Темно. Душно. Где-то тикают часы.
Полосы света ползут по стене. Всё совсем не так, как дома.
Где я?
О, господи, ну конечно. Я у себя в офисе. На диванчике, прикрытый простынкой. Коньяку было много, так что я даже не поехал домой. Уже вышел на улицу, а потом понял, что отрублюсь в такси.
Завтра выходной. То есть уже сегодня. Я снова опускаю голову на подушку.
Шорох шин доносится из-за окон. Отдаленный звук сирен: тревожный фон ночного города.
Что-то мне снилось, что-то неприятное. Даже совсем неприятное. Будто какие-то насекомые, большие, черные, лезут ко мне под одежду, под кожу, как железные жуки-скарабеи в фильме про мумию, лезут прямо в рот, и я задыхаюсь и просыпаюсь от собственного крика.
Пока я спал, мой встроенный компьютер успел перезагрузиться. Теперь все, что было накануне, кажется сном. Зато и сон кажется реальностью.
Я всегда подозревал: ментальные тараканы моих клиентов материализуются, как только я выпускаю их на волю. Прячутся в ящике стола, между долларовых купюр. Могут укусить за палец. И заползти под кожу при любом удобном случае.
А оттуда — прямо в мозг.
Протянув руку, я нащупываю пульт управления. Ага, вот. Я регулирую свет, и последние клочки сна прячутся по темным углам кабинета.
Идиотский случай, думаю я. Ревнивый муж — кастрат. И жена — похотливая сука.
И эрекция тут совершенно неуместна.
В одних трусах я соскальзываю с дивана. Едва не падаю. Нихрена я не протрезвел, и это довольно весело. Надо сходить отлить, станет полегче. Может, принять душ? Я горжусь своей душевой кабинкой. Далеко не у каждого врача такая есть.
Однажды вечером Лидка попросилась принять душ — у нее в квартире отключили воду, — и я, конечно, разрешил. А потом даже довез ее до дому, чтобы она не простудилась. Всю дорогу мы болтали о пустяках, и лишь перед самым подъездом она умолкла. Ждала, что я зайду.
Она классная. Но я не зашел. Сейчас бы, пожалуй…
Я сбрасываю трусы, забираюсь под душ и задвигаю пластиковую крышку. Горячая вода низвергается с шумом, и я блаженствую в своем прозрачном коконе, как личинка огромного и сильного жука. Большого бронированного таракана, ага. Вот погодите, скоро мне наскучит нежиться в моем футляре, и тогда я вылезу, и вам всем придется туго.
Тугие, напряженные струи воды льются на мои плечи. И на грудь, и ниже. Тугая, напряженная реальность.
Сейчас бы, пожалуй, я зашел. Зашел бы к кому угодно.
Вот интересно: у Маринки всё началось именно с душа. Ей запомнился тот самый первый раз, у меня дома, когда моя подруга-инспектор сама помогла ей раздеться, а потом — разобраться с нашим навороченным немецким смесителем. У ее мамы не было денег на дорогую сантехнику, зато находились деньги на музыкальную школу для дочки. Пальцы у Маринки, и вправду, тонкие и сильные.
Я подставляю грудь под горячий поток.
Что такое?
Минуточку. Откуда это тянет гарью?
Весь мокрый, я выскакиваю в приемную. Здесь все в дыму: дым лезет из-под двери, из моего кабинета. А еще откуда-то сладко пахнет бензином. Я дергаю ручку, и из дверного проема пышет жаром — вот дерьмо, сейчас же все сгорит к чертям собачьим!
В разбитое окно врывается ветер и раздувает огонь. Пластик плавится, во все стороны разлетаются искры, и я захлопываю дверь. Т-твою мать, шепчу я. Где огнетушитель?
Внутри, в кабинете. Ну конечно. Просто великолепно.
Я хватаю со стойки мобильник (это инстинкт). Натягиваю брюки и вылетаю через черный ход во двор. Окна зажигаются одно за другим. Рубиновые огни габаритов горят в арке: какая-то темная тачка срывается с места и исчезает. Ну и Виктор, думаю я. Ну и Отелло.
Дымом затянуло весь двор. Во дворе собираются люди. Даже бомжи приходят от соседней помойки, сочувствуют, примеряются, как бы им залезть в окна, потом, когда я уйду. Минут через пять (быстро, быстро) в арку с ревом врывается пожарная машина, с улицы начинает заливать огонь другая. Мне приходится о чем-то говорить с их начальником. Затем — с дежурным администратором бизнес-центра. Затем — с хмурым лейтенантом милиции. «Пили вчера?» — спрашивает он. Я даю подробные объяснения. После этого меня оставляют в покое.
Я опасливо вхожу внутрь. Там мокро и темно, и запах ужасный.
Стены подвала кое-где обгорели до кирпича. Теперь у меня и вправду пыточная камера-loft, как у Ивана Грозного в Спасской башне. Оба окна под потолком разбиты, в них видно светлеющее небо. Такой розовый рассвет, акварельный, как раскрашенные гравюры в альбоме японской эротики.
Пыточное кресло посреди комнаты растопырилось беспомощно. Кое-где на нем лопнула кожа, и обнажилось внутреннее устройство: шарниры, моторчики, тугие жгуты проводов. Все это кажется простым и пошлым, как взрезанный труп в анатомичке. Теперь это кресло можно выбросить на помойку.
А что мой черный ящик? Он цел. Лежит себе в ящике стола, среди горелых бумажек. Даже не закоптился. У него корпус из углеродистого пластика, может, поэтому?
Я трогаю пальцем дисплей мобильника. Лидке не нужно будет идти на работу в понедельник. Убытки я подсчитаю и без нее. Не скоро, ох, не скоро мой подвал превратится в пентхаус.
* * *
Полчаса спустя, в одних штанах и босиком, я забрался в свою «мазду» и попробовал успокоиться.
Включил радио. Послушал деловые новости: в мире творилась все та же скучная тягомотина, что и всегда. Большому бизнесу было наплевать на доктора Артема Пандорина и на его проблемы. Пусть лечит себя сам, если сумеет.
Все же бормотание радиоголосов привело мои мысли в некоторый порядок.
Я тронул ногой холодную педаль. Очень непривычно. Прошлым летом я гонял на квадроцикле по пляжу, но тогда настроение было совсем другое.
Суббота. Пробки на выезд. Старички с садовым инвентарем на крышах пробираются на окраины. Едут с женами и кошками. Озабоченно обсуждают что-то. Мне бы их проблемы.
Едва не натерев мозоль, я добираюсь до дому.
Консьержки нет на месте: я кратковременно счастлив. Мелкая удача в череде обломов, нихрена не ценная, но все же удача.
Я жму кнопку «13». Пол в лифте липкий.
В своей комнате я подхожу к бару. Достаю с полки бутылку вонючего кукурузного виски. Делаю длинный глоток из горлышка. Гляжу на дисплей телефона. Да пошел ты, думаю я. Еще один глоток. И еще. Пропади все пропадом.
Повалившись на постель, я прячу голову под подушку.
А что, если однажды взять и проснуться в другом мире, думаю я. В альтернативной реальности. Интересно, будут ли нужны психотерапевты в альтернативной реальности? Они ведь и так работают с альтернативной реальностью? Хорошо еще, что эту мысль не удается додумать.
Я открываю глаза: на стене звонит телефон. Долго, настойчиво. Я отвык от этого звука. А он, оказывается, еще жив, мой старый добрый домашний телефончик. Он остался еще от прежних хозяев, от тех, что снимали эту квартиру до меня.
— Алло, — говорю я в телефон. В обычную трубку я говорю: «Привет, Маринка». Потому что ее фотка загорается на дисплее, когда она звонит. А здесь и дисплея-то нет.
— Привет, — говорит она. Она редко зовет меня по имени.
— К нам спонсоры приехали, — говорит она. — Мелкие весь день песни поют, стихи читают. А я решила уйти. Никто и не заметил.
— Ты обещал со мной погулять в субботу, — говорит она. — А твой телефон не отвечает. Я начала беспокоиться. — И я уже соскучилась, — добавляет она тихонько.
Все это время я молчу, чувствуя примерно то же, что ночью в этом гребаном душе. Еще лет двадцать я буду чувствовать то же самое. Всего-то и нужно — скучать по ней и знать, что она скучает по тебе.
Слово «скучать» звучит так же глупо, как и слово «чувствовать». То, что сейчас происходит с нами, имеет вполне определенный смысл. Мне ли не знать.
Похоже, я до сих пор слегка пьян. И от одежды пахнет дымом. Ах, да: у меня же сгорел офис.
— Я еду к тебе, — говорю я. — Жди меня на улице.
— Ты разве не позвонишь, когда приедешь?
Я улыбаюсь. Мне не хочется звонить, мне хочется ее видеть. Мы назначаем свидание, как школьники в советских фильмах.
Через двадцать минут она встречает меня в переулке, у автобусной остановки. Мы не виделись всего два дня. Но, когда я ее вижу, мне хочется поскорее прижать ее к капоту «мазды», черному, лаковому, и не отпускать, пока она не попросит пощады. А она не попросит, я знаю.
Какие-то люди смотрят на нас из окон. Наплевать.
Любовь — это язык, который понимают все. Влюбись я в негритяночку из Конго с голыми сиськами, или в шелковую японку, только что из хёнтай, или в девочку-чукчу в красивой песцовой шубке — я точно так же прижал бы ее к груди, крепко-крепко, а она царапала бы меня своими коготками.
— Вообще всякий стыд потеряли, — слышим мы. — Скоро сношаться на улице начнут.
Наши старухи страшно предсказуемы. Завистливы и злобны, как и все нищие духом. Старуха-чукча — и та, пожалуй, усмехнулась бы и закурила свою трубку. А наши — не-ет. Это не про них снимали «Римские каникулы» и «Титаники». Это не они были Джульеттами и, будь они неладны, Лолитами. Они прямо так и родились старыми клюшками.
Какое же напряжение нужно включить, чтобы в такой высохшей душе хотя бы на мгновение проснулась жившая когда-то девчонка?
Я поднимаю глаза и вижу эту старуху. И тут словно кто-то подсказывает мне непонятные слова:
— Пятьдесят четвертый вспомни. Лагерь в Воскресенске.
Картинка ненадолго включается перед моим внутренним зрением. Я не уверен, что эта картинка не навеяна каким-либо черно-белым советским фильмом о счастливом детстве. Если вдруг допустить, что юные пионерки в этих фильмах обнимались с пионервожатыми в лесу, расстегнув ситцевые блузки, среди по-девичьи скромных белых березок.
Маринка смотрит на меня изумленно. Но то, что я вижу на лице старухи, и вовсе не поддается описанию. Она пятится и бледнеет. И раскрывает рот. Я боюсь, что ее прямо сейчас накроет инфаркт.
Не глядя на нее больше, мы прячемся в машину.
— Что ты ей сказал? — удивляется Маринка.
— Да так, ничего. Просто… пусть заткнется.
— Не будь таким, — говорит Маринка тихо. — Иногда мне страшно…
— Не бойся, — я и вправду хочу ее успокоить. — Нет ничего страшного. Страшно, когда люди становятся такими… — я с трудом подбираю слова. — Страшно, что мы тоже такими станем. И все забудем. Ты забудешь меня, а я тебя…
— Я не забуду, — говорит Маринка серьезно.
И тут я заваливаю ее к себе на колени. «Пристегиваться надо», — шепчу я. А сам расстегиваю на ней блузку. Мы оба смеемся. «Артем, — говорит она. — Знаешь, чего я хочу?» — «Нет», — отвечаю я кое-как. «Я хочу, чтобы у меня…» — говорит она, но я так и не успеваю понять, чего она хочет, потому что сзади почти бесшумно подкатывает милицейский патруль.
* * *
Грузовик-эвакуатор дымит дизелем. Моя черная «мазда» отправляется на штрафную стоянку, мои водительские права — в карман инспектора ДПС.
На все это уходит не более пятнадцати минут, словно наряд специально дежурил за углом. Из них пять — на то, чтобы объяснить мне несколько понятий первоочередной важности. Например, такое: о своих правах я могу забыть на ближайшие несколько месяцев. А если смотреть на вещи глобально — то на несколько лет. В зависимости от того, как трактовать киднэппинг: на этот счет в уголовном кодексе предусмотрено сразу несколько вариантов.
Нам не дают даже попрощаться. Маринку, всю в слезах, усаживают в белую «семерку» (без мигалок) и увозят обратно в интернат. Автомобиль, куда сажают меня, другой системы. Это «буханка» серо-грязного цвета с подслеповатыми окошками.
Внутри наблевано. Это часть процесса, понимаю я.
Четверть часа, пока мы едем до отдела милиции, я задыхаюсь от бензиновой вони и от запаха сограждан, бывших тут до меня. Буханка ревет и воет редуктором. Подскакивает, натыкаясь на люки.
Церемония встречи не запоминается. В следующий раз я осознаю себя в обезьяннике. В пустом: вечер еще не начался. Я усаживаюсь на лавку и опускаю голову на руки. Здесь мне предстоит чего-то ждать. Чего? Мне не говорят. Это тоже часть ритуала.
Мимо изредка проходит сержант в мешковатой форме. Он не обращает на меня никакого внимания. За решеткой, сваренной из железных прутьев, полураздетый, я чувствую себя полновесным куском дерьма. Скоро уборщица придет и счистит меня с лавки. И выбросит в мусорный контейнер.
Проходит час. Где-то хлопают двери, сквозняк приносит запах табака и дешевого кофе. Первое время я вскидываю голову, потом мне все равно.
Мысли текут лениво и нехотя. Так угасает мозговая активность в процессе умирания, — думаю я. Сперва отключаются вкусовые рецепторы, затем слух. Затем начинает глючить зрение и вестибулярный аппарат: ты видишь свет в конце туннеля, летишь куда-то, как посылка во французской пневматической почте, а в конце наступает темнота (или ослепительный свет, согласно иным версиям). И все. Послание приходит по адресу.
И только досадные мелочи заставляют цепляться за жизнь.
— Мне бы отлить, — прошу я сержанта.
— Подождешь.
Проходит двадцать минут, на протяжении которых я думаю, что со мной сделают, если я не стану дожидаться. Потом сержант отпирает дверь. Почти счастливый, я следую за ним в конец коридора.
От кислого запаха хлорки слезятся глаза.
Спустив за собой, я возвращаюсь. На мои расспросы сержант отвечает скупо и непонятно.
Через полчаса нас за решеткой уже шестеро. Двое невменяемы, двое вполне себе разговорчивы. Это напрягает.
Мне дают советы, как себя вести в следственном изоляторе. Я с ужасом отмечаю, что эти консультации уже не кажутся неуместными. Они, пожалуй, даже поценнее моих. Отчего-то я вспоминаю Жорика, Георгия Константиновича. Как-то там его маршальский жезл? — думаю я.
В четверг вечером Георгий Константинович звонил мне на мобильный. В private room было беспокойно, поэтому из того, что говорил Жорик, понять удалось не все. Я расслышал только, что пациент чувствует себя отлично. В полный рост вспоминает молодость. Потом разговор как-то сам собой прервался.
— Слышь, молодой, — толкает меня товарищ по несчастью. — Ты типа не плыви раньше времени. Глаза не закатывай. Там этого не любят.
— Я не закатываю глаза, — говорю я. — Чего-то хреново мне.
— А кому сейчас легко. Чего пил-то?
Молчавший доселе сокамерник открывает глаза и произносит сквозь зубы:
— Да он по сто тридцать четвертой. По глазам вижу.
— Что-о? — советчик даже привстает с лавки. — С малолетки сняли, значит? Тогда расклад другой, ты уж извини. Тогда заранее расслабься.
Он кашляет и брезгливо сплевывает на пол.
Сказать мне нечего. Если только врезать в морду с ноги. Но их пятеро: как только дело дойдет до драки, к тем двоим охотно присоединятся и сторонние наблюдатели.
Все эти люди, не задумываясь, вы…бут все, что движется, в доступной им ценовой категории. Если протрезвеют, конечно. Врежут в ухо собственной жене и заставят отсосать восьмилетнюю дочку соседа. Но такие, как я, неизбежно возбуждают в них классовую ненависть. Они — поборники традиционных семейных ценностей.
Мне остается только усмехнуться презрительно.
— Весело, значит, было, — оценивает советчик. — Ну, дальше еще веселее будет.
Тот, что молчал, умолкает снова. Ему как будто становится скучно.
Сержант приходит и выкликает самого говорливого: похоже, вернулся кто-то из начальства, и для кого-то расклад изменится прямо сейчас. Замок замыкается с масляным лязгом. Я вижу сквозь решетку, как по стене бежит рыжий таракан.
Он замирает, шевеля усиками.
Он прислушивается.
Он слышит, как далеко отсюда, в комнате дежурного стрекочет телефонный звонок.
Дежурный продирает глаза. Поднимает трубку. Отфильтровывает голос начальства от чужеродных хрипов и треска, удивленно сопит носом. Кладет трубку, отправляется.
Шаги слышны все ближе. Сержант кашляет, говорит что-то вполголоса. Потом звенит ключами.
— Пандорин, — слышу я. — На выход.
Пошатнувшись, я хватаюсь за прутья. Молчаливый бросает на меня странный взгляд.
— Везучий, сволочь, — говорит он еле слышно. — Надолго ли.
Дрожь меня охватывает. Сжав зубы, я выхожу из-за решетки. Таракан как будто ждал меня. Теперь он срывается и скрывается в щели между плинтусом и стенкой.
Я иду за сержантом. Это довольно странно: мы движемся по коридору прочь от выхода, сквозь какие-то двери, забранные решетками, затем поднимаемся по лесенке, спускаемся снова — и оказываемся на лестничной площадке.
Здесь горит яркая лампочка. Стены выкрашены бежевой масляной краской. Белеет в углу фаянсовая урна для окурков.
— Свободен, — коротко говорит сержант.
Он вообще немногословен, этот хмурый парень.
— На выход, — добавляет он, видя, что я стою недвижно. — Пройдешь вон там, через вытрезвитель. Мимо проходной, тебя пропустят.
Я трогаю холодную ручку двери. Может, надо пожать ему руку? Я туплю. Я задерживаюсь в дверях, и он качает головой:
— Нет, он все еще не понял. Домой иди, Пандорин. Твое счастье, что протокол задержания не успели оформить.
— Спасибо, — говорю я.
— А спасибо можешь своим девчонкам оставить.
За дверью — прохладная ночь. За кирпичным забором, в высоченном доме напротив светятся окна. Еще через минуту я окажусь на улице, где ездят машины и ходят люди.
Сержант спокойно закуривает. Мне не предлагает.
— Жизнь — как будильник, — говорит он вдруг. — Один звонок, потом другой звонок. Так от звонка до звонка и живем.
Пожав плечами, я открываю дверь пошире. Иду через двор, залитый лунным светом. Пробираюсь сквозь узкую калитку. Шагаю по пустынному тротуару. Фонари плавают в лужах: разве был дождь?
Маленький корейский «шевроле» мигает фарами. Я оглядываюсь: больше некому, только мне.
Я отворяю дверцу и, вздохнув, опускаюсь на сиденье рядом с водителем.
* * *
Танькины руки сцеплены на руле. Она даже не посмотрела на меня ни разу.
Я разглядываю ее пальцы. У нее колечко с белым сапфиром. Не обручальное. Если бы она вышла замуж, я бы знал, — думаю я. Она бы мне написала. А может быть, и нет.
Мотор «шевроле» еле слышно постукивает на холостом ходу: гидрокомпенсаторы нужно менять. Приборная панель подсвечена зеленым. Машинка не новая, отмечаю я. Пробег — семьдесят тысяч. Таня живет небогато.
— Она хитрая девочка, твоя… Марина, — наконец прерывает она молчание. — Знаешь, что она мне сказала, когда позвонила?
Таня впервые оборачивается. Ее губы пляшут в какой-то странной полуулыбке:
— Сказала, что она любит меня. Все еще любит.
— Она? Тебя?
Таня молча кивает.
Когда-то моя подруга сама привела Маринку к нам домой. Чем-то ей понравилась эта тоненькая беспризорница с четырьмя годами музыкалки по классу рояля. Она потрепала меня по загривку, заметив, каким взглядом я провожал эту девчонку (в моем же халате) — старательно скучающим. Изо всех сил равнодушным.
О чем-то они говорили там, в ванной, под шум низвергающейся воды, чтоб я не слышал.
Неужели об этом?
Вероятно, нужно что-то сказать, и я мучительно подбираю слова.
— Ты служишь все там же? — спрашиваю я. — В инспекции?
— А как бы я тебя вытащила иначе? Не все так просто. Пришлось важных людей от отдыха отрывать. А то бы до понедельника в обезьяннике просидел. Это как минимум. А что как максимум — ты и сам знаешь.
Я проглатываю слюну.
— Спасибо, Тань, — говорю я.
Я испытываю к ней запоздалую нежность. Легкую, странную, неуместную нежность. И я спрашиваю:
— Может, заедем ко мне?
— Исключено, — произносит она очень ровно. — А благодарить меня не за что. Это я не для тебя сделала.
Что-то обрывается там, внутри. Наверно, я никогда не смогу поцеловать ее, думаю я. Даже по-дружески. Пройдет еще немало времени, прежде чем смогу.
— Спасибо все равно, — откликаюсь я после пары секунд молчания.
Таня смотрит на дисплей мобильника. Ей пришло сообщение. Кажется, она забыла про меня.
— Ты живешь все там же? — спрашивает она затем. — Я тебя докину. Извини, очень мало времени.
«Шевроле» трогается с места. Мелькают фонари: знакомые улицы с пассажирского сиденья кажутся чужими.
Я искоса гляжу на Таньку. Я вспоминаю ее в милицейской форме (она иногда щеголяла в милицейской форме). С аккуратными погончиками. Она всегда была решительной, моя подруга-инспектор. Особенно в том, что касалось ее подопечных-несовершеннолетних.
Правда, она недолюбливала взрослых парней. Непонятно даже, почему она терпела меня.
Возле подъезда «шевроле» ныряет в лужу. Таня улыбается и жмет на тормоз.
— А скажи мне честно, Тёмсон, — наконец произносит она. — Ты думаешь, у вас и правда любовь?
— Не веришь?
Таня пожимает плечами.
— Я, видишь ли, довольно детально изучала… подростковую психологию, — говорит она. — Или, точнее, что у них вместо психологии.
— Не знаю, — честно говорю я. — Наверно, любовь. И нет там никакой психологии.
— Правильно. Ничего там нет. Поэтому мне хотелось бы, чтобы твоя Марина пожила без тебя какое-то время. — Таня глядит на меня в упор. — Ты на нее хреново влияешь. Впутаешь ее в какую-нибудь историю, а мне потом отвечать.
Я раскрываю рот, но она не дает мне сказать ни слова:
— Пообещай мне, что не будешь ей звонить.
— Обещаю, — говорю я.
— И… если она сама позвонит…
Тут она останавливается. Смотрит на меня, а я на нее, и каждый думает о своем.
Мы до сих пор понимаем друг друга без слов.
— Пока, Тёмсон, — говорит она.
— Спасибо тебе, — повторяю я. — Увидимся.
Мне хочется поцеловать ее, но это невозможно. Не спуская с нее глаз, я открываю дверцу — и ставлю ногу прямо в холодную лужу. Подпрыгиваю и ругаюсь (почему-то по-английски). Танька за рулем помирает со смеху. Это действительно весело, а главное — все это уже было когда-то давно, когда мы катались на «фиесте» и даже не думали расставаться.
Пока не встретили Маринку.
Я хлопаю дверцей, и «шевроле» по темной водной глади уплывает прочь. Рубиновые фонари скрываются за поворотом. Мимо проходит сосед с собакой, собака тянется ко мне и невежливо чихает — наверно, от меня до сих пор воняет обезьянником.
— Здорово, Артем, — говорит собачий хозяин. — По лужам гуляешь? Романтично, ага.
Он улыбается. Чего-то он недоговаривает. Черная гладкая немецкая овчарка обнюхивает мои грязные брюки, весело машет хвостом. Она молоденькая, и глаза у нее темные, блестящие. Хозяин ради шутки назвал ее Маздой. Они с моей «маздой» ровесницы, и даже масти одной. Только эта, с розовым языком, никуда от хозяина не убежит.
— Ну, мы пошли, — говорит сосед. — Маська, вперед…
На бегу Маська (я клянусь) оглядывается, будто хочет что-то сказать. Она даже гавкает вполголоса от избытка чувств. Хозяин увлекает ее за собой, туда, где среди сырой листвы горят фонари. Собака чихает, прыгает между лужами.
Консьержка, прячась в своем окошке, провожает меня внимательным взглядом.
Поднявшись к себе на тринадцатый, я останавливаюсь. Дверь на лестницу приоткрыта. Кто-то есть там, в темноте. Кто-то сидит на подоконнике между этажей и соскакивает, заслышав мои шаги.
И там, в темноте, я обнимаю Маринку. «Артем», — шепчет она мне в ухо. Она так редко называет меня по имени. «Что?» — спрашиваю я. «Я видела, как вы приехали. И я подумала… — я не даю ей договорить, и она недовольно меня отталкивает. — Погоди. Я подумала, если ты придешь с Таней, то я…» — «Что, что?» — повторяю я с дурацкой улыбкой. «То я выброшусь из окна», — заканчивает она серьезно.
Самое удивительное, что это правда. Только ведь Танька тоже знала об этом, — понимаю я. Ей ли не знать подростковую психологию. Или что там у них вместо психологии.
Чем бы оно ни было — гормоны всегда будут сильнее.