Победу Катя Чайкина встречала в тонких фильтрах ГУЛага.

После шума и эйфории победных дней Партия, как истинный рулевой, определив текущий момент этапом скорейшего восстановления народного хозяйства, утвердила переход к мирным будням. И Партия не только постоянно напоминала, что именно под ее руководством и непосредственной организацией внешний враг был разгромлен, но и бдительно предостерегала, что помимо внешнего затаился где-то и рассредоточенный внутренний враг. Ведь целых четыре года шла война, невозможно, чтоб без предательского пособничества так долго сопротивлялся немец… Посему, подозреваемых в пособничестве, в том числе и в виде пассивного недеяния, а именно пленных, угнанных и оставшихся (пленистов, угонистов, оккупистов), в целях удобства из рассеянного состояния перевели в концентрированное.

Чайку довелось концентрировать майору госбезопасности Степану Чубаку.

Сортируя подшивки с делами, он наткнулся на худенькую папочку с фамилией Чайкина. Что-то колыхнулось в его подогнанном под новый китель и майорские звезды теле, от сейфа его качнуло к столу, словно там, внутри, волна памяти лизнула каменный берег, лизнула (Лиза?!) и опала, лишь обслюнявила новую должность пеной прошлого вожделения.

Эта Чайкина звалась Катериной, служила в медсанбате. И лицом не вышла — суха, и не первого цвету уже, год рождения приблизительный — из прошлого после контузии ничего не помнит, документы сгорели во время бомбежки.

А вот майор Чубак помнил все: далекую довоенную молодость, красивую девушку нового типа Лизу Чайкину, полеты… И когда воспоминания оделись цветом, Чубаку показалось, что под коростой беспамятной медсестры нижний слой проступает на фотографии — планеристка Лиза. Он даже поскреб ножичком успевшую пожелтеть эмульсию. Ничего — шершавый белый лист.

Чубаку было томительно, досадно и ненавистно…

Подумал, не полетать ли на планере?..

«Чепуха!» — крикнул он вслух в напряженную «делами» тишину комнаты. — «Детство в жопе играет».

Когда измышления еще не стали реальностью, а страх уже из щекотки бесплотных эмоций перебрался в печенки, тогда…

Да что говорить о фанерке, когда и в железный самолет с опытным экипажем Чубак забирался примерно с таким же чувством, с каким верблюд лезет в игольное ушко, и потом, сидя за двойным слоем обшивки, пристегнутый, с парашютом, он чувствовал себя не многим лучше лютого грешника, идущего по узкой дорожке меча в приют благоверных и богобоязненных.

Боязнь и Верность — вот стражи ворот светлого будущего. — философствовал Степан, подавив волну ничтожения. — И меч пламенеющий — марксистское слово. И Орден, и рыцари его… Ближе будущее — уже ворота. Это и есть общее уравнение мира. И опасна работа у ворот, и трудна, а порой, когда ждут тебя сотни единиц не выраженного ни в чем обывателя под типовыми папками «Дело» — откровенно скучна. Вот если бы и впрямь сознание греха или, шире, непригодности в деле строительства светлого будущего само расправлялось с его носителем, или хотя бы приводило с повинной, вопя из погребенной на дне преступной личности души с требованием справедливого наказания… «Да… — мечтал Чубак. — И наказания как таковые исчезли бы навсегда — осталось бы исправление. Ведь Управлять лучше, чем наказывать. А неисправимые?.. — продолжал Философски вопрошать Чубак. — От неисправимых должно со всей Решительностью защищаться. И шире внедрять меру ’’высшей социальной защиты». Идиллическая картина Грядущего, выросшего из сумевшей защититься революции, возникла у Степана перед глазами. Светлый город с остроконечными башнями, башни, увенчанными пятиконечными звездами, звезды, плывущие на знаменах идущих по воздушным переходам пионеров: барабанный бой слышен в том городе, звуки горна, призывы Коммунистической партии мягко кроют землю с расцвеченных репродукторов, нарядные дружинники чеканят шаг на чистых улицах — не с полицейскими целями, а так — старушке помочь, и просто — для красоты; с покоренного неба лицезрят Основоположники в окружении небесного воинства сверкающих дирижаблей, острокрылых планеров. Ах, — кольнуло Чубака в сердце, — планеры. А грешники? Грешники сами собой — темной идут полосой, отдельно, дабы не омрачать, за высоким забором, к черной реке… кануть. Как реку-то звали? Лета, кажется. Сами! — вот главное.

Как-то в одном учебном фильме (кажется, в кинозале номер три под Центральным переходом крутили его) увидел майор Чубак отдаленный прообраз своей исправительной системы.

Как ни странно, на самом дне социальных совершенств, у диких племен Южной Америки и Западной Африки лежало сокровище правосудия.

«Органы» племени поте из Верхнего Мараньона, например, удачно совмещали следствие с судом, приговором и наказанием. Вначале курандейро, местный шаман, на короткой стадии предварительного расследования путем расспроса духов через экстатический транс определял круг подозреваемых — в него, кстати, могли попасть целые роды — и велел им явиться на испытание. Вечером у большого костра собиралась вся деревня, подозреваемые и, само собой, преступник. Категория бегства была незнакома хитрым во всем остальном дикарям. Призвав духов, под неистовый барабанный бой и рычанье трещоток курандейро, он же местный лекарь, давал яд всем подозреваемым. Обычно яду варилось много, но после суда не оставалось ни капли — жители в порыве поддержки и одобрения выпивали весь котел зловонной жидкости и впадали в настоящее буйство — песни, пляски не смолкали до утра. Об осужденном на время мистерии забывали. Утром, пробудившись, находили труп — это и был совершивший преступление. Остальным яд ничего, кроме веселья, не приносил.

Суд был праздником, казнь — ритуалом, вина — палачом.

Но все же в «правосудии» поте к чистой вине было подмешано зелье. Вина все еще прибегала к палачу, пусть и был он только спусковым крючком в работе смерти.

У африканских коллег потейских судопроизводителей наказание виной проходило в более чистом виде. Там, в деревне бапенде, нгомбо — это была женщина-ведунья — устраивала что-то вроде очной ставки подозреваемых и жертвы, заставляя подследственных поочереди коснуться трупа рукой. Потом она внимательно осматривала у всех ладони и оставляла троих. Всех троих сажали в темную хижину, хижину опечатывали, ведунья читала заклинание над ней и вместо напутствия говорила, что через трое суток из чрева Правды выйдут только двое, преступник умрет и впоследствии будет сожжен на месте. Дальше фильм шел без комментария, но и без слов все было ясно: двое насмерть испуганных и, кажется, побледневших в полной темноте аборигенов, щурясь, выходили из хижины, камера на мгновение ныряла в щель (с обратной стороны пришлось на время снять сплетенный из лиан и пальмовых листьев щит), там, на полу в позе насмерть испуганного эмбриона лежал виновник — это был молодой, сильный юноша с обезображенным страхом лицом, который совсем недавно, раньше всего тремя минутами во времени экранном и тремя днями в глухом времени африканской первобытности, весело, как в какую-то игру, входил в хижину…

Здесь уже не было грубых подтасовок. Конечно, вина все еще прибегала к посторонней помощи: нужно было ограничить количество подозреваемых, потом изолировать в хижине вместе с виной и, дав ей указание (в этом судебном процессе — умертвить), ждать…

В идеальном государстве Степана Чубака не судьи, а преступление будет вершить правосудие, и станет оно его источником, его составной и неотъемлемой частью. «Посовершению преступления преступник должен сообщить в местные органы власти о месте, времени и, если таковые имеются, о соучастниках и жертвах, далее преступнику надлежит заполнить лист убытия (в случае совершения тяжких преступлений, караемых виной высшей степенью социальной защиты вместо листа убытия заполняется свидетельство о смерти), после соблюдения всех необходимых формальностей преступник препровождает себя в место наказания», — возникал под рукой Чубака проект нового правосудия. Роль «органов» в этой новой Утопии Степана Чубака (быть может, Чубании?), несмотря на успехи в борьбе с преступностью, должна была неуклонно возрастать, перерастая из карательной в демиургическую — на их плечах лежала тяжелая забота о создании и воспитании человека нового типа, того самого типа, который давал бы новый тип преступника. Ведь майор Чубак был умным человеком с материалистическим мировоззрением и классовым чутьем, и принцип партийности чтил как Устав внутренней службы — ужель ему не знать, что в виденной им дикарской идиллии не шаман, колдун или ведунья были центром судилища, и даже не сама по себе варварская вера — а люди, выведенные ей, те самые аборигены нового, или точнее старого, позабытого типа, — вот откуда, из веры, но из веры без темного мистицизма (Чубак чувствовал, что не будет нравиться слово вера человеку нового типа, — залапанное попами, в церковной копоти, пусть пока отбеливается в лучах Правды), из светлой убежденности в могуществе Неотвратимости, из благоговейного трепета перед ее носителями следует выводить нового человека. Светлым, кристалльно чистым, как чекистская честь, покровом ляжет новая вера на новых людей, и сама она будет другой, не безрадостной и темной, а ясной, праздничной и строго научной, и немеркнущие идеи революции озарят путь в царство Грядущего. И вот тогда-то в этом царстве света, дружбы, равенства и братства, на чистом их покрове, счастливым бременем лежащем на людях, не останется незамеченным ни единого темного пятнышка… Клякса, упавшая на листик драгоценной в эпоху ликбеза бумаги, выгорает без остатка сама… Кому чернила плохие, а кому стыд за содеянное…

И тогда в этом, как казалось Чубаку, недалеком будущем, на вопрос «кто ты?» он ответит с достоинством и честью — «Убедитель».

«Ах ты! — вдруг вспомнил он о деле Чайкиной. — Если бы Лиза… А так… — пятерка», — определил ей Степан срок пребывания в одном из северных санаториев с трехразовым питанием, трудотерапией и карантинным режимом.