Не доводилось ли тебе, любезный читатель, вспоминая милое детство свое, окунаться в розовые облака, подобные тем, что висят в горячий июльский полдень над горизонтом; такие облака, которых ныне, как ни старайся, ни щурься и ни морщи нос, не увидишь, даже и думать нечего, – на небе сплошь тучи да хмарь, похожая на холодец, оставшийся после затянувшихся новогодних праздников; такие облака, одно воспоминание о которых горячит кровь, и щеки вдруг засидятся снегирями на старых ветвях твоих?

Милое, милое детство! Маменька стоит на крыльце или на балконе, ласточкиным гнездом прилепившемся к серенькой стене дома в три этажа, таких же знакомых, родных и близких, как матушкино лицо и та особая, искрящаяся радостным, пусть не всегда оправданным, превосходством над соседками улыбка, торжественно объявляющая всему белому свету, всему двору с тремя тополями и кустом всё еще пышной сирени о твоей – дорогого ее дитятки – очередной победе. «Как, – вы не знаете, что мой сыночек изобрел, написал, сыграл, обыграл, сказал, удивил, поразил, потряс, привел в замешательство, совершеннейшее изумление своих одноклассников, учителей, завуча, директора, завроно, тренера сборной, министра образования; вы не знаете, что всё это – тут поведет плавно рукой кругом – принадлежит ему одному, что всё-всё он постиг, всё знает и всё умеет и может тоже всё, а вчера звонили из Самого Большого Дома и просили у него совета?»

Может статься, все матушки таковы и так же щедро делятся они своими страхами перед богом и чертом, бабой-ягой в ступе казенного дома, дальней дорогой, городом-Содомом и небесной механикой? Нет-нет да и вспомнишь матушкины наставления, предостережения о «плохой компании», «дурных людях, что все до единого себе на уме», сглазах, оговорах, коварных и наглых девчонках, которых «у тебя еще будет миллион», грязных носках, футболках, ушах, руках, ногах, о громе, молнии, темноте, угревой сыпи, потнице, лишаях и чириях. Вспомнишь и улыбнешься сам себе в горчичном тумане глаз.

Здесь, в этом благословенном краю тополиного пуха, что клубится по углам, поднимается к родительской кроне и опускается вновь, чтобы вспыхнуть от случайной спички или быть разметанным кожаным мячом, хулиганским, как шлем Чкалова, собирались первыми по-настоящему теплыми днями именинные команды отважных бойцов-командиров. Здесь проходили вселенские соборы двух, трех, а однажды – вспоминаешь, читатель? – пяти великих дворов-царств.

О, чего только не случалось под широколистыми кустами! Были, были времена, когда ковались здесь гладиаторские мечи, былинные доспехи, щиты разукрашивались орлами, львами и иными дивными зверями и сирень чудесным образом превращалась в могучие дубы и вязы; когда рассыпались по кустам вольные стрелки и посылали одну за другой певучие стрелы – авось найдут потом младшие дружиннички. Ссорились, сходились стенка на стенку, дрались, сбивали в кровь коленки и локотки, лелеяли синяки и шишки; потеряв счет царапинам, ссадинам и ушибам, подписывали важные соглашения, и высокие договаривающиеся стороны, попыхивая трубками мира, устанавливали справедливые правила игры для всей однодворной вольницы:

– Орла и решку чтоб не перебрасывать!..

– Стрелы чтоб одинаковой длины!..

– Вратарь – игрок!..

– У ворот чтоб не «рыбачить»!..

– За одним не гонка!..

– На подаче пятки от земли не отрывать!..

Птица – символ души – на византийской мозаике VI века. Херсонес

Игры были разные – в индейцев, в войну, в рыцарей, «слон», «котел», футбол, хоккей… И правила были разные, хотя… сходились всегда в одном: чтоб по-честному.

А в сфере «международных» отношений правила другие, солидные, с хрипотцой и поминутным сплевыванием сквозь зубы:

– Если «чужак» провожает «нашу» до подъезда, то не бьем. Только когда обратно один пойдет…

– Драться можно до первого «не хочу» или до первой крови…

– Всем «нашим» в Городе помогать…

– Старшаки чтоб маленьких не обижали, а те чтоб слушались…

– «Своих» не бросаем…

– Друзья «наших» – наши друзья.

Хорошо, если был во дворе свой трибун, свой правозащитник и карающий меч в одном лице, этакий Муций Сцевола с этакими, знаете ли, ручищами, глазищами навыкат и рыжим, нет! – русым залихватским вихром, вступающим прямо-таки в антагонистические отношения со всяким головным убором, будь то отцовская фуражка или шапка-ушанка, каким-то чудом удерживаемая макушкой. Что-то против ему сказать? – не поспоришь, – такой блеск в глазах, такие искры, что ой-ой! – и шаришь на правом боку, стараясь половчее выхватить из ножен саблю – отсалютовать так, как не учили и в Кадетском корпусе.

Бывало, что иная собачонка и тявкнет несогласно, привстанет на задние лапки, трусливо поглядывая на кружевные занавески родительского окна. А потом глядишь – завиляла хвостиком-растопыркой, прижала ушки, и вот уже расплылся в улыбке мордаш, пухом растекся, присмирел и заискрился на солнышке подшерсток. Мелькнет отцовская тень за тюлевой занавеской, да исчезнет: сами разберутся.

Гай Муций Сцевола. С картины Матиаса Стома, ХVII век

И ведь разбирались: по-честному, к обоюдному и часто всеобщему согласию, так что дыхание вдруг пресекалось на самой высокой ноте счастья и любил ты в этот миг всех до единого, даже зловредного Ваську из углового подъезда.

И как тут не пройтись гоголем по родному двору да не махнуть рукой: «Эх!..»

Давным-давно сгорел тополиный пух детства, и хоть летит он в мае-июне по-прежнему и по-прежнему забивает носы всем встречным-поперечным, но то ли пух уже не тот, то ли чихают уже по-другому, – правила меняются всё чаще и чаще, да и игры уже не те – взрослые.