Большие вершины громоздились там, где небо скатывалось к земле. Даже в самые ясные дни эти лесистые громады ровно синели — так далеко они были. Когда-то давным-давно горы ушли отсюда, а одна замешкалась и теперь нависала над лагерем. До нее всего ничего — если выйдешь в путь после завтрака, к обеду в лагерь вернешься. Зеленая гора с рыжей шапкой набекрень, она к вечеру мрачнела, закутывалась в сизый туман. С этой горы и наплывала плотная, прохладная темень. Свет отступил в море и надолго задержался у горизонта. Он розовел и струился, а потом вдруг сник. И высветилась луна, и чистыми бездымными костерками разгорелись звезды.

Наступил длинный вечер, незаметно переходивший в ночь.

После ужина было велено всем одеться потеплее — сегодня кино.

У домика, в котором помещались кладовая завхоза и камера хранения, образовалась очередь. Меланья Фаддеевна, седенькая старушка в очках, ведавшая камерой хранения, выносила чемоданчики и рюкзаки, уговаривала:

— Дети, спокойней! Спокойней, дети! Успеете и одеться, и в кино попасть!

Но какая-то неведомая сила заставила их толкаться и ссориться.

Полторасыч оторвался от работы, поднял голову, и все пристыженно затихли. Прикрыв колени старым мешком, он сидел на перевернутом ящике и укреплял расшатавшиеся табуретки. Когда дело ладилось, он напевал что-то печальное, когда не ладилось — сердито замолкал.

Рассказывали, что во время Великой Отечественной войны у Павла Тарасовича погибли жена и сын — бомба попала в дом, в котором они жили. Сына он даже не видел. Тот родился, когда Павел Тарасович уже сражался на фронте. В ту пору Полторасыч был молодым, а воевал здорово — батальоном командовал, заслужил шесть орденов и много медалей. Сразу после Победы уволился из армии: здоровье ухудшилось — сказались ранения и контузии. Устроился завхозом в школу, а на лето уезжал в лагеря. Новой семьи он так и не завел и старался всегда быть при детях.

Плотно сжав губы, Полторасыч засадил в паз перекладину и перестарался — табуретка перекосилась и развалилась. Полторасыч исподлобья, поверх очков, съехавших на кончик носа, смотрел на обломки, как бы спрашивал: бросить вас или все-таки сбить-сколотить?

Из очереди выбрался Бастик Дзяк, схватил ножку с перекладинкой, торчавшей как магазин-рожок в автомате, упер в живот, застрочил:

— Ду-ду-ду, Tax! Дуууу!

Полторасыч поправил очки:

— Покажи-ка этот автомат…

Бастик протянул ему деревяшку. Полторасыч повертел ее в руках:

— Ну и глаз у тебя! Похоже ведь!.. Как тебя зовут?… Бастик. Это как же, если полностью?

— Бастилий! Кдепость такая была в Падиже! И тюдьма! Ее восставшие даздушили!

— Да слыхал… Давай, лучше, Бастилий, к делу приспособим этот твой автомат. Помоги мне, пока твоя очередь не подошла…

Некоторое время они работали, ни слова не произнося. Потом Полторасыч спросил:

— А кем ты станешь, когда школу закончишь?

— Военным! Генедалом буду!

— Защитником Родины, значит…

— Нет, нападающим! Как только вдаг поднимется, я сдазу нападу!

Полторасыч сбросил очки на кончик носа, долго смотрел на Бастика:

— Молодец!.. Держи-ка тут — я шип вколочу…

Очередь распалась — заинтересовались ребята ремонтом табуреток: скажи любому — кинется в помощники Полторасычу. Да вот Бастик первым успел и — завидно другим…

Пантелей получил свой рюкзак, достал из него шерстяной свитер с короткими рукавами и здесь же, у камеры хранения, натянул его. Свитер был не нов, многажды стиран, стал тесноват, но зато хорошо облегал тело, словно мускулы вдруг бугристо наливались.

Пантелей пошел в кино важный и солидный, как настоящий силач. Даже локти в сторону вывернул, будто могучие мускулы мешали прижать их к бокам. И на скамейке перед экраном сидел, широко расставив ноги и положив кулаки на колени.

Во время концертов и киносеансов каждый отряд занимает свои постоянные места. Малыши — у самой эстрады, старшие — подальше. Пятый отряд — в середине этого зала под открытым небом. Орионовна сидит с девчонками, а с мальчишек глаз не спускает.

Валерий Васильевич прохаживается вдоль рядов и нет-нет, да и войдет в зону шестого отряда, скажет словечко-другое Валерии Васильевне.

Плаврук решил использовать время, оставшееся до сеанса и, стоя перед экраном, читал вслух правила поведения на воде. Он взял утвержденные начальником лагеря правила и изложил их стихами. Чтоб получалось складно, он при чтении чуть-чуть изменял некоторые слова:

Балваться нельзя нигде! А тем боле в воде!

Эммануил Османович, зачитав пункт, требовал повторить его хором.

Малыши старались:

Сколько можно повторять, что запре!..щено нырять?

Ребята из старших отрядов только рты раскрывали и — ни звука. Эммануил Османович сердился, натягивал на лоб мичманку и все начинал сначала: он отвечал за порядок на пляже и боролся за него всеми силами.

Никто никогда не видал, чтоб Эммануил Османович купался в море. Одни утверждали что во время тихого часа он заплывает за горизонт, другие язвили, что он плохо плавает, если вообще умеет плавать. Проверить это не удавалось…

Пантелей сидит почти у края скамейки, за спиной у Капы и Бастика. Слева от Пантелея — Митя Янцевич, справа — Санька Багров.

Санька ерзает и тарахтит:

— Кино — первый сорт! Про индейцев. Посмотришь — и самому в индейцы захочется!

Бастик оборачивается:

— Дазве это война у индейцев! Вот бы настоящую — с танками и пушками — показали! Как наши фашистов гдомили!

— Про войну у Полторасыча можно спросить! А индейцев кто у нас видел? — спорил Санька.

Но как только свет погас и на экране появилось название мультфильма, с которого начинался сеанс, Санька нырнул в темноту и растворился в ней. Это было замечательно ловкое нахальство — под носом у Валерия Васильевича проскочил. Такое — не повторить! Слишком редкая удача, чтоб сразу двоим повезло. Попробуешь сам — попадешься. Надо выждать, но это значит — время терять.

Попробовал Пантелей мультики смотреть — не смотрелось. А-а, была не была!.. Предупредил Митю:

— Я сейчас, на минутку…

— Куда ты? С Санькой сговорился?

— Да ты что? Мне просто надо, — Пантелей огляделся: Валерия Васильевича нет ни возле пятого, ни возле шестого отряда, Орионовна от мультика не отрывается. — Ты побудь тут. Я скоро…

— А если я с тобой? — попросился Митя.

— Нельзя пока…

Пантелей перебрался на край скамьи, уставился на экран, будто сильно заинтересовался мультиком. Митя отвернулся, может, от обиды, может, для того, чтобы не привлекать к Пантелею внимания.

Миг потребовался на то, чтобы соскользнуть на траву и броситься за кусты, что окаймляют эстраду. И в этот миг на всякий случай схватился за живот. Если кто увидит, то скорее обсмеет, чем поднимет тревогу.

Два прыжка — и Пантелей у дорожки, обсаженной сиренью. Ровно подстриженные кусты тянулись, как два темных каменных забора. Между ними — залитый светом асфальт. На нем — ни души. Но выходить из тени опасно — еще наткнешься на кого-нибудь из взрослых, опоздавших в кино.

Прокрался по-за сиренью до высоченного кипариса, тень которого зачеркнула кусок асфальта. По этой тени пересек дорожку.

Он стремился к морю, но идти прямо к нему было рискованно — по курсу много открытых площадок. Взял левее, на склон, под которым выстроились в ряд слепые в этот час жилые домики. Почудилось, что кто-то там бродит, и Пантелей приник к жесткой траве, вслушался. Нет, это листва шуршит. Вскочил, оскользаясь, пробежал по склону и настороженно ступил в густую темень под старыми дубами. Над головою ровно и негромко гудело. Сквозь это гудение различался шелест листвы. Пантелей старался непременно определить, что и где шумит. Но при этом было и жутко, и гордо думалось, что он, одинокий, отважно продвигается в таинственной ночи и, отбрасывая страхи, стремится во что бы то ни стало достигнуть цели.

Дубы высились кордоном между жилыми домиками и баней. Всюду черно, только перед прачечной болтается на столбе лампочка, и медленно качается конус желтого света, в котором мечется мошкара — чем ближе к лампочке, тем гуще рой.

Пантелей по широкой дуге обошел прачечную и оказался на краю леса.

Пока все было хорошо. Никем не обнаруженный, он миновал обитаемый район. Меры предосторожности, которые он принимает, удачны. А самое главное — он не расслабился, не потерял бдительности. Удача удачей, но держи ушки на макушке — даже самых опытных и везучих разведчиков, бывало, подводили самые пустяковые пустяки. Не радоваться раньше времени, не зевать!

Держась опушки, можно спуститься почти что к морю. И навряд ли кто тут встретится. Подумал так и замер. Застучало сердце в груди. Заставил себя затаить дыхание, вслушаться. Из-за утла донесся странный плеск. Ночь, безлюдье — и этот плеск. Что бы это могло быть? Ручья тут нет. Кран открыт? Но вода из крана издает иной звук.

Плеск повторился. Потом еще и еще. Беспорядочный плеск и сопение. Чудится, что кто-то отдувается. Может, дикий кабан забрел? Где-то тут должен стоять железный бак на огромных камнях. В нем греют воду для, прачечной. Разводят между камнями костер и целый день подкладывают дровишки и подливают воду в бак. Неужто кабану захотелось напиться здесь? Разве нет у него своего постоянного водопоя? Читал, что встречаются медведи-шатуны. А шатуны-кабаны бывают? Медведь ли, кабан ли — зачем зверю теплая, пахнущая дымом вода? Мало ли в лесу родников со свежей водой?

Ноги приросли к земле. Вспомнил, что до эстрады далеко. Если накинется зверь, не убежишь, не позовешь на помощь. Ори не ори — не успеют.

А чего орать? Зверь сюда не полезет — тут нет ни огородов, ни фруктовых деревьев. А вода в баке, конечно же, не понравится уважающему себя кабану или медведю. Не Африка, чтоб все пересыхало до капли, чтобы любая жидкость ценилась на вес золота…

Кто же тогда плещется? Махнуть на эту загадку рукой и обойти подозрительное место? И так ведь много времени потерял. Пусть себе купается кабан или кто другой.

Но что это за разведка будет, если не выяснишь, что тут происходит? И как ты убедишься в том, что ты не трусишка? Если с первого выхода на самостоятельное дело начнешь вилять, как ты выработаешь орлиную походку, про которую говорил отец?

У мужчин Кондрашиных в лице одна особенность — нос уточкой. Всем мужчины Кондрашины удались: и видным ростом, и русыми густыми волосами, и чистой белой кожей, и серыми ясными глазами. Но вместе со всем этим из поколения в поколение передается неуместный, надо сказать, нос. Торчит кончик — смех один. Тому смех, у кого нос как нос. А мужчинам Кондрашиным каково?

Верно, отец Пантелея не тушевался, когда речь заходила о кондрашинском фамильном носе, говаривал: «Ничего, что нос утиный, была бы походка орлиной».

Как ходят орлы, Пантелей никогда не видел. Видал, как летают — высоко и могуче. Видал, как сидят в зоопарке — гордо, неподвижно. И надо понимать, отец имеет в виду не саму по себе походку, а повадку. Если ты смел, благороден, честен и мужествен, значит, ты — орел, и походка у тебя орлиная. Орлу не пристало дрожать! Пусть хоть сотня кабанов и медведей заберется в бак — не дрейфить!

Стараясь ступать неслышно, Пантелей вернулся к прачечной, прилип к стене. Плеск все тот же — неизвестное существо ничего не подозревает.

Пантелей тихо дошел до угла. Плеск и сопение стали гораздо слышнее. Закрыл глаза, чтоб они еще лучше привыкли к темноте, потом открыл и выглянул из-за угла. Сначала уловил размытые очертания бака. Огня под ним не было, но тепло еще чувствовалось: угли, небось, тлеют под золой.

Похоже, в баке человек — круглое торчит над железным краем. Вор, что ли? А если вор, то что ему в баке делать.

Пантелей заставил себя оторваться от угла и зашагать к баку. Он двигался смело, не таясь, желая обратить на себя внимание и ошарашить того, кто сидел в баке.

Плеск прекратился, и испуганный голос спросил:

— Кто там?… Идет кто?

Пантелей не ответил — голос был пацанячий. Это прибавило смелости.

— Кто там, спрашиваю? — осмелел и купальщик.

Пантелей расхохотался:

— Санька, это ты там?

— А ты — это ты, Кондраш?

Пантелей совсем приблизился к баку и ясно увидал мокрые плечи и голову Саньки Багрова:

— Ты чего тут?

— Да вот — наслаждаюсь! Знал бы ты, какая красота! Везде холодина, а тут — теплынь… Давай, лезь!..

Багров разлегся в баке, но так, чтобы рядом место оставалось. Он совершенно успокоился и лениво окатывал себя водой, покряхтывал.

— Тебе и одному тесно… Я пошел.

— Куда ты?

— Да так… Пройдусь маленько и — в кино.

— Я вот докупаюсь и тоже в кино… Передай Орионовне, что Багров полагает скоро быть!

— Передам, чтоб… ждала и верила!

Пантелей завернул за угол прачечной, оглянулся и — к лесу.

Рассчитал он точно: опушка вывела его к обрыву, под которым сгрудились глыбы камней. Между деревьями пролегала тропа, за тропой теснились кусты, а за кустами был обрыв. Шаг шагнуть, и ты — на месте.

Сейчас все было окрашено в одинаковый темный цвет: и заросли над обрывом, и море у берега, и камни на мелкой воде.

Море задумчиво дышало: уууу… Ду… Фрршшш… Уууу!.. Ду!.. Фррршшш!..

Иногда от камней долетало красивое: кло-кло!.. Тлан-тлан!

Это вода лопотала и мягко позванивала в узких лабиринтах меж камней.

От ствола к стволу, загораживая лицо руками, чтоб не пораниться, Пантелей спустился к краю обрыва.

Луна лила на море синеватый свет. Он лежал полосой. Оттого все по сторонам от полосы выглядело еще темнее. И начинало казаться, что причудливые глыбы медленно ворочаются, пытаются освободить место для тех, что ждут в море. А те, что ждут, те просят, поторапливают: кло-кло… Тлан-тлан…

Пантелей сжался, как бы слился с темнотой, с берегом, с деревьями и камнями.

И вдруг над Митричем Большим вырос и уперся в небо столб света — пограничники включили свой прожектор. Столб качнулся и лег на море, высвечивая каждый клочок его. Стал виден туман над водой — он теперь нежно клубился в луче света, пронизанный насквозь. Ничто не скроется, ничто не пересечет поверхности, разрубленной ослепительным столбом!

На верхушках камней, возле берега, заиграли острые отблески. Не верилось, что эти глыбы могли быть оранжевыми — они как тушью облиты. Если до камней доплывешь, то в этой туши можешь скрыться вполне. Не обязательно ведь в лодке плавать здесь. Заимей водолазное снаряжение и надежный акваланг и скользи под водой.

Пантелей поступил бы только так, доведись ему тайно высаживаться. Именно к этим камням выплыл бы, припал к любому и — словно нет тебя. Затем — под обрыв, к зарослям. А дальше: ищи-свищи!

Возможно такое? А почему бы и нет? Перевелись, что ли, на земном шаре люди, которые хотели бы нарушить нашу границу? Не перевелись. Они где-то готовятся, специально тренируются. Выбирают удобный момент и…

Они, разумеется, не ходят табунами. Не такая у нас граница, не такие пограничники, чтоб нарушители вольно бродили по нашим пределам. Но попытаться враг может? И здесь — именно в этом месте? И как раз тогда, когда ты ведешь наблюдение? Вот сейчас, например?

Свет прожектора поднялся, спал, точно ссыпался обратно в то стекло, из которого вырос. Воцарилась глубочайшая темнота. Самая подходящая для того, кто сейчас вынырнет из глубины, чтоб затаиться в камнях, отдышаться и двинуться дальше…

Пантелей подумал, что давно, очень давно, до Великой Отечественной войны, летней ночью охранял границу его дед — Пантелей Кондрашин, старший лейтенант, начальник заставы. Перед ним текла река. По реке невидимо обозначалась граница. Дед точно знал, где проходит она, по каким рябинкам на черной воде. За этой линией — враги. Дед всматривается в темноту, вслушивается в шум воды, ловит каждую тень, что возникает на том берегу, каждый звук, что раздается там. Дед спокоен. Страх не берет его. Он знает на границе все и расшифровывает каждую тень, каждый звук. И если что не так, он сразу все поймет. И когда понадобится, поднимет пограничников, выставит заслоны и будет защищать границу до последней возможности.

Дед, наверное, думал в ту летнюю ночь: ну-ка, вражина, попробуй, только попытайся — немедля образумим!..

Жаль, никогда не узнает дед Пантелей, что не кто-нибудь, а его внук Пантелей стоит у границы, всматривается в ночь и думает: ну-ка, вражина, попробуй, только попытайся… Сразу пограничники образумят всякого. Они стерегут границу. Вот на этом клочке их нет в эту минуту. Выйдет из моря враг, и первым его обнаружит Пантелей Кондрашин. Чего не случается в жизни! Случится такое — повезет ему!.. Смешно?… Это как смотреть: то смешно, а то и не смешно.

Пантелей даже оглянулся: никто не слышит, как он тут размышляет?

Нет, ночь тиха и мирна. Море задумчиво шуршит прибрежной галькой…

Он возвращался той же дорогой, которой вышел к морю. И воображал, как возможный нарушитель пробирается вблизи лагеря, спешит до рассвета уйти в горы или за несколько ночных часов совершить диверсию и вернуться в море. В горах, перешагивая через долины, вереницей тянутся вышки линии электропередачи, высокие, ажурные. На их стальных плечах — провода. Откуда и куда они? Пантелей точно этого не знает. Но наверняка где-то работает завод, который без электричества, что течет по этим проводам, не проживет и минуты. Возле каждой вышки часового не поставишь, и достаточно подорвать одну из таких, чтобы завод погрузился во тьму и чтобы застыли станки в цехах.

Разве допустимо — прозевать нарушителя? Да тут всякий, кто окажется у границы, обязан глаз не смыкать, смотреть и слушать вовсю. Нельзя надеяться, что все за тебя одни пограничники сделают…

Пантелей забеспокоился, словно нарушитель не придуман им, а на деле пересек границу, идет в глубину нашей территории, неся на себе тяжелый груз взрывчатки. Послышался нестройный шум листьев — лазутчик через кусты пробирается? Донесся слабый треск — враг на сухую хворостинку наступил?

Ночь говорила на своем языке. Он мог означать, что все в порядке; он мог и предупреждать — чужой прячется! Если бы понимать ночной шепот, как понимаешь своих ребят из отряда?!.

Голоса на подходе к прачечной ударили по нему, как выстрелы. Помня, что Санька барахтается в баке, Пантелей не ждал с этой стороны ничего такого особенного. И вдруг — два голоса. Один — тонкий и жалобный — Санькин. А второй — низкий, суровый — чей он? Говорящий не таится, выходит, что он — свой. Прижавшись спиной к стене, Пантелей боком прошел к углу и чуть-чуть высунулся. Кто-то очень рослый стоял возле бака и помогал Саньке вылезти.

— На одевание — тридцать секунд. И — к воспитательнице. Сам обо всем доложишь.

Это был Полторасыч.

— А может, обойдемся? Я ж больше не буду. Слово, — клянчил Санька, неловко натягивая штаны на мокрые ноги.

Полторасыч молчал — все ведь сказано.

— Я пойду, — уговаривал Санька. — И зачем эти доклады?

Полторасыч опять смолчал и положил руку на Санькино плечо.

— Я не убегу. Слово…

Полторасыч издал странный звук: то ли хохотнул, то ли прокашлялся, и снял руку с плеча.

Пантелей кратчайшей дорогой, не соблюдая мер предосторожности, понесся к эстраде…

Индеец стоял на крыше и стрелял не целясь. Белые угнетатели кувырком летели с коней. Зрители восторженно ахали и дергали плечами, точно они сами палили из больших старинных ружей.

Пантелей опять схватился за живот и проскочил к своему месту. Митя пробурчал что-то недовольное.

— Понимаешь, кое-что задержало, — оправдываясь, шептал ему в ухо Пантелей.

— Друг называется…

— Придет пора — все скажу, а пока на слово поверь.

Полторасыч и Санька вышли из темноты, как ни в чем не бывало сели возле Орионовны. Полторасыч что-то сказал ей, она кивнула, не отводя глаз от экрана. Завхоз встал и ушел, а Санька смирна сутулился рядом с воспитательницей.

Замелькали последние кадры, и появился Валерий Васильевич. Картину он досматривал стоя.

Вспыхнул свет.

— Пятому отряду оставаться на месте, — распорядилась Орионовна.

Уходили отряд за отрядом, и множество глаз смотрело не вперед, а назад. Даже лопоухие малыши из десятого отряда догадались: в пятом что-то произошло. И даже эти, лопоухие, подковыривали:

— Вам еще одно кино покажут?

Орионовна, сумрачная и замкнутая, ждала, пока скамейки вокруг пятого отряда опустеют. Ребята выпытывали у Саньки: что он такое отколол, на чем попался?

— Ну? — обратилась Орионовна к Саньке. — Как тебе купалось в баке у прачечной?

Раздался такой хохот, что Саньке, отвечая, пришлось крикнуть:

— Здорово!.. Такая красотишшша!

Приятного было мало, и Санька для показа храбрился.

— Ну и как? — злорадно усмехнулся Олег Забрускин. — Удалось переплыть этот бассейн?

— Удалось! — гаркнул Санька.

Примерная Ленка Яковлева не стерпела:

— В отряде ЧП, а ты, Забрускин, цирк открыл тут?

Орионовна подняла руку, замотала головой: такой ход разговора ее не устраивал:

— Я оставила всех вас здесь не для того, чтобы вы веселились. В отряде происходит недопустимое: утром один самовольщик выявился, вечером второй…

«Сейчас поставит на пару с Санькой и начнет мораль читать, — с тоской подумал Пантелей. — Фамилию припомнит… А если знает, что из кино удирал, — добавит, до отбоя будет обсуждать».

Но он ошибся. О вечерней отлучке Орионовна не знала и воспитывала одного Саньку:

— На что это похоже, Багров. Взрослым себя считаешь. Вон и гриву отрастил моднейшую…

Что касается «гривы», то Орионовна явно преувеличивала. Санька всего-навсего не постригся перед отъездом в лагерь. Все остриглись, а он не захотел, как все. Жесткие и прямые волосы его налезают на уши, ежиком торчат надо лбом. До гривы далеко!

Санька оскорбленно вскинул подбородок:

— А что? Это дело мое! Отращу кудри до плеч — девчонки от зависти поумирают.

— Хватит! — оборвала Орионовна. — Вместо того, чтобы ко сну готовиться, мы с тобой тут…

— Так спать хочется, — влез Олег Забрускин. — А он нарушает…

— Тебе слово не давали, — перебила Орионовна и снова за Саньку взялась. — Что же с тобой делать? Ничего ты не хочешь понимать. Каково будет общественное мнение о нас?

— А вы скажите общественному мнению, что виновный строго наказан — и дело с концом, — предложил Санька.

На лице Орионовны отразилось недоумение: я к вам со всей душой, а вы чем отвечаете?

Орионовна бессильно уронила руки и ушла, полная огорчения и обиды. Ребята растерялись, виновато глядели ей вслед.

— Встали, построились, — сказал Валерий Васильевич. — Ноги мыть и — по палатам.

К умывальникам шли строем. Бастик протиснулся вперед, к Багрову, тихо спросил:

— А пдавда, ты хочешь эту… модедновую пдическу?

— Да я смеюсь! — Санька пригладил влажные волосы. — Она пугается, вот я и пугаю. Я вот возьму и наголо остригусь. Даже побрею голову.

— Пдавда?

— А чего? Мне это — раз и все!