатления же скорее всего поселились навечно – до конца нашей вечности…

…Плывет, гудёт серая масса облаков, качаются последние кроны – зеленые, желтые, «имбирно-красные», роняя листья на раскисшую землю. И так бы идти, идти, идти…Петь, петь, петь… Не сетуя на то, что к слову любовь есть только четыре хороших рифмы – кровь, морковь, свекровь и примкнувшее к ним вновь, а к распускающимся в парке Чаир только одна – золотистые косы. Всё, наконец, в полной гармонии, ничто не коробит несоответствием, и пламень жаркий живет в виртуальной душе, как в кронах дубов во время бури и как тому положено быть…

 

Я это твердо знаю…

Я это твердо знала три дня назад, а сегодня, когда третьи сутки бесснежную, безлистную, колючую осень покрывает нескончаемый снегопад, я твердо знаю, что в дверь вошла зима…

Почему-то этими ноябрьскими, готовыми с самого утра наступить сумерками вспоминается миниатюрный первокурсник – однокурсник, одногруппник, в общем-то никакой роли в моей жизни не сыгравший, ну разве одну небольшую… Впрочем…

…Я – накануне восемнадцатилетия, он – девятнадцатилетия. Начало первого курса. И хоть не в ту степь занесла судьба, всё, кроме учебы, интересно. Мы, выпускники раздельных мужских и женских школ, жадно, но стараясь не очень заметно, присматриваемся друг к другу. Однако замечаю, что некто он, как сказали бы теперь, положил глаз. Я, последние школьные годы горевшая великой платонической любовью, в ответ состроила свои глазки и позволила проводить меня до дома, испытывая страшную неловкость от прикосновения его пальцев к моим, хоть и спрятанным в нитяные перчатки.

Потом на больших переменах мы совместно уплетали пирожки с повидлом по пять копеек, на лекциях многозначительно переглядывались, – рядом не садились, так казалось интересней. И он, очень гордый в своем миниатюрном образе, стройный, с четко и красиво вырезанными губами, блондинистым чубчиком, горделивым выражением лица позволял однако себе позволять мне некоторую фамильярность и даже простил непростительную записку, которую я направила ему на лекции через ряды сокурсников и в которой содержался весьма бестактный экспромт: «Миленький, хорошенький маленький Сереженька, сердца только нет. Перестань упрямиться, если хочешь нравиться, то пойдем в буфет.»… Глупая детская записка, – сердце у Сереженьки было, и он не упрямился и ходил со мной в буфет есть пирожки, а слово «маленький» наверняка резануло его самолюбие. Просто я немного зашлась в непривычном для меня кокетстве, потому что в течение долгих (для щенячьего возраста) лет привыкла придумывать любимого, находясь в своем «прекрасном далеке» от него, а потому он и впрямь был примерно таким, каким я хотела его любить…

Итак, приближались отношения, к коим я в прежней жизни относилась с большим сомнением, ибо считала, что непререкаемым достоинством девушки является непорочность, при этом имея весьма смутное представление о порочности.

В день рождения Сережи мы просто отправились гулять вдвоем. Было начало декабря, морозно, почему-то на Москва-реке, в районе Котельнической высотки, уже плавали пласты и куски льда. Мы спустились по гранитной лестнице к воде, и я, в кокетливом раже, со словами «а что если мне уплыть на этой льдине», протянула ногу и уже поставила было ее на ненадежную субстанцию, но мой спутник сильно дернул меня за руку, а потом прочувствованно, по-отечески, по-родственному, по-любовному отругал за легкомыслие, за преступное непредвидение того, что могло бы случиться, если бы не его мгновенная реакция… и т. д.

Я так и не узнала, в каких выражениях рассказывал он нашим согруппникам о моей дурацкой, но вовсе не настолько значимой, чтобы о ней повествовать, выходке, только несколько человек на следующий день подошли ко мне со словами «ты что, с ума сошла?» – мы были еще дружными, заботливыми, наивными, не знающими жизни первокурсниками, и даже самый мелкий факт нашего бытия был чрезвычайно важен…

Это «событие» однако заметно сблизило меня и Сережу, и на следующий день мы долго сидели в моей комнате – делали задания, читали

конспекты, которые я вела прилежно, а он не очень, что-то ели-пили; потом ему пора было идти домой, я проводила его до двери, он вышел на лестничную площадку и вдруг таким же решительным жестом, каким спас от утопления в холодной реке, дернул меня за руку, вытащив на площадку, и… поцеловал в губы. Я поспешно попятилась в квартиру и закрыла дверь…

Далее, по-видимому, шла борьба разума и плоти. Ум говорил: «ты пала», плоти было интересно. Весь декабрь мы были утвержденной общественностью парой – вместе ходили по институтскому коридору, вместе после занятий выходили из института на набережную замерзшего канала, где находился наш институт, иногда расставались на несколько часов, чтобы позже встретиться для прогулки (а без расставаний ведь не было б встреч, ах ведь не было б встреч… Никогда-а), и целовались, целовались, целовались в темных уголках зимней, слабо освещенной старой (новая еще не появилась) Москвы – тогда не было принято целоваться у всех на виду.

Потом наступил Новый Год, мама с папой ушли, и вся группа дружно, без единого исключения, явилась ко мне в две небольшие комнаты коммуналки, накрыли стол. Быть может, для большинства – для меня определенно – это было первое празднование Нового Года, в котором не участвовали родители. Праздновали дружно, вдохновенно, с огромным интересом друг к другу, всех ко всем.

Когда веселье отшумело и все ушли, уже забрезжило снежное утро первого январского дня, каким оно и должно быть и каким всегда было в далекой юности, а Пушкинское «снег выпал только в январе» представлялось художественным вымыслом.

Так вот, когда все ушли, и я, смертельно уставшая, наплевав на грязную посуду и весь кавардак, оставшиеся после трех десятков гостей, направилась в постель, вдруг обнаружилось, что Сережа не ушел и обнимает-целует меня, полуспящую, распластанную на кровати прямо в нарядном платье и не способную ответить на его ласки. Как ни старался он своими прекрасными губами и настойчивыми руками разбудить мою чувственность, я не позволила прекрасному юноше заметить, что ему это удалось, потому что она, немного разбуженная, твердо стояла на том, что будет пока бодрствовать вдали от разбудившего. А когда Сережа принялся меня уверять, что мы (в случае чего) обязательно поженимся, я собрала последние силы и выпроводила его из квартиры.

Потом была сессия, и после одного из экзаменов, в единственные полдня отдыха перед очередной зубрежкой к следующему, Сережа повел меня к себе, чтобы представить маме (папы у него, как у многих моих сверстников, не было).

Я сидела чинной девочкой и не могла расслабиться за вкусным обедом и натянутым разговором. Думаю, что я действительно понравилась его маме, как об этом заявил Сережа, но мои ощущения, развивавшиеся до этого визита по восходящей, стали почему-то нисходить. Все чаще вспоминались годы пронзительного безответного чувства, сладость страданий, слова никогда и невстреча как символы моей уникальной судьбы, и воля как счастье неразделенной любви.

Потом были зимние каникулы, и на вечере в каком-то заводском клубе я, в синем костюме с плиссированной юбкой и брошью на груди из маленьких золотых колокольчиков, взялась приглашать на «белые танцы» чужих, приглянувшихся мне юношей, оставляя Сережу с сомкнутым ртом и непроницаемым выражением лица. И вдруг заметила, что с его юных щек еще не сошли подростковые прыщи, что ему не хватает роста, что вообще его образ несколько мелковат…

… Дальше я отправилась по жизни без него, и, признаться, никогда об этом не пожалела. Но почему-то иногда вспоминаю давние дни и мальчика, которому дала – по-видимому, без любви – первый невинный поцелуй. Может быть, потому, что это одно из немногих безгорестных воспоминаний…

Он не простил. До пятого курса – не разговаривал. На единственной встрече группы спустя двадцать пять лет – не поздоровался. «Миленький, хорошенький»… Но потом-то простил, Сережа? Давно наступило время прощать…

В дверь вошла зима. Я это твердо знаю…

 

«Дай поцеловать…»

Лицо сидящего напротив старика было – как говорили в детстве, считая, что это очень остроумно, – серо-буро-малиновым; но именно таковым оно и было, точнее не скажешь. Честно признаться, очень хотелось пересесть – я как-то сразу, когда вошла, обрадовалась, что есть свободное, одиночное, впередсмотрящее место, и бухнулась на него, но ведь никогда при выборе места в общественном транспорте не приходит в голову оценить ближайших соседей. Акт бегства в другой конец троллейбуса представлялся неудобоваримым – слишком явной была бы его причина. Даже зажатие носа представлялось бестактным, а потому запретным жестом, а так хотелось спастись от исходившего от старика жуткого зловония. Почему-то явилась мысль: ведь когда старик выйдет из троллейбуса – а ведь он когда-нибудь выйдет, – кто-то вошедший, ничего не знающий о сидевшем на этом месте до него, обрадуется одноместному седалищу и быстренько займет его, не подозревая, что на него со всех сторон движутся полчища всевозможных паразитов и микробов.

Тут же подумалось и о себе: может, и я в данный момент сижу на месте, которое только что освободил какой-то несчастный, лишенный места жительства, а стало быть, возможности помыться, почистить зубы и постирать одежду.

Смирившись со своим местоположением и избегая своего случайного взгляда на визави, я смотрела в окно, но уголок моего глаза видел его набрякший сизый нос, полузакрытые глаза, синие руки, одна из которых сжимала ручки стоящего на полу и чем-то набитого полиэтиленового пакета, а другая лежала на колене. Надо лбом пропахшего бездомной жизнью человека торжественно возвышалась белоснежная вязаная шапка – видимо, свежий трофей с какой-то фешенебельной помойки.

Ехать, к сожалению, предстояло долго; в данном случае моя нелюбовь к метрополитену и стремление при любой возможности передвигаться наземным транспортом сделали меня заложницей ситуации.

Народу в троллейбусе было мало, – непопулярный маршрут. Я смотрела в окно, немного прикрывшись от соседа рукой и даже, задумавшись, на какое-то время забыла о нем, как вдруг он сделал какое-то движение – то ли вздрогнул, очнувшись от одолевавшей дремы, то ли поменял положение рук; я невольно посмотрела на него в упор, а он – на меня. Из рытвин окологлазных отеков на меня смотрели очень темные, почти черные глаза, к тому же горевшие каким-то маниакальным блеском, к тому же выдававшие не столь почтенный возраст, как это могло показаться с первого взгляда. Отчетливо понимая, что даже для отъявленных маньяков я уже не представляю никакого интереса и что вообще у этого субъекта сейчас совсем другие заботы, я все же как-то внутренне сжалась под этим взглядом, но и теперь своего места не покинула…

Иногда, когда приходится долго ехать в общественном транспорте, я, если не читаю, придумываю себе такое развлечение: выбираю из публики какой-то персонаж, и если он (он или она) молод, я пытаюсь представить, каким он станет через несколько десятков лет, благо, мне хорошо известно, что именно добавляют годы. То же самое, но в обратном направлении, проделываю с пожилыми персонами, соскребая с их лиц напластования времени и получая таким образом их молодые лики…

Снова быстро взглянув на попутчика, я убедилась, что он все еще буравит меня взглядом, и, отвернувшись к окну, попыталась вообразить его облик многолетней давности и наскоро сочинить хотя бы одну историю, в результате которой он дошел до жизни такой. Боковым зрением я все еще видела его пронзительные черные глаза, которые мне вдруг что-то напомнили…что-то очень давнее…неприятное…Что это, что это, что?.. Рождается сюжет?..

…Кажется, была ранняя весна. Я вышла из квартиры, на бегу по лестницам четырех этажей подвернула ногу, подосадовала, похромала, но это не изменило намерения добраться до районной библиотеки и взять что-нибудь почитать. Что именно – предстояло решить по месту. Хотелось выйти из дому, но не просто так, а с благородной целью.

Немного хромая, я пересекла двор, в бессолнечных углах которого еще лежали исхудавшие, присыпанные грязью лепешки снега, вышла за ворота и остановилась на трамвайной остановке. Трамвая не было довольно долго, потом два неповоротливых вагона, сцепленные скрежещущей конструкцией, додребезжали до остановки, и я вошла в первый вагон. Народу было немного, но все сидячие места были заняты. Я купила у кондуктора билетик, по привычке тех лет проверила, счастливый ли он (редко выпадало и счастливых событий за собой не влекло), схватилась за эбонитовый поручень и стала смотреть в окно.

Будто что-то заставило мою голову повернуться, и я увидела странного юношу примерно моих лет, который пронзительным, не будет преувеличением – испепеляющим взглядом очень черных глаз смотрел на меня и ничуть не смутился, когда наши взгляды встретились – на один миг, ибо я тут же отвернулась и больше ни разу не повернулась, хотя все время затылком ощущала озадачивший меня горящий взор.

Через минуту я все же отвлеклась на графическую картину голых веток бульвара и, как всегда, размечталась, что вот-вот, очень скоро, они опушатся новорожденной зеленью, чем ознаменуют приход самого прекрасного сезона, и даже, забежав вперед, всей силой воображения ощутила запах сирени; эти приятные мысли вытеснили из головы сумасшедшего попутчика. Могло ведь статься, что его уже и вовсе в трамвае не было.

Однако, когда трамвай остановился на нужной мне остановке, я, выходя (кажется, у этих милых драндулетов двери еще не были автоматическими), увидела боковым зрением (которое всегда всё видит, как заметил один замечательный писатель), что голова с горящими глазами повернулась вслед мне. Я вышла и, не оглядываясь, быстро зашагала хорошо знакомым маршрутом, более приятным в последние годы, чем в те долгие семь лет, когда я хаживала им в музыкалку, скрепя свое юное сердце и не признаваясь самой себе, что не так беззаветно, как следует, люблю эти занятия.

Итак, теперь уже пешком, я двигалась по направлению к библиотеке мимо череды старинных двухэтажных домиков, многонаселенных детьми и старушками дворов, металлических, давнего плетения оград, обшарпанных подъездов, жилых подвалов, молочного магазина, булочной, киоска «справочное бюро» и т. д., и т. п., и моя душа ежеминутно пополнялась новыми ожиданиями в связи с наступающей весной (собственно, в ту пору она пополнялась ими в любой сезон).

В библиотеке стояла очередь человек в десять, и пока она продвигалась, я перебрала книги, лежавшие на стойке перед строгой, в очках и белом воротничке, библиотекаршей, немного сникла от духоты и скучного стояния в медленной очереди, так что остановилась на Илье Эренбурге, которого до этого не читала.

Таким образом, когда подошла моя очередь, я просто протянула строгому культурному работнику выбранную книгу, и ему, то есть ей оставалось только зафиксировать мой выбор в читательском билете.

Далее я должна была повторить весь путь в обратном порядке. Снова побрела мимо подвальных приямков, наполненных гвалтом дворов, бурлящих скандальными очередями магазинов; вспомнила, что сегодня у папы получка, а стало быть, он придет с работы с гостинцами, это тоже дополняло радужные впечатления от жизни. Скоро должно было темнеть, но это происходило теперь гораздо позже, чем, скажем, месяц-полтора назад, что тоже шло в копилку предвесенних радостей.

Вот и трамвайная остановка. Трамвая видно не было, и я решила пройтись пешком, благо это оттягивало момент появления дома, где я должна была срочно приниматься за выполнение скучных первокурсных заданий.

Я шла бульваром, пока еще не очень оживленным, не очень просохшим, но с участками живой земли, которая уже была не в силах скрыть своего первородного запаха. Скамейки стояли свободные и грязные, именно возле них особенно глубоководными были лужи, так что присесть не представлялось возможным.

А вот и промежуток в металлической ограде, через которую я должна выйти с бульвара в свой переулок.

Во дворе царило какое-то возбуждение. Скопившиеся в углу мужики все как один смотрели в небо, при этом отчаянно свистели и орали. Подняв голову, я увидела паникующую голубиную стаю и затесавшуюся в нее ворону, которая, по-видимому, и была причиной паники; похоже, птицы не поделили небо.

Я вошла в свой подъезд и стала было не спеша подниматься по лестнице, как вдруг… с высоты уже второго этажа… увидела того самого сумасшедшего, который прожигал меня взглядом в трамвае и про которого я уже давным-давно забыла. Перепрыгивая через ступеньки, он быстро бежал вверх, стремясь сократить расстояние между нами. Я тоже побежала, с ужасом сознавая, что не успею достигнуть своей квартиры раньше, чем он настигнет меня.

На последнем марше, на расстоянии в пять ступенек до моей двери, он схватил меня за руку и, задыхаясь, клокочущим от бега и болезненной страсти голосом выпалил: «ДАЙ ПОЦЕЛОВАТЬ!» И я, всегда до того (и всегда после) цепеневшая, немевшая от страха, не способная к активным действиям и вскрикам, не своим голосом – нe в переносном, в прямом смысле не своим – крикнула «МАМА!!!» Он резко отпустил мою руку и с досадливым «ДУРА» бросился вниз, перескакивая через несколько ступенек…

Я ввалилась в квартиру и упала на диван прямо в пальто.

Соседка сказала: «Я слышала, как ты орала, и я сказала матери «твоя орет», а мать сказала «да нет, не может быть, это не ее голос». Конечно, голос был не мой…

Долго еще я ходила по двору и по району, озираясь. И на той ступени, где сумасшедший меня нагнал, смотрела вниз и спешила добежать до звонка… И всё недоумевала – чем возбудила я, скромная первокурсница, больного человека, почему он так долго ходил за мной в тот предвесенний день, – туда, обратно, ожидал у библиотеки; почему непременно хотел поцеловать… кто его знает…

… Это рассказывать долго, а все воспоминание промчалось за секунду, и я уже почти поверила в то, что сидящий напротив меня старик не старей меня, что и у него с того дня, когда одолевшая его весенняя лихорадка так напугала меня, протекла целая жизнь и что она так же исчерпана, как моя.

Но этот испепеляющий взгляд…Сидит, смотрит; и я сижу, не в силах встать и выйти из троллейбуса. Единственная надежда, что он меня не узнал… И что поцеловать уже не захочет…

А может, просто захотелось состроить сюжет… Что я худо-бедно и сделала…

 

Кошка на трамвайной остановке

В миг случайно выпавшего хрупкого отдохновенья, когда под благовидным предлогом удалось, заставилось выбраться из дома, в час между собакой и волком, в половине версты от многолюдной, многотранспортной, бурлящей серой межсезонной жижей улицы, я, уже на обратном пути не спеша, остановилась у трамвайной остановки и перевела дух. И вдруг, как путник в пустыне, истомленный жаждой и не верящий в спасенье, с изумлением заметила, что нахожусь в оазисе. Улочка была почти пуста. Трамвайные пути метрах в пятидесяти от остановки поворачивали вправо, скрываясь за изысканным зданием начала того века, в конце которого я теперь жила. Это напоминало театральную декорацию – в спектакле удобней не продлевать рельсы в бесконечность, а имитировать их естественный, в то же время таинственный поворот куда-то. Верхний абрис томного декадентского дома кокетливо изгибался на фоне только что потемневшего декабрьского неба. В длинных узких окнах стройного эркера горел теплый, гипнотизирующий свет; в окне третьего этажа чья-то загадочная рука взметнулась и задернула штору. За ромбами иллюминаторов лестничной клетки виднелась голубоватая стихия – пустынный, просторный, не доступный простым смертным мир. Темные металлические балконы с отороченными снежной каймой кружевными оградами погружались в сон…

Мелкие хаотичные снежинки, сопровождавшие мой спешный путь туда, превратились теперь в хороший, мерный снегопад. Снег падал и волшебным образом преображал суетную, неприглядную, изобилующую нечистотами жизнь большого города. Я взглянула туда, где ожидание увидеть нечто прекрасное никогда не бывает обмануто: мелко дрожащий фонарь освещал стремительно соскальзывающие по невидимым нитям (истинно «как по нитке скользя») тысячи снежинок; некоторые из них срывались с нитей и, как шальные, сновали взад-вперед, вниз-вверх, делая классическую картину веселой и беспечной; но все в конце концов пропадали во тьме…

На планчатой лавочке, навек скрепленной неразрывными узами с металлической фермой остановки – а то ее, лавочку, наверняка давно бы умыкнули, – в блестках свежих алмазов сидела кошка, пушистая, как шар. Сидела спокойно, с достоинством, вобрав в гигантский одуванчик все конечности, прищурив глаза, подобрав хвост и не проявляя никакого интереса к горстке ожидавших трамвая людей. Только когда из меня вырвалось громкое «ой, какая ты красавица», она чуть-чуть приподняла голову и приоткрыла зеленые глаза.

«Она всегда тут сидит, – с готовностью сообщила мне женщина, завсегдатай остановки, закончившая, очевидно, смену на находящейся неподалеку фабрике, – люди идут с работы или на работу и кормят ее». «Да как же никто не взял такую красавицу?» «Она вряд ли к кому-то пойдет» (??) «Как же она не попала до сих пор под трамвай? А она мальчик или девочка?» – у меня роились вопросы.

Красавица почувствовала, что говорят о ней, встала во весь свой рост, подняв кверху не очень длинный, но отменно пушистый хвост. Все новые и новые снежинки приходили на смену растаявшим и, усаживаясь на шерсть, блестели и переливались. Я засунула руку в глубь меха, достигнув отнюдь не хрупкой плоти. Красавица подалась всем телом навстречу, приветствуя и поощряя мой жест, выражая готовность принять ласку, уж если я явилась без мяса и рыбы. «У меня ничего нет», – винилась я и по ее чудным глазам понимала, что она меня прощает. Я гладила голову между ушей и за ними, мокрую спину, упиралась рукой то в один кошачий бок, то в другой. Кошка изгибалась так и сяк, стараясь соответствовать движениям моих пальцев и ладони. «Она и поласкаться рада», – приговаривала женщина-абориген, любовно глядя на кошечку, а я все гладила и гладила красавицу, пока она не решила, что пора поставить на место эту, потерявшую чувство меры: вдруг злобно сверкнула глазами и подняла переднюю лапу – замахнулась. Может быть, я надавила на больное место или просто наскучила гордому животному своими пустыми ласками. Я срочно отдернула руку, чуть огорченная внезапной переменой настроения свободолюбивого зверя.

Дав мне отпор, кошечка решила было отмыться и энергично лизнула свое плечо, но, видимо, тающие бриллианты пришлись ей не по вкусу. Она замотала головой и сделала движение пастью, будто хотела освободиться от попавших в нее волос, после чего вновь подогнула все четыре лапы и опустила на лавку великолепный меховой шар.

Я же стояла в раздумье, примеривая прекрасный экземпляр фауны к своему дому: домочадцам, их характерам, режиму жизни, высокому этажу и т. д. Играла сама с собой в возможность невозможного, – полезная игра, ибо иногда, если не вообразить, что невозможное возможно, можно умереть…

За поворотом, еще не видимый, загрохотал трамвай. Подумалось: «конечно, когда спешила туда, долго не являлся, а теперь, когда…»

Из-за поворота показалась морда трамвая, его тело на миг изогнулось, как тело гибкого зверя, и он остановил свой бег, чтобы принять пассажиров. «Ну вот, сейчас новые люди придут, будут ласкать, может, кто покормит», – финальная фраза словоохотливой женщины прозвучала упреком. Я устремилась к распахнутой двери, последней взошла на ступеньку и, прежде чем дверь за мной закрылась, взглянула на покидаемое животное. Кошка сидела в первоначальной позе, но смотрела на меня широко открытыми глазами – удивленно, вопросительно?! («вряд ли к кому-то пойдет»?!) «Господи, неужели она не привыкла к быстрым расставаньям?» – подумала я.

Половинки двери сомкнулись, пассажиры, покачнувшись, ухватились за перекладины. Кошкина знакомая сразу встретила своего знакомого, у них завязался громкий разговор. До самого метро они на весь трамвай обсуждали, куда надо ехать за хорошим и дешевым репчатым луком.

1993

 

На Крите

Чеку-у-у-шку… чеку-у-у-шку… чеку-у-у-шку…, без конца, не ведая чувства меры, но с превосходным чувством ритма, кричат горлицы. Это транскрипция Ивана Моисеевича из Коктебеля (Царство Небесное), а мы – на острове Крит, в отеле «Мари-Кристин», почти все номера которого, по утверждению Интернета, с видом на море; действительно море видно, если очень сильно скосить взгляд вправо и вклинить его между тем отелем, что напротив нас, и рестораном, что справа на набережной, над морем, и вечером зажигает на всех столах свечи в ожидании гостей, которые не приходят – сезон еще только берет разбег…

* * *

Если днем, в сумерки или ночью пройти сквозь недлинный строй одинаковых ароматов одинаково цветущих деревьев, что длится всего несколько секунд, на миг попадаешь в некий, казалось бы, нереальный, но известный по какой-то из других жизней мир – так сладко и горько, грустно и радостно, реально и виртуально (простите прозаизм) пахнут эти желто-белые, с завитушками и многочисленными усиками цветы, которым, по нашим средне-российским понятиям, стоять бы на земле на тонких стебельках и пахнуть при касании их нашими сентиментальными носами. Ан нет, обдают нас с высоты деревьев, с двух сторон, многосложным, мгновенно переселяющим в другие эмпиреи ароматом…

* * *

Итак, о том, ради чего вся «эскапада», – МОРЕ.

Спускаемся с крыльца отеля, окруженного кустарником и цветами. Две щетки, справа и слева, лежат на самой нижней ступени – стряхивать с ног песок по возвращению с пляжа, как мы в наших северных широтах счищаем веником снег с валенок перед входом в избу. Идем по заполненному стоящими и едущими автомобилями разных марок и мастей переулку, минуем (с чувством вины, потому что ничего не заказываем) владельцев семейного ресторана с их зазывными взглядами, поворачиваем направо и… миг вдохновенья и счастья – на то он и миг, на то он и счастье – короткий проход между цветущими деревьями, их чарующим запахом с двух сторон, и, когда истончается шлейф сказочного аромата – невольная, почти неосознанная досада, но тут же, вскоре – цель похода: пляж. Нет, не цель. Пляж – средство, а цель – море. Слева на диковатом, почти безлюдном берегу замерло в безжизненности полуразрушенное, полукруглое, полузамком, полубашней и полной загадкой – здание, оно повисло над морем, из стен повыпадали камни, опоясывающая его галерея недоступна, как и все прочие подходы. Можно только с трудом взгромоздиться на бесформенные глыбы, лежащие трудно одолеваемой горкой под неопознанным объектом и прислушаться к молчанию старых (древних?) стен…

Ступаем на пляж. Если светит солнце, песок нестерпимо горяч. Обжигаясь, сбрасываем одежды (иногда все) и с ровной каменной площадки, что самими морем и берегом организована при входе в пучину для удобства ее пользователей, бросаемся в волну, захлебываемся, вертимся, бьем руками и ногами, детской радостью радуемся, продлеваем радость сколько возможно. Ах, море, море. Как далеко оно от нас… А те, кто от него в непосредственной близости, почему-то обычно не купаются. Таков закон несоответствия…

Еще на один прекрасный миг вкусив, втянув в себя, стараясь запастись им сколь возможно надолго, неописуемый запах южных деревьев, – отряхиваем на крыльце ноги от песка, для этого и лежат там две мягкие щетки – справа и слева…

* * *

Общественных скамеек и общественных туалетов нет по одной и той же, вполне понятной, причине: хочешь отдохнуть или облегчиться – иди в кафе, бар, ресторан, их тут больше, чем отдыхающих.

Но вот нашлась-таки чудесная лавочка, точнее скамейка, сбитая якобы из бросовых, растрескавшихся досок, а на самом деле гладкая, без заусенцев, сучков и задоринок. Между морем, на которое все время хочется смотреть, и ею, скамейкой – сплошной ряд кустарника с неведомым именем и очень блестящими, глянцевыми листьями, каждый из которых отражает то и дело норовящее спрятаться за облака солнце. Ну просто настоящий гламур в самом его первозданном смысле и виде. Море становится видимым, если склонить голову к левому плечу. Оно (море) плещет, поревывает, хотя и не свирепо, и пенится (узоры пенных кружев)… Хорошо посидеть на этой единственной скамейке – отдых, отдохновенье…

* * *

Каждый раз, когда быстро сгущается критский вечер, на берегу, на пустынном пляже, на остывшем песке, проваливаясь в него всеми четырьмя ножками, стоит белый пластмассовый стул, а на нем, вечной спиной к нам и остальным прохожим, лицом к морю, у самой воды сидит женщина (всегда без спутников, одна) с длинной, закинутой в море удочкой в правой руке; иногда, хотя нет ни солнца, ни дождя, она раскрывает над собой большой зонт. Кого выуживает она из этой темной слитности моря, неба и воздуха? Каково ее лицо, молода ли, стара ли? Мы этого не знаем, да и не хотим узнать.

Снова и снова, когда давно и быстро скрылось за горами солнце и опустел пляж, белый стул, при свете дня стоявший возле горы невостребованных лежаков, оказывается подвинутым к приливу, удочка – закинутой с непонятной для подглядывающих целью в чернущее море… По вечерам, над ресторанами… Под ресторанами, потому что пляж и море ниже ресторанов, воздух вечерами в мае вовсе не горяч, пьяных окриков не слышно, гуляет добропорядочная публика, не обращая внимания на загадочную фигуру, едва различимую во тьме южного вечера. Тишину нарушают только сумасшедшие летуны на мотоциклах – рокеры, поставившие на кон собственную молодую жизнь…

* * *

Камень на камень… Из камней, свалившихся когда-то с гор, на большой высоте над уровнем моря канувшие в вечность люди построили горную деревушку. И давно, а может, не очень давно (что есть давно?) покинули ее. Маленькая, коротконогая, лохматая собачонка в ошейнике отчаянно лает. Похоже, кроме нее тут никого нет и никто не бывает: оставленное селеньице, никаких признаков присутствия питьевой воды, запертые или раскрытые настежь двери, заставленные (закрытые ставнями) или зияющие окна, полуразрушенные или недостроенные, заглубленные или провалившиеся в землю строения непонятного предназначения с перекинутыми над стенами (в качестве строительных ферм?) стволами деревьев. Кое-где застывшие в давней оставленности кровати и стулья, продавленные, искореженные предметы обихода. Лишь одна-единственная дверь заперта на висячий замок, и ситуация вокруг этого жилища дает шанс предположить, что кто-то в него иногда наведывается и кормит собачку: мойка из нержавейки приставлена к наружной стене, вокруг некое подобие недавно наведенного порядка.

А собачка все тявкает, и, видно, не по злобе, а соскучилась по возможности проявить свое собачье свойство. Что она ест? Что она пьет? Короткие закоулки, тупики; над пропастью огромный, гигантский, сомасштабный лишь стране Гулливера, будто взращенный зловещей радиацией кактус; на огромных овальных листьях, редко – желтоватые и розоватые цветы сомнительного свойства – дотрагиваться почему-то боязно.

А над всей этой мистической реальностью – реальной мистикой, вокруг нее, над ней и под ней – пронизанный ошеломительными, одурманивающими, одухотворяющими запахами воздух, который щедро и настойчиво навязывает тебе, дубине с унылым лицом, свою животворящую энергию… Находим под ногами давно вышедшую из употребления чайную ложку и берем на память…

Съехав в некотором обалдении с горы, сделав несколько поворотов по серпантинному съезду, видим ухоженную церковь с могилами вокруг, каких-то живых людей, не имеющих отношения к загадочному безлюдью, которое полчаса назад так околдовало своей непонятностью, неумещаемостью в голове, что уже сомневаешься – а видано ли то на самом деле, доподлинный ли там, высоко на горе, этот кусочек белого света с одинокой, гуляющей самой по себе собачкой, ветром в растревоживших душу закоулках и гигантским, почти касающимся неба кактусом?..

* * *

Незаметно наблюдаем за одной парочкой. Мадам, глубоко за пятьдесят, и чернокожий месье лет тридцати. Она – тонкая, изящная, кудрявая блондинка; легкая, подвижная – ни одной минуты простоя: разговор – быстрая ходьба, купальник – элегантная юбка, ужин – завтрак, завтрак – ужин. Он – строен до предела, маленькая головка, неширокий нос (европейский разлив), светлый костюм – шорты, белая сорочка – цветастая негритянская блуза. Загорание у бассейна, на пляже и у моря не замечены. Все время куда-то летят, все время – вдохновенье! Всё – везде – всегда вместе, нескончаемые смех-шутки на непонятном языке. Несомненно, это язык любви. Несомненно, это – любовь.

* * *

Зазывалы, зазывалы, зазывалы. Зазывают, зазывают, зазывают. Такая у них работа.

Однажды, в начале пребывания, поддаемся, оказываемся зазванными – и впрямь, чего уж там, не поесть ли мороженого, хотя мы после обильного ужина и, соответственно, совсем не голодны (все-таки мороженое, хоть и десерт, требует небольшого места в желудке). Чуткая душа и меткий глаз зазывалы сразу замечают наше колебание у входа в его заведение, и вот мы уже провожаемы к столику, снабжаемы меню и ласкаемы улыбкой официанта. Заказываем для нашего единственного мужчины пива, а для нас, двух сытых женщин, одну на двоих порцию мороженого, которая, по нашему разумению, должна состоять из трех шариков – ванильного, шоколадного и клубничного, при этом жестами и на посильном английском объясняем, что обе будем лакомиться этой одной-единственной порцией.

Очень скоро официант приносит пиво, а еще через некоторое время, пританцовывая и всем своим видом олицетворяя триумф красоты и вкуса, он торжественно несет перед собой и ставит на стол вазу на толстой ножке, в которой огромной горой высится нечто невообразимое! Два шара ванильного, два шара шоколадного, два шара клубничного, два продолговатых печенья овальными краешками кокетливо высовываются из вазы с двух противоположных сторон, две ореховые трубочки аналогично торчат по разные стороны посудины и, наконец, две маленькие фигурные шоколадки украшают ансамбль дивной красоты и чудовищного размера. Все это вкруговую обложено взбитыми сливками, а в ложбинках текут струйки какого-то экзотического серо-буро-малинового соуса! Хитро, как-то заговорщически улыбаясь, официант с комментарием «это – вам, а это – вам» кладет возле каждой из дам по чайной ложке – очевидно, смекнул, что русские извращенки, заказавшие себе по порции мороженого (?) и при этом пожелавшие, чтобы обе возлежали в одном флаконе (?), употреблять прохладную вкусность все же предпочтут разными ложками… Интересно, очень ли этот тип был удивлен, неправильно истолковав наш заказ? Или в сонме отдыхающих еще и не такое встречается?..

Зато, наевшись, мягко выражаясь, до отвала (не доесть было жалко – недешевое удовольствие), о мороженом больше во весь срок отдыха не помышляли…

* * *

Мы – ортодоксы, они – тоже, только они в меньшей степени ортодоксальны. Монастыри и церкви, органично слившиеся с пейзажем, скалами, порой взобравшиеся на высокие вершины так, что кажутся недосягаемыми. Подлинная красота без нарочитого украшательства, обрядность – без искусственных усложнений. Чувство меры не нарушено ни в чем – ни в декоре, ни в одежде послушниц, ни в поддержании благодати. Скромные монахини приветливы и толерантны. В изумительной оторванности от грешного мира живут они, по 4–6 сестер в обители, тихо работают, молятся, пишут иконы, поддерживают свой Дом в порядке, так что все старые стены, росписи, образа никогда не пребывают в ветхости. Доброжелательно, с готовностью встречают гостей, какого бы вероисповедания они ни были. Конечно, ортодоксов – с особой теплотой.

Жуем просвирки в виде сдобных печеньиц, которыми угостила нас монахиня, и заметно умиротворяемся… С Богом…

* * *

Отъехать, отъехать от назойливых ларьков с бижутерией и ювелирией, шлепанцами и шляпами, очками и козырьками, носками и трусами, статуэтками и брелоками и пр., и пр., что унылыми множествами, согласно курортному протоколу, наполняют любое курортное местечко! Отъехать и очиститься первородными пейзажами, чистейшим ветром горных гряд и плато. Истратить весь запас восторгов от неумолимо, щедро цветущих бугенвиллей и прочих средиземноморских кустарников, бесконечных оливковых рощ, виноградников, красных на зеленом маков, невидимых птиц, сопровождающих нескончаемым щебетом бегущий по хорошей дороге автомобиль. Горные ландшафты, обезоруживающие приезжих циников – оказывается, есть места, сохранившие облик первого дня творения: разновеликие, но равно величественные хребты, головокружительные обрывы, разделанные под посадки плато, обвалившиеся с гор глыбы, готовые сомкнуться и раздавить путника ущелья, но мы, увы, не аргонавты и смотрим на все эти сдавливающие горло красоты из салона автомобиля, плавно катящегося по доброму шоссе, которое тоже, быть может, есть Промысел Божий.

Такой маленький на карте мира остров Крит – один из центров древней Эгейской культуры – громаден своей красотой и величием, когда чуть-чуть внедряешься в него своей незначительной персоной…

 

Три с половиной дня в Стамбуле

Уплывает, уплывает Стамбул… Как море смывает с пляжа попавшиеся под волну предметы и, пополоскав немного туда-сюда, навсегда уносит их в море; как время уводит из реальности образ ушедшего из нашей жизни человека, как бы мы ни старались его сохранить, – так поток дней стремительно стесывает выпуклость, плотскость, сиюминутность проведенных в чужом городе дней. И снова Святая София из огромного, ошеломляющего объема рядом с вами, маленькими и немощными, становится красивой картинкой в книге или путеводителе, которую вы, большие и сильные, с лютой любознательностью сидя на диване рассматриваете.

Но пока, видно, не все камни смыты, и сегодня вдруг – в какой-то удачный миг отрешенности от повседневной текучки – показалось, что еще реально возможно, стоит только захотеть, отправиться в тот подлинный, негламурный квартал старого города, где обаятельный усатый турок содержит за плексигласовыми шторками маленькое, на три столика, кафе, сам же играет на толстенькой турецкой мандолине (как она правильно называется – не знаю и вряд ли бы запомнила) и подает куриный шашлычок с овощами по нетуристской цене. Невидимый чеканщик отчеканил в памяти первый вечер в Стамбуле, первый закат, первую темноту гористых улочек с их будничной жизнью, первое внюхивание в незнакомые, волнующие запахи смеси моря, дыма, заморских кушаний, вечнозеленых кустарников и всего прочего, совершенно неизвестного.

За первым ударным днем последовали еще два с половиной дня, и, как водится, вступил в действие механизм углубления и расширения первых впечатлений, поспешного обживания, привыкания, когда двадцать четыре часа суток, в привычной обстановке пролетающие моментально и почти всегда неудовлетворительно-бесплодно, бесконечно растягиваются на поспешно обживаемой почве в долгих хождениях, интенсивных осмотрах, срочном перерабатывании впечатлений, преодолении усталости, приобретении второго дыхания; в результате эти неполные четыре дня донельзя спрессовались и стали значительней суммы многих, не заполненных до предела, дней. Громко кричали чайки, в поисках пищи летая больше над городом, чем над морем. Всюду – у мечетей, в скверах, во дворах, на тротуарах, по проезжей части сновали вовсе не несущие на себе черты бездомности кошки. Это традиция – люди присаживаются на корточки, ласкают и кормят их, а кошки гуляют сами по себе, не сетуя на отсутствие пристанища. Город чаек и кошек…

Порт, суета морской жизни, бесконечное пришвартовывание и отплытие кораблей и корабликов в проливе Золотого Рога, запах жареной рыбы, отсутствие скамеек, а потому невозможность присесть и предаться морским впечатлениям (только в кафе), пересечение всевозможных потоков..

Зато в сумерках, наконец, пустынная прогулка вдоль Мраморного моря, оно справа, огромные каменные глыбы за парапетом отделяют мир сердитых волн от пешеходной тропы, по которой мы гуляем, и нам, фанатам водной стихии, как всегда, хотелось бы в нее погрузиться… Море величественно, неприветливо, неподступно. Сумерки. Слева отвесный уступ города над шоссе, на вершине уступа темные силуэты домов и домиков, в окнах желтый свет, за окнами неведомая жизнь неведомых людей. Что они сейчас делают? Что едят? О чем разговаривают? Кто они такие?..

А теперь – самое главное, ради чего ВСЁ – Святая София. Воистину размеры, архитектура, необозримость поражают голову, глаз, сердце. Непостижимо… Сколько ни смотри в книги и проспекты, такого не представишь, пока не окажешься рядом. Да и оказавшись рядом, немного себя пощиплешь – не сон ли, не мираж ли. Войдя внутрь через императорские двери, сотворенные, по легенде, из Ноева ковчега, непроизвольно ахаешь от масштаба. Монументальный, торжественный зал ошеломляет, он, огромнейший, легко устремлен вверх вместе с сооруженной для ремонта конструкцией, которая вкупе со всем остальным величием приковывает взор тонким металлическим кружевом, из которого она сотворена. Всем известно, что у турок, превративших Константинополь в Истамбул, а Святую Софию в мечеть, не поднялась рука разрушить тысячелетний символ христианства, и они, заштукатурив фрески и мозаики, заменив крест на полумесяц, водрузив четыре минарета и повесив круглые щиты с надписями на арабском языке, все же сохранили для человечества этот шедевр всех времен и народов, при лицезрении которого возникает риторический вопрос: в чем смысл прогресса и цивилизации, если уже пятнадцать веков назад человек умел такое…

Да… Быть может, выйдет из мраморной колонны исчезнувший в 1453 году священник и довершит прерванную янычарами литургию… Кто знает…

Голубая мечеть. В общем-то не голубая. Голубые изразцы, благодаря которым она зовется голубой, разглядеть не удалось. Шесть минаретов, как гигантские острозаточенные карандаши, врезаются в небо. Вдоль бокового фасада множество умывальников (наверное, есть у них специфическое название), как строй рукомойников в российских летних детских учреждениях, и правоверные, прежде чем вступить в Храм Аллаха, тщательно моют ноги, вытирают их чистыми полотенцами. Мы ног не моем, просто снимаем обувь, входим во внутренний двор, куда допущены иноверцы, садимся на ковер и обалдело разглядываем очередное чудо человеческого гения – центральный купол, следующий ряд куполов, еще ряд куполов – мал-мала-меньше. Толстые, как ноги гигантского слона, колонны. Окна, окна, окна – не сосчитать. Несколько раз в день с галерей минаретов над Стамбулом, над Турцией, над миром звучит громогласный призыв муэдзинов к молитве веры, благодарности, счастья нынешней и будущей жизни, он уносится ввысь и побуждает хотя бы на мгновенье приподняться над суетой земной жизни, независимо от вероисповедания…

Гарем… Даже прожив длинную жизнь, кто из нас, моногамных, ведал– гадал, как же устроен этот неведомый гарем, где много жен при одном муже? Как это-как это, сказали бы мы, если б вдруг вздумали задаться таким вопросом. Но не задавались – зачем нам это?.. А вот оказывается как… Давно опустевший, набравшийся неистребимого холода, ставший музеем, но все же гарем! (в переводе «запрещенный» – парадокс!). Огромный дворец Топкапы, откуда султаны на протяжении нескольких веков правили Османской империей, владея многими – до 1000! – женами. Не вмещается в голове, как с таким количеством жен практически справляться. Сколько ни думай, не додуматься, не представить. Однако вот оно, вместилище султанского хозяйства. Экскурсия. Милая, очень странная, веселая турчаночка что-то гуторит по-английски, все время вставляя в свою речь не всегда уместное «ou kei?» с вопросительным знаком. Мы почему-то пренебрегли телефонными трубками, а то бы нам в ухо изложили историю каждого закоулка на нашем родном языке. Тем загадочней кажутся лестницы, галереи, балконы, запертые двери в отдельные комнаты – для каждой жены, поди, своя, а то как же… Мы следуем толпой по бесконечным переходам, узким коридорам, выходим на террасу – наверно, она принадлежала мамаше султана, которая командовала девушками. Оказываемся в больших залах с длинными, во всю ширину помещения, низкими диванами. Все это очень красиво и абсолютно мертво – давно нет султана, нет трепетных красавиц, ревниво дожидающихся своей очереди. Холодно, как в склепе. Давно остыл жар своеобразной, недоступной пониманию моногамных супругов любви. Только очень сильным воображением и только на этой территории можно на один миг представить (и тут же забыть) былую теплоту комнат и галерей, занавешенные лица, шарканья, подглядывания, притаившихся в арках чернокожих евнухов (старший евнух был большим начальником), и многочисленных детишек – это от 1000-то жен! Как это-как это. Мало что прояснилось. Непредставимо, несопоставимо. Однако красота архитектуры – стен и перекрытий, перил и заграждений, витражей и мозаик, колонн и арок и т. д., и т. п. – этим не восхититься невозможно…

Наше стамбульское утро начиналось со скромной трапезы на пятом этаже отеля. Милая официантка континентального завтрака с обаятельными кривыми зубками внутри приглушённой улыбки раз десять подливала одной из нас, любительнице большого количества горячей жидкости, коричневое нечто, называемое кофе, следя из проема ведущей на кухню двери за этапами опустошения нами чашек и не догадываясь просто поставить на стол кофейник, а может, это не положено по уставу. С террасы утреннего кафе открывался ублажающий душу вид на старый город, Святую Софию, вонзающиеся в небо бывшего Константинополя минареты, уютный сквер с вечнозеленым кустарником и все окружающие город проливы-моря. Похоже, одна и та же чайка прилетала к завтраку, садилась на ограду балкона в ожидании подаяния, иногда в сопровождении подруги по счастью (или несчастью?) родиться чайкой.

Ясно видятся – пока не смыто: рестораны-забегаловки на улице, по которой бесшумно, с небольшими интервалами, скользит трамвай о трех жестко соединенных вагонах, приковывающий взгляд ладной конструкцией, чистотой корпуса, прозрачностью стекол. В окнах общепитовских заведений выставлено напоказ все, что предлагается проголодавшейся публике. Дважды мы соблазнились упитанной тушкой из картофельного пюре, заключающей в своем сформованном тельце мясное, рыбное или овощное нутро. Вкусно… А уж о восточных сладостях, национальном достоянии турецкого мира, и говорить не приходится – рахат-лукумы, марципаны, рулеты и бисквиты, пироги и пышки, истинное название которых усвоить невозможно, а одним словом – купаты. Еще горячие каштаны – лежат на разогретом противне на удивление крупные, а в выданном на руки кулечке – гораздо мельче…

Крытый рынок – огромный город в городе со сводчатыми потолками, куда мы, до умопомрачения уставшие, а потому нехотя добрели к его закрытию, перед самым заходом солнца. Ковры, золото, кожа, кальяны, бижутерия, керамика, антиквариат, медные изделия – нас, до отказа переполненных впечатлениями, уже ничем соблазнить, как ни старались зазывалы, было невозможно.

Не опекаемые гидом, ограниченные временем, мы не побывали на рынке специй, не явились посетителями многочисленных музеев и турецких шоу. Приходится утешаться удобным постулатом – объять необъятное невозможно. Что успели, что отчеканено в памяти, – бесценно.

Не уплывай. Стамбул, не уплывай…

 

Крокодил

В комнате небольшого размера металась из угла в угол моя дочь: за ней гонялся огромный крокодил, ловко, несмотря на свою недвижную конструкцию, маневрируя, но при этом п о к а не достигая цели, потому что дочь – от страха – оказывалась п о к а более маневренной. Я же, сидя где-то под потолком и будучи для крокодила недосягаемой, умирала от ужаса и с диким напряжением следила за поединком, подсказывая бедной девочке, в какую сторону ей отпрянуть, чтобы увернуться, но с ощущением неминуемой беды – куда ей в конце-то концов от него деваться?..

Как это обычно бывает, не дождавшись страшного финала, я проснулась. Если б дождалась – это была бы смерть. А так дико болела голова, и автоматический тонометр засвидетельствовал высокую цифру.

Надо было выживать. Надо было перестать дрожать и скорее встать, что после увиденного ужаса, который ощущался еще как всамделишный, было трудно. Надо было чем-то перешибить навязчивое ощущение неминуемой беды, дать организму передышку, перенести его в другие эмпиреи.

Итак, стараюсь перенести. Очень стараюсь.

За окном весна. Дожили в очередной раз, спасибо Господу. Солнце все же растопило немыслимые снега и повернуло на лето…

Да не гневи же Бога (урезониваю себя): ведь только что вернулись из вечнозеленой обители древних греков, предвосхитив, опередив московскую весну; уже походили по обжигающему ступни песку, пополоскали горло соленой морской водой, повдыхали и повзирали щедрость оливковых рощ, повосхищались абрисами навеки застывших гор и навеки глубоких ущелий! Это ли не эмпиреи…

Достаю клочок бумаги, на котором мной, в тот момент не погруженной в заботы суетного света, но и не осененной божественным глаголом, куриным почерком набросано несколько строк. Это был последний день рая, душа пыталась встрепенуться, но почти ничего из этого не вышло…

С моря не дует холодный ветер, а лишь потягивает прохладным дуновением, потому что утреннее море было на порядок прохладней дневного, пронизываемого жаркими, набирающими силу лучами. На небо не наплывают ни кучевые, ни перистые облака, лишь над дальней горой протянулось бледное длинное перышко – быть может, распушившийся след от самолета.

На островок с часовней Святого Николая высадился десант – компания очень молодых девушек и парней; быть может, этот не бог весть какой заплыв кажется им чем-то неординарным, героическим..

Ветер не дует не только с моря – ниоткуда, и вся система запуска парашюта с двумя смельчаками с катера в небо – лодка, снаряжение для подплыва к катеру, сам катер, путы, которыми обматывают отправляющихся в полет для надежного прикрепления к шатру и сам парашют – отдыхают.

Купающихся немного, они зашли в воду по пояс и купаются стоя неподвижно, будто священнодействуют в священном водоеме…

Старые, но еще служившие службу купальник и полотенце, похищенные вчера с пляжного лежака, не возвращаются. Настолько трудно вообразить, будто пропавшие тряпки могут кем-то использоваться по назначению, что у ничтожной дочери мира возникают бредовые, но неагрессивные подозрения относительно неведомого фетишиста…

Очень черный чернокожий, слившись с синим лежаком, снимает с себя одежды, стараясь быть незаметным, и это ему удается. Снял и – впечатывается в пляжное ложе… Загорать?

Песок уже обжигает ступни, в тени прохладен.

Мелкое на протяжении метров тридцати море плескается у берега и мирно, равномерно шумит.

Никто не знает, что такое рай? Я знаю: не жарко и не холодно; изобилие цветущих растений и их благоуханий; переплетение запахов цветов, листьев, моря, неба, гор, сверкающего воздуха; звуков тихого прилива, жужжанья мохнатого шмеля, шуршанья песка под босыми ногами, голосов детей, строящих песочные замки, приглушенного звяканья посуды в столовой, где готовится обед; голубей-голубого небо, по которому весело и свободно скользит парашют (все-таки набрал райского воздуха) с маленькими фигурками двух болтающих в воздухе ногами людей – двух ангелов; смельчак в небе, как одинокая птица, с пропеллером за спиной; комнатка вровень с крышей над пляжем, балкон с круговым обзором, шелест деревьев с неизвестным названием, чистое белье для ночного сна.

Прошлого нет, будущего нет. Может, это и есть счастливый конец света… Happy End… Сиюминутное и вечное слились…

… Оказывается, это возможно: страх помельчал и угомонился, даже вызвал что-то подобное собственной улыбке. Взгляд метнулся за окно, обвел панораму знакомого города, вернулся, заметил грязь на немытых стеклах. Ванна со льдом – это не море, и все же, все же…

Как рано нынче созрел тополиный пух и, формируясь в шары, наполняет комнаты. Беру мокрую швабру и гоняюсь за шарами, словно за бабочками, пытаясь накрыть «сачком» каждый в отдельности.

А вот и деревня, второй родной дом. Все цветет, благоухает и быстро отцветает, передавая эстафету следующему подвиду. Деревенский пруд с табличкой «Купаться запрещается», пиявками и разбитыми бутылками на дне – не худшее из предоставляемого этим миром. Кучи проплывающих над головой облаков, теплые капли дождя из круглой тучки, два рыжих гостя – два голодных кота с поднятыми хвостами и напряженными взглядами…

Так называемые «плохие сны», в которых трагическое так сконцентрировано, что оно порой еще трагичней, чем наяву, все же выигрышно отличаются от яви тем, что пережитая во сне трагедия оказывается недействительной, как бы ее ни толковать, обесцвечиваемой и изгоняемой явью…

Конечно, крокодил, желавший съесть мою дочь (а может, он резвился и играл? Но как было проверить?..), еще до конца не выветрился, но уже вспоминается бледным серо-зеленым невсамделишным существом, мечущимся в среде, в которой крокодилы обычно не обитают.

 

Судьба иная

Пожилая дама, проковыляв вдоль странной улицы, по обеим сторонам которой шелестели листвой ровно шесть не облетевших, пышных и зеленых деревьев – три по одну сторону и три по другую, – в то время как все другие на всех других улицах давно облетели, зашла в обувной магазин и стала скорей машинально, чем заинтересованно, перебирать экспонаты так называемой коллекции.

Очнувшись от своей рассеянности, она обвела глазами полки и подумала: раз магазины открывают, значит, это кому-то нужно? Но кому такое нужно? На полках замерли или бескаблучные уроды, или беспардонные красавицы на высочайших шпильках, годные разве что для безвкусных витрин.

Женщина задала себе – просто так, для интереса – вопрос: а что бы из коллекции она выбрала, если бы проблема покупки стояла ребром? Но ответа не получила, потому что ребром ничто не стояло, а зашла в этот бездарный магазин она по давней привычке заходить в обувные магазины.

Рядом стоял дед в натянувшемся на солидной стати пальто и перебирал женские туфли. Мужчина среди женской обуви? Небось погреться зашел.

Ибо была вторая половина последнего дня октября; первый чуточный снег припорошил газон перед магазином, но, если не считать этой легкой припудренности, трава на газоне еще имела вполне летний вид, и на ней не рядом, а на довольно большом расстоянии друг от друга, как бы в углах мысленно нарисованного равностороннего треугольника, одинаковыми недвижными калачиками разлеглись три собаки – видимо, отсыпались наперед, предвидя долгие неминуемые холода, когда не разляжешься.

Женщина вышла из обиталища обувных коллекций и через несколько метров свернула в продуктовый маркет, тоже без особой необходимости; но поскольку здесь выбор был широким сверх всякой меры, тележка стала наполняться совершенно необязательными продуктами. Вот так всегда – лучше пройти мимо…

Перебирая пачки с различными творогами и пытаясь без очков разглядеть указатели жирности, она неизвестно почему подняла и повернула голову, в результате чего увидела неподалеку деда, который только что рассматривал женские туфли. Их взгляды чуть было не встретились, но когда ее направился в ту сторону, его был поспешно отведен.

Она выбрала 0-процентный творог и, уложив его в тележку, двинула ее по направлению к кассе, до которой было далеко – громадное пространство универсама было задумано таким образом, чтобы даже ни в чем не нуждающийся гуляка не вышел из маркета (это по-нашему продмаг) с пустыми руками.

Дед как-то незаметно подошел сбоку и неожиданно молодым голосом быстро сказал:

– Наташа, я тебя почти без труда узнал. А ты меня?

(В голове женщины почему-то сразу и совершенно неуместно возникла ассоциация с египтянами и турками, которые приехавших к ним в гости русских девушек, всех подряд, называют наташами)

На нее смотрели утратившие цвет глаза, из-под берета струились длинные седые пряди. Борода, кроме белого и черного колера, включала желтоватый оттенок, усы же были совсем седыми. Проем пальто, из которого господин явно вытолстел, обнаруживал поддетую под верхнее платье одежду цвета бордо. В стоящем перед ней пожилом господине женщина, как ни силилась, никого не узнавала.

– Нет, я вас не узнаю.

Он смотрел выжидающе. Она сочла необходимым дать разъяснение:

– Быть может, по причине наличия у вас усов и бороды, которых лет сто назад не было. – Она помолчала. – Кроме того, не исключено, что вы были стройны, имели, к примеру, каштановые волосы и молодцеватую фигуру. Не так ли?

Женщина выговорила все это, как заученный урок, потому что имела наготове итоги многолетних размышлений о причинах, по которым одни люди с возрастом становятся абсолютно неузнаваемыми, а другие, делаясь стариками, остаются неизменными, каковых примеров немало.

Дед, казалось, не ожидал от женщины такой словоохотливости.

– Да, все так, – он пожал плечами, – что было, того нет, а чего не было – появилось. Ты права. Так будешь узнавать или представиться?

– Подождите. Я еще не решила, как с этим быть.

Ей вдруг стало тоскливо и захотелось отменить беседу. Конечно, под благовидным предлогом. Чем больше удивит ее сейчас дед, назвав давнее имя и напомнив о великолепии былого образа, тем меньше захочется в очередной раз пятиться назад, в исходную точку.

– Ну, хорошо, а помнишь ли ты…

– Подождите, я вдруг отчетливо поняла, что не хочу никаких воспоминаний, они все изжеваны, как потерявшая вкус жвачка…

Они вышли из магазина одновременно и сошли по длинному пандусу, предназначенному для инвалидных колясок, на тротуар. Женщина проводила взглядом трусившую на трех лапах, поджав четвертую, черную собаку.

– Вы никогда не задавались вопросом, куда так целеустремленно бегут бездомные собаки?

– Не задавался, но думаю, что они бегут без цели. Чтобы согреться. Чтобы двигаться. Чтобы движением тренировать свое бездомное сердце.

Некоторое время спутники молчали. Дед прервал молчание:

– У меня недавно был юбилей. Вы не хотите знать, какой именно?

– Не хочу.

– Так вот. Мне подарили домашнюю метеостанцию. И она мне каждый божий день предсказывает погоду, так что я выхожу на улицу во всеоружии.

– Интересно…

– Мой маленький правнук…О правнуках можно?

– Можно, только осторожно.

– В каком смысле?

– В смысле дат…

– Хорошо. Так вот, мой маленький правнук садится в позу лотоса, лепечет какие-то непонятные заклинания, и тогда, всегда и непременно, к нему из любой точки квартиры подтягивается кошка и начинает слегка покусывать ему руки, ноги, локотки…

– Ой, посмотрите, как красиво! Какое солнце!

Вовсе не утомленное солнце собиралось закатиться за дальний дом и завораживающе-агрессивным светом освещало голые ветки деревьев, вертикальные столбы белых дымов, голубей на крыше самодельной лоджии длинного дома, мимо которого они шли, еще не зажженные, но как будто светящиеся головки фонарей. Отвернув взгляд от необычайного заката, дед спросил:

– Ты любишь ночь?

– Нет, моя любовь к текущей жизни, к сожалению, заканчивается с окончанием сумерек. Дальше все резко меняется. И так каждый раз. Я люблю длинный день и с трудом терплю даже короткую ночь.

– Осторожно, машина.

Они переходили запруженную троллейбусами, трамваями, грузовиками и легковыми машинами улицу.

– Один замечательный философ сказал: «Чтобы сохранить жизнь, не надо над ней трястись…»

– Трястись не надо, а соблюдать дорожные правила необходимо.

– Спасибо за науку. Вам прямо?

– Мне прямо.

– Мне направо…Всего хорошего.

– До свидания.

Дед удалялся довольно бодрой походкой, не оглядываясь. Солнце зашло за дом, и сразу начались сумерки. Длинной цепочкой выстроились пустые прозрачные трамваи – очередная авария. Люди шли вереницами во всех направлениях – видно, нуждались в трамваях, которые, как всегда, некстати сломались.

Женщина старалась не придавать значения никчемной встрече, освободиться от образа старика и от всего того, что она не позволила ему сказать. Но, как ни старалась, что-то томило ее, нагнетая то самое настроение, которого она пыталась избежать, не дав возможности разговору развернуться и наполниться прошлым.

Она вздрогнула, потому что кто-то дотронулся до рукава пальто. Это был дед. Он был смущен. Он извинялся, перестав быть невозмутимым. Он вынул из внутреннего кармана пальто вчетверо сложенный лист бумаги и сказал скороговоркой:

– Я знал, что ты живешь в этом районе. Я знал, что когда-нибудь мы встретимся, и уже однажды видел тебя издали. Потому носил это в кармане. Извини, разреши зачесть. Я написал это лет сорок назад и никогда никому не показывал. Так что первое исполнение…Скорей всего, и последнее…

Он вынул из кармана очки, надел их, подсунув дужки под волосы, развернул лист и…

Меньше всего в этот осенний вечер, в этот несимпатичный час пик мегаполиса, в этот ничем не примечательный момент жизни женщина ожидала услышать нечто в рифму… Это был неподдающийся разумению сюр…

Между тем неузнанный женщиной человек, заметно волнуясь, читал:

Мечтал ее назвать своей женой, Но ничего из этого не вышло. Мы не сыграли свадьбы никакой — Ни самой скромной и ни самой пышной. Что ж, не борец, не рыцарь, не гордец, На чем стоит земля, себя ругая, Я поведу другую под венец, Ей не признавшись, что она – другая. А может, та окажется другой, Что выбрала себе судьбу иную. И радуга раскинется дугой, Собой конец ненастья знаменуя.

Она ни за что не хотела дать волю смущению, тем более – волнению.

Он аккуратно, по тем же линиям, сложил листок и положил его обратно во внутренний карман

– Ну и…Радуга раскинулась?

– Да…А судьба иная состоялась?

– Да.

Коротко, без слов, дед махнул рукой в знак прощанья, повернулся и быстро пошел, не оглядываясь…

 

Ночной штиль

На исходе ночи я проснулась от полнейшего штиля, когда кажется, что мир помещен в безвоздушную капсулу и сейчас наступит мировой коллапс. Я выглянула в западное окно и в первоначальном, еще не дневном, предрассветном свете наступающего дня увидела заколдованные купы овражных деревьев, в которых не шевелился ни один из миллионов листьев, не двигалась ни одна, даже самая тоненькая веточка. Не кукарекал ни один петух, хотя обычно петухи охотно это делают на заре. Стоп-кадр. Вакуум. Конец всему – ветру, воздуху, небу, миру.

Я просунула страждущее лицо меж прутьев решетки и стала всерьез оценивать целесообразность каких-либо усилий; быть может, например, сильно подуть, чтобы немного оживился застоявшийся воздух, чтобы пошевелился хотя бы один из ближайших листьев разросшегося перед окном дубка. Но остатками разума поняла, что дуть бесполезно – для этого даже самый ближний резной лист далек.

Слева, южней и восточней, застывшая округа уже приобретала розоватый оттенок, в занавешенной комнате было еще темно, однако в преддверье стремительно набирающего света утра вряд ли можно было еще заснуть…

Чтобы не погибнуть от ненормального безветрия, ничего не оставалось как собрать остаток душевных сил и, забыв о сомнительности такой формы поведения, заняться самовнушением: обманывать себя, уверяя в том, что все хорошо, что на улице дует ветер, что – слышишь? – трепещет листва, это твой любимый звук, и что, в конце концов, от этого безвоздушья еще никто не умирал (ох, так ли это?)

Это был час, когда диковинные часы, подаренные мне кузеном, который больше, чем кузен, потому что когда-то, очень давно, наши отцы, родные братья, женились на наших матерях, родных сестрах, и вчетвером родили всего двух детей, – так вот, эти особенные часы в этот час ничего не могли мне показать. Ибо стояли они на комоде лицом, то есть циферблатом, к стене, а их мистическая функция именно в таком положении выводить цветным свечением на потолок читаемые цифры часов и минут не работала по причине окончания черной ночи. Какой-то абсурд. Как часы без стрелок. Как балкон без выхода на него.

Так и не определив, который час, я легла в несвежую, не могущую быть никакой другой по причине многодневной жары постель, накрылась худосочным пледом, вес которого был явно недостаточен для комфортного самочувствия (некоторым людям даже в жару для сна требуется, чтобы поверх лежало что-нибудь тяжеленькое); слушая гнетущую тишину, я вспоминала сочные звуки ночного города и думала о том, что предпочла бы сейчас хлопанье оконных рам и дверей, вой ураганного ветра и оглушительные удары грома.

Сменив-таки легкий плед на более увесистое одеяло в конверте пододеяльника, я, с ощущением неизбежности чего-то и невозможности найти из него выход, легла и повернулась на правый бок, приняв позу бегуна на короткую дистанцию…

Проснувшись с головной болью и посмотрев на обычные, без претензий, ходики, легко доступные для определения времени при дневном свете, я с ужасом увидела, что час преступно поздний, а потому надеяться на бодрое проживание текущего дня не приходится, но тут же, в противовес, с чувством освобождения узрела вспархивающие с размахом в полкомнаты оконные гардины того самого окна, из которого я в предрассветный час тщилась раздуть мировое ветрило.

Высунув ту же голову меж тех же прутьев, я обнаружила за окном преображенную, выскочившую из капсулы недвижности природу: по небу плыли перисто-кучевые облака, овражные деревья – не каждая сосна отдельно, потому что там нет никаких сосен, а сразу все дерева — раскачивались справа налево и слева направо, но больше справа налево, и это давало надежду, что великодушный спаситель – северный ветер NORD – сдует в ближайшее время невыносимую жару, нашествие которой так тяжко переживается людьми, животными и грядками срединной России.

Не зря я все же ночью дула, – почему-то подумала я, будто поверив в то, что этот чудесный ветер – моя заслуга, и совершенно забыв о том, что я потщилась дуть, не веря в силу собственного дуновенья. Видимо желание, принятое за действительность, тоже что-то да значит…

 

Так надо?.

По программе подготовки конца света нам послана адская жара. Никто из нас такой жары не помнит, потому что сто тридцать лет назад никого из нас не было на свете.

Постепенно все ополоумевают: чаще, чем обычно, хочется плакать, но приходится сдерживаться – сорокаградусная жара не повод же; остервенелые мухи тихо, без предварительного жужжанья садятся на спину и жестоко кусают; осы, напротив, назойливо и густо зудят, перекликаясь с наружными звуками электрокосилок, и суют свои носы во все подряд. Люди по каждому поводу пререкаются, хотя пока сохраняют надлежащую меру. Любимая кошечка подлезает под забор и плоско распластывается под ним таким образом, что половина кошачьей тушки присутствует на родном участке, половина – на соседском; по-видимому, висящий над ней дамокловым мечом край забора дарит ей прохладу…

Ванна с холодной водой в подвале на несколько минут облегчает существование, но вода от жара бесконечно погружающихся в нее тел быстро теряет свежесть, а ее – ту, без которой ни туды и ни сюды, надо экономить: насос работает импульсивно и часто отключается, рабски завися от уровня воды в колодце.

Вместо потери аппетита все время хочется жевать, добавляя калорий разжарившимся нехудосочным телам; благоразумие при форс-мажорных (точнее форс-минорных) обстоятельствах кажется неуместным.

Иногда вырубается электричество, ставя под угрозу протухания продукты в и без того с надрывом работающем холодильнике и разлучая с жидкокристаллическим экраном.

До пруда не дойти – дотла сгоришь, а если и добредешь, ничего кроме протухшей заводи, засилья потных человеческих и лохматых собачьих тел, не получишь.

Но вот однажды (ничто не предвещало) на звенящую от зноя ненормальную тишь – уже много дней деревья стоят, как истуканы, не пошевелив ни одним листом – налетает сумасшедший шквал, который со скоростью гоночного автомобиля начинает гонять 40-градусный воздух. Небо затягивает мраком, все воет, трещит, хлопает; перекручивается порожний гамак, лязгают не рассчитанные на такую скорость вращения флюгеры, выворачиваются наизнанку противосолнечные зонтики, поднимаются на невиданную высоту и летят растрепанными птицами полиэтиленовые пакеты. И, наконец, с грохотом обрушивается густой дождь в сопровождении крупных, величиной с горох, градин (знакомый, наблюдавший стихию в соседней местности, потом скажет: «Чтоб не соврать, величиной с куриное яйцо»). Не готовые к такому подарку, люди носятся по всем комнатам большого дома, закрывая не желающие закрываться окна, но не успевают – все полы, подоконники, покрывала на кроватях и прочие поверхности вмиг покрываются блестящими мокрыми горошинами.

Все это храброе безумство длится не более тридцати минут и прекращается так же внезапно, как налетело. Самое обидное – оно не оправдало надежд: тут же все снова замирает, сияет солнце и становится ясно, что на аномальную жару нет управы, даже градом ее не перешибешь. И никуда от нее не деться…

Несмотря на свою краткость, ураган сделал-таки свое черное дело. Непонятная на первый взгляд перемена в любимом овраге стала понятной на второй взгляд. Давно лежавший ствол давно упавшего дерева, взрастивший на своем теле стройный ряд веселеньких молодых деревцев, в одну секунду перевернулся на 90 градусов и опрокинул ниц всю аллейку, так украшавшую неухоженный овраг. Теперь аллейка лежала на земле, преграждая путь к колодцу, и было ясно, что перевернуть ствол в прежнее положение не удастся. Так всего за полчаса этот бандит в корне изменил милую глазу привычную картину перед окнами большого дома и понудил к варварским действиям бензопилу…

Сообщения синоптиков неутешительны. Жара не собирается отступать – напротив, наступает, добавляя градусы и ослабляя человеческую волю…

Далее происходит то, что тоже не дано было предугадать: оказывается, в упомянутой программе жара стояла первым пунктом, за которым следовал второй…

Но сначала одной нервной особе приснились два сильно озадачивших ее сна, в сонниках не прописанных (правда, она их обычно не читает) – такое нарочно для сюжета не придумаешь.

Первый случился в ночь со среды на четверг. Любимая кошечка – та же, что имеет место в яви, – распласталась на боку в саду, который тоже похож на всамделишный. Рядом, перпендикулярно к ней, лежит другое существо – хорек ли, ласка или кто-то в этом роде, и они, несмотря на строптивый характер любимицы-кошки, мирно сосуществуют. При этом хорек уткнулся в кошкин живот, как это делают котята, когда сосут материнское молоко. И тут этот самый безымянный зверек, пятясь назад, вытягивает зубами какой-то предмет из живота всеобщей любимицы. Это вызывает некоторую панику у наблюдающего эту сцену из окна малого дома человека, но тут же становится очевидным, что кошечка в хорошем расположении духа; она поднимается на лапы, подходит к окну, снова ложится на бок и расстилает свой пушистый хвост на траве. И тут взору человека предстает такая картина: вдоль всего живота любимого существа, от шеи до хвоста, идет застежка молния, которая расстегнута, а оставшийся поодаль хорек, или как там его, держит в маленькой пасти вынутый из живота кошки, как из сумки, кусочек сыра (или сала), завернутый в папиросную бумагу. Последнее спасительное ощущение перед пробуждением: кошке не больно, просто так устроено ее чрево – подкармливать голодающих существ…

Второй сон не заставил себя долго ждать – приснился в следующую ночь, с четверга на пятницу. В большой комнате толпится народ, здесь много знакомых и незнакомых, в основном женщины. В дальнем конце, у окна, как-то отдельно от всех, стоит недавно почившая о н а. Идет какой-то гомон, в котором невозможно разобраться. И вдруг кто-то спрашивает: «Вы уже знаете?» «Нет, а что?» «Оказывается, о н а – мужчина и никогда не была женщиной». «Как это?» «А вот так. Это доказано». Та, что огорошена этим сообщением, мысленно и очень напряженно перебирает хорошо известные вехи жизни и хорошо знакомые черты натуры, пытаясь связать их с обескураживающей новостью. Ничего не связывается. И самый лучший выход из затруднительного положения – проснуться. Утро пятницы. Позже, чем обычно. Опять же головная боль и дурное расположение духа…

При взгляде в окно обнаруживается, что окружающая дом окрестность исчезла, и то, в чем она исчезла, не является ни густым, ни каким-то другим банальным туманом. Серо-белый однотонный недвижный слой чего-то заполнил все пространство от земли до неба, от горизонта до горизонта, не пропуская ни одного луча какого бы то ни было света, а вписанная в серую массу оранжевая таблетка недвижно и бесполезно висит в небе, похожая на спутавшую сроки полную луну, будучи однако, как удается догадаться, бритым солнцем…

Тут же вертится «блажен, кто…». Неужели роковые минуты?..

Итак, пункт второй: жара раздула мировой пожар. Горят леса, травы, торфяники, избы, дома, огонь порождает все новые порции белых дымов, которые не струятся, не клубятся, не перемещаются, а пополняют сами себя, распирая изнутри собственную массу. Овраги, поля, деревья, дома перестали существовать в знакомой реальности – незнакомая ирреальность поглотила их без остатка. Известные дороги ведут не туда – оторопелые водители обнаруживают себя в незнакомом пространстве. Дым застит и ест глаза…

День. Два дня. Три дня…

Две недели…

Итак, на протяжении трех недель мы плотно окутаны дымом. Из дома не выходим. Тупо жуем что попало, все в разное время. Кошка тоже стала сомневаться, надо ли оголтело бежать на улицу и на всякий случай прятаться от хозяев на соседнем брошенном участке – бродит по дому с тоскливым выражением милого кошачьего лица. А то лежит на боку недвижно.

Однажды екнула надежда: солнце вдруг обрело лучи и кинуло их концы на землю. Ввечеру даже появились звезды и нечто похожее на ветер прошлых (уже стало казаться – невозвратных) времен. Но это, увы, продолжалось недолго и, как сон, как утренний туман, исчезло, снова уступив место настырному, плотному, недвижимому, невиданному, зловещему дыму горящих лесов.

Формула «конец света» из кокетливой шутки превратилась во вполне осуществимый, хотя совершенно непостижимый финал. Что значит конец света? Конец ЗЕМЛИ еще можно с ужасом себе представить – есть тому предпосылки. А СВЕТА? Это – конец ВСЕМУ? И БОГУ – тоже? Как это – НИ-ЧЕ-ГО?

На этом головокружительном месте стоп – дальше вдаваться в глобальные подробности совсем не хочется и не под силу, и мысль срочно переправляется к насущным заботам, хотя во всепоглотившем дыму заботы весьма и весьма специфические.

Например, приобрести вентилятор – мысль работает в соответствии с ситуацией. Однако все воздухогонные приборы, в прежней жизни заполнявшие магазины и распродававшиеся, за неимением спроса, со скидками, теперь исчезли, как в море корабли, как горизонт в тумане, как окружающий мир в дыму.

Или, экономя воду, намочить как можно больше простыней, скатертей и иже с ними, чтобы занавесить огромное количество окон, так украшавших (в прошлом?) дом.

Или, например, найти и сорвать на иссохшем огороде зонтик укропа для соленья огурцов – когда не выходишь из дома, надо все время что-то жевать, лучше всего малосольные огурцы, не знаю, почему.

Или – как, где сушить выстиранное белье? На улице – на веревках бывшего хозяйства? Высохнет мгновенно, а ну как пропитается дымом?..

Все стенают. ГОСПОДИ, за что отнял у нас долгожданное лето? (Можно подумать не за что) Вот уж август мчится к своей середине, а леса и торфяники горят, напуская дыму на еще недавно такие живописные окрестности. Дым тихой сапой внедряется в органы живых существ. На первый взгляд люди кажутся дымоустойчивыми, а что потом? Грустные мысли посещают: так внезапна и так недоступна пониманию эта аномальность (компьютер поправил на анормальность), что закрадывается подозрение – жизнь на планете уже не будет прежней – нормальной…

Сидим в подвале, охлаждаемся в ванне и благодарим судьбу за то, что прячемся не от войны, что пока не высохла вода, не кончилась еда, что есть прохладный, хоть и сыроватый подвал и что благодаря удушливой атмосфере и ненормально высокому Цельсию семья уже два месяца не разлучается. А куда деваться?..

…Более двух месяцев антициклон держал оборону, оказавшись на сей раз сильней циклона (редкий случай). В середине августа все же сдался… Уф… Восстанавливаемся – собираем упавшие прежде срока яблоки, стираем и убираем на полки простыни и все на них похожее, ежечасно смачивавшееся для занавешивания окон, через которые в комнаты врывались отчаянный жар и густой дым. Прячем до худших времен гофрированные маски, якобы спасающие от гари и дыма. Снова не верим в конец Света.

Хуже с силами – восстанавливаются медленно. Иссякли насовсем ли, воспрянут ли – покажет время.

Вырвавшееся из огня и дыма пожухлое лето сначала казалось осенью, но, смоченное дождями и охлажденное посвежевшим воздухом, оно все же сделалось похожим на обычное лето обычного конца августа, хотя могло бы выглядеть и помоложе, не случись форс-мажора.

Легкий ветерок. Наплывающие на ясное солнце белые облака. Омытые дождями второй половины августа, заметно похорошевшие кроны. Оставленный людьми поселок – завтра первое сентября. Истома физической слабости, сонливость, непостижимость того, что всё обречено. Уставшее, немного ноющее сердце благодарит Небо за все, что оно нам посылает – значит, только так правильно… Т а к н а д о…

 

Никто ничего…

Пасмурное утро рабочего дня второй половины августа. Звонит телефон. Женя заранее договорилась с мужем, что подходит он: у нее нет времени – спешит на работу, к тому же с утра нет настроения ни с кем разговаривать. Редкая удача, что супруг не в отъезде. Удачней быть не может.

Она-то знала наверняка, что именно утром именно этого рабочего дня позвонит телефон. Знала, кто именно позвонит, почему и зачем.

И вот телефон звонит.

Как договорились, муж поднимает трубку.

– А-а, привет. Я? Нормально. А ты?.. Какая книга?.. Есть… Дам, конечно. Тебе срочно? Кстати, что делаешь сегодня вечером?.. Занят? А то могли бы проветриться, я бы захватил книгу. Не сможешь, ну ладно, тогда в другой раз…

Конечно, вечером он не сможет… Занят…

Ничего особенного – друг позвонил другу, один из них нуждается в какой-то книге – пишет диссертацию, другой готов его выручить… Обычный разговор двух друзей…

Недели три назад, ядреной летней ночью, он налетел, как вихрь, никакие уговоры отложить визит не помогли. Она была дома одна, уставшая после особо тяжелого дня, приехала поздно и как подкошенная рухнула в постель, не в состоянии даже умыться. И тут же раздался телефонный звонок – казалось, аппарат перегрелся, трезвоня целый день в пустой квартире.

– Наконец-то. Я целый день звонил. Я сейчас приду.

– Как это? Нет, я сплю.

– Приду. Я уже рядом.

– Я мертвецки устала.

– Я весь день звонил. Я уже иду.

– Прошу, умоляю, не приходи. Давай завтра.

Сквозь безмерную усталость она понимала, что завтра для него наступит совсем другой день и явится другой расклад, но ей было все равно; и вообще она не собиралась считать лестной для себя вдруг обращенную на нее прихоть, а потому заплетающимся языком уговаривала не спешить, зачем-то уверяла, что все у них впереди, хотя отчетливо сознавала, что с его стороны это – одноразовая затея, а потому никогда ничего подобного не замышляла, быть может иногда наступая на горло собственной песне, противясь неправедному волнению завершающейся молодости…

Когда раздался звонок в дверь, она даже не удосужилась надеть халат на мятую ночную рубашку, добрела до двери, открыла и вернулась в постель…

Все произошло стремительно – адекватно переполненности его желания и безмерности ее утомленности….

Когда она проснулась, его как не бывало, дверь захлопнута на английский замок. Происшедшее ночью не ощущалось явью – чем-то средним между странным сном и обескураживающей былью…

Прошло недели три. То был переходный сезон от лета к осени, все разбрелись кто куда – лихорадочно готовили детей к школе, отъезжали на бархатный сезон, солнечные, уже больше похожие на осенние денечки и дожди сменяли друг друга. Как редко бывало, друзья почти не встречались, не перезванивались.

Ночной налетчик тоже не звонил. Не то чтобы Женя очень ждала, но однажды заметила, что на каждый телефонный звонок в ней что-то неприметно ёкает. С присущим ей образом мыслей она считала, что любая, даже случайная близость должна вписаться в какую-то историю, но присущие ему хроники второй встречи не предполагали.

Через две недели она ощутила, что созрела для свидания почти настолько, насколько зрелы были его устремления в ту ночь. И, отбросив пресловутую женскую гордость, она ему позвонила. Ее предложение было деликатно-настоятельным: завтра после работы (она работала в том же районе, в котором у него была оставшаяся от бабушки комната в коммуналке, в которой друзья иногда собирались) они встречаются в кафе, что неподалеку от его дома. Пренебрегши тоном, не выразившим того напористого желания увидеться, которое звучало в ту ночь, и воспользовавшись его неподготовленностью к звонку, она быстро согласовала место и время встречи, после чего сразу повесила трубку.

Утром, собираясь на работу, она знала наверняка (не первый год знакомы), что, очнувшись от внезапности ее предложения и одумавшись, он обязательно, как пить дать, позвонит и, сославшись на сверхсрочные дела и непредвиденные обстоятельства (при этом сделав вид, что очень, очень хочется, но никак, никак не получается), перенесет встречу на неопределенное время (навсегда).

Ее неподход к телефону был продуманным маневром: «я не хотела и не ждала – ты настоял, и единственно возможная встреча с тобой потрачена впустую, лучше бы ее вовсе не было; теперь ты не хочешь и не ждешь, а я догнала и хочу, и жду, и тебе не отвертеться, мастер короткой любви», – она была на все сто процентов уверена, что позвонив и наткнувшись на мужа, он никогда не отважится попросить ее к телефону (хотя мог бы). Ее рабочего телефона он не знает, значит, предполагавшийся отбой не удался, так-то, господин хороший, – договоренность оставалась в силе. С тем она ушла на работу…

В кафе «Закусочная» они взяли по яичнице и по стакану кофе со сгущенным молоком. Она попыталась заплатить за себя (все же она инициатор встречи), но попытки были пресечены.

Потом, ни словом не обмолвившись о том, что он утром звонил, чтоб сказать… и что она об этом знает и догадывается, о чем… они пошли по улице района, напоминающего старую слободу, вяло разговаривая ни о чем и глядя по сторонам. Погода была не самая удачная. Моросил дождь, зонты держали в руках опущенными, не раскрывали, тонкие струйки дождя бороздили воду в лужах, пахло сырой осенней провинцией, видавшими виды стенами, домашним варевом. Городские цветы на газонах и на балконах пожухли, во дворе, мимо которого они проходили, одинокий ребенок в голубом капюшоне на голове – то ли мальчик, то ли девочка – вращал пустую голубую карусельку.

Каждый думал о своем. Он, несколько смущенный нестандартной ситуацией, быть может, обдумывал дальнейший не-ход событий. Она – о том, сколько лиц (и ног) женского пола уже прошло и еще пройдет – каждое один-единственный раз – по этому пути; и все, конечно же, с глубокомысленными надеждами на будущее (то, что у нее их нет, – хорошо или плохо?)…

Когда вошли в большую с высокими потолками комнату, Женя села на край тахты, сомкнула колени, положив на них руки, и замерла. Он вынул из буфета бутылку и две рюмки…Смущаясь, выпили…

… Она не хотела, чтоб он ее провожал, он предложил, но не настаивал…

Потом завершилась молодость, компания незаметно редела. Встречались, звонили, выпивали, но не так часто и не так охотно, как прежде. Подросли дети, укрепились казавшиеся непрочными семьи, развалились казавшиеся прочными. Кто-то с кем-то навечно поссорился…

Наверняка не одна разогретая обольстительным мужчиной дама прошла после Жени тот путь летним, осенним, зимним или весенним вечерком по старой слободке с несомненной надеждой на следующую встречу. С верой в исключительность отношений…

Однажды выяснилось, что обольститель, приятельство с которым уже насчитывало десятилетия, эмигрировал, не попрощавшись. Хотя позже муж Жени все же припомнил, что тот ему звонил и уведомлял – мол, может статься, уедет, но – как, куда – не очень определенно. Видно, ни для того, ни для другого расставание не было ни печальным, ни значимым событием.

Потом дошли слухи, что одноразовый любовник в далекой стране, жив-здоров, работает, женился и…бабничать перестал (ничего себе, кто же такая? Или старость?)…

Нечасто, ни добрым, ни недобрым словом, вспоминает Женя высокого, голубоглазого, с шапкой кудрявых светло-русых волос мужчину, идущего рядом с ней по столичной улице слободского толка, как на эшафот. Ну не вдохновляли его никакие барышни никаких возрастов на повторные свидания! Ну каждый раз хотелось чего-то неизведанного! Со свежей силой объять новь! И потому ему, как мало кому, удалось объять необъятное…

Еще Женя уверена, что если бы то бедное, веселое, сравнительно молодое время было оснащено карманными телефонами, какие теперь наперебой звучат различными мелодиями из сумок и карманов, второе свидание наверняка бы не состоялось. И никто бы ничего не потерял…

Да и так, собственно, никто ничего…

 

Кошка Соня

Кошка Соня живет на свете шестнадцать с половиной лет. Её принесли из перехода со станции «Чистые пруды» на станцию «Тургеневская» московского метрополитена, где она была последней товарной единицей нехитрого бизнеса шустрой бабки по продаже бездомных и отвергнутых котят и сидела тихо-спокойно (как это не вяжется со свойствами характера, проявившимися впоследствии) на выступе стены, равнодушным взглядом озирая поток переходящих с одной ветки подземки на другую пассажиров. А может, она просто оцепенела от страха. Дома из фунтика, в котором ее принесли, она прямиком соскользнула за массивное кресло и долго там отсиживалась, отчего можно было заподозрить, что это существо не храброго десятка. Так оно и оказалось…

Несмотря на нынешний преклонный возраст, Соня по-прежнему красива: необыкновенные глаза крыжовенного цвета, как бы обведенные снизу черным карандашом; пушистая, не сильно вылезающая шерсть, хоть и оставляет следы на стульях; курносый носик, выпуклый лобик, штанишки на задних лапках спускаются до самого пола. Можно, пожалуй, отметить одну, заметную лишь любящему глазу перемену, – темная составляющая окраса немного посветлела и порыжела (по-видимому, это под стать явлению человеческого поседения), белая же остается ослепительно белой.

В далеком прошлом осталась эпоха трехкратного деторождения, почти забыты веселые хороводы подрастающих младенцев, за которых флегматичная Сонька была готова каждому перегрызть горло, горечь расставания с котятами при передаче в хорошие руки, потерянные их следы. Хотя судьба одного из сыновей была прослежена до конца, пока не пал он смертью храбрых в боях с соперниками на улице подмосковного поселка.

Главный способ времяпрепровождения кошары – глубокий сон полукалачиком, полная расслабленность, если, конечно, в квартире нет лишнего народу. Лишних людей Соня не любит, и, пока они наличествуют в доме, кошка на всякий случай скрывается за кроватью, откуда торчат ее уши и недовольный взгляд – скоро они, наконец, отчалят (понаехали)?

У кошки Сони сложные отношения с мясом – сопутствие противоречивому характеру Точнее, она мясо не очень жалует, но ей оно прописано для снабжения организма необходимыми витаминами, и хозяева, исполняя священный долг, покупают любимице отборные кусочки гуляша, азу или мяса для холодца, иногда объясняя продавцу, но вряд ли находя понимание, что это – для кошечки…

Среди дня наступает момент, когда из глубокого сна Сонечку поднимает желание как-то разнообразить жизнь, например, поесть. Она приходит в кухню и, ничем не выражая нетерпения, просто садится возле своей миски. Элегически жмурясь или вопросительно – в зависимости от степени проголоди – смотрит на хозяйку, которая почему-то не всегда спешит удовлетворить желание своей любимицы, тянет время. Но вот хозяйка встает с плетеного кресла, открывает холодильник и достает предназначенный кошаре кусочек мяса, который следует порезать на мелкие кусочки, дабы облегчить престарелой кошечке процесс жевания полезного продукта. Но как только рука хозяйки тянется за ножом и дощечкой, кошечка, догадавшись, что именно сейчас предстоит, стремглав убегает в самый дальний угол квартиры. Со скоростью, адекватной ее возмущению.

Правда, бывает вариант, когда хозяйка успевает нарезать мяско и положить его в кошачью миску раньше, чем мудреная кошка даст дёру; тогда кошечка, подозревая неладное, осторожно приближается к миске, с сомнением обнюхивает ее содержимое и, содрогаясь от непонятно с чем связанного возмущения, удирает в дальние кулуары и долго не показывается. Обижается.

Проходит какое-то время – час, полтора, – и кошечка неспешной походкой возвращается в кухню, снова обнюхивает со всех сторон отвергнутые кусочки (напряжение наблюдающей сцену хозяйки описать невозможно) и, делая большое-пребольшое одолжение при сем присутствующим, нехотя, не спеша, без удовольствия жует приготовленную трапезу. Однако до конца не доедает – еще чего захотели! Хорошенького понемножку! Не особенно удовлетворенная и не слишком благодарная хозяйке, она снова удаляется в дальние покои – хорошо бы там никого не было, чуть-чуть умывается – не до блеска, после чего снова засыпает. И только ночью, в тишине и темноте сонной квартиры, мясо может быть доедено почти до конца, если оно не успело заветреть. Однако же всенепременно один-два кусочка остаются – таков этикет. Эти определенно подлежат выбрасыванию…

Гораздо больше натурального мяса киске нравится Whiskas, который она купила бы сама (как говорится в рекламе), если б могла. Но это могут делать и делают хозяева, идя у нее на поводу. Потому что выдерживать круглыми сутками дипломатические игры с натуральным мясом им не под силу. На Whiskasе хозяйки отдыхают. Но и тут надо не опростоволоситься – купить только то, что предпочтительно для существа, которое сами приручили и перед которым, стало быть, надо держать ответ.

То ли дело вышло однажды с остатком консервированной сардины из банки, вскрытой два дня назад! Немного посомневавшись в правомерности такого предложения, хозяйка отважилась положить кусочек недоеденной сардины не самого высшего сорта в кошачью миску. Войдя в кухню и снова предвидя какую-нибудь пакость вроде трудно жующегося свежего сырого мяса, Сонька медленно приблизилась

к миске № 1 и, ничего там не обнаружив, недоверчиво подкралась к миске № 2, где лежал бурый кусочек переработанной, давно потерявшей первоначальный облик рыбки. Понюхав, киса заметно оживилась и вдруг принялась с давно ненаблюдаемым энтузиазмом уничтожать сомнительную пищу, да с таким аппетитом и с таким вдохновеньем, что оставалось только радоваться и надеяться на благополучный исход. Кусочек был, слава богу, невелик, она быстро его уплела и, по дороге интенсивно облизываясь вправо-влево, отправилась в комнату на свое любимое место – на лежащий на кушетке ввосьмеро сложенный плед, мягкий и натуральный, а взобравшись на него, принялась с таким просветленным видом, с такой тщательностью умываться (тщательность впрямую зависит от полученного удовольствия от трапезы), иногда прерываясь и глядя влажным взором вдаль, что было понятно – это один из самых благостных моментов ее жизни.

Проблематичные отношения с мясом – не единственная и не самая главная проблема в жизни кошки Сони. Несмотря на то, что за шестнадцать с половиной лет пребывания в доме безмерно любящих ее хозяев кошку никогда никто не обидел (ей прощается абсолютно все – кучки на белом ковре, которые она стала класть уже в зрелом возрасте, до этого ни-ни, недоедание хороших продуктов, которые приходится спускать в канализацию. Что еще? Да вроде больше и прощать-то нечего…), никто не тронул ее пальцем, не повысил голос, – несмотря на все это, она чрезвычайно пуглива.

Не приведи господи уронить кастрюлю на пол или громко чихнуть – бежит, бедная, без оглядки, даже если источником шума явилась хорошо знакомая и, можно сказать, горячо любимая старшая хозяйка. А уж если на улице раздался отдаленный раскат грома (о сильных ударах и говорить нечего), бедняжка забивается в душное пространство шкафа-купе, где в невообразимой тесноте живут пальто всех сезонов всех домочадцев, а в темноте напольной зоны покоится редко надеваемая обувь.

Услышав сигналы домофона, пушистая краля трусит – на всякий случай, мало ли что – в укрытие, а потом из-за угла любопытствует, кто же пожаловал, всегда имея в поле зрения пути отступления за кровать или диван. И если, не дай бог, пожаловал некто очень высокий, очень худой и очень образованный, однажды (давно) напугавший ее громким неласковым баритоном, да еще, не подозревая роковых последствий, потопавший на нее – вроде бы в шутку – длинными ногами, она скрывается столько часов, сколько длится его присутствие в доме, горюя в засаде о пропащем вечере. За это некто на нее в вечной обиде, потому что кошка не хочет его знать до конца века (сам виноват). Но самое обидное, самое несправедливое, что ее нерасположение распространилось на ту, которая спасла ее когда-то от гибели или недолгого бездомного существования на земле, купив, как уже было сказано, у бабки, промышлявшей продажей брошенных животных, и доставив месячное чудо в фунтике из газеты домой. На ту, которая была всегда ею любима и желанна! Не может простить своей спасительнице, что она связала свою жизнь с тем эрудитом, который однажды повысил свой бархатный голос и громко затопал худыми ногами, не ведая, что творит и что последствия будут необратимы.

Однако некто, навсегда снискавший ее нерасположение, – еще не самый опасный враг кошки Сони. Больше всего на свете она терпеть не может маленьких детей. Маленький ребенок – враг номер один!

Стоит милому соседскому малышу вбежать с последними новостями дня в квартиру, кошка в панике протискивается в узкую щель между стеной и диваном, а будучи во время тщательного обыска визуально обнаруженной, в дикой панике бросается наутек и прячется более надежно в тесном пространстве под письменным столом, где даже худенький малыш не в состоянии ее хотя бы увидеть. Малыш живет на свете уже четыре года, но так ни разу не увидел нашу красавицу, хотя находится в вечном поиске. «Почему она прячется от меня? Я ведь хороший», – сказал однажды горестно малыш, но как ему объяснить необъяснимое?

Когда однажды в гостях была маленькая девочка по имени Сонечка, еще не умевшая ходить, кошка Сонька забралась на телевизор и, сверкая глазами, стала делать прицельные колебания туловищем для броска на тёзку – ползущего по ковру ребенка (не за мышь ли приняла девочку?). Пресекли, не дали хищнице поживиться. Пришлось охотнице быстрее спрятаться как можно дальше от соблазна…

Сонечка любит медитировать в корзинке. Сначала была китайская корзинка – цилиндр, немного расширяющийся кверху, то есть собственно не цилиндр, а перевернутый конус, небольшого диаметра, ладной высоты, – подаренная хозяевам китайским культурным атташе. Она стояла на подоконнике, и Сонечка, абсолютно без всякого побуждения со стороны хозяев, сначала вступала в нее передними лапами, потом перешагивала через борт задними, затем, покачиваясь из стороны в сторону, утрясала, укладывала хвост и, удобно уложив все члены, подолгу сидела в этом тесном цилиндре-конусе, с большим интересом глядя в окно и вызывая неизбывное умиление хозяев и их гостей.

Но однажды весной хозяйке вздумалось на минуту распахнуть окно (вообще с тех пор как Сонечка поселилась в семье, распахивать окна категорически запрещается – десятый этаж, да даже если б второй…), и пустая корзинка оказалась унесенной весенним ветром на улицу. Виновница происшедшего, по непростительной лени, не выскочила тут же из дома, чтобы отыскать милое кошачьему сердцу вместилище и вернуть его на место. А когда через несколько часов вышла, корзинки, увы, нигде не было. Небось тот счастливчик, что ее нашел, подает в ней фрукты к столу. Или хлеб…

Долгое время кошке не в чем было упорядочивать свои философские мысли, а хозяйка обшаривала полки подходящих магазинов в поисках подходящей корзинки. Но все было не то – или форма, или размер, или высота. Наконец была куплена досадно широкая и недостаточно высокая корзинка ярко– зеленого – зелёнкового – цвета, принесена домой и поставлена на окно. Сонечка отнеслась к ней прохладно, хотя от предложения немного посидеть в ней не отказывалась – не могла сразу обидеть отказом, – но очень быстро выпрыгивала и убегала прочь.

Прошло довольно много времени, и корзинка, стоявшая на окне и тщетно ожидавшая дорогой посетительницы, выгорела на южном солнце и приобрела почти натуральный корзиночный цвет. После этого кошечка стала иногда добровольно в нее запрыгивать и пребывать там, глядя в окно, но все же былой вдохновенной готовности проводить в корзинке много счастливых минут уже не наблюдается…

– Сонечка-а-а!…Сонечка-а-а!

Никакой реакции, никакого ответа. Кошка вразвалочку возвращается из кухни после завтрака, состоявшего из упаковки говяжьего Whiskas (как положено по этикету, треть порции обречена на заветревание), медленно идет по коридору и прекрасно слышит обращенный к ней зов, чуть прядет ушами и после каждого упоминания ее имени еле заметно, на секунду, замедляет ход. Но не хочет ни останавливаться, ни оборачиваться – не тот момент, она сытно и почти вкусно поела и знает, что будет делать теперь, знает также, что сейчас хозяйка ничего путного ей не предложит – просто так пристает, без всякой надобности. Поэтому Сонечка не отвечает, не поворачивается. Наоборот, постепенно ускоряет шаг, чтоб чего доброго не догнали и не нарушили ее планы. В конце концов приходится от этих пустых приставаний спрятаться под столом.

После завтрака лучше всего отдыхается на стуле, почти полностью задвинутом под рабочий стол хозяина. Туда не доходит яркий свет, там мягко и изолированно от ненужного общения. Правда, если наступил черед тщательного вылизывания всего тела от хвоста до…(до макушки – нельзя сказать, вылизывать макушку ей не удается)…до шеи, тогда в раже важного занятия можно забыться и стукнуться головой о нижнюю поверхность столешницы. Но это – не беда, не больно.

А иногда, напротив, хочется солнечного тепла, и тогда можно улечься на пятно солнечного света, который, правда, довольно редко является на ковер в осенне-зимние дни. Но бывает…И это тоже неплохо…

С возрастом кошку стало что-то беспокоить ночами, и пока не удалось установить причину ее тоскливого утробного «мау», которым она наполняет спящий мир. Может, и у нее бывают панические атаки, когда отчаяние плещет через край и невозможно его унять?

– Соня, чего орешь? – досадливо вопрошает разбуженная хозяйка, но в ответ слышит характерный только для ночного времени тревожный призыв чем-то взволнованной души.

– Соня, иди ко мне, – и хозяйка постукивает по своему одеялу, приглашая вместе потосковать, но кошка не принимает приглашения и с новыми воплями удаляется в коридор – будить остальную семью.

Часто разгадка бывает проще, чем может показаться, – ночь горазда нагнетать страхи: быть может, например, будучи на подступах к малым или большим делам, Соня считает необходимым всех об этом известить, ибо знает, какое значение придают хозяева этой стороне ее здоровья. Или наоборот, дела уже сделаны, и чистоплотная кошка требует, чтобы срочно вымыли лоток. Или она произвела это в неподобающем месте, скажем, разбросала твердые, как камни, экскрементики на коврике в ванной, дверь в которую забыли прикрыть на ночь. И тогда ее ночная тоска осложнена чувством вины от содеянного…

Соню нельзя назвать ласковой кошкой – никогда не будет она просто так тереться, мурлыкать или извиваться телом в приступе любви и нежности, тем более – в ожидании пищи, на то должна быть особая причина. Например, в доме были гости и пребывали в застолье несколько часов кряду. Как водится, Соня, раздраженная и обиженная, все это время просидела в укрытии. Но вот наступает счастливый момент – гости уходят, и измученная ожиданием, щурясь от долгого пребывания в темноте, кошка выходит на свет и с нетерпением ждет момента, когда хозяйка присядет на стул, а лучше на диван, чтобы всецело завладеть ее вниманием. И тогда соскучившаяся, перестрадавшая от невнимания к ее особе кошка незамедлительно вскочит к хозяйке на колени, мурлыча так громко, как ей несвойственно, будет тереться о любящие и любимые руки с таким остервенением, что даже немного прикусит их, станет доить когтями грудь хозяйки, выдергивая петли из хорошей кофты, потом спрыгнет на пол и будет ходить ходуном всем телом, выражая готовность всегда быть рядом и никогда не расставаться, недобрым словом вспоминая гостей-разлучников.

На даче Соня отводит душу, заменяя круглосуточный сон долгим, многообразным бодрствованием. Там кошке интересно всё без исключения: трава, которую можно погрызть, скамейка, на чьей шершавой поверхности уютно обозревать окрестности, забор, на который удается взлезть и провести там некоторое время, глядя на все сверху вниз, многочисленные лестницы, по коим интересно побегать вверх-вниз; теплый пол – на нем хорошо расслабиться, если поблизости нет какого-нибудь раздражителя.

Трудно назвать кошкины проявления, которые можно было бы отнести на счет преклонного возраста. Это принципиально отличает всеобщую любимицу от некоторых членов человеческой семьи, чьи облики претерпели существенные изменения за прошедшие шестнадцать с половиной лет.

Сегодня пасмурный день второй половины декабря. Сонечка не знает, что скоро Новый год, который вовсе не все человеческие особи любят… У нее свои приоритеты – тепло, тихо, в доме присутствует только старшая хозяйка, в чистой привязанности которой сомневаться не приходится. Нет никого и ничего, с кем бы и чем бы Соне пришлось делить хозяйское внимание. Вчера кончилось мясо, новое не куплено, поэтому кушать подано Whiskasом, что также является удачей сегодняшнего дня, но и он недоеден – оставлен на следующую еду, а если заветреется – не беда, хозяйка все устроит лучшим образом.

Прекрасный момент, спокойная обеспеченная старость, всего хватает…

Отчего же ты, моя голубка, снова сегодня орала в темноте раннего утра, настойчиво повторяя свое малоприятное мау? Считаешь, что никто не должен спать, когда бодрствуешь ты? Как убедить тебя в том, что надобно бережно относиться друг к другу, коль не дано тебе судьбой гулять самой по себе?

Ну да ладно. Главное, будь здорова, необыкновенная кошка Соня, и никого не бойся – мы с тобой.

Декабрь 2010