На солнце набежала тень, и я кинул быстрый взгляд в окно; тогда пациент отдернул руку и попробовал высвободить вторую. Я перехватил его кисть. Ласково, но непреклонно водворил руку обратно на подлокотник и защелкнул браслеты.

Пациент не проронил ни слова.

Как обычно, я застегнул ремешки не втугую, а в свободном, щадящем режиме. Ему не было больно. По крайней мере, сейчас.

Я тронул пульт. В блестящих шарнирах кресла загудели электромоторчики, и человек начал медленно перемещаться в пространстве. Теперь он завис в целомудренной позе эмбриона, слегка согнувшись, со склоненной головой. Сидя так, он мог наблюдать свой немалый живот — в футболке с надписью:

AMERICA

Надпись повыше, пожалуй, он уже не мог прочитать — тем более, вверх ногами:

thanks God we're not in

Еще выше располагалась золотая цепь, всякий раз включавшая в моем сознании дубовые пушкинские шаблоны. Пора кончать с литературщиной, думал я. Никогда не катит, а сегодня особенно.

Итак, цепочка белого золота, уверенно обтягивающая крепкую шею пациента, отличалась редкой красоты плетением. Цепочка эта говорила сразу о трех вещах:

— чувак купил ее недавно, за немалые деньги, причем вероятнее всего — в той самой Америке, где-нибудь на углу 5-й авеню и 52-й улицы. Надпись на футболке как бы нейтрализовала этот порыв: насколько я успел узнать клиента, в его голове всегда варилась густая идеологическая каша;

— в продолжение предыдущего: на прошлом сеансе на цепочке висел крестик, сегодня — нет;

— в продолжение предыдущего: и цепочка, и крестик «с гимнастом» вернее всего выдавали и возраст, и жизненный опыт моего клиента. Совершенно понятно было, что в былые годы его звали Жориком, а может, Гошей (он и подстрижен-то был под Куценко). Теперь Жориками он звал других, а его самого величали Георгием Константиновичем. Как маршала Жукова.

Его маршальский жезл не стоял уже давно, и с этой-то бедой он и пришел ко мне две недели назад. Правильнее сказать, дело было не в жезле и даже не в его ориентации. Просто (признавался Георгий Константинович) его все заебло. И это уже было серьезно.

Теперь он сидел передо мной, зафиксированный и готовый к контакту.

— Скоро начнем, — пообещал я негромко.

Он сглотнул слюну и кивнул. Никто не мешает ему говорить. Просто он захвачен важностью момента.

«Захвачен — это правильное слово», — думал я, поворачиваясь к пациенту спиной. Прочные захваты на запястьях и щиколотках — это вынужденная мера. Иначе процесс может выбиться из сценария. Так написано в наиболее продвинутых пособиях по боевому психоанализу, а непродвинутые я в расчет не беру.

Я сижу за столом, а Георгий — в кресле, прикрытый простынкой. Это его второй сеанс. Он уже знает, что перед разговором доктору нужно как следует сосредоточиться. Отчасти это так.

Я гляжу на экран ноутбука (клиенту не видно, что там). Он слегка потеет. Прошлый катарсис еще жив в его памяти. Но он приехал снова, и приедет еще столько раз, сколько будет нужно.

Мне — двадцать семь. Мой офис — в тесном полуподвале. Клиент значительно старше, и он приехал сюда на «Бентли». Охранники ждут его в «гелике» у дверей. И все же расклад именно такой.

Стиснув зубы, я делаю длинный выдох.

И нажимаю на «enter».

— Ключ на старт, Георгий, — говорю я. — Что в таких случаях говорят космонавты?

— Поехали, — отзывается он послушно.

Боюсь, что сегодня мы заедем еще дальше.

* * *

В подсознании каждого моего клиента есть запертые наглухо двери, куда лучше не соваться. За этими дверьми — чаще всего просто пыльные кладовки, где с детства копится всякий trash: пропущенные удары, проглоченные обиды, неубитые медведи, неразорвавшиеся бомбы, да мало ли что еще! Кое у кого там живут целые корпорации монстров, и сегодняшний гость как раз из таких.

Но я умею взламывать двери подсознания. Выпускать на волю обитающих там уродцев, которых можно было бы посчитать за чудовищ, не будь они такими мерзкими и стыдными. Что до меня, то мне стыдиться нечего. Это просто бизнес.

— Бизнес, м-мать его, — злится Жорик в кресле. — Имел я этот бизнес… двадцать лет ни вздохнуть, ни пернуть…

«Так, — думаю я. — Это мы уже слышали».

— Забудь про бизнес, — приказываю я. — На сегодня забудь про бизнес.

Он знает, чего я хочу. Он мотает головой и мычит. Вот так я и вожу по лабиринту этого жирного Минотавра. Уже второй день тащу его за кольцо в носу, а он мычит.

«Увеличить угол наклона?» — думаю я.

Его глаза наливаются кровью.

— Ты расскажешь мне совсем о другом, — говорю я ровно и размеренно. — О той девочке, помнишь?

— М-м-мне было нужно, — выдавливает он из себя. — М-мне было пятнадцать. У меня стоял на все что движется. Она жила рядом — спуститься по лестнице. Я звонил, она открывала. Сама открывала.

— Сначала было не так. Говори правду.

— Она сама открывала… потом. Потом ей нравилось. Я помню.

«Точнее. Точнее», — думаю я. Моя воля — как раскаленный добела железный стержень. Сейчас я стану ввинчивать этот стержень ему в мозг.

— Георгий, — медленно говорю я. — Вспомни все.

— Да, — ведется Жорик. — Сейчас.

Он начинает сбивчиво рассказывать, но я не вникаю. В моей голове уже включилась картинка.

Это я стою в полутемном подъезде, где воняет мусоропроводом и жареной картошкой. Я читаю надписи на стенах. К потолку прилипли горелые спички: теперь так не хулиганят, теперь сжигают подъезды целиком. И граффити теперь совсем другие.

Я одет в странную надувную куртку и кошмарные темно-синие брюки от школьной формы. В кармане куртки — мятая пачка сигарет. Мне недавно исполнилось пятнадцать. Какая гадость это советское детство.

За окном — пустынный двор. Редкие фонари и гордые лупоглазые «Жигули» у подъезда. Подумать только, как мало машин, думаю я. А вслед за этим в мою голову вползают совсем другие мысли. Это мысли Жорика. Такие же, как он сам, липкие и прыщавые.

Где-то надо денег взять, думает он. Нужно же возвращать до субботы. Растрясти козлов из седьмого? Откуда у них. Заехать к деду? Это только завтра.

Хочется денег.

И еще много чего хочется. Сразу всего хочется.

Он засовывает руку глубоко в карман. Карман школьных штанов давно порвался. Очень удобно.

Слышно, как внизу хлопает дверь. Лифт, завывая и дергаясь, ползет вверх. Нет, не зря он здесь стоит. Не зря.

«Ой, — говорит она. — Жо-ора».

На ее пухлых губах — дурацкая улыбка. Наверно, она вспоминает, как они с ним в школьном коридоре. Сегодня утром. Потом она понимает, что нужно бояться. Она все медленно понимает.

«Ты помолчи, — шепчет он. — Все нормально. У тебя мать дома?»

«Не зна-аю. Не-ет. Мать в ночную сме-ену».

Ну и дура, думает он. А вслух повторяет:

«Все нормально… я тебя не буду бить, поняла?»

И вот они идут к ее двери. Отца у них нету, мамаша работает на ЦБК, кладовщицей или кем-то. Поэтому у нее колготки вечно штопаные. С ней и разговаривать-то западло.

Ладно. Никто ничего не узнает.

Щелкает замок, и дверь открывается.

В прихожей темно и тепло. Она не понимает, что надо делать. Он тоже. Он просто прижимает ее к стенке. Бл…дь, это не стенка, а шкаф. Оттуда пахнет нафталином. Она хватает его за руки, а сама молчит. Только дышит громко и шмыгает носом. Хорошо, что темно. Она его не видит, а он ее.

Вдруг она начинает молча царапаться. И получает по морде. Потом он хватает ее за волосы. Пусти-и, — ноет она. Ей больно. А х… ли там. Не орать, убью, — говорит он ей. Пальто снимай, говорит он. И все остальное.

Он держит ее руки. Эта коза не кричит, а только хрипит. Вот она пробует освободиться: это она притворялась, ага. Он коротко бьет ее куда-то в мягкое. Под ними какие-то тряпки, и что-то мокрое там, под его руками.

Охренеть. Да тут же все мокро. И он это сделал.

«Все нормально, — говорит он чуть позже. — Скажешь кому — убью. Дура».

А потом свет включается, и тут ему становится противно. Она такая уродливая. У нее из носа течет кровь.

Когда он бьет ее с ноги, девчонка сгибается и прикрывает голову руками. С-сволочь.

Странно: когда она склоняется перед ним и хнычет от боли, у него встает опять. Хотя чего тут странного, — думаю я. Пятнадцатилетний зверь. Родители много чего не знают о своих детях.

А если бы я…

Если бы я был отцом этой девчонки? Что бы я сделал с этим у…бком?

Спокойно, доктор. Спокойно.

Я открываю глаза. Жирный взрослый гнусный Жорик пристегнут к дыбе кверху брюхом. Под простынкой вздымается его маршальский жезл. Взлетает кверху над плоскогорьем Америки, как «Челленджер» с космодрома на мысе Канаверал. Вот-вот взорвется. Но я знаю по опыту: пока руки астронавта пристегнуты, полет будет нормальным.

К сожалению, я давно привык к таким картинам. Я дотрагиваюсь до пульта. Пациент мало-помалу возвращается из своего космоса.

— Ф-ф-у-ух, — шумно выдыхает Георгий Константинович. — Не, ну бывает же такое. Слушай, Артем… Как у тебя это все получается?

— Для меня главное — чтобы у вас получалось, — говорю я ровным голосом.

Артем — это мое имя. Артем Пандорин, психотерапевт-консультант. Полторы тысячи у. е. за серию сеансов борьбы с внутренними тараканами.

Иногда я представляю себе этих тараканов. Как они ползают по внутренней стороне черепной коробки и ищут выхода.

Я не спеша высвобождаю запястья клиента.

— Сеа-анс, — оценивает Георгий Константинович. Его руки моментально под простынкой. Не стесняясь, он довершает начатое.

Магию нельзя разрушать. Еще долго у него перед глазами будут стоять туманные образы детства. Вечером он поедет к своей любовнице. Какая-нибудь идиотка с платного филфака. Она подбреет себе пилотку и надушится вечерним Jean-Paul Gaultier, полагая, что это лучший парфюм для богатого папика. Дура. У него в памяти остался запах нафталина.

Он ударит ее наотмашь, и она взвизгнет от неожиданности. Ей будет больно, а у него, наконец, встанет. И это я прочистил ему мозги — и все остальное заодно. Я, Артем Пандорин. Санитар большого бизнеса.

Я хочу, чтобы всем было понятно: в санитары не идут от хорошей жизни. Есть сразу несколько причин, по которым я вынужден заниматься тем, чем я занимаюсь. Это не значит, что я полностью согласен с происходящим.

Георгий Константинович — согласен. Он грузно соскакивает с пыточного кресла, завернувшись в простынку, как патриций. Да что там — как сам Цезарь!

На причинном месте — мокрое пятно.

— Пять минут, полет нормальный, — объявляет он, и я вздрагиваю. — Отлично, доктор. Я не это… я не разочарован.

Он достает трубку и невозмутимо делает пару звонков. Он уже в брюках. В белых, льняных.

Прощаясь, он лучезарно улыбается, и некоторое время после я пытаюсь расшифровать эту улыбку. Потом мне надоедает это занятие.

Тем временем Лида готовит мне капуччино. За дверью швейцарская кофеварка шипит, и плещет, и наконец кончает. Я любуюсь Лидкой. Она грациозно склоняется, ставит кофе на низкий столик. Мне двадцать семь, и я совершенно здоров. Я почти не устал. Я могу ее трахнуть. И она это знает.

— Этот Георгий Константинович такой страшный, — говорит Лидка.

— Почему же он страшный?

— Не знаю. Меня трясет от него.

Трясет? Я не могу себе такого позволить. Иногда это очень трудно. Мои клиенты — темные люди. Потоки их темного сознания обтекают меня, как легионы тараканов, льющиеся змеями сквозь пустые глазницы их черепов. Пушкин, опять Пушкин, будь он неладен.

На Лиде отдыхает мой взор.

— Присядешь? — спрашиваю я. И указываю глазами на кресло напротив. Кто-то из клиентов поумнее обозвал это кресло «гарротой». Я полез в википедию и удивился.

Лидка глядит на гарроту и морщится. Но глаза у нее веселые.

— Это без меня, — говорит она. И уходит, посмеиваясь.

Она такая классная.

* * *

Вечер. Я лечу по транспортному кольцу, изредка поглядывая в зеркала. Закат разлился на полнеба, и сиреневые облака как будто вышиты на алой подкладке. Здесь темнеет быстрее, чем там, где я родился, зато и закат вон какой красивый. День — это день, ночь — это ночь. Я люблю Москву.

Москвичей я тоже люблю. За их мысли, за их «бентли», за их тарифы. Моя «мазда» — это не «бентли», конечно. Она сама похожа на небольшого черного таракана. Она бесшумно скользит в потоке других таких же, ныряя в освещенные туннели и вырываясь на свет, — выпущенная где-то в Японии аэродинамичная глянцевая пуля. Гламурная сестренка «форда».

Но вот по сторонам вырастают дома, и я сворачиваю направо, туда, где ремонт, мимо дорожных машин и мужиков в желтых жилетках. В глубине улиц становится темнее. Спешить больше некуда.

Тем более что Маринка стоит на автобусной остановке, с ней рядом — какой-то мудила лет тридцати, с банкой пива, в джинсовой куртке. Пролетарий на отдыхе. Вздохнув, я притормаживаю и опускаю стекло. Даже не оглянувшись на пролетария, Маринка идет к моей машине. Господи, какая она милая, думаю я в очередной раз. Если бы не эта крашеная челка и узкие брючки-стретч. А может, именно из-за них, не знаю.

— Них…я себе, — комментирует пролетарий. Мы обмениваемся взглядами, и он останавливается в полупозиции. А потом я уже смотрю на Маринку, и только на нее.

— Привет, — говорит она мне. Садится и захлопывает дверцу.

Она станет очень красивой, если вырастет. Ей нет шестнадцати, хотя она всем говорит, что есть. Это ее вранье обычно для интернатских девчонок, которые врут взрослым, что уже достигли возраста согласия (кроме тех, что врут, что не достигли).

— Как у тебя дела? — спрашивает она.

Я гляжу вперед, на дорогу. Но чувствую, что она смотрит на меня, чуть заметно улыбаясь.

— Как всегда, — отзываюсь я. — Вправлял мозги кое-кому.

Она улыбается. Ее подруги вовсе не умеют улыбаться. Они либо ржут как лошади, либо тупо молчат. У них мимика шимпанзе. Но Маринка — особенная.

— А я вышла тебя встречать, — говорит она.

Мне внезапно хочется остановиться и поцеловать ее. Я торможу — несколько более нервно, чем нужно, и сзади сигналит какая-то ржавая банка, объезжает нас и с натужной вонью удаляется.

У Маринки холодные губы и холодный нос. Она жует мятный «стиморол». Она замирает, затаив дыхание, когда я прижимаю ее к себе.

Если это не круто, тогда в моей жизни вообще не было ничего хорошего.

Мы познакомились с ней при самых печальных, в высшей степени трагических обстоятельствах. Ее мать попала под грузовик, когда ей едва сравнялось тринадцать, и совет попечителей (пятеро климактерических мегер, одна из которых была директором ее школы) присудил отдать ее в интернат. Квартира в Кунцево подвисла, и можно было предполагать худшее: маринкина глухая тупая мухосранская бабка мало что понимала в гражданской обороне и вообще уже мало что понимала.

Подруга, с которой я тогда встречался, служила в инспекции по делам несовершеннолетних. Однажды меня угораздило отправиться с ней на выезд. Интернатское начальство заявило о побеге воспитанницы, и нужно было утомительно долго оформлять документы. Так я впервые услышал про Маринку Парфенову. Глянув краем глаза на фотографию, я только усмехнулся. Сопливая шлюшка-недокормыш, решил я. Ее участь казалась мне абсолютно ясной. Завтра ее подхватят где-нибудь на вокзале, вернут в интернат и посадят на хлеб и воду. Через три года подсадят уже на героин и трудоустроят на работу под железнодорожным мостом, в дружном коллективе таких же.

Я еще раз взглянул на фотку.

«Вколотили девчонку ниже плинтуса, — вполголоса сказала моя подруга. — На квартиру кинули. Зла не хватает. А ведь в музыкальной школе училась».

Помню, тогда я пожал плечами.

Моя жизнь тогда была совсем не та, что теперь. Я пару лет назад окончил универ, и мой тогдашний работодатель доктор Литвак, психоаналитик, поручал мне несложных клиентов. Это был благообразный умный еврей со своими тараканами в голове. Так, он уверял: совершенно неважно, рассказывает ли пациент правду о себе или лжет. Более того, его правда существует лишь в его сознании, и эта правда — всего лишь анамнез болезни. «Откуда же я узнаю, в чем причина на самом деле?» — спрашивал я. Михаил Аркадьевич прикрывал глаза и устало улыбался. «Ты сам увидишь», — отвечал он.

Теперь-то я понимаю, что он имел в виду.

Итак, я работал на Литвака, ездил на «фиесте» и встречался с инспектором по работе с несовершеннолетними. Когда моя подруга привела домой беглую Маринку, я изумился, но не слишком.

«Это Артем. Мой друг, — так она меня представила. А потом обратилась уже ко мне: — Артем, пусть Маринка посидит у нас немного. Мы поговорим кое о чем».

Моя подруга — добрая девушка. Жаль, что в те времена мы не думали о детях. Она стала бы хорошей матерью.

«Ладно», — сказал я. Было лето, и я ходил по дому в трусах. Если вы полагаете, что вот тут-то все и произошло, вы серьезно ошибаетесь.

Потом мы сидели на кухне. Собственно, Маринка на меня даже не смотрела. Она играла с Танькиным серым попугаем, тот — охотно с ней разговаривал; потом она рассказывала, как ездила в Люберцы к своей полоумной бабке и как та ее не узнала; о том, как ей пришлось ночевать в подъезде и еще о чем-то грустном и недопустимом. У моей подруги блестели глаза.

Кончилось тем, что они уединились в ванной. Оттуда доносился плеск воды и приглушенные голоса. Час спустя Маринка вышла оттуда в моем (я нехотя подчеркиваю это) халате, совсем не по росту, и с мокрой челочкой, скрытой под махровым полотенцем. Моя подруга взъерошила мне волосы и кинула взгляд на мелкую; та улыбнулась, как ни в чем не бывало. Вечером беглянку отвезли обратно в интернат, в милицейской «пятерке», хотя и без мигалок. Я пил коньяк и смотрел телевизор — один, если не считать старого умного Жако. Но тот помалкивал в своей клетке, а может, спал.

Я и не думал, что эта история продолжится. Просто однажды, год спустя, Маринка стояла у меня на пороге. По удивительному совпадению, за неделю до этого мы разругались с моей девушкой-инспектором.

«Можно, я побуду у вас немного?» — спросила она тихо.

Впустил я ее или нет? Да, впустил.

Не шейте мне вашего Набокова. От бедного Г. Г. меня отделяет целая вечность счастливой сексуальной жизни с ровесницами. И еще одно важное обстоятельство: до меня у Маринки не было никого. Что тоже очень нетипично.

— Можно, я побуду у тебя немножко? — спрашивает она сейчас.

— Можно, — отвечаю я как можно равнодушнее. — Побудь. Немножко.

А сам зажимаю нос, чтобы не рассмеяться.

* * *

Ночью я смотрю почту. Это конфиденциальные письма, они касаются личных дел моих клиентов. Эти личные дела — ну, не все, а некоторые — я извлекаю из общей базы, архивирую и пересылаю куда следует.

Это одна из причин, по которым я занимаюсь тем, чем занимаюсь. И почему я до сих пор в этом бизнесе.

«Такой талант нельзя зарывать в землю, — заявил однажды Алексей Петрович, мой куратор. — Кто-нибудь выроет обязательно. А что, если враг?»

Талант, думал я. Как странно. Я просто вижу картинки.

Я даже не помню, когда это случилось в первый раз. Точнее, помню, но неотчетливо. Иногда мне кажется, что я родился таким, иногда — что нет.

Еще в университете я скачивал и читал очень продвинутые и не всегда легальные работы по психотерапии и NLP. По большей части там говорилось о том же, о чем я думал, — и в то же время не о том; это напоминало учебник по рисованию для слепых. Там было подробно описано, как можно наощупь внедряться в чужое сознание, но ни одна собака не объясняла, как быть, если чужое сознание живет прямо в твоей голове.

«А ты не бери в голову, — сказал мне куратор. — Просто работай. Мы должны быть в этом космосе первыми».

Я не против. Сложность в другом. Прочитав хоть раз чужие мысли, навсегда теряешь веру в людей.

Поэтому-то цыганки говорят: нельзя гадать на кого любишь.

Я захлопываю крышку ноутбука. Что тут гадать, и так все ясно.

Клянусь, когда-нибудь я заработаю миллион долларов и брошу работу. Я куплю квартиру в пентхаусе, со стеклянными стенами, с видом на реку и на весь огромный город.

Утром я первым увижу, как восходит солнце. Я встану абсолютно голым у панорамного окна, и свет ночника будет отражаться в темном стекле. По моему велению стекло поползет в стороны, и я выйду на крышу, под небесный купол. Небо на востоке засветится розовым, а надо мной все еще будут гореть звезды; а потом ночь растворится, и река покажется, а по реке там, далеко, поплывет речной трамвайчик.

Но сейчас Маринка спит, уткнувшись носом в подушку, и я боюсь ее разбудить. За окном висит луна. В квартире тихо, алкоголики выше этажом нажрались и уснули, соседская овчарка за стеной полаяла немного и уснула тоже.

Я гляжу на Маринку. Утром мне нужно будет обязательно закинуть ее обратно в интернат, пока директор не вернулся. Я люблю ее. Я никого больше не люблю.