Почтальонша Нюра, пожилая, раздувшаяся на тяжелых работах женщина, замиряя одной рукой растопавшееся сердце, другой всердцах колотила дверь Катерины Чайкиной.

«Катерина…ёна мать! Чё молчишь, али нету тебя?.. Так знай, ёна мать, не понесу больше тебе пенсию, хоч ты и ветеранка-поганка! Ты, он, с пионерами шаришь, а мене на третий этаж — как в могилу ложиться… Слышь, чи не?.. Все, сама пенсию свою выручай!» — Нюра тяжело переставила распухшие, негнущиеся ноги, сунула конверт в сумку и пошла по длинному, едва освещенному коридору коммуналки. По обе стороны от ее гневной тяжелой поступи врезались в косяки любопытствующие лица: Тимофея Валериановича и Глафиры Полуэктовны, супругов Докучаевых и сатрапа кухни Газаряна, последним выглянул сам предводитель комдворянства — Корифей Корифеич, инвалид детства, войны и труда, известный своими баснями и мифологизированной летописью подъезда, — «Эй, коммунальные! — ругнулась почтальонша, — куда ваша полоумная делась? Оставлю без пенсии, авось пионерия не накормит».

Заскрипели засовы и цепочки, хмурые соседи, старательно кривляясь друг перед другом для вящего недружелюбия, высыпали в коридор.

За пятнадцать минут стояния ноги у Нюры отекли окончательно. Узнать ей удалось многое: и что Глашка — манда, дочь не лучше ее — дурындой-дурында, Тимофей — вообще чем-то бей, а на прошлой неделе, какая-то…зда наложила в подъезде, известно, не просто, а из чувства родства; также довелось ей узнать, что соседи во всем винят чью-то мать, и еще много всего узнала в этом коридоре Нюра. О соседке, конечно же, больше не поминали; видно, желание не видеть друг друга было так сильно, что временное исчезновение одного из жильцов мнилось хоть и крошечным, но шагом к божественному порядку, низвергнутому вакханалией подселений…

Екатерина Ивановна за пенсией так и не пришла. Не открыла она дверь и в следующем месяце. Пыль на дореволюционной еще ручке почему-то сильно напугала почтальоншу. Взломав вдвоем с Тимофеем Валериановичем хлипкие запоры, Нюра, как заправский следователь, в сопровождении понятых переступила порог пыльной комнаты пенсионерши.

Сладковатый, едва различимый запах ударил в ноздри вошедших. Нюра откровенно испугалась и остановилась у шкафа, не решаясь заглянуть — за шкафом стояла койка Чайкиной.

Решив, что первым должен быть летописец двора, компания соседей вывалила обратно в коридор и через несколько мгновений вкатила в комнату Корифей Корифеича. Корифеич поначалу было запротестовал, но сопротивляться не мог — на мгновение в квартире воцарилась гробовая тишина. Томление, к счастью, было недолгим: «От же, паскуды, пихаются!» — выкатилось из-за шкафа мирное ворчание летописца. «Порядок», — вздохнула с облегчением инспекция и ввалилась в спальный уголок.

На койке ничего, кроме устилавшего ее пуха, не было. «Видно, подушка надорвалась», — решили соседи. А тот сладковатый, перепугавший всех запах источал обыкновенный птичий помет, курганчиками растущий из подоконника. «Голуби», — и тут нашлось объяснение.

Дремотно зевая, коллегия разошлась.

Пришли из ЖЭКа, и комнату временно опечатали. Пенсию депонировали.

А на другом конце города, в трамваях, идущих на бывший Зосимов пустырь, уставленный ныне двенадцатиэтажными ящиками, стала часто ездить худющая старуха с редким каре под солому и немигающими желтыми глазами. Она проходила по вагонам с дикарскими притопываниями и завываниями, могла и без задержек пройти, а бывало, останавливалась внезапно и требовала пощупать лопатки; «крылышки мои», — причитала, носильно не липла… случалось, что кого-то, кому долго улыбалась, просила вместе с ней полетать. Над старухой, конечно же, смеялись, особенно, когда она начинала предсказывать судьбу, неуклюже, сбиваясь и переходя местами на какой-то тарабарский язык, то петухом могла закричать, то замурлыкать, то басисто, по-медвежьи, взреветь, — кто-то негодовал, иных это развлекало, но никто не принимал ее выходок всерьез. До тех пор пока все предсказанное сумасшедшей старухой не сбывылось с точностью, исключающей совпадения. В ответ на такое коварство — судьбу предсказывать — пассажиры маршрута № 23 заявили о шарлатанке в милицию. Дом отдыха для подобных сивилл был в городе хорошо известен, и имел поэтичное название «психушка». Забор высокий, санитары жестокие, решетки частые… Решетки частые и прутья толстые, а на третий день старухи в заведении уже не было… Радостными улыбками встречала она на известном маршруте своих давних знакомых. Ей стали давать деньги едва она подходила, давали много: бывало, что и рубль и три. Она ничего не просила, возвращала деньги обратно, роняла, но бумажки все равно оказывались у нее в ладони. «Бери-бери, милочка, говорить только ничего не надо, знаю я все, без тебя знаю», — спасался пятеркой очередной клиент. «Да погоди, милок, дай сказать-то, камень в тебе…» Камень в тебе, во мне, камни в нас — и пациент был уже на выходе с гримасой злобы и бешенства на пожеванном работой лице.

Сумасшедшую старуху по жалобам трудящихся забирали в «психушку» еще несколько раз, и особый контроль устанавливали, но через три-четыре дня гроза пассажиров как ни в чем ни бывало снова ходила по вагону, только голос ее раз от разу звучал все крикливее, неразборчивей и как-то жальче. Слов вскоре стало не разобрать, пророчества, само собой, сделались неопасны, деньги полоумной старухе давать тоже перестали, она становилась все суше и злей, пока однажды раз и навсегда не исчезла…

Пассажиры вздохнули с облегчением. И жизнь бы заладилась и потекла бы мирно и сонно, если бы пустырь, уже со всех сторон сдавленный домами, не облюбовали крикливые вороны.

Была среди них одна, белая, скандалистка и забияка.

А в двенадцатиэтажных гнездах иное племя, тоже крикливое, тоже на двух ногах, только без перьев, усиленно готовилось к зиме. Суматошная жизнь пустыря, трудящимся, как водится, мешала.

И полетели, полетели на длинных крыльях сложноподчиненных предложений настоятельные просьбы с требованием всех и немедленно…

Навстречу просьбам еще до первого снега приехала машина с пиршественными угощениями пернатым.

Потом в числе жертв пира обнаружили несколько бездомных собак и двух домных: плачущие и негодующие хозяева четвероногих тут же, над телами любимцев, принялись сочинять реквием — коллективное письмо с жалобами, угрозами и привычной просьбой всех расстрелять. А ворон, как ни странно, среди трупов не было — снявшись, стая временно эмигрировала в лес.

Только белая ворона никуда не эмигрировала. Еще не успела уехать городская зондеркоманда, а ее пронзительные, не похожие на воронье карканье выкрики, многократно отражаясь от стен, уже пролезали сквозь подъезды, щели и перекрытия — и настигали кою у холодильника, кого в кровати, кого за дурными помыслами; скорбно и неуютно делалось сонному обывателю от птичих центурий и вновь сворачивались, подобно змеям, вдвое и вчетверо письма, и летели они…

По распоряжению властей из общества любителей природы прислали члена с берданкой или же просто берданку, а члена подобрали из местных — в общем стрельнули: заваливаясь на левое крыло, белая ворона, крича совсем уже нестерпимо, полетела в сторону домов. Смелости у члена стрелять в направлении жилья не хватило, и птица, шумно хлопая крыльями, исчезла в свистящих ветром ущельях…