…Бело-синий свет мгновенно и беззвучно раздвинулся, распространился, размыв тени и сделав бело-синим все, что оказалось в поле зрения: ветку с жесткими листьями, наклонно падающие нити дождя, лоснящийся бок скалы, по которому сбегала прозрачная пленка воды. И тут же сомкнулась какая-то пещерная тьма, в которой оглушающе раскатился близкий гром. А в глазах еще графично светились те же картинки: ветка, наклонные нити дождя, пленка воды на боку скалы. Вода стекала и по рукам, и по лицу, по всему телу, отяжелевшие брюки липли, сковывали движения. Заливало глаза и рот, мешало дышать; думалось, что вот-вот захлебнешься студеными пресными струями. Виль подвинулся вправо, достал закоченевшей рукой ствол деревца над головой, подергал — вроде держится крепко! — и полез, потянулся, пополз вверх. Скоро ему удалось лечь животом на узловатый комель: он передохнул, подул на зудящие руки, отжался и сел, нащупал чуть выше большой выступ.
Тьма как бы усиливала и подчеркивала звуки. Выл ветер. Совсем по-зимнему стучали ветки, густо шелестел дождь. Под ногами клубилась и отдаленно ревела чернопенная мгла, над головою, угрюмо вынашивая новый гром, тянулись отекшие и грубо распоротые тучи.
Где ты сам? Где Олег?..
Все-таки докарабкаешься до него или бесконечно будешь лезть, лезть, лезть? Не определить этого, не угадать, не понять.
Виль устал и озяб, локти и колени остро ныли, саднило грудь. Он осторожно откинулся, щурясь, всмотрелся — вдруг удастся различить Олега, вдруг уже близко этот искатель приключений? Хотелось подать голос: вдруг отзовется он, если жив, если не обмер со страху, если не сорвался с кручи в какую-нибудь черную щель. Виль подумал так, отталкивая жуткое чувство опасения и беспомощности. Знал, что при таком буйстве погоды недолго чему угодно стрястись и с четырнадцатилетним безумцем, и с ним самим, да не верилось в худшее, не допускал он мысли о худшем — такая мысль, если сосредоточишься на ней, и накликает несчастье. Но страшная мысль пробивалась в мозг, и от предчувствия было больно на сердце, до сих пор не знавшем, что такое боль. Как вернешься без него, если не найдешь, не спасешь? Нельзя вернуться одному, вернуться живым без этого птенца, противоестественно вернуться без него!.. Надо крикнуть ему, надо погромче крикнуть! Но рта раскрыть не успел — снова раздвинулся бело-синий свет, потом, через миг, нахлынула, сомкнулась тьма и рухнули слитные удары грома. Они еще грохотали по ущелью, в чернопенной мгле, а снизу, словно сильный и встревоженный всплеск, донеслось девчоночье, Лидии-Лидусино:
— Вилюууурыч!
И сразу же сверху, чуть глухое, как эхо, и обрадованное, мальчишеское:
— Вилюууурыч!…
* * *
В скверике у Пригородного вокзала Виль не раз бывал еще в студенческие годы, когда к поездке на море начинали готовиться едва ли не с осени — копили деньги, подбирали компанию, решали, куда именно ехать, что с собою взять. Ничего не забывали, кроме одного — загодя заказать билеты. И доставали их тут, за час-два до отхода поезда, а то и перед самым гудком к отправлению, когда в последний раз опробывались тормоза и из-под вагонов доносилось змеиное шипение.
Приходили сюда с рюкзаками, разноцветными спортивными сумками, кто — вдобавок — с гитарой, кто с транзисторным радиоприемником или кассетным магнитофоном.
На скамейках — в теплое время, конечно, — свободного местечка не найти. Сваливали вещи в кучу на асфальте, одни бежали в билетную кассу, другие покупали в ларьках на берегу Темернички булки, лимонад, мороженое — сразу на всех. Так и коротали время — пели, ели, приплясывали, если уставали стоять, веселились, предвкушая радость пребывания на море, радость, перед которой любые неудобства — ерунда ерундовская.
Зелени тут немало — кусты охватывают длинные садовые скамейки, а тени почти нет. Но что молодым жара? Накрыл голову джинсовой кепочкой — пусть солнце старается — не проймет!
Виль с завистью к себе недавнему вспомнил все, как только вылез из трамвая; уворачиваясь от мотающихся перед вокзалом пассажиров, дошел до скверика.
Сбор был назначен на воскресный полдень, чтоб родители ради проводов не отпрашивались с работы. Поезд «Ростов — Ереван» отходил через два с половиной часа.
Сухой воздух до предела был напитан горячим светом — в этом свете белели стены вокзала и асфальт, даже черная поверхность Темернички золотилась зеркалом. Пот мгновенно высыхал, но кожа все равно была липкой.
Виль поставил свой чемодан возле других, надвинул на брови кепочку и огляделся. Всюду толкались ребятишки с рюкзачками, в белых рубашках и пилотках, в синих шортиках, джинсах, юбочках, почти на всех — красные галстуки. Будто сбивается караван диковинных, празднично оперенных птиц. Меж детворой — суматошные и распаренные папы и мамы, бабушки и дедушки.
Не зная, чем себя занять сейчас, когда ни моря, ни плавкоманды в его распоряжении, Виль прошел сквер из конца в конец — решил присмотреться к народу, с которым жить, почитай, все лето на море — лучшую пору года.
Ему показалось, что большего беспорядка и суеты он в жизни не наблюдал. Детей — сотни. Многие сотрудники ни детей, ни друг друга не знают. В душу закралась опаска — удастся ли собрать и распределить по вагонам эту ораву? Тут недолго потерять кого-нибудь с путевкой, а беспутевочника увезти с собой.
На первой скамье доктор, полная женщина с густыми бровями, осматривала ребят — ерошила волосы, просила открыть рот, перебирала пальчики на руках. Ей помогала медсестра — она была в белом халате и широкополой шляпе. Резкая тень легла на лицо с округлым подбородком, припухлыми губами и сплошь черными, как бы без зрачков, глазами. Она тоже осматривала детей — одних отправляла к вожатым, других, видимо подозрительных с ее точки зрения, — передавала доктору. Виль отвел взгляд, но тут же снова поглядел на медсестру: что-то в ней привлекало, властно обращало внимание, но что?… Знаешь — не знаешь, а пялиться нечего, говорил он себе, и все равно пялился бы, если бы за спиной не прозвучало, резко и насмешливо:
— Вы считать умеете?
Он обернулся и увидел девчонку лет четырнадцати-пятнадцати, а то и шестнадцати — кто их разберет, нынешних девчонок? Она была курносая и скуластенькая — лицо у нее из тех, что привлекают именно некоторой изящной неправильностью. Ей противостояли, охватывая полукольцом, мама, тоже курносая и скуластенькая, бабушка, которая когда-то явно была курносой и скуластенькой, и папа — коренастый и серьезный. И мама, и бабушка держали на весу перед собой увесистые капроновые сумки.
— Дома я пообедала, — втолковывала девчонка, вскинув голову, — приедем рано утром. Значит, еда мне нужна всего на один ужин!
— Лидия, пусть лучше останется лишнее, чем не хватит! — упрямо сказала мама.
— Лидуся, ты и сама поешь, и подружек угостишь, если какой не дадут с собой, — просительно сказала бабушка.
Папа молчал. Мама выразительно покосилась на него.
— В дороге аппетит повышенный, — изрек папа.
— Да всех!.. Всех — и самых маленьких малышей — нагрузили так, что руки у них обрываются. Посмотрите, что вокруг делается! — возмущалась Лидия-Лидуся. — Бегали люди, доставали, тратились, прямо-таки решали Продовольственную программу. А зачем столько харчей?
— Вот станешь сама матерью, поймешь, — укорила мама.
— В пути — не дома, — оправдывалась бабушка.
— Не кощунствуй, — неуверенно изрек папа.
— Приедем в лагерь, большую часть этого добра выгребут и выбросят, чтоб мы не портили желудки несвежим. Сколько всего пропадет?.. Так кто из нас кощунствует?
«Мыслит, зануда», — подумал Виль, отдавая должное уму Лидии-Лидуси и сочувствуя ее любящим родителям.
Тут Виля движением руки поманил начальник лагеря. Шага не сделал Виль, как в ноги ему кинулась на бегу крошечная девочка-дюймовочка в шапочке, схожей с перевернутым тюльпаном, в ярко расшитой рубашке с длинными рукавами и красных шортиках. Девочка невольно охватила его колени, шапочка с нее слетела, обнажив стриженную под нуль головку. На бледном с мелкими чертами лице сияла дружелюбная улыбка.
Виль подхватил девочку, поднял:
— Ты куда так неосторожно? А если кто нечаянно наступит?
— Не наступит — я увернусь… Мне надо к маме.
Виль опустил ее, посмотрел, куда она помчалась. Девочка, напяливая шапочку, прижалась к боку медсестры.
Начальник лагеря держал по два чемодана в каждой руке.
— Давайте, Виль Юрьевич, перетаскаем вещи сотрудников на перрон. Подадут вагоны, мы быстро покидаем в один, а в пути хозяева разберут.
Виль нагрузился вещами, пошел за Иван Иванычем.
На перроне их догнал и перегнал физрук Антарян, тоже обвешенный сумками. Он был темен и тощ, как араб, но в провяленных и прокопченных мышцах его таилась большая сила — мчался, как налегке.
Начальник лагеря подмигнул Вилю: погляди, мол, как старается! И объяснил:
— В нашей пионерской работе так: делай все, что надо, выручай занятого другим, помогай ему, не жди, чтоб забота тебя искала, сам находи ее.
Набегался и натаскался Виль! Теперь постоять бы в тени, хлебнуть ледяного кваску из той бочки, что желтеет у моста через Темерничку, — благо за благо! Однако подъехал к скверику синий микроавтобус, распахнулись задние дверцы, и физрук Антарян стал подавать мячи, сетки, шахматные доски с погромыхивающими в них фигурками, связки капроновых гимнастических обручей, бумагу и картон в рулонах, коробки настольных игр, бадминтонные ракетки, какие-то тяжелые свертки, куски пенопласта и веревки, ящики с обрезками ткани, металла, дерева, разноцветной проволоки, тюки с пестрой одеждой, неподъемный столовский термос с кипяченой водой. Все это добро перетаскали туда же, на перрон, — к вещам сотрудников. Передохнуть себе не давали — на первый путь уже втягивались вагоны, а в узком пространстве между ларьками у речки и сквериком началось построение.
Нет, что-то невообразимое началось. Вожатые и воспитатели старались поставить ребятишек в колонну по двое, чтоб маленькие впереди, большие — за ними, чтоб оказались в том порядке, в каком садиться в вагоны. То ли по старой дружбе, то ли по новой, возникшей уже здесь, дети сами выбирали себе пары, хотя заметно разнились по росту и возрасту, были записаны в разные вагоны. А родители лезли в строй, ломали его, обнимали и обцеловывали чад своих, пихали им в руки свертки и мешочки с дополнительными, купленными в последний момент в вокзальном буфете лакомствами. Сотрудники лагеря пытались оттеснить настырных и сиротливо сюсюкающих пап и мам, но куда там!
Виль кинулся в конец строя, где больше всего было беспорядка. Его толкали в бока и спину, кричали в уши, требовали: дайте, же еще разочек попрощаться!
Кому-то из вожатых вздумалось организовать песню — высокий и сухой женский голос, надрываясь, взывал:
— Товарищи пионеры!.. Споем, товарищи пионеры! Показали, как мы поем! Все поют, все!
Впереди сбивчиво затянули:
Песня так и не сложилась — старшие по вагонам принялись считать мальчиков и девочек, и отсчитанные двинулись к перрону. От провожатых удалось освободиться, когда поезд, набирая скорость, отчалил от перрона.
Старшим по вагону, в котором ехал Виль, был физрук Даниэл Максимович Антарян. Как только выпихнули последнего родителя, физрук попросил:
— Виль Юрьевич, давайте устраивать ребят: малышей на нижних полках, старших — на верхних. Вы с этого конца, а я в тот пойду — двинемся навстречу…
Как назло, малыши позанимали верхние полки, даже на багажные забрались, а старшие растянулись на нижних. И те, и те упирались: малыши уверяли, что они не свалятся во сне от самого сильного толчка, старшие, здоровяки, делали скорбные лица, доказывали, что они чуть ли не освобождены от уроков физкультуры и, разумеется, от лазания по полкам. Некоторые выложили припасы — к обеду приступили.
Закончили переселение, и неутомимый Даниэл Максимович распорядился:
— Мужчины, разбросаем по полкам матрацы и подушки.
Тошно было браться за них, да в таком количестве, — известно, в каком они состоянии бывают, — но куда денешься, если ты мужчина? Детей непрезентабельный вид спальных принадлежностей не смущал — растянулись на матрацах, кидались подушками. Виль хотел вмешаться, физрук остановил его, философски заметил:
— Бесполезное занятие. Получим и раздадим простыни — все само утрясется!
Да мало было получить и разнести простыни по вагону, следовало и застелить постели, потом настоять на том, чтобы детишки сняли с себя и аккуратно сложили пионерскую форму. Самых маленьких пришлось раздевать собственноручно.
Он и не вспомнил бы, что и ему нужно место, если бы не Даниэл Максимович:
— Я вам, Виль Юрьевич, оставил вторую полку в конце вагона — там вы царь и бог. А я — в другом конце, где проводники. Как поутихнет, соберемся у меня, поужинаем.
Физрук, когда говорил, накручивал на палец прядь волос. Не от того ли они вились у него и торчали черными штопорками? Он торопился, и слова у него сливались — вместо «Виль Юрьевич» получалось «Вилюрыч». Дети сразу усекли и только так называли Виля, а некоторые уже называли его и вовсе сокращенно: «Вилюр». Иронизируя над собой — а без юмора, без самоиронии не вынести бы того, что свалилось на него и Антаряна — больше в вагоне мужчин не оказалось, — так вот, иронизируя над собой, он и обращался к себе по-новому: «Ну, брат Вилюр, это ты отработал! Начинай, брат Вилюр, другое».
Ужин сотрудников был не просто ужином, а совещанием, во время которого и решали свои проблемы. Антарян призвал к бдительности — вагоны на ночь не запираются, надо смотреть да смотреть, ибо мало ли кому вздумается втиснуться сюда? Потом назначил дежурства — с десяти вечера до пяти утра. Время до часу «закрывали» женщины, а остальное — самое тяжелое — на мужчин пришлось: на Виля — с часу до трех, на Даниэла Максимовича — с трех до пяти. В четверть шестого поезд прибывает, стоянка — одна минута, но ее продлят, чтобы высадить лагерь.
— Вы ложитесь сразу, — посоветовал Антарян Вилю, — а я потом, как детей уложим.
Но сразу лечь не удалось, да и не хотелось, да и совесть не позволяла.
Виль укладывал спать ребятишек в своем конце вагона, терпеливо утихомиривал тех, кто скакал с полки на полку, увещевал тех, кто завешивался простынями, устраивая закуты, возвращал обуться тех, кто босиком бежал в туалет. Это заведение ни мальчишки, ни девчонки не посещали в одиночку: если кому-то приспичивало, то тут же приспичивало дюжине соседей, и остановить такое повальное движение было невозможно.
Выматывая взрослых, ребята, к счастью, выматывали и себя. Только что вертелся и кувыркался хлопец, а глядь, раскинулся и замер, или в подушку носом уперся, или в клубочек свернулся и спит!
В одном купе с Вилем оказалась и Лидия-Лидуся. Она заняла верхнюю полку напротив, лежала ничком, подперев голову рукой, глядела в окно. Ветер играл ее густыми волосами, бросал их на лоб и глаза, она, не раздражаясь, отводила тяжелые пряди и глядела, глядела, словно что-то высматривала, выискивала в набегавших и отлетавших полях, деревьях, домах, в медленно поворачивающемся окоеме.
«А ты чего не спишь?» — мысленно обратился Виль к Лидии-Лидусе. Что он вправе сделать ей замечание — в голову не пришло. И вопрос вызвался не заботой о соблюдении общего для всех порядка, а, скорей, любопытством: на чем могла так по-взрослому сосредоточиться эта властная девчонка?
«Захочешь, сама заснешь, не маленькая», — также мысленно сказал он ей, наметив для себя: «Как только последний будет готов, лягу и сам». К числу этих последних Лидию-Лидусю не относил.
Когда стало в вагоне совсем тихо, он услыхал: на нижней полке кто-то, таясь, поскуливает. Виль склонился — девчушка с тугими косичками издавала жалобные звуки.
— Плачешь?
— И совсем нет, — всхлипнула девчонка.
Виль провел рукой по шелковистым волосенкам, по щеке, мокрой от слез.
— Молодец, что не плачешь. Как зовут тебя?
— Светой…
— Спи, Света. Заснешь — проснешься, и вот оно, море!
— Я к маме хочу…
— Ты же на море собралась! Съездим, искупаемся, а потом и вернешься к маме.
Он хотел выпрямиться, но Света не дала — схватила за руку, потянула, сесть заставила. Он подчинился, растерянный: кто его знает, что ей дальше говорить, чем утешать? Говорить, однако, не пришлось — Света сама стала рассказывать о себе: во второй класс перешла с одними пятерками и четверками, не только в простой, но и в музыкальной школе учится, вместе с давней подружкой (давней в восемь лет!) Надей Орловой на блокфлейте играет…
— Что ты уже выучила на той флейте? — с искренним интересом спросил Виль.
— «Пастушок», «Колокольчики»…
— Помнишь мелодии? Напоешь?
Света напевала с придыханиями, в паузах вышептывала что-то в пояснение. Голос ее постепенно слабел, а потом и совсем стих. Заснула.
И так защемило на душе у Виля, точно он сам только что поплакал, тоскуя по маме, к которой немедля и не вернешься — не выпрыгнешь из поезда, не добежишь; защемило, точно он сам уснул, доверчиво напевая, держась за руку совершенно чужого человека, точно ему самому предстояло проснуться утром и обнаружить, что мамы рядом нет, что она далеко в Ростове, а ты катишься к морю — не к дому, а от дома.
Он выпрямился. Лидия-Лидуся отвела голову от окна. Темные глаза ее поощряюще смеялись:
— А вы умеете с малышами. Будто у вас есть дети.
— Чего ты решила, что у меня нет детей?
— А я не решила… Нет их у вас.
— Все-то ты знаешь!
— Не все, — как бы разубеждая, сказала она и предложила: — Вы ложитесь, я присмотрю…
«Выходит, ты имеешь право вести себя после отбоя, как заблагорассудится?» — мысленно упрекнул он ее и сразу одернул себя: «Хотя… Не маленькая, чтоб по команде засыпать. Лежит себе тихо и пусть лежит».
— За кем присматривать?.. За тобой? Так ты, Лидия-Лидуся, уже большая, — с усталой хрипотцой проговорил он, потер лицо руками и вышел в проход.
Свет в вагоне уже приглушили, и мальчишеская фигура его в мягком полумраке казалась особенно стройной и легкой.
Он скрылся в соседнем купе, и Лидия-Лидуся по звукам поняла — поднимает окно, чтоб не дуло. Она опустила ноги на край стола, потянула вверх тяжелое окно, оставив узкую щелку, в которую врывался острый, как лезвие, ветер. Подставила ему подушку и забралась на полку.
Виль вернулся, плотно притворил дверь. Где-то шептались взрослые. Кто-то из детей скрипел зубами, кто-то сонно бормотал: «Смотри… Вилюру скажу…»
Неслышно смеясь, Виль влез на свою полку: «Сосни чуток, браток Вилюр».
Подошел Антарян — обход совершал, — удивленно спросил:
— Чего вы бодрствуете? — и рассудительно добавил: — В пионерлагере, если выпало время, надо кемарить до упора, ни минуты не теряя. Не возместишь потом — работа не даст…
— Сейчас погружусь в сон, — пообещал Виль, не веря, что заснет.
Сколько впечатлений за один день, разве забудешься? Он взглянул на Лидию-Лидусю, она, не поворачивая головы, покосилась в его сторону.
— Спокойной ночи, — шепнул он, лег лицом к стене, положил руку под щеку, закрыл глаза, велел себе: «Спи, а то — смотри — Вилюру скажу…»
Разбудил его Антарян — осторожно потолкал в плечо, показал на часы — ровно час ночи: физрук дал поспать до упора.
— Чего вы чуть раньше не разбудили? — застыдился Виль того, что сам не проснулся.
— Дежурство сдал, — вместо ответа сказал физрук.
— Дежурство принял, — сказал Виль, окончательно стряхивая с себя сон.
Оставшись один, поправил на себе одежду, сходил умыться, причесался — все тщательна, как днем. В вагоне было тепло и душновато. Лидия-Лидуся спала, положив голову на руки. Нашла, что искала — не нашла?
Виль пошел по проходу — у кого свесившуюся руку поднял, на кого сползшую простынь накинул, кого вместе с матрацем к стене придвинул, чтоб на пол не грохнулся. Во сне человек не позирует — какой глубинно есть, такой и есть. И во сне все беззащитны, даже самые нахальные нахалюги. Так, должно быть, выявляется естественная в каждом человеке доля слабости, которая и помогает — всем ли? — понять: без других тебе нельзя. Он сознавал себя тем другим — необходимым и надежным для этих ребятишек другом. Полный вагон душ, за которые он отвечает. Не зря говорил Иван Иваныч Капитонов: «Для нормального развития взрослого человека необходимо, чтоб рядом были дети».
В середине вагона две нижние полки занимали доктор и медсестра с ребенком. Доктор спала, накрывшись с головой. Опала и стриженная налысо девочка-дюймовочка. Мать сидела у нее в ногах, вязала, позвякивая спицами.
Подмывало спросить: «Чего вы не спите? Поздно уж…» Не решился. На обратном пути приостановился, спросил, стараясь быть предельно непринужденным, а вышло натужно, хрипло:
— Не спится?
Он насильно закашлялся.
— Еще как спится! Еле держусь…
Она подвинулась — сесть приглашала. Он сгоряча едва не отказался. Помедлил, сел на краешек полки.
Медсестра была в домашнем халатике без рукавов, с глубоким вырезом на груди. Иссиня-черные волосы ее были заплетены в толстую косу, которая, скользнув по шее, распущенным кончиком чуть прикрывала ямку, что темнела в вырезе. И хоть сумрачно было в вагоне, а возле черной косы кожа белела, как при розовом утреннем свете.
— Катерина у меня слабенькая от рождения. Бывает, что во сне задыхается. Дома я подхватываюсь, как что чую, — стала рассказывать медсестра, видно, довольная тем, что есть возможность поговорить, отогнать сон. — А в дороге боюсь ложиться — намыкалась дочка, устала, как бы беды не случилось.
— А не вредно ей море?
— На море ей хорошо. Каждое лето вожу. С деньгами туговато, так я в пионерлагеря устраиваюсь. Отпуск на все лето не дают, я приспособилась — увольняюсь, а осенью снова поступаю: с моей профессией всюду принимают. Выходит, что нехватку среднего медперсонала корыстно использую. Да ради ребенка на что не пойдешь?
Рассказывая, она не переставала вязать. Движения ее и тут были замедленными, с ленцой, но точными и красивыми. Клубок лежал в мешочке, и, высвобождая пряжу, медсестра касалась локтем руки Виля. Не могла она не замечать этого. Так что же в том заключено: играет или просто не придает значения? Тут же он укорил себя: нашел о чем думать, до тебя ли ей?
Он вдруг вспомнил: кажется, никто ее не провожал. Нет у нее мужа? Или занят был — не у всех ведь выходной в воскресенье. А что с деньгами у нее туговато — не от того, что одна растит свою голомызую улыбчивую Катерину? Был бы при ней муж, сказала бы: «Каждое лето возим ее на море». «Возим», а не «вожу». Впрочем, и у двоих работающих может быть денежный дефицит — если они комнату снимают и на кооперативную квартиру копят, если в очереди на машину стоят. Хоть и грустна она, а благополучной выглядит, свежей и холеной.
— Пойду, — сказал он, не спеша встать.
— Посидите еще, — попросила она. — Дети спят… Вы кем едете в лагерь?
— Плавруком…
— Будете учить детей плавать? Так хочется, чтоб мою Катерину обучили.
— А вы сами не плаваете?
— Слабо. Я в горах выросла, в наших речках не очень расплаваешься.
— Вашей Катерине могу давать отдельные уроки. Она, небось, самая маленькая в лагере?
— Похоже на то… А как вас зовут?
— Вилюр, — неожиданно выпалил он и покраснел. Поправился: — Виль Юрьевич Юрьев. А ребятишки уже переиначили…
— Они скорые на это. Меня вот родители Пирошкой назвали. Пирошка Остаповна Яворивская. Мадьярское имя: папа мой украинец, а мама — мадьярка… Так ребята меж собой зовут меня Пирожком. Не запретишь. А попробуешь запретить, что-нибудь похлеще придумают. Пусть как есть… — Опустив голову к вязанью, Пирошка рассмеялась и сказала: — Гляньте туда…
В дальнем полумраке показалась высокая и тонкая фигура. Она медленно приближалась, и ясно было, что явился кто-то, имеющий право ревизовать. Погодя, Виль узнал девушку, которую мельком видел днем, но сразу запомнил. Может быть, потому, что она не пробиралась, как другие, в тесноте людного скверика, а шла широко и стремительно, точно высокая персона в зале для приемов, где все почтительно расступаются перед нею. Она шагала на человека, не сомневаясь в том, что он отступит, и он отступал. Каштановые волосы ее, ухоженные, подвитые, старомодно распущенные по плечам, взлетали этаким павлиньим хвостом.
Виль принял ее за представительницу обкома профсоюза или обкома комсомола…
Пирошка сделала большие глаза, секунду спустя потупила их, и лицо ее стало постным и чуточку туповатым. Она задержала дыхание и почти не слышно сказала:
— Царица…
Царица подошла, в упор глянула на Виля, поджала губы, и он, не желая того, готовно поднялся.
— Вы дежурный по вагону?
Она осуждала его, она поражалась, что он, будучи при исполнении, праздно сидел возле молодой женщины.
Виль подтвердил, что он дежурный, и выдержал долгую выразительную паузу: мол, а вы кто такая?
Девушка скривила губы — это, наверное, означало: «Как же вы удосужились до сих пор не узнать, кто я? Могли бы, наконец, догадаться!»
— Старшая вожатая, — с хитро сыгранным подобострастием представила ее Пирошка. — Мария Борисовна Годунова.
«Ишь ты, — уважительно подумал Виль, имея в виду не старшую вожатую, а тех ребят, которые дали ей прозвище: ясно же, они имели в виду не столько ее фамилию и имя-отчество, сколько черты характера. — Ишь ты!»
— Когда проснется старший по вагону, — начала диктовать Мария Борисовна, отделяя слово от слова, чтоб лучше дошло, — передайте ему, что все пионеры и октябрята к высадке должны быть в форме, что на перроне каждый вагон должен, приветствуя гостеприимный берег, спеть свою песню. Надо подобрать песню и отрепетировать.
— Так рано?!
Старшая снисходительно объяснила:
— Если объявлен подъем, то все уже не рано. Передайте…
Она круто развернулась и ушла, и волосы ее взлетали на ходу, как самодержавный шлейф.
Он вопросительно посмотрел на Пирошку.
— Не беспокойтесь, дети знают много песен. А если модная — все. Запевать будет, по прошлому году помню, старшая вожатая — у нее красивый голос, и она его не жалеет — ради дела.
Пирошка сложила вязанье в мешочек — решила прилечь. Прикрывая углом простыни колени, она призналась:
— Я ее побаиваюсь. Она так уверена в себе, в своем праве командовать, учить, судить, что невольно подчиняешься. Так и тянет поклониться ей…
Виль пошел по вагону с обходом — из конца в конец и обратно. В середине вагона он бросил взгляд на первую полку. Пирошка лежала на краешке, обнимая Катерину. В тени таинственно белели круглое плечо и чуть полноватое лицо.
А за окном была непроглядная южная тьма. Ночь еще в полной силе, и Пирошка успеет маленько отдохнуть.
Он взобрался на свою полку, лег и только теперь, оставшись наедине с собой, вдруг удивленно подумал: «Как быстро ты, брат, переключился на новую волну! А сказали бы тебе недавно, что поедешь работать в пионерский лагерь, поверил бы ты? Да ни за что!»
Сидя за столом в отделе, он страдал от жары и сознания неотвратимости того, что только что случилось: в путевке ему отказали… Не повезло!
За окном млели в жарюке пыльные кроны тополей, раздраженно фырчали перегревшиеся автобусы. А ведь всего-навсего конец апреля! Дальше-то что будет?
Дальше будет Левбердон. Сыграешь на песочке в волейбол с чертежницами из отдела главного механика, выкупаешься, в тенечке всосешь кружечку бочкового квасу… Не надо париться в очереди за желдорбилетом, не надо исходить по́том в душном вагоне, не надо привыкать к случайным соседям по комнате и столу в заурядном пансионате или доме отдыха. И денежки, что всю зиму откладывал ради одного летнего месяца, целенькими останутся.
А что, если дикарем поехать в Крым или в Сочи? Не студент уже, чтобы часами выстаивать полусъедобный обед в кафешках, тесниться на запруженном народом пляже, спать в случайном доме, а то и в дощатом сарае, выкладывая скудные свои рубли за продавленную раскладушку…
Виль пододвинул отпечатанное на тусклой бумаге инструктивное письмо по экономному использованию топливных ресурсов — к концу дня оно, сокращенное и выправленное, должно лежать на столе заведующего отделом. «Вкалывай, брат, — сказал он себе. — Смирись!»
И тут позвали к телефону.
— Баканов говорит, — доверительно пророкотала трубка. — Подойди ко мне в профком, срочно нужен.
В ухо торжествующим колокольчиком зачастил сигнал отбоя. Неужто нашлась, появилась, подвернулась горящая… одна-единственная горящая путевочка? Чудес на свете не бывает, но что стоит судьбе сотворить маленькое чудо из листочка плотной бумаги, сложенной вдвое и украшенной семью бледно-голубыми буквами «Путевка»? Ну, что ей, судьбе, стоит, в самом деле?! Застегнув пуговицу и подтянув галстук, кинулся к двери. Опомнившись, вернулся, сдернул со спинки стула и надел пиджак — чем лучшее впечатление произведешь на председателя профкома, тем больше шансов на то, что именно тебе, а не другому выделят, вручат, подарят горящую путевочку, если таковая окажется.
У входа в завком задержался, чтоб провести по лицу платком, вытирая капли пота и смахивая следы улыбчивой надежды, которая ненадолго, но широко растянула щеки. В кабинет председателя он вошел спокойно и независимо.
Баканов, седой, костистый, угловатый, сутулился за столом, а у окна, спиной к свету, сидел массивный лысый дядька в тонком черном свитере и серых брюках. Пространная плешь его успела загореть. Под носом топорщились светлые усы. Уши были смяты и приплюснуты к голове — судя по ним и мускулатуре, дядька в молодости занимался борьбой.
Чуть приподнявшись, Баканов пожал Вилю руку, предложил сесть на стул перед столом, радостно спросил:
— Тебе, Юрьев, двадцать четыре стукнуло? — и повел глаза в сторону дядьки — для него задавал вопрос. — Ты у нас комсомолец? Инженер? Спортсмен? В заводской спартакиаде по каким видам выступал? По бегу, по плаванию, по…
— По всему комплексу ге-те-о.
— Вот-вот, по комплексу — от и до! — воскликнул Баканов и всем телом повернулся к дядьке. — Я ж тебе говорил, его хоть плавруком, хоть физруком, хоть вожатым — молодой, энергичный, инициативный. Неженатый. Бездетный.
Он сделал паузу — давая дядьке время разглядеть Виля.
— Вы что, сватаете меня? — рассердился Виль. — Так прежде познакомили бы с тем, кому открываете мою подноготную!
— Горяч, ох, горяч, — добродушно осклабясь, Баканов вышел из-за стола. — Сейчас сведу-познакомлю, сейчас! У этого свата невест знатно! Так сказать, многочисленная у него невеста! Полагаю, она понравится тебе… Слыхал я, что нынче твое заявление на путевку без внимания осталось. Что ж, на всех нам не дают, приходится кого-то ущемлять, приходится… А невеста-то на самом черноморском берегу!
Баканов снова сделал паузу — теперь давал Вилю время осознать, что неведомая многочисленная невеста располагается не где-нибудь, а на желанном берегу моря.
Виль поднялся, пожал плечами. Баканов отечески, будто и вправду сына женил, подтолкнул Виля в спину, к бывшему борцу подвел. Тот медленно выпрямился, протянул широкую и жесткую, но осторожную руку, негромко назвался:
— Капитонов Иван Иванович.
— Сядем, — пригласил Баканов. — Сядем, и я тебе все обскажу и про свата, и про невесту.
Виль опустился на стул рядом с Капитоновым. Баканов сел возле, положил руку на плечо Виля.
— Иван Иванович обыкновенно работает в отделе снабжения. Экономистом. А на лето мы его в пионерлагерь бросаем — начальником. Значит, сейчас он начинает преобразовываться из экономиста в начальника пионерлагеря. Тот лагерь и есть невеста… Ты пионером был? В лагеря ездил? Нравилось?
— Ну, нравилось…
— Это хорошо, что нравилось. В самый раз это. Значит, нет никакого у тебя резона отказываться от должности плаврука.
— От какой?
— Плаврука. Рекомендую тебя и прошу: хоть на одну смену поезжай. А на три согласишься — премируем. Осознаешь: все лето на море и премия вдобавок! Чудеса, да и только!
Ошарашенный, Виль невольно пробормотал:
— Чудес на свете не бывает!
— Бывают, еще как бывают! Вместо путевки на две или на четыре недели тебе предлагают почти три месяца на море с сохранением зарплаты и с гарантией премии.
— Да вы что! — глухо выговорил Виль.
— А на море тебе хочется, ведь хочется?.. Ясно, пионерлагерь не пансионат для взрослых, там и поработать надо. Молодой — не переутомишься. В конце концов, ради удовольствия следует и на кой-какие жертвы решиться…
— Да какой из меня плаврук? И начальник отдела не отпустит. Лето, люди в отпуска пойдут, а я, считай, на три месяца выключусь…
— Начальника отдела беру на себя. А плаврук из тебя выйдет. Не сомневаюсь. Молодой ты, энергичный, инициативный…
Стул вежливо скрипнул — Иван Иванович вздохнул, приложил ладони к лысине, будто грел их, поинтересовался:
— В доме, где живешь, детишек много?
— Табун! И под нами, и над нами, и по соседству — на нашем этаже.
— Разных весовых категорий?
— Как водится.
— Раздражают тебя детишки-то? Не замечал?
Виль мысленно перенесся во двор своего девятиэтажного дома, увидел бегающих, прыгающих, дерущихся, орущих, смеющихся и плачущих мальчишек и девчонок, неуверенно признался:
— Вроде не раздражают…
— Раздражали бы, так ты без всяких «вроде» сказал бы о том, — заключил Иван Иванович. — Соглашайся, у тебя должно получиться. Тем более, что в лагере ты бывал. А я введу тебя в курс — мне довелось и в физруках, и в плавруках походить до того, как в начальники произвели. До отъезда дам тебе подробнейшие инструкции — с чего начинать, чего не забывать, чего избегать…
— Иван Иваныч сам-то мастер спорта! — вставил Баканов.
Капитонов чуть сморщился — к делу, мол, не относится, — тронул плечом плечо Виля:
— В лагере и отдохнешь, и нужное дело сделаешь. И многое для себя у детей почерпнешь. Своих ведь, как я понял, у тебя нет?
— Пока нет, — прыснул Виль.
— Ничего смешного, будут. Для нормального развития взрослого человека необходимо, чтобы рядом были дети.
— А тут сразу триста! — Баканов вскочил. — Триста! Везет тебе, товарищ Юрьев!..
«Ве-зет! Веззз-зет! Веззз-зззет!» — размеренно стучали колеса под вагоном.
— Везет-везет! — шепотом поддакнул Виль.
* * *
Море, берег, горы не проснулись, но уже и не спали — бывает такое состояние в природе, которое удается застать лишь тому, кто бодрствует в ранние часы дня. Солнце заслонялось ближними лесистыми вершинами, однако небо, тронутое лучами, розовело и золотилось. Над гладкой поверхностью воды стлался непрочный туманен, напитанный невесомым, словно бы клубящимся, светом.
Горизонт едва угадывался — небо и море там пока не разделились, были одинаково сизые.
На склонах лежала темно-зеленая тень; стекая в ущелья, она синела.
На траве, на нижних побегах пристанционных кустов тускло светилась роса, хранившая в себе ночной холодок.
Простор. Тишина. Свежесть. Воздух прозрачен, краски мягки, свист птиц осторожен и нежен.
Пляж пуст. Серо-голубые песок и галька у воды окаймлены узкой темной полоской. Решетчатые навесы, трубчатые грибки, загородки для переодевания отбрасывают длинные размытые тени.
Виль сошел на перрон последним и замер, изумленный резкостью перемены, — ночь в пути вдруг выпала из; памяти, и показалось, что он мгновенно перенесся из будничных реальностей Ростова в праздничный и картинный мир субтропического побережья Черного моря. Все чувства его крайне обострились, и в душе возникло предощущение красоты и радости.
— Ничего-ничего не забыли? — с облегчением спросила проводница.
— Опростали вашу посудину, — весело ответил Виль и махнул пилотками, которые собрал, напоследок обшаривая полки. — Спасибо вам и — до встречи в конце лета!
Проводница сменила красный флажок на желтый и поднялась в вагон:
— Авось другой бригаде выпадет везти ваш табунок!
Невыспавшийся «табунок» покорно, без суеты построился на перроне — не было здесь родителей, некому было сбивать ребятишек с толку.
Перед игрушечным вокзальчиком стоял грузовик с откинутым бортом. Чемоданы, ящики, тюки, рюкзачки — все поместилось в нем. В улицу, наискосок шедшую от станции к подножью горы, к зеву ущелья, втянулись налегке.
Старшая вожатая попыталась-таки организовать песню, скомандовала:
— Все-все поют, все песней приветствуют гостеприимное побережье!
Ничего из ее попытки не вышло, да и чудовищно было петь в этот час, круша просторную праздничную тишину и глуша прозрачный птичий пересвист.
Как построились, Виль снова занял место замыкающего, хотя и на этот раз никто никаких указаний ему не давал. Счел, что здесь он нужней. Было и другое обстоятельство — средь замыкающих шла Пирошка. Он не лукавил сам с собой — честно признался, что и это обстоятельство имело свое значение, свою власть. Пирошка была в белом халате. Волосы — когда успела? — уложила на затылке в тяжелый узел. Из-за того шляпа низко надвинулась на лоб, а позади лихо торчала, открывая белую шею.
Держась за руку матери, на ходу пританцовывала Катерина. Порой она сдергивала шапочку, открывая голомызую головку.
Двигались медленно — темп определяли малыши, которые шли впереди колонны. Позади теснились старшие ребята — неловко перебирали своими длинными, жаждущими широкого шага, ногами. Виль присматривался к тем, кто покрупней и покрепче, — из их числа набирать ему плавкоманду.
Физрук Антарян, зажав в руке красный флажок, мотался из головы колонны в хвост ее — он обеспечивал безопасность, когда пересекали поперечные улочки. Как только миновали поселок и свернули на каменистую дорогу, что вела в зев ущелья, Антарян подошел к Вилю:
— Считай, мы дома. Прибудем в лагерь, у каждого появится своя тысяча неотложных забот. Не до новичков будет. Примите мой совет, пока я в состоянии его дать. Начните с подбора плавкоманды и осмотра пляжного имущества… Обратите внимание вот на этих ребят — я их по прошлому году знаю…
Антарян показал, на кого следовало обратить внимание. Виль по давно выработанному для себя правилу старался в каждом новом знакомом выявить определяющую черту, чтоб ею человек сразу врезался в память. И необязательно, чтоб черта была яркой, относящейся к внешности. Один из парней — Олег Чернов — приметался, смешно сказать, тем, что держался возле Лидии-Лидуси как привязанный. Он и отставал на полшага, и, неловко жестикулируя, говорил не с нею, а с мальчиками, но потому, что был напряжен и упорно отводил в сторону взгляд, видно было — весь он устремлен к этой скуластенькой девчонке. Она же не шла, она — ступала, легко и независимо. И словно не слышала Олега, хотя не могла не слышать — громкие и скованные слова произносились им для нее. Иногда она оборачивалась, пытливо вглядывалась в Пирошку.
«Жаль хлопца, прямо-таки капитулировал. Добровольно и безоговорочно капитулировал, — подумал Виль, а чуть погодя мысленно спросил себя: — А ты?»
Над дорогой нависла замшелая скала. Она, как страж, прикрывала вход в ущелье. Ниже дороги бился в камнях ручей, а за ним глыбился неприступный берег. За скалой начиналась пологая поляна — кручи здесь раздавались перед негустым лесом, в котором стояли разноцветные щитовые домики пионерского лагеря «Костер».
У скалы Виль остановился и глянул на море. До него отсюда было близко, если идти напрямик — вдоль ручья, вместе с извилистой тропой нырявшего в тоннель под железнодорожным полотном. Из-за насыпи виднелись крыша солярия и башенка с мачтой.
«Значит, этим путем и будем ходить на море», — отметил Виль и побежал догонять колонну, которая вливалась в широко распахнутые ворота.
Виля на пару с физруком Антаряном поселили в домике, примыкавшем к горе. Над чуть скошенной плоской крышей нависали кроны грабов.
Впихнув чемодан под кровать, Виль пошел на берег ручья — там, на ровной площадке чуть ниже лагерной линейки, шумно торговались вожатые и воспитатели — делили детей, сверяли загодя составленные отрядные списки.
Завхоз, туго упитанная тетка в шортах и майке с ковбоем на груди, вручила Вилю ключи:
— В сараюшке на пляже все ваше плавруцкое имущество. Сходи́те, сами проверьте наличие — я вам доверяю, а потом распишетесь в ведомости.
По дороге за лагерем Виль нагнал Пирошку.
— Иду измерять температуру воды, — объяснила она, показывая палку с привязанным к ней термометром.
— Так сегодня купать детей не будем! Да и завтра — акклиматизация…
— Все равно мы должны знать, какая в море вода. Доктор у нас строгая на этот счет: положено измерять — измеряй!
— А чего Катерину не взяли с собой?
— Она уже в младшем отряде — мне не принадлежит и даже не подчиняется. Она у меня самостоятельная и дисциплинированная.
«У меня, говорит, — усек Виль. — А отец Катерины, супруг, за пределами видимости, что ли?»
Она же, точно прочтя его мысли, просто сказала:
— Мы с доченькой живем-поживаем вдвоем. И пока нам лучше, чем раньше, когда мы были втроем.
«Пока! Значит, не так уж и лучше вам вдвоем», — сочувственно подумал Виль. Ему понравилось, что Пирошка делится искренне, без тех присмешек и хохотков, которыми люди порой прикрывают свои незадачи и боль, стараясь уверить, что им все нипочем.
Вспомнилось, как переехав с родителями в новый дом, Виль приметил молодую и миловидную, стройную и всегда хорошо одетую женщину. Утром и в конце дня он встречал ее во дворе или в подъезде возле лифта. И всегда — с девочкой, разнаряженной, как кукла. Мама приветливо улыбалась всем соседям, девочка вежливо здоровалась. Виль не сомневался: у этой привлекательной женщины благополучная семья — заботливый и обеспеченный муж, ухоженная дочь. Он помногу занят на работе, а дочь и жена ждут его, предвкушают, как он придет вечером, добрый и ласковый за все долгие часы, что провел вне дома. Прошло некоторое время, и мать рассказала Вилю, что бывший муж той женщины — пьяница и скандалист, разведясь, он вывез из дома почти все — даже простыней не оставил. Раз в неделю-две, изрядно хватив, он стучался в квартиру, то умолял бывшую жену вернуться, то в ярости матерился, пока соседи не прогоняли. От беды не спрячешься, не замаскируешься, а до поры затаивать ее от окружающих, оказывается, можно. И у кого не хватает на это сил, а у кого хватает…
На пляже они расстались — Пирошка пошла к воде, а Виль отворил дверь сараюшки, кинул взгляд на аккуратно сложенные тенты, брезентовые мешки, бухты поплавков, связки веревок, ведра, спасательные круги, весла, лопаты. На стене, в рамочке, список имущества. Виль бегло сличил — вроде все на месте. Не пересчитывать же пенопластовые поплавки и не перемерять же веревки! Если завхозша доверяет ему, чего бы он ей не доверял? «Отложим осмотр и ремонт имущества до создания плавкоманды, — запирая сараюшку, подумал он. — И познакомимся друг с другом за работой. За делом и общий язык найдем».
…Пирошка сидела на камне у воды — море доплескивалось до ее босых ног. Она задумчиво смотрела на волны, мирно шуршавшие галькой. Став за спиною, спросил:
— Годится вода?
— Совсем годится, — ответила Пирошка. — Если бы доктор позволила, можно было бы искупать детей один раз. Не позволит…
— А мне можно… мырнуть разок? Вы здесь за доктора…
— Вам можно! Мыряйте!
— А вы что, не хотите? — стягивая рубашку, спросил он.
— Хочу. Только я купальник не надела.
— А в чем есть!
Она обернулась:
— А что есть на мне, то от воды станет еще прозрачней.
— Кто увидит? Пляж пустой. А до дикарей, считайте, метров сто.
— До дикарей… А до вас?
Она, щурясь, снизу вверх смотрела на него, и в уголках ее припухлых губ играла дружелюбная улыбка, делавшая Пирошку похожей на Катерину.
— Купайтесь, я подожду, — таким располагающим тоном произнесла она эти необыкновенно обыкновенные слова, что ребячий восторг ударил Вилю в голову, заставил с маху кинуться в море и долго-долго, до спертого звона в ушах, погружаться в придонную прохладу.
После обеда и тихого часа ребят повели на отрядные места — навести там порядок, распределить выборные должности. У первого отряда было самое дальнее место — выше по ручью, средь дубов и грабов стоял навес, под ним — вкопанные в землю лавочки.
С разрешения воспитателя Виль отозвал Олега Чернова, предложил войти в плавкоманду:
— Море в нашем распоряжении, но в первую очередь мы обеспечиваем купание отрядов, сами купаемся — по обстановке.
Бело-розовое лицо Олега стало густо-красным, а синие глаза посветлели:
— Знаю, что к чему. Я и в том году был в плавкоманде.
— Так по рукам!
Олег пожал протянутую руку крепко, с достоинством. «Чего ж ты при Лидии-Лидусе так тушуешься?» — удивился Виль.
Потом был разговор с братьями-близнецами Вадиком и Костиком Кучугурами. Их, смуглых и длинных, было бы не различить, если бы не прически: у Вадика — жесткие густые волосы копной на голове, у Костика — коротко подстрижены, челка торчит надо лбом, как козырек.
В числе кандидатов были еще два парня, следовало кого-то из них взять в плавкоманду, кого-то оставить в резерве. Но тут к Вилю вышла Лидия-Лидуся.
…Решение она приняла в кратчайший миг. Это было именно решение, а не внезапный порыв. В ее сознании гибкой ветвистой молнией высветилось все, что должно было бы протекать и осмысливаться час, день, возможно, даже месяц-другой, подводя к словам, с которыми она обратилась к плавруку.
Одна веточка вобрала в себя то, что пролегало между жизнью дома и этим вот сейчасочным моментом, когда Лидия-Лидуся сидела на последней скамейке, ощущая, как тычется ей в спину тоненький побег с маленькими резными листьями — не погубят его, с годами он станет крепким грабом с серебристо-серым стволом. Она отводила его за другой побег — побольше, а он, упругий и упрямый, выскальзывал и доставал ее спину. Было смешно, точно с нею заигрывает песик с зеленой лохматой лапой. И глаза ее смеялись, а думала она, — точнее, в неизмеримую долю секунды, но без спешки и суеты подумала, — что этот плаврук Вилюрыч, замеченный ею еще в вагоне, как бы загадывался и там, дома, когда судили-рядили: как семье провести лето? Бабушка давно собиралась на побывку к своей сестре в Подмосковье, в Кратово, где на даче можно отдохнуть от летней ростовской жары и пыли. Папе с мамой профсоюз предлагал путевки в пансионат «Шепси».
— А как ты, Лидия-Лидуся, отнеслась бы к пионерскому лагерю? — отец, как индус, сложил руки перед собой, кончиками пальцев коснулся губ. — Рассмотрим этот вариант?
(В вагоне Вилюрыч неожиданно приятно и непринужденно назвал ее так, как называл осмотрительный и миролюбивый отец, соединявший и примирявший мамину строгую и требовательно взрослую «Лидию» с ласковой, уступчивой и маленькой бабушкиной «Лидусей»).
Что было смотреть и рассматривать? В лагерь она не рвалась — наездилась: с первого класса — каждое лето. Но не сидеть же в пустом доме! Не ехать же в Кратово, чтоб подвергать себя заботе сразу двух бабушек! Не навязываться же родителям, которые не скрывают, что рады почти месяц провести беспечно вдвоем! Да и то, нынешняя поездка в лагерь — последняя в жизни, теперь откажешься, считай, все: на будущий год станешь переростком-перестарком и никакого тогда тебе интереса торчать среди пионерско-октябрятской малышни. А на этот раз, кроме всего прочего, поездка оправдывалась тайной надеждой на то, что в лагере дадут какую-нибудь нагрузку в совете отряда или дружине. Повезет, могут в помвожатые младшего отряда двинуть. Дождаться бы такого! Чтоб дело было, скрашивающее общий для всех детский режим. Серьезное дело, нужное! В этом смысле плавкоманда — находка!
Вторая веточка напомнила вечер в вагоне. Последнюю полку отвели для худощавого мужчины (она еще не знала, как его зовут). Лет ему… Сколько ему может быть, Лидия-Лидуся определить не смогла. Еще недавно Она, не задумываясь, сказала бы: «Старый». Для нее — совсем недавно! — десятиклассники были взрослыми, а со студентов и дальше шли сплошь старые мужчины, совершенно ей не интересные, даже чуждые — они вели себя непонятно, непоследовательно до нелепости. И если с годами и сверстники ее превратятся в таких мужчин, то лучше загодя дать себе зарок — от них подальше! Что в них? Трудно, что ли, без них обойтись? Тем более что доказано: женщины в состоянии быть врачами и инженерами, режиссерами и космонавтами, директорами школ и знаменитыми рабочими-лауреатами.
Как все очень юные на пороге взрослости, она сама себе представлялась цельной, независимой и не подозревала, что находится в самой противоречивой поре своей жизни, что ей предстоит меняться и менять принципы, которые она сегодня считает высокими, вечно незыблемыми, раз навсегда обдуманными и отобранными… Так она видела себя, свои мысли, свои нынешние желания и грядущие поступки. И не могла видеть все иначе, не дано было ей это, не полагалось в ее четырнадцать лет. Хотя новое видение изначально было заложено в ней, таилось до срока, и срок этот уже наступал. Наступал!
И о худощавом мужчине она почему-то не сказала: «Старый». Его возраст отчего-то не имел значения. Ей было интересно видеть и слышать его, доброго, внимательного, простого и непонятного; во всех его совершенно обыкновенных поступках было что-то значительное, содержался непременный смысл. Видно, он когда-то перешел во взрослые, не растеряв, как другие, то лучшее, чем дорожат в детстве…
Кто он? Кем он будет в лагере? И какая помощь потребуется ему? Ведь потребуется! И кто-то должен ко времени оказаться с ним рядом — чуткий, отзывчивый, необходимый. Этот кто-то — нет! — эта кто-то с первого слова все поймет и все сделает как надо, не ожидая благодарности, не нуждаясь в благодарности. Ей гораздо важнее видеть, что она нужна и делает нужное…
Не сомневаясь в себе, в своем праве на небывалое, она встала, перебралась через барьерчик — аккуратно, чтоб не навредить лохматому побегу, — и подошла к плавруку.
— Товарищ плаврук…
— Меня зовут Виль Юрьевич…
— Да-да! А моя фамилия Клименко… Виль Юрьевич, — четко выговорила Лидия-Лидуся (наверное, на языке вертелось «Вилюрыч» или «Вилюр»), — возьмите меня в плавкоманду. У меня второй разряд по плаванию. И я не слабей мальчишек…
— Тебя?.. Гм… Понимаешь…
— Понимаю. Вы хотите сказать, что уже присмотрели подходящих мальчиков, что они все такие хорошие…
— Неплохие…
— Да, неплохие, но среди самых хороших бывают и получше, и похуже…
— Так-то оно так. Не хочется обижать кого-либо…
— Из ребят? Да? А кого-либо из девочек можно и обидеть?
В нем сцепились, борясь, два плаврука: один был за то, чтобы взять Лидию-Лидусю в плавкоманду, второй — против. Тот, что был против, подсказал новый вопрос:
— А чего это захотелось тебе в плавкоманду?
«Виляете?» — прищурились глаза девчонки.
— Все-таки физические нагрузки, — и вправду вильнул он.
— Я сознательная, Виль Юрьевич. И хочу быть там, где трудней.
Свела брови, вскинула подбородок, посерьезнела, будто обиделась, а вокруг зрачков искорки — смеется: мол, вам нужен значительный мотив — вот он, кушайте на здоровье, мол, демагогия порождает демагогию, и как умный человек может не понимать этого?..
Под ее взглядом у Виля даже нос зачесался. Зажал его в пальцах, с прононсом заявил:
— Подумать надо, понимаешь?
— Мне ясно, о чем вы думать станете: вам с ребятами проще, что скажет начальник лагеря, как встретят меня в команде мальчишки?..
Нужно было время, чтобы разобраться в этой непредвиденной ситуации.
— Слушай, — будто в глубоком раздумье он прижал к губам кулак, но соответствующий жесту вопрос не находился и спросил формально, лишь бы заполнить паузу: — А сколько тебе лет?
Смутилась, растянула:
— Чи-чир-на… дцать… Пятнадцатый!
Чего-чего, а этого он не ожидал: она не просто считала года — она уже придавала им значение не по-девчоночьи.
Он помолчал, как бы взвешивая сказанное. Она усмехнулась: хватит, мол, вилять, вы у меня на виду.
— Так ты хотела бы, чтоб я решал тут, при тебе?
— Можно и потом, только не надо думать… как привычней…
— Гм… А как надо?
— Справедливо.
— А допустим, что я… подумал, — осторожно сказал тот плаврук в нем, что был «за». — И надумал. Допустим.
Она открыто улыбнулась, будто наперед знала, что если решение и принято, то такое, какое ожидается ею.
— Только учти, Клименко, плавкоманду утверждает начальник лагеря. А до того…
— Ясно же, — тряхнула она головой, и на этот раз явно убежденная, что не утвердить ее начальник лагеря не посмеет — это было бы до непростительности несправедливо.
Солнце растворилось в бронзовой воде на краю моря. И тотчас же из глубины ущелья, вытесняя остатки доброго дневного тепла, нахлынул неприятный ветер, и на душе стало одиноко и грустно. Зримо и неотвратимо темнели горы, за лесистые бока которых цеплялись редкие клочья тумана. В небе суматошно вспыхивали звезды, и ночь быстро загустевала, обретая фиолетово-черный цвет. До той поры неслышный, ручей угрюмо зашумел, напоминая о далеких временах, когда здесь не было жилья и человек, настигнутый глухим сумраком, боялся всего — тяжелых теней, звериного рыка, грохота осыпающихся камней, сырого холода.
Виль сидел на низком крылечке своей хижины. За нею шелестели листвой грабы, и мнилось, что по скальному склону струится чистая студеная вода — испей ее, и зубы заломит!
Только что закончился педсовет. Начался он вскоре после отбоя и тянулся долго: начальник лагеря давал указания, старшая вожатая давала указания, доктор давала указания. Даже завхозша давала указания о том, как беречь лагерное имущество, которое горит от одного взгляда детей. Потом решали разные частные проблемы. Надвигался разговор о составе плавкоманды. Виль уже жалел о том, что уступил этой настырной Лидии-Лидусе. Нахлопочешься с нею! Она и так достаточно показала себя: обложила — не вырваться было. Он, верно, и не вырывался особо, но это — следствие ее обезоруживающего напора… Есть, правда, некий симптоматичный момент: явила-таки Лидия-Лидуся слабину — прикидывается равнодушной к Олегу, а попросилась в плавкоманду. Не за ним ли? «Злорадствуешь, — уличил себя Виль, втайне одобряя девчонку: — Дай бог, чтоб кто-нибудь из-за тебя, брат Вилюр, так».
Антарян, которому Виль дал список плавкоманды на просмотр, вытаращил большие глаза, предупредил:
— Если хочешь, чтоб у тебя были приключения, настаивай на своем… Женщина, понэмаешь, на корабле.
В особо серьезные моменты в его речи прорезывался армянский акцент.
Потом, когда дошла очередь до плавкоманды, Виль даже обрадовался тому, что не прислушался к словам физрука: примерно то же, но снисходительно выцедила Царица:
— Виль Юрьевич, наверное, любит приключения. В лагере он работает впервые, не знает, что в переходном возрасте дети и без нашего попустительства оригинальничают без меры… Вдумайтесь, Виль Юрьевич: девочка, почти девушка, в плавкоманде — одна среди мальчиков, почти юношей!
— Да что, на корабле, в океане мы? — Виль не знал, как объяснить свое решение, однако теперь был готов защищать его до последнего. — В безвоздушном пространстве мы, что ли?
— Недостает в лагере мальчиков? — неопределенно вымолвил воспитатель первого отряда. — Хотя, конечно, девочки аккуратней и исполнительней.
— Разве? — по-старушечьи усмехнулась Царица.
— Формально рассуждаем. — Иван Иваныч погрел ладони о лысину. — Непривычно, следовательно, чревато. Комсомолка инициативу проявляет, а мы — с подозрением и опаской. Как ей отказать, а? Соврать благовидно? Или неблаговидно врезать — не женское дело? А вообще, что это за пионерский лагерь без приключений?
— Смотря какие приключения, — стыдливо опустила голову Царица. — А то такое произойдет…
— Какое? — резко бросил Иван Иваныч, заставив тем самым Царицу поднять голову. — Какое такое?
— Мало ли что…
Иван Иваныч мерно покачался на стуле, вздохнул:
— А ничего такого не бывает только в раю и аду. Да и то потому, что рая и ада нет…
— На небе нет, — уточнил Антарян. — В пионерлагерь переместились оба-два. На Черноморское побережье…
— Вот-вот, — Иван Иваныч прижал ладонями голый череп. — Чертей-ангелов бояться — с детьми не работать…
После педсовета Антарян, вооружившись фонариком, в компании пионервожатых и воспитателей пошел купаться. Виль отказался — днем выкупался. И еще: не было в компании Пирошки. Он отправился к себе кружным путем — мимо медпункта. В освещенном окне, за занавеской, мелькала неясная тень. Может, это Пирошка, а может, доктор — не разберешь. Отсохни язык — не окликнуть: не взрослый пансионат, чтобы в открытую выявлять свой интерес…
Мгла над морем уравновесилась с мглою ущелья. Ветер стих. Ручей загремел весело. Заснули и смолкли грабы за спиной. Повеяло сырым теплом и пряным запахом ночных цветов.
Снова возникло в душе предощущение красоты и радости, видно, запрограммированных в том мире, в котором дано прожить ему свое двадцать пятое от роду лето.
* * *
Говорят, что люди делятся на жаворонков и сов. Если это так, то Виль — редкая помесь того и другого. Разумеется, в одном отношении; можно было — спал допоздна, надо было — без мук и труда вставал чуть свет; охотно ложился и засыпал едва ли не с заходом солнца, но не страдал, когда обстоятельства заставляли сидеть далеко за полночь, а то и до рассвета.
В пионерском лагере практически все взрослые начинают свой трудовой день до общего подъема: надо привести себя в порядок до того, как встанут дети. Сосед Виля Антарян обязан был быть бодрым, веселым и деятельным к зарядке, чтоб заряжать своим настроением вялых со сна детей, строить их, вместе с ними под музыку выполнять упражнения — такова физруцкая планида! Плавруцкая планида была благосклонна к Вилю — он мог и понежиться утречком. Но что-то подкинуло его раным-раненько, разбудило сразу полностью, и он встал, вышел на крылечко, крикнул Антаряну, который сладко потягивался в постели:
— Слушай, что делается!
А делалось вот что: солнечный свет насквозь пронзал тени меж деревьями и под скалами, золотил парок, еще державшийся над травами. В грабах, прикрывавших собой домик, верещали птицы, словно точили клювики о солнечные лучи.
— Красота! — высунулся в окно Антарян. — Тому, кому нэ надо спешить!
Виль кинулся в дом — бриться. Ему надо было готовиться к празднику открытия: вместе с Антаряном он должен был установить мачту на пионерской линейке, натянуть шнуры с флажками расцвечивания, прибрать костровую площадку и воздвигнуть на ней высокую пирамиду из досок, веток, старой бумаги — из всего, что способно пылать.
Надо было подготовиться и к празднику Нептуна: настроиться на роль вожака чертей, подобрать чертенят, провести с ними хотя бы одну репетицию.
Еще надо было… Чтобы найти себя в этой новой среде, ощутить себя в ней собой, надо было сначала подчиниться ее своеобразному ритму, раствориться в нем с его строгим распорядком, грохотом барабанов, зыком горнов, песнями и речевками хором, с постоянным пребыванием на виду, с необходимостью действовать и думать, есть и отдыхать, как все, вместе со всеми…
Покидав умывальные принадлежности в пластикатовый пакет, он побежал к ручью. Дорожка вывела его к спортплощадке, где лагерь строился перед зарядкой. Играл баянист. Опоздавшие торопливо занимали свои места. Виль отыскал ребят из плавкоманды. Видно, причастность к одному общему делу понуждает людей, больших ли, маленьких ли, кучковаться и тогда, когда к делу-то еще не приступали! Лидия-Лидуся, Олег и Костик с Вадимом стояли в ряд в последней шеренге.
Антарян показывал первое упражнение. Виль замешкался, уходить было неудобно, и ничего не оставалось, как выполнять приказ начальника лагеря: взрослый, оказавшийся на спортплощадке во время зарядки, не имеет права торчать столбом, зевакой стоять и болельщиком — обязан делать зарядку. По команде Антаряна выполняя упражнения, Виль не переставал наблюдать своих ребят. Точнее, не мог не наблюдать — так это было интересно и поучительно.
Лидия-Лидуся была в желтых шортиках и белой майке, открывавшей плечи. Она слышала счет и следовала ему, но движения ее все равно были свободны и плавны, своеобразны: они переходили одно в другое, словно в танце. И, словно в танце, были в ее движениях зрелая законченность и явная характерность. Она раскрывалась такой, какой не виделась еще Вилю, такой, какой, надо думать, сознавала себя, стесняясь своих чи-чир-надцати лет. Так ведь девчонка она, ребенок четырнадцати лет, как их ни произноси. И не верилось, что всего — четырнадцати!
Вот и Олегу Чернову столько же. Крупный и крепкий, он силен и порывист. Заметно, что больших усилий стоят ему округлая точность и широта движений — не дорос он до свободы и раскованности, какие уже дались Лидии-Лидусе.
Вадик начинал упражнения подчеркнуто точно, а к концу комкал их, едва обозначал. Костик хитрил, прикидывался неумехой — под быстрый счет медлил, под медленный — торопился. Антарян погрозил ему длинным пальцем. Костик прижал руки к груди — стараюсь, да не получается! Надо же, близнецы, а какие разные!..
На территории лагеря было несколько умывальников — для каждой группы домиков — свой. К ручью шли немногие — кому казалось, что далековато, кого пугала холодная вода, не так давно выбежавшая из-под вершинных ледников и снежников.
А плавкоманда в полном составе плескалась и брызгалась на камнях, отполированных стремительными струями.
В сараюшке было душно: не такое уж позднее утро — только позавтракали, но солнце здорово напекло крышу и стены. На теле мгновенно выступил пот. А в открытом дверном проеме виднелись освещенный до белизны пляж и слепящая гладь моря — громада воды, которая могуче манила: чего же ты, давай ко мне, окунись, поплавай!
Еще на выходе из лагеря Костик Кучугур, сладостно потянувшись, воскликнул:
— Ах, как мы искупаемся!.. Или не искупаемся, Виль Юрьевич? Так должны же мы знать, что это за море, в которое завтра будем окунать пионеров и октябрят!
Виль и сам подумывал: придя на пляж, кинуть клич: «Отважные, за мной, в пучину!» Как же, дескать, быть у воды, и не порадовать ребят и самому с ними не порадоваться! И тут колыхнулось: «Подлизаться хочешь, брат Вилюр, хочешь вымочить пацанов в море, чтоб шелковыми стали, чтоб влюбленными глазами пялились на тебя, этакого добренького Вилюрыча? Нет, нравится пацанам — не нравится, пусть сначала делом займутся. И ты с ними. Потом, когда будем для пробы заносить якоря, поплаваем — и дело, и удовольствие».
Поручил Олегу и Вадику выволочь из сараюшки на песок мотки капронового шнура с поплавками, растянуть на всю длину, проверить метр за метром, подвязать, где надо, где надо — заменить полураскрошенные куски пенопласта. Сам с Лидией-Лидусей вытащил брезентовые мешки-якоря и тенты. Костику дал задание расплести льняную веревку — нужны суровые нитки для ремонта мешков и тентов.
Олег с Вадиком жарились на солнцепеке — куда сунешься с этими длиннющими гирляндами? Вадик сперва взялся горячо, но потом заскучал и привял, глубже нахлобучил пилотку, раз-другой сходил к фонтанчику, долго пил. Олег работал, именно работал — сосредоточенно, степенно. Лишь иногда выпрямлялся, бросал взгляд на Лидию-Лидусю, не встретив ответного взгляда, отворачивался, энергично брался за шнур и поплавки. Ну и парень! Не разочаровывается, упорно вкалывает, веря: заметит она, оценит!
А она раскладывала тенты, качала головой:
— Грязные, залежались за зиму. Выстирать бы!
— Вот подремонтируем, тогда и простирнем — вода рядом, — сказал Виль, возясь с мешками — брезент во многих местах был пробит и протерт камнями. — Латать придется.
— Повезло нам! Не окажись ты в плавкоманде, пришлось бы нам, мужчинам, заниматься женской ерундовиной, — заговорил Костик, сидевший на камне в тени солярия; он распускал веревку, играя ею: прикладывал к верхней губе — усы! — приспосабливал ниже спины — хвост! — А так, выручаешь ты нас, подруга!
— Она женская, эта ерундовина, потому, что с нею не справитесь вы, — Лидия-Лидуся сделала многозначительную паузу, — друзья-мужчины!
Костик взмахнул полураспущенным концом, хлестнул им по песку, едва не достав Лидию-Лидусю.
— Ты!.. Не очень! — тотчас же вспыхнул Олег.
— А то… что? — артистично вскочил Костик.
— А то… то! — Олег встряхнул поплавки.
Обстановка накалялась. Не хватало еще, чтоб до зарождения дружбы у ребят появилась вражда, пусть нелепая, пусть недолгая, но вражда — отрава, которая бесследно не проходит.
— Парни! Латки будет ставить, кому выпадет! — вмешался Виль, — Кто не умеет, научится… А самых горячих — сейчас в ручей!
— Бррр! — Костик опустился на свой камень, независимо помахивая веревкой.
Лидия-Лидуся снисходительно усмехнулась: мальчишки!.. «Странно, — размышлял Виль. — Чего это она ставит Олега на одну доску с Костиком? Из конспирации, небось?»
А она сходила в сараюшку, нашла там обрезки брезента, показала Вилю:
— Хорошие латки выйдут. Скажите, куда их, я выкрою…
На скуластеньком лице ее обозначился свежий румянец — то ли солнце тронуло кожу, то ли скрытое волнение выдало себя.
Приблизился Олег, посоветовал ей:
— Низ мешков надо обшить сплошняком. Так рациональней.
Лидия-Лидуся как не слышала его — ожидающе смотрела на Виля: что вы скажете?
— Олег прав. Так и сделаем. За совет — спасибо.
Олег подавил вздох, обратился к Вилю:
— Поплавки намотаны на палки, запутываются. Давайте заменим палки рамами. Такими, чтобы концы рожками торчали. А между рожками будем пропускать веревку с поплавками, а? Рациональней будет.
— Молодец ты, Олег, инициативный ты парень, — похвалил Виль, намеренно пережимая тоном и поглядывая на Лидию-Лидусю.
Она, ворочая тяжелый тент, не заметила похвалы, а может, сделала вид, что не заметила.
— Пойди, Олег, в лагерь, раздобудь рейки, попроси в кружке «Умелые руки» гвозди, молоток и ножовку, — сказал Виль, посмотрел на Вадика, пожалел его: — Возьми в помощь себе Вадика. По дороге туда-сюда прикиньте конструкцию рамы, чтоб была легкой и жесткой… Словом, рациональной.
Вадик подхватился, обрадованный:
— Я видел рейки за домиком, в котором садовник с садовничихой живут. Объясним — разрешат взять несколько штук. А с поплавками потом враз справимся, поднажмем и справимся.
— Уговор! — предупредил Виль.
— Уг…говор! — после небольшой паузы заверил Вадик: поборолся сам с собой… если уже знает себя.
— Меня надо было послать, меня! — проводив ребят взором, назидательно произнес Костик. — Садовник сам ни палочки не даст. Олег не решится утащить. Вадик — не сумеет… А я…
— А ты уронил бы высокую репутацию плавкоманды, — закончил Виль.
— Хо! — Костик на итальянский манер помахал перед собой рукой со сложенными в щепотку пальцами. — Кто бы что бы знал бы?
— А как быть со славой? — Лидия-Лидуся иронично цитировала слышанное или читанное. — С восхищением одних и с плохо скрытой завистью других — как быть?
Костик, как косу, приложил к голове Лидии-Лидуси седые пряди расплетенной веревки, зашамкал:
— Вше в швое время, хех-хе! Пролетит четверть века! Поишковая группа пионеров выйдет на след, найдет последнюю дряхлую свидетельницу событий штарушку Клеменчиху. И в школьном мужее появится штенд, а пошреди того штенда — давний портрет Конштантина Кучугура…
Лидия-Лидуся выдернула из пряди длинную нитку, вдела в иглу, сделала первый стежок, всхлипнула:
— Старушка шила и оплакивала юного храбреца, которого начальник лагеря строго наказал в тот же день, когда был свершен подвиг. Потому что в том лагере про всех знали всё, и даже больше…
— Не надо слез! — с надрывом воскликнул Костик, поднял камешек, бросил, но до воды не добросил — далековато было до воды. Он вскинул руку, чтобы повторить попытку, и замер: к солярию приближалась Пирошка. Она была в белом халате, застегнутом на одну пуговицу, в опущенной руке — палка с термометром. Через плечо — махровое полотенце.
— Такая жара, а у вас так много неотложной работы! — растягивая слова, сказала она.
— Поможете? Иголка и нитка найдутся, — с надеждой спросил Виль.
— Оставьте для меня долю — на тихом часе сделаю…
— К обеду мы должны все закончить, — отрезала Лидия-Лидуся.
Пирошка с сожалением развела руки, полы халата разошлись:
— Очень и совсем занята.
Она пошла к морю, халат развевался на ней, как туника. Ноги погружались в песок, и шаг был медленным, торжественно-размеренным.
— Идет делать бесполезное дело, а как важно выступает. — Лидия-Лидуся жеманно подвигала плечами. — Будто от того, что она сунет свой термометр в море, погода изменится. А все равно ведь не купаемся, акклиматизируемся…
— Не язви, — едва не крикнул удивленный и уязвленный Виль. — То, что тебе представляется бесполезным, не обязательно бесполезно.
— А вы не разглядели, что там на термометре? — передразнивая Пирошку, Лидия-Лидуся поднесла к носу вытянутый палец. — Вы так смотрели…
— Я вот на тебя… смотрю, — растерялся Виль. — Впервые встретила женщину, а так изображаешь ее…
— И не впервые… Она и в том году была здесь. В нее все мужчины влюблялись, крутились вокруг.
— Мужчины… А она?
— Она… — Лидия-Лидуся помолчала и заговорила по-иному, уважительно и как бы в назидание: — Она никем, кроме своей Катерины, не интересуется… Детишек лечит хорошо — если бинт присохнет, она снимает, что и не чувствуешь. Рука у нее чуткая, добрая…
— Вот видишь…
А Пирошка подняла руки к плечам, и халат опал на песок. Зайдя в воду, мягко легла на нее, накрылась волной…
Он насильно отвернулся. Отчего-то тянуло посмотреть на Лидию-Лидусю, узнать, что там, на ее скуластеньком лице? Опустив голову, Виль занялся мешком. Лицо горело. Костик, ехидный хитрец, сел возле, стал молча помогать, — выходит, он не только хитрец и ехидна.
Когда, возвращаясь в лагерь, Пирошка поравнялась с ними, Виль вопросительно глянул на нее.
— Море — ой! С собой унесла бы!
— Останьтесь с нами, поделитесь морем, — попросил Костик.
Пирошка, удивленно вглядываясь в мальчика, чуть наклонилась к нему:
— Ты добрый-добрый! Ты такой добрый!
И пошла, не оборачиваясь.
Вернулись Олег с Вадиком, принесли все, за чем ходили: к счастью, встретился им начальник лагеря, которому садовник отказать не мог — планки брали на выбор.
Олег разравнял песок и, чертя на нем тонким прутиком, показал, как можно сделать конструкцию жесткой, не утяжеляя ее, — всего-навсего одной планкой с концами, отпиленными под определенным углом: косые концы упрутся в прямые поперечины, прямые поперечины в свою очередь будут давить на косые концы. Над чертежом склонились все, даже Лидия-Лидуся. Защищая проект, Олег взглядывал на нее, как на главного оппонента: «Хорошо ведь?» Она поскупилась на похвалу — смолчала.
— Простое и рациональное решение, — одобрительно произнес Виль и, увидев, как покраснел довольный Олег, добавил: — Инженерно мыслишь. Постарайся, чтоб и в материале все было четко, строго по замыслу.
— Да мы тут оба с Вадиком мороковали! — Олег честно делил удачу на двоих.
— Понятно, что оба. Молодцы, ребята. Беритесь!
Костик сразу присоединился к Олегу и Вадику. Лидия-Лидуся нет-нет, а бросала шитье, смотрела, как парни плотничают-столярничают. Ей и самой, должно, хотелось пилить шершавые планки ножовкой, вколачивать в дерево ровные глянцевые гвозди, хотелось! А сдерживала себя. Сдерживался и Виль, вдвойне сдерживался. Кому не интересно поработать своими руками, преобразуя материал в оригинальную конструкцию, даже если это элементарная рамка для поплавков? И, кроме того, ребята, конечно, не те мастера, что могут безупречно справиться с новым для них делом. Сам бы ловчей, аккуратней и надежней сработал! Так-то оно так, но раз оттеснишь ребят, другой подменишь — и не научатся они работать и спрашивать с себя, не узнают, что уже умеют, чего еще не умеют, не поймут, как искать собственные ошибки и просчеты и как их исправлять. Терпи, брат Вилюр, терпи, дай парням воли — она скорей, чем занудная опека по каждому поводу, приохотит их к самостоятельности и обстоятельности…
Наступил полдень. Солнце стремилось к зениту, но косые пути по вогнутому небу не давали этому стремлению исполниться. Однако и в окрестностях зенита оно раскалилось чуть ли не до предела. От песка и гальки веяло сухим жаром. Краска неба и моря выгорела, местами вода напоминала расплавленное серебро.
Якорные мешки были залатаны, тенты починены, поплавки намотаны на новенькие рамы.
— Осталось нам, ребята, вымыть тенты, разок затащить якоря. И домой — обедать, — будто подбадривая свою команду, сказал Виль.
— Это ж придется лезть в воду! — выразительно застонал Костик. — Кому охота!
— Если нет добровольцев, придется власть употребить, — притворно нахмурился Виль. — Лида Клименко и Олег Чернов моют тенты. Братья Кучугуры наполняют мешки камнями. Я — так уж и быть — затаскиваю якоря в глубину.
Лидия-Лидуся отошла в сторонку, как бы отделилась, отгородилась от всех. Она неторопливо и сосредоточенно, прямо-таки ритуально раздевалась там, где совсем недавно сбрасывала халат Пирошка, — закрой глаза, увидишь, как это было. И что-то общее выявилось в повадке молодой женщины и в повадке девочки-подростка. Откуда? Почему? Как?.. Он не вопросы себе задавал — понимал, что не ответит на них, — он удивлялся с тем почтением, которое вызывается в нас великими стихиями. А разве мир женщины менее велик, могуч и таинствен, чем мир вселенских стихий? Не меньше, признался Виль, а для кого — и больше…
Олег и Лидия-Лидуся норовили зайти поглубже, по горло, хотя тенты легче было мыть возле берега. Костик и Вадик вытаскивали камни из воды, хотя и на берегу таких увесистых булыг хватало.
Виль взялся за веревочные лямки мешка, Костик и Вадик дружно помогли поднять. Занес его в воду, потом, держась на плаву, оттащил подальше на дно. Нырнул, проверил, как он лег. Завтра к таким мешкам-якорям будут подвязаны гирлянды поплавков и деревянные крестовины с красными флажками. Купайтесь, пионеры-октябрята, а дальше ограждения — ни-ни!
Вадим и Костик стояли на берегу, ждали.
— Все ладно! — крикнул им Виль. — Доставайте мешок.
Вадим прыгнул в воду высокой ласточкой, а Костик разогнался, подскочил, развернулся в воздухе и шлепнулся спиной, к счастью, на глубоком месте.
Братья плавали легко. Дружно, почти без напряжения, потащили мешок до берега, вывалили камни.
То Лидия-Лидуся, то Олег, улучив момент, по очереди выпускали тент из рук, ныряли или по-шальному, как мальки, прядали в сторону и стремглав возвращались, будто оттолкнувшись от невидимой стены. Ловчили наивно, а Виль, вышедший на берег, как не замечал — рад был, что не ошибся: все в команде держались на воде уверенно, непринужденно и шалили с тем знанием меры, какое выдает искушенных в плавании людей.
Может, это почудилось, может, но очень уж явственно почудилось, что ребята нет-нет, а поглядят на него, словно мысленно подбивают: покажите же, как вы умеете! Надо было б воспротивиться желанию блеснуть, но оттого, что посматривают ребята, захотелось блеснуть истинно, чтоб гордились они — и не зря. Это им нужно, понял он, им! И он отступил, разогнался, как Костик, и, сделав сальто, вонзился в воду. Тело скользнуло по-над дном, едва не задев камни, осевшая на них пыль взметнулась, зависла облачком. Легкий, гибкий, упругий, он стрелой прошил зелено-голубую толщу и, расколов сверкающую поверхность, до пояса выплеснулся из воды. Восторг распирал душу, переполнял энергией мускулы — восторг владения собой, восторг сознания того, что до конца подчиняешь себя себе и способен на многое — лишь дерзни! Всего достанет — и силы, и смелости, и уменья! Такое он чувствовал и переживал не раз, когда в школе, в спортивном классе, занимался плаванием и когда, увлекшись легкой атлетикой, стал осваивать многоборье ГТО — тогда он часто с кем-нибудь на пару мчался со стадиона «Труд» в Ботанический сад, наматывал километры, носясь по тропинкам, мощно беря длинные подъемы-тягуны.
Сейчас он проплыл несколько метров вольным стилем, не теряя скорости, перекинулся на спину, затем на бок, как торпеда, как дельфин, как человек-амфибия. По широкой дуге возвращаясь к берегу, он заметил, что ребята замерли на мелком и восхищенно смотрят на него. Довольный собой и смущенный, он расслабленно лег на воду, раскинул руки, сквозь мокрые ресницы глядя в слепящую синеву.
— Виль Юрьевич! — окликнул Костик. — А кто-нибудь еще у нас в лагере умеет так?
Судя по тону, каким был задан вопрос, Костику хотелось, чтобы никто больше так не умел.
— А почему бы нет? — отфыркиваясь, вопросом ответил Виль.
— Того бы и взяли плавруком, — негромко сказал Костику Олег: мол, исключено, чтоб кто-то мог и сравниться!
— Побарахтайтесь еще немного, — поставил точку Виль, — скоро идти в лагерь.
Он поверил в ребят и не боялся за них.
И все-таки старался все время быть хоть немного дальше от берега, чем они, как бы ограждая их от морского простора, от больших глубин. В общем, вел себя как квочка. Он так насмешливо и подумал: «Как квочка».
— Отважные! Пора в лагерь!
Он сразу, образцово-показательно, вылез на берег, а «отважные», эти артисты, демонстрировали, что спешат, а сами тянули время — жалко расставаться с морем, меняя его на опаленную солнцем сушу!
А Виль, знай, усмешливо льстил:
— Молодцы, ребята! Истинные человеки и должны безусловно владеть собой, должны перебарывать в себе эгоистические наклонности!
* * *
Огненная ящерка выскользнула из-под пирамиды, растягиваясь в движении, кинулась вверх — с жердочки на жердочку, и вдруг — упруго пыхнуло жаром! Пламя кружилось, клубилось, рвалось на волю, выталкивая тучи искр, охватывая сушняк, а потом слитно ударило — от земли до завершающего острия пирамиды. Оно пыталось оторваться, разок даже склонилось — наверное, чтоб переломиться и улететь сквозь горло ущелья в простор над невидимым отсюда морем. Но все усилия привели только к тому, что над пирамидой пламя превратилось в дымный, сверкающий искрами и широко качающийся султан.
Пыхнуло и песней, ликующей, как костер.
Меж горами сдвинулась тьма. Зачернели тени на склонах, тушью залило низину и лишь напротив площадки золотыми самородками сверкали в ручье валуны, освещенные костром.
Забылось, что несколько часов назад и он сам складывал пирамиду, которая извергалась теперь огнем и дымом, вселяя в душу детскую радость и почтительный трепет. Рассохшиеся доски перестали быть рассохшимися досками, сучковатые жерди и хрусткий валежник перестали быть сучковатыми жердями и хрустким валежником — все обратилось в пламя и в новом своем таинственном и прекрасном качестве вливалось в небо. Виль должен был следить за тем, чтобы детвора не лезла близко к костру, он и следил, и жалел ребятишек, особенно из младших отрядов, — понимал их. Ему, как им, хотелось подойти к огню вплотную, хватать и швырять обратно выстреленные пламенем головешки. Но кожу лица и глаза так пекло, что приходилось отворачиваться и пятиться.
Костром венчался суматошный и трудный день открытия лагеря. Весь этот день Виль не мог отделаться от зудящего беспокойства: ему казалось, что зря спешили с открытием, вполне можно было отложить хотя бы на денек и подготовиться спокойно и тщательно. Он говорил себе, что, в конце концов, опытным сотрудникам видней, надо положиться на них и не маяться дурью, однако беспокойство заставляло его лихорадочно делать то, что он мог бы делать вполне размеренно. Впрочем, за малым исключением никто в лагере не ходил пешком, все бегали, всюду репетировали сценки, танцы, песни. Горнисты пробовали свои трубы. Барабанщики оглашали ущелье дробным грохотом. Девочки из старших отрядов, воспитательницы и девушки-вожатые гладили всем пионерскую форму, а некоторым срочно стирали и сушили рубашки и шорты. Весь лагерь надо было одеть в чистое, наглаженное! Отряды менялись пилотками, чтоб не было пестроты, чтоб все в красных или все в белых, голубых…
То в одном месте, то в другом возникала Царица. Она двигалась стремительно, жесты у нее были решительные и широкие, как у капитана на корабле в разгар боя.
Вилю она была неприятна. Даже ее смазливое лицо, даже ее красивые и ухоженные волосы, даже ее гибкая фигура были антипатичны ему. И он в ироническом свете видел все, чем она занималась, как ходила, распоряжалась, проверяла, помогала людям. И не мог не признать — работать она умела, всюду поспевала, указания давала точные, ласковым тоном, который многим, видно, нравился, многими, видно, принимался за истинную ласковость. Случалось, кто-то выдвигал контрпредложения. Царица отвергала их — сразу и непоколебимо. С ней не спорили: то ли время жалели, то ли привыкли к ее властности. Не влезал в ее дела и Иван Иваныч — должно быть, загодя сложил все плюсы и минусы, высчитал, что пользы от Царицы больше, чем вреда. Вилю такой итог казался сомнительным.
Так — не так, но один Иван Иваныч оставался в лагере совершенно невозмутимым, а в тихий час, когда взрослые, уложив детей, вовсю вкалывали, начальник лагеря взял старенькое одеяло и ушел в лес — спать. Рассказывали, что так он поступал всегда. Проверяя сторожа или вникая в дела кухни, он не спал ночи напролет, а днем непременно отправлялся отдыхать в одному ему известные уголки леса, неизменно заявляя при этом: «Хоть трава не расти». Однако трава росла, отряды работали, кухня не опаздывала. Виль счел, что Иван Иваныч просто-напросто делал хитрый ход — избавлял себя от нервотрепки и вынуждал сотрудников лагеря стараться выше сил — на них ведь надеются, в них ведь уверены! До поры начальнику везло, а когда-то и не повезет! Скажем, нынче. Неужто других эта мысль не точила?.. Удивительно, что и председатель завкома Баканов специально к открытию прикативший на громадном трайлере, не помешал Ивану Иванычу уйти в лес, больше того — поторопил: «Иди, сосни полчасика-часок, до ночи далеко…»
Средь разнообразного имущества в трайлере оказался белый двухвесельный ялик. На скулах его красной краской было выведено: «Костер». Все добро выгрузили, а ялик трайлером доставили к проходу под железной дорогой — оттуда до решетчатого ангара возле солярия пришлось волочь, подкладывая под киль бревнышки.
Когда шли обратно в лагерь, Баканов приотстал и окликнул Виля:
— Чего бежать, еще набегаешься за лето… Обвыкаешь или как?
— Или как…
— А-а, да! — Баканов коснулся плечом плеча. — Попервах у каждого сумбур впечатлений. Обойдется и у тебя… Для информации могу подсказать кое-что. Дети, они такие: одно у них то, что они полагают и хотят, другое — что обещают себе и другим и как поступают. Это же вулканы! Они извергаются, изверги, и столько тепла и света выделяют, что и сами себя вполне могут порушить. С ними, как с огнем…
— И обжечься могу?
— Всякое бывает. — Баканов задумался. — С тобой не случится, я тебя знаю. Да и Капитонов не даст, упредит. И здешняя атмосфера поможет. Тут, понимаешь, не как в Ростове. Там ты часть дня — дома, часть дня — на работе. Бывает, дома от работы прячешься, а на работе — от дома… Здесь ни от одного, ни от другого не спрячешься — здесь тебе и дом, и работа! Не закостенеешь! Освоишься и, смотришь, понравится тебе и закрепишься… Не только на это лето, но и на следующее — нам сюда стабильные кадры нужны.
— Вон куда вы заглядываете!
— А как же? Без этого нельзя. Я тебе скажу: плаврук, считай, первое лицо в пионерском лагере. Ты — единственный взрослый в плавкоманде. Ты с детьми обеспечиваешь самое главное — безопасность. Брак в работе везде бывает. Случается, планируют его. Тебе не простится и десятая доля процента брака — безмерно опасна эта крошечная доля. Кроме того, когда нет моря, ты — резерв на все случаи… Фигароооо, так сказать…
— Вы соблазняли меня прелестями Черноморского побережья, а теперь что втолковываете?
— Прелести остаются, и они тебе слаще покажутся, чем в отпуске: в отпуске прелести — обычное дело, а в лагере — вознаграждение за ответственную и почетную работу. Усек?
— Усек… Попробуйте на будущий год закадрить меня…
— И пробовать не буду — сам запросишься.
— Поживем — увидим, — сказал Виль Баканову тогда, на пути с пляжа в лагерь. И теперь, стоя между костром и ручьем, повторил: — Поживем — увидим…
Первые жадные порывы костра сменились ровным и мощным горением.
Виль с облегчением отметил, что избавляется от суетного беспокойства, и все существо его проникается ровным и надежным чувством полной причастности к своеобразному миру, в который он вдруг включен был прихотливой судьбой, олицетворившейся в простоватом на вид профсоюзном стратеге Баканове. Тот здорово знал покоряющую силу системы лето — море — горы — дети!
Омываемый волнами сухого и дымного тепла, Виль заново переживал торжественную линейку — там он впервые заметил в себе сильные признаки особого настроя. Там же, на линейке, он увидел, что тем настроем были проникнуты все. И все были выпрямлены и гордо напряжены, когда вносилось дружинное знамя. Всем добавилось в голосе серебра, когда взрослые и дети разом клялись, и разом пели лагерную песню-гимн, и провожали глазами алую птицу флага, воспарявшую к вершине мачты.
Заново трогал и волновал Виля концерт — наивные и искренние выступления мальчишек и девчонок, сплошь талантливых и красивых. Маленькая эстрадка была поставлена спиной к ручью, простейшие скамейки — струганые доски на врытых столбиках — занимали поляну, ограниченную скальной стеной, а над головами — вечереющее небо с первыми несмелыми звездами. Так радостно было, что в висках стучало и, казалось, от надежды вскипала кровь.
Для всех мест не хватило, и часть сотрудников сгрудилась по сторонам. В одной из небольших группок отыскал он, наконец, Пирошку, которую толком не видел весь колготной день. Во время торжественной линейки она мелькнула в своем белом халате возле самого младшего, октябрятского, отряда. В строю того отряда последней стояла Катерина — в голубой пилотке, кружевной рубашке и великоватых шортиках. Виль переместился туда же, по Пирошки уже не было.
— Будь готова, Катерина! — окликнул Виль.
Она даже не обернулась. Он видел сбоку ее серьезное и строгое личико, сведенные бровки и ямочки на пухлых щеках — две ямочки, в которых до поры прятался смех.
На концерт Пирошка пришла в белых брюках и кофточке-безрукавке, резко выделявшихся на фоне сумеречного леса. Он постеснялся подойти к ней. Будь она одна, возможно, решился он. Прилюдно — духу недостало.
Была она и где-то здесь, на костре, не могла не быть. Однако со своего поста Вилю обнаружить ее не удавалось.
Начались танцы. Малышня сорвалась с мест, бегала вокруг костра, совалась к огню. Хоть разорвись — столько живчиков вертелось всюду. И тут подошел Олег Чернов:
— Можно пособлю вам?
— Пособи, пособи!
Олег был вооружен тонкой жердью с рогулькой на конце — он ловко подцеплял головешки и кидал в костер. И той же жердью оттеснял пацанят — сразу по нескольку.
А перед самым появлением Олега к ручью вышла Лидия-Лидуся. Она балансировала на высоком покатом камне, а Олег посматривал в ее сторону. Из-за нее парнишка оказался тут, — наверное, давно ходит по следу, тянется к ней и стесняется ее. Что поделаешь — всегда легче с теми, кто тебе безразличен.
Само собой получилось, что у Виля образовалась своя сфера влияния, у Олега — своя. Они отдалились друг от друга. А Лидия-Лидуся, спрыгнув с камня, медленно направилась к Вилю.
— Можно пригляжу тут с вами?
— А Олегу подсобить не хочешь?
— Он со своей оглоблей и так управляется…
— Ну, раз так, приглядывай со мной.
Она спрыгнула с камня и медленно направилась к Вилюрычу. И опять, как часто случалось в последнее время, Олег испытал сразу два противоположных чувства: досаду оттого, что Лидия не к нему направилась, и трусливое облегчение оттого, что она направилась не к нему. Было в ней что-то притягательное, было и что-то пугающее, сковывающее, лишающее самообладания.
Они там перебросились несколькими словами, и Лидка перехватила одну девчонку-невеличку, дала ей подшлепника, другой погрозила пальцем.
Двоим-троим из наиболее назойливых малышей, наверное, стоило выдать как следует — в назидание всем, чтоб не лезли к огню. Но Олег сдерживался — и потому, что пока хватало терпения, и потому, что не сумел бы обойтись с ними так необидно, играючи, как обходилась Лидка, и потому, что Вилюрыч вовсе не выходил из себя, никого, даже шутя, не шпынял, оставался одновременно настойчивым и мягким, строгим и добрым. Олег попытался было вести себя так же, но не получилось. Отчего? Да оттого, что доступно это лишь по-настоящему и не зря уверенным в себе людям, крепким и независимым людям. Как, например, отцу и как, например, матери — до гибели отца…
Отец был слесарем-инструментальщиком. Он веселый уходил на завод и веселый возвращался домой. Мать объясняла: он любит свое дело, и дело любит его. В свободное время отец возился со стареньким мотоциклом. Соседи говорили, что у другого эта допотопная тачка не сдвинулась бы с места, другой должен был бы приплатить базе вторчермета, чтоб приняли железяку в утиль. Соседи, может быть, и не знали, а Олег не только знал, но и безгранично верил: если бы отцу понадобилось, то у него не хуже лимузина ездил бы и гулкий металлический ящик-гараж. Никогда не падая духом, отец лечил и лечил развалюху, а как только сын научился держаться на своих на двоих, взял его в помощники, разрешал ему трогать любые детали и инструменты. Отец не отбирал того, что ему нужно было, а просил:
— Ну-ка, сынок, подкинь мне отвертку… Подай-ка, сынок, плашку…
Если бы не Олег, отцу пришлось бы самому тянуться за отверткой или вытаскивать плашку из коробки. Значит, нужда в помощи не для вида, а всамделишная.
Отца, ехавшего на мотоцикле, сбило грузовиком. И подломилась мать. Жила, будто по привычке, как придется. Олег старался быть ей такой же надежной опорой, какой был отец. Следил, чтоб она не уходила на службу, не позавтракав. Изо всех сил помогал по дому. Заставлял отдыхать после работы: она, машинистка, брала домой рукописи, перепечатывала за дополнительную плату, мучась болями в пояснице и кончиках пальцев. Олег ограничивал себя во всем, чтоб не было у нее нужды в этом изнуряющем дополнительном заработке. Мать жалела сына, уговаривала не наваливать на себя непосильное. Просила в завкоме путевки, чтоб Олег отдохнул на море. Он не отказывался: надеялся, что ей одной будет полегче — меньше стирать, меньше готовить. Правда, на этот раз выявилась еще одна причина: весной Олег встретил Лидку Клименко — в прошлом году вместе были в «Костре», в одном отряде. Честно сказать, запомнилась она в то лето случайно — ничего в ней такого не было, чтоб замечать. Разве что лицо покруглей да характер повредней. И вдруг открылось: та Лидка и — не та! Лицо заострилось книзу, обозначились полные губы и крутые скулы, глаза вроде чуть косо встали, а в них такая темная глубь, что хотелось неотрывно смотреть и страшновато было смотреть.
А на пригородном вокзале, увидев Лидку, Олег прямо-таки обалдел от радости и испуга: он представил, как здорово, что почти целыми днями будет видеть ее, и как худо пришлось бы ему, не попади они в одну лагерную смену! Глазам было жарко, а губы и руки слово заморозило. Он издали пялился на Лидку, стыдился и пялился, бессильный отвернуться. Родные ее спасали его — отвлекали, и она ничего не заметила. И раздражали его ее родные — дали бы хоть на миг глянуть в сторону, где он…
Ехали в разных концах вагона — у Олега не хватило духу занять место возле Лидки. Он залез на полку и словно слился с нею, одеревенел — не двинулся больше, ни слова не сказал. Обессилила его и обессловила борьба двух чувств, схлестнувшихся в нем; но отчего-то не казавшийся неожиданным, внезапным интерес к Лидке противился прежнему, не сгладившемуся еще пренебрежению ею — не забылся вредный ее характер. Из-за борьбы этих двух чувств он испытывал робость и скованность, тянулся к Лидке и не мог свободно и просто подойти и заговорить с нею.
Он не понимал, что и сам уже меняется, и мечтал измениться, научиться быть самим собой, как остается самим собой Вилюрыч. Это — человек! Он и не гордится, как иные взрослые (не гордится — значит, не зазнается, не преувеличивает своих достоинств), он и не тушуется, истинно уверенный в себе…
Молекулярное движение вокруг костра значительно убыстрилось — малышовским отрядам объявили отбой. Неустанно бегая, меняясь местами, девчонки и мальчишки надеялись, что если и не проведут взрослых, то замотают их и заставят смириться, махнуть рукой: «Не хотите спать, не спите!» Но молекулу за молекулой уводили от костра — в строй, который пытались сколотить.
Ловко обогнув Олега, Катерина бежала на Виля. От Пирошки скрывается? Пока Виль искал глазами Пирошку, Катерина крутнулась, кинулась в сторону и попала в руки Лидии-Лидуси, взлетела на них и, чуть побарахтавшись, затихла — сдалась, позволила отнести себя к отряду. Она, словно из последних сил, с долгими паузами смеялась и весело поскуливала. А Пирошка так и не появилась — не она спугнула, не она преследовала Катерину.
Увидел он ее после, когда, догорая, все больше оседал костер и людской круг все больше сжимался. Увели спать и средние отряды. Танцевать и петь никому уже не хотелось — молча, пристально и задумчиво глядели оставшиеся, как языки пламени сникают, втягиваются под раскаленные угли. Тихо, точно машинально, наигрывал аккордеон и мелодично гремел в камнях ручей.
Местами жар покрыло пеплом, и кострище походило на уменьшившееся небо, в котором переливались, иногда переплетаясь лучами, крупные звезды. Небо же в этот момент походило на раздавшееся кострище, в котором переливаются раскаленные уголья. Эти звезды-уголья там, вверху, тянулись друг к другу лучами и не могли дотянуться.
Пирошка стояла напротив, зябко сложив руки на груди. Виль подошел к ней.
— Красиво?
— Очень. Жаль, что скоро зальют.
— Как — зальют?
— Водой из ведер, — грустно усмехнулась Пирошка. — Так положено. И вы тоже будете заливать…
«Ни за что!» — едва не воскликнул Виль, но сдержался — от ручья несли ведра с водой. И он бросился навстречу Лидии-Лидусе, отобрал у нее тяжеленное ведро, в котором плескалась студеная вода.
Сырой, горячий и душный дым заклубился, где недавно так могуче и празднично пылал высокий, до неба, костер.
Черное кольцо росло от краев к центру. Когда Виль лил воду, Олег и Лидия-Лидуся завороженно следили за тем, как черным кольцом стискивался пятачок жара.
— Пора и вам, ребятки, — сказал Виль. — Спокойной ночи. Завтра праздник Нептуна и первое купание для всех. Начнется наша основная работа.
Они безропотно подчинились — устали за день, перегрузились впечатлениями. Пошли рядышком — дождались своей минуты! Однако совсем скоро они повели себя странно: Лидия-Лидуся заметно ускорила шаг, обгоняя Олега, а он как-то обреченно отставал…
Черный круг зиял на земле. Быстро пустела костровая площадка, а Пирошка не уходила. Не ждала ли она, чтоб сквозь черное пробилась какая-нибудь из залитых звездочек?
* * *
Грабы и дубы вплотную обступили веранду, пристроенную к столовой. Чуть откинься на стуле к дощатому барьеру — и увидишь звезды, точно вперемешку с листьями нанизанные на ветки.
Столы сдвинуты в один длинный и уставлены тарелками с салатом, рыбой, колбасой и хлебом. В алюминиевых чайниках — гранатовый сок, купленный в поселке у старухи армянки, называвшей самодельный свой напиток бургундским. Не так уж давно был ужин, а, посмотрев на закуски, Виль испытал такой голод, словно весь день не ел.
Собирались же долго и долго не садились за столы — воспитателям и вожатым надо было уложить и утихомирить детей, взбудораженных впечатлениями праздничного вечера.
Пирошка пришла одной из последних. Виль призывно поднял руку, потом показал на стул возле себя.
Когда, наконец, все разместились, Баканов поднялся. Слова в его речи были дежурные: поздравляю с открытием первой лагерной смены, желаю педсоставу и всем другим сотрудникам слаженной и содержательной работы. Но по выражению лица, по тону судя, он был искренне расположен ко всем, был крайне рад, что дело сладилось и доверено людям, на которых он полагается, которых уже любит. Переходя от одного к другому, он с каждым чокнулся, каждому что-то сказал. Вернувшись на свое место, озорно провозгласил:
— Ну, соколики, будем!
Это была единственная за вечер общая акция. Потом компания распалась на небольшие группки. Кто оставался за столом, кто кучковался возле барьера, кто время от времени убегал на несколько минут — посмотреть, как спят ребятишки. Музыки не было — какая музыка после отбоя! Переговаривались и смеялись со сдержанной непринужденностью, и это сказало Вилю больше, чем сказали бы любые приказы и инструкции: что ни делаешь, помни — дети в первую очередь!
Пирошка сидела боком к столу, покачивала в руке стакан, и рубиновая влага омывала преломленные на гранях лучики света. И чудилось, что за стеклом медленно плещется густое пламя. Еще чудилось, что розовая тень, упавшая на чистое лицо Пирошки, — от того пламени. И глаза ее были залиты тенью: но эта тень не имела цвета, вернее, воспринималась Вилем не в цвете, а в настроении — грустном и задумчивом.
Состояние Пирошки озадачивало: каждая новая встреча с нею из тех немногих, что случились, была теплей и доверительней прежних — и вдруг эти грусть и задумчивость. Он не мог их объяснить и не мог не обратить на них внимания, потому пытался разговорить Пирошку. Он надеялся, что, поддерживая разговор, она раскроется, приблизится к нему и приблизит его к себе настолько, насколько сама раскроется. Боясь нечаянно задеть ее, он спрашивал о чем-то пустяковом, необязательном. Она отвечала, невесело шутя, необязательно отвечала, все больше замыкаясь в себе. Откуда было знать ему, что она не отдалялась от него, что, напротив, невольно тянулась к нему и загодя, наученная житейским опытом, тревожилась — в таких обстоятельствах тревога растет тем сильней, чем сильней растет новое чувство.
Правда, он подумал было, что у нее была своя жизнь, были свои ожидания и встречи, свои разлуки и обиды; в той минувшей жизни не было его, Виля, и уж никогда не будет; ушли годы, ушли некогда дорогие ей люди, но пережитое не выветривается и встает перед всяким, кто пытается прикоснуться к Пирошкиной судьбе или тем более войти в ту судьбу… А если Пирошка еще и дорожит минувшим, а если она ревниво бережет и защищает то — и счастливое, и горестное? От одного этого предположения в сердце стало пусто, словно оно истаяло, вытекло и будто в груди остался опавший шарик. Однако Пирошка прищурилась, за густыми ресницами вспыхнули и мгновенно потеплели искорки. Веки дрогнули так, что сердце Виля снова наполнилось и обрело вес.
Она звякнула своим стаканом о его стакан:
— За этот самый вечер!.. Мой дедушка Рапаи Миклош, когда угощал своих друзей, обязательно просил выпить за это самое утро, если было утро, за этот самый день, если наступал день, за этот самый вечер, если вечерело.
Не сводя с нее глаз, он допил сок. Она тоже допила и кончиком языка слизнула огненную капельку с верхней губы. И он заговорил, заговорил о том, что лежало в глубоких запасниках его памяти, сохранялось там разрозненно — как запало, так и сохранялось. Он рассказывал предельно откровенно, не подозревая, что именно теперь пробуждает в Пирошке доверие к себе, желание тоже быть откровенной.
Все, о чем он впервые в жизни вспоминал вслух, все, частью виденное, частью слышанное от других, а теперь существовавшее в нем, — все было и печальным, и светлым, солнечным.
Родителей отца он знал только по фотографиям. Дедушка был военным, часто переезжал из гарнизона в гарнизон. И бабушку, тогда шестнадцатилетнюю девочку-сироту, встретил в конце двадцатых на станции — она принесла обед своему дяде-железнодорожнику… Дедушка погиб на войне в сорок втором. Бабушка, получив похоронку, слегла и через день умерла.
Дедушка и бабушка по матери жили в Полтаве. На окраине города был у них небольшой дом с садом и несколькими ульями. Виль гостил у них, и смешно было ему оттого, что старики минуты не могли друг без друга: только и слышно, что дед ищет-окликает бабку, бабка ищет-окликает деда. Они никогда не расставались, даже на войне были вместе: дедушка — фельдшером в полевом госпитале, бабушка — санитаркой.
Они были счастливы, оба дедушки и обе бабушки Виля, — они любили до конца, смолоду и до смерти. Но умирают все, а любовь на всю жизнь дарится не всем!
Отец и мать Виля тоже любили друг друга, ничего не мешало быть им вместе — ни война, ни суровые служебные надобности. Любили, а вместе быть не могли. Они развелись и жили одиноко. Переписывались, порой встречались, пытались все начать сначала и скоро разъезжались — до следующей бесполезной встречи. Вот-вот состарятся, а не могут справиться с тем, что мешает им быть счастливыми. Они сознавали, что сын рано или поздно спросит: чего ж вы мучаетесь и меня мучаете? И сами объясняли: переписываются — встречаются ради него, единственного у них.
— Ради себя они мучаются, — сказал Виль.
— Вы их… осуждаете? — с явным сочувствием к ним спросила Пирошка.
— Что вы? Разве я им судья? Мне жалко их, мне горько за них. И за себя, чего скрывать. И, думая о папе и маме, я думаю о том, как жить самому. Опыт извлекаю, — смущенно рассмеялся он.
Пирошка тронула рукой локоть его — как бы соединила себя с Вилем и как бы от имени двоих воскликнула:
— Почему люди не могут понять друг друга, почему? На одном языке говорят, на одной земле живут, одного хотят — счастья. Чего, кажется, не понять друг друга?
— Про всех не знаю, — взял в руки прохладные пальцы Пирошки, сжал, стараясь согреть. — А про своих ближайших предков знаю, что они поняли бы друг друга, кабы слышали. Не слышат, о чем просят, куда зовут. И выдумывают что-то несусветное — он о ней, она о нем. Спорят, считаются, только и слышишь: «А ты?.. А ты?» Пропадают и понимают, что пропадают. Ждут помощи, мама на папу надеется, папа — на маму. Он ждет, и она ждет. Каждый ждет, вместо того чтобы кинуться первому на выручку. Услышать, прийти, помочь…
— Бывает так: в ухо кричишь, а человек не отзывается, — пожаловалась Пирошка. — Только эхо доносится — отвечает тебе твоим же голосом…
А народу на веранде почти не осталось. Некоторые, заметил Виль, уходили парами. Заметила это и Пирошка, усмехнулась:
— Может, и мы так?.. Немного пройдемся и бай-бай: уже поздно, а подъем не передвинут.
Они сошли с крыльца и, обходя столовую, спустились к ручью. Сверху, от ущелья, тянуло холодом, над мокрыми валунами струился белесый пар. Вода глухо шумела, порой причмокивая и вздыхая, будто и она спала, расслабилась до рассвета, когда волны ее снова станут упругими и загремят, резвей заспешат к морю.
Виль молча снял с себя курточку, Пирошка, тоже молча, подставила плечи.
Дальше они пошли наискосок через футбольное поле к медпункту, белевшему на темном скальном фоне. Трава не шуршала под ногами — на нее легла тяжелая студеная роса. Пирошка охнула.
— Вернемся на дорожку?
— Что вы! — Она сбросила туфли и закружила по траве, почти не поднимая ног, омывая ступни в росе.
— Простынете! — Его знобило оттого, что он представил, как холодно ее босым ногам, и оттого, что ему мучительно хотелось кинуться к ней, подхватить на руки, унести с поля. — Как вы можете?
Она наклонилась, провела рукой по траве, подошла к Вилю — и он понял ее и подставил лицо. Пирошка погладила его щеку мокрой ладошкой:
— Правда, горячая?
— Правда! — согласился он, пораженный тем, что холодное воспринималось им, как горячее.
— Выходит, мы с вами чувствуем одинаково?
Она стояла так близко, что он улавливал запах ее волос и дыхания — чистый, терпкий и странно знакомый запах, вобравший в себя рубиновый аромат деревенского «бургундского», выработанного сухими и теплыми руками старухи армянки.
— Тогда выходит…
Виль спохватился и не закончил, опасаясь, что на словах грубо и однозначно передаст переживаемое им — получится поспешное объяснение. Ведь, говоря о чувстве, она может иметь в виду иное, чем он, вероятно, принимающий желаемое за действительное.
— Мой дедушка Рапаи Миклош считал: то, что кажется нам невероятным, невозможным, недопустимым, диким, часто и оказывается истинным и необходимым, — с непосредственным лукавством сказала Пирошка. — Но не надо, не договаривайте…
— Мудрый у вас дедушка Рапаи Миклош!
— Мудрый и добрый! Все его предсказания и пожелания сбылись. Кроме одного…
Пирошка знакомо тронула рукой его локоть, как бы соединилась с Вилем, потом мягко похлопала, словно стучалась, просила послушать и услышать. Он взял ее пальцы в ладони, поднес к губам — теперь они показались ледяными.
Он видел ее профиль — Пирошка смотрела туда, где над ручьем плыл седой туман и карабкался вверх по скалам невысокий, но густой лес. Из-за гребня гор показалась луна, пролила обильный свет, в котором все засеребрилось — крыши домиков, стволы деревьев, валуны на берегу, даже огни фонарей. Роса на траве студено вспыхнула. А лицо Пирошки, казалось, само излучало матовый свет.
— Когда мне исполнилось четырнадцать, я стала какой-то визгливо веселой и злой. Порой казалась себе самой прекрасной на свете, порой — самой противной. То надеялась и радовалась, то плакала от тоски и разочарования. И не знала, в чем же разочаровалась! Неведомо почему проходило хорошее настроение, и неведомо почему охватывало меня плохое настроение. Всех сразу я любила, всех сразу ненавидела. Вдруг заметила, что взрослые не понимают меня. И я спорила с ними — и когда они соглашались со мной, и когда не соглашались…
Пирошка высвободилась, нашла туфли, обулась. Взяла Виля под руку. Они пошли к раскидистому дубу, стоящему возле медпункта.
— Мама сердилась на меня, папа пожимал плечами, а дедушка Рапаи Миклош понимающе смеялся. И однажды сказал мне: «Ты, внучка, себя ищешь, судьбу на себя примеряешь. Тебе многого хочется, и ты боишься, что не все тебе достанется». Я раскричалась: «Чего такого невозможного я хочу? И откуда ты это знаешь?» А он вытянул перед собой руки, выставил открытые ладони: «Слепой не увидит! Все это на лице твоем, в голосе, в каждом движении. Ты хочешь того, что мало кому на свете досталось: ты хочешь быть и красивой, и счастливой! И чтоб все видели это и не сомневались в тебе, в твоем праве на красоту и счастье». Я, разумеется, возражаю, а чувствую: прав дедушка! И заявляю ему: «Если бы и хотела того, так что толку? Все равно это невозможно: если бы это было по силам людям, все стали бы красивыми и счастливыми. А я твердо знаю: мне на роду написано быть несчастной уродиной, и я заранее презираю всех, кто будет жалеть меня, сочувствовать мне!» Дедушка обнял меня, пощекотал усами щеку: «Ты так говоришь, чтобы отпугнуть недолю — ты не веришь, что можешь оказаться несчастной уродиной. А я точно знаю, что ты будешь красивой и счастливой. Исполни то, что я тебе скажу, и твое желание в свой срок исполнится!.. Рано утром, как только солнце встанет, поднимись на горный луг и выкупайся в росе. Нагая». Я загоготала: «Еще чего не хватало — голой в мокрой траве валяться!» Но на рассвете накинула платье и побежала за село — по тропинке, по склону вышла на зеленый луг у опушки. Небо синее-синее. Дубы и ели в густо-синих тенях — с ночи, небось, не рассеялись. Над горой туман стелется. Это на море туман к небу тянется, в горах он приникает к земле… Выбрала я местечко средь кустов. Трава там была высокая, вся в крупной росе — подол платья мокрый, по ногам капельки сбегают. Стою, а всюду жемчуга рассыпаны — то дымчато-серебристые, то прозрачно-золотистые. Отдышалась, скинула платье и ухнулась в траву. Ожгло меня — сначала холодом, потом жаром. На миг в глазах потемнело, воздух в груди — колом. А затем весело стало, все во мне запело. Невесомая, я могла плыть по траве, могла взлететь в синеву, парить над лугом, над древними дубами и елями… И вдруг — шорох. Испугалась, поднимаю голову, оглядываю опушку, а там, вся освещенная солнцем, серна! Вижу рыжее пятно и маленькую головку с рожками и с черными выпуклыми испуганными и изумленными глазами. Сошлись наши взгляды, скрестились — страх и у меня прошел, и у нее… Она шагнула на открытое место, опрокинулась в траву и ну купаться в росе!.. Никогда я так не верила дедушке, как в то утро! Маленькой я думала, что дедушка понимает язык камней и деревьев, зверей и птиц, цветов и воды — их души и его душа были для меня одинаково просты и таинственны, добры и прекрасны. А в четырнадцать, чего греха таить, сомневаться стала — сказки! Но, лежа в росной траве, убеждена была: не сказки, а настоящие чудеса! И каждой жилкой своей я радовалась: «Буду красивой и счастливой, буду!» Только зря я купалась в росе, зря рассветные травы тревожила… Не раз мне говорили, что я красивая — теперь не выношу этого слова, если оно обращено ко мне… А какое-такое счастье бывает, я не испытала… Ошибся дедушка. Сказочку несбыточную рассказал…
Они стояли под кроной дуба. В листве шуршали капли росы, иногда они срывались и звучно шлепались о землю. Пирошка запахнула куртку под горлом — озябла. Не только от холода.
— А разве ваш дедушка обещал, что счастье дается сразу… Ну, с первой попытки? — спросил Виль. — Может, оно еще впереди…
— Значит, надо его выстрадать? Зачем? Чтобы горчило от него, когда оно выпадет?
— Не выстрадать, так выждать… Наверное, вы понадеялись на то, на что не надо было надеяться. И, разочарованная, не хотите надеяться уже на то, на что понадеяться стоит, даже необходимо!
Пирошка подняла к нему лицо:
— А если придется прождать всю жизнь?
— Ради счастья не жалко и две жизни прождать…
— Вы сумели бы?
— Сумею…
Пирошка прикоснулась рукой к его груди:
— Вы будете счастливым…
— Человек один, сам по себе, не бывает счастливым. Счастье дается на двоих. Счастливым можно быть только с кем-то вместе.
— Вы добрый, вы кому-то дадите счастье и от кого-то получите его… Вы совсем еще молодой, сердце ваше не обозлено. Вы, я думаю, не способны через кого-то переступить…
Ему вспомнился один ночной разговор родителей. Отец приехал усталый, издерганный, сказал, что пробудет неделю — отгулы накопились. Всеми силами он сдерживал себя, был тих, молчалив, даже покладист — только жилка, дрожавшая под правым глазом, выдавала внутреннюю его напряженность. Отец к чему-то готовился, может, к решительному разговору — тому, обрывок которого Виль услышал, внезапно проснувшись. Слов отца он не разобрал, а шепот матери доносился четкий, как в театре: «Чем снова и снова рисковать надеждами, терзать себя ожиданием, а потом проклинать за доверчивость, лучше сразу… лучше заранее… заранее и навсегда распроститься с надеждами. Не ждать! Не тешиться по-ребячьи — а вдруг? Какое у нас вдруг? Какое?..»
Голос матери был резок, зол, истеричен. Виль и теперь представлял, как побледнело ее худое лицо, как страшно посветлели глаза — она покорялась, отступала, сознавая, что отступать уже некуда…
И тут Виль понял, что точит душу Пирошки. Лицо его ожгло обидой:
— Если вы так думаете… Если я, по-вашему, не способен через кого-то переступить, зачем… ради чего говорите мне о том?
Пирошка обмякла, потупилась:
— Не сердитесь. Я ведь не за себя одну боюсь. Не сердитесь, даже если я зря…
* * *
Труба брызнула в небо сверкающей медной трелью. Разлетаясь, звуки врезались в мохнатые бока гор, солнечными бликами упали на поверхность моря.
Первый ряд ребятишек поднялся и, ломая строй, пошел к воде.
Второй и третий ряд белели пилотками на головах, полотенцами на плечах. Всего-то несколько минут оставалось у этих ребятишек до купания, но как разом растянулась каждая минутка, как вдруг яростно запалило солнце и как жарко задышал накаленный пляж. Со всех тех, кто маялся на берегу, можно было лепить выразительнейшую скульптуру под названием «Тоскливое ожидание».
Меж тем вода бурно вскипела. Вразнобой закачались поплавки.
Воспитатели, тыча пальцами, принялись по головам считать-пересчитывать своих купающихся подопечных. Вожатые маячили у поплавков, предупреждали:
— Никто не ныряет! Ныряет только тот, кто… соскучился по берегу!
А бледнокожие дельфины в разноцветных купальниках и плавках визжали и барахтались, норовя выплеснуться повыше и погрузиться поглубже.
То главное, из-за чего и привезли детей из Ростова в пионерский лагерь «Костер», началось!
Началось!
В это время плаврук все еще пытался отмыться, и вокруг него расплывалось неопределенного цвета мутное пятно. На празднике Нептуна он был вожаком чертей. Добровольный гример Костик Кучугур, разрисовывая Виля, не пожалел гуаши, особенно черной и желтой. Теперь Костик вместе с Вадиком, похихикивая, восседал в ялике — братья доставили Нептуна на пляж, потом отгребли с ним подальше, в «открытое» море, и уже несли свою спасательную службу. А Олег и Лидия-Лидуся старательно терли и поливали плаврука, но краска будто в кожу въелась.
— Ходи грязный! Загар примешь, никто не заметит! — мстительно потешался Иван Иваныч: по приказу Нептуна черти во главе с Вилем выкупали начальника лагеря в одежде.
Похожий на репинского казака-запорожца — плотный, коричнево-красный, — он возлежал на песке. Поодаль, на плоских голышах, сушились рубаха и брюки.
— Не допустим такого надругательства! — упрямо заявил Олег и достал со дна горсть крупнозернистого песка, размазал по спине Виля.
— Да ты что! — возмутилась Лидия-Лидуся. — Себя так мой!
Она взялась соскребать песок столь бережно, что Вилю стало не по себе. И тут подошла Пирошка:
— Виль Юрьевич, я шампунь припасла. Он и в соленой воде пенится.
— Мы и без него обойдемся! — неожиданно отрезала Лидия-Лидуся.
— Да ты что! — беря у Лидии-Лидуси реванш, возмутился Олег. — Дают — спасибо скажи.
Придерживая рукой полы халата, Пирошка ступила в воду, подала парню примятый тюбик.
Виль чего-чего, а восторженности за собой не замечал. Но сейчас во всем его существе фанфарно звенело, в общем-то, скрипучее слово «припасла». Пирошка загодя позаботилась о нем, припасла пустяковую вещь, однако в пустяковости-то и заключен был радостный смысл… Это было ново и незнакомо…
Чистый, освеженный, полный силы, радости и любви к озаренному солнцем миру, он выбрался на берег. Олег и Лидия-Лидуся остановились в воде и смотрели на Виля как на произведение своих рук. Он застенчиво хмыкнул и намеренно официально сказал:
— Благодарю вас, ребята… Ты, Чернов, нырни, проверь, как там держатся наши якоря. Ты, Клименко, сходи понаблюдай, как малышей купают. Понадобится — помоги, чувствуй себя ответственным представителем плавкоманды.
…Олег подплыл к флажку. Лидия-Лидуся шла по краю берега. Удаляясь, она все меньше походила на девочку, все больше — на невысокую, крепенькую, очень соразмерную и очень независимую женщину.
В ту же сторону медленно скользил за поплавками белый ялик. Вадик — на веслах, Костик — на носу, как впередсмотрящий.
Баканов и физрук Антарян, сыгравший роль Нептуна, возвышались на мостике. Горнист сверкал своей трубой — одну смену выпроваживал из моря, другой разрешал окунуться.
Начальник перевернул рубаху и брюки, чтоб быстрей сохли, протянул руку:
— Итак, позволь поздравить тебя, дорогой товарищ Юрьев. Все образовалось, как положено быть. Желаю тебе каждодневного тихого моря и ясного неба. Что касается порядка на пляже, то о нем порадей сам. И дай нам Нептун, чтоб как началось нынче, так и ладилось дальше, чтоб сплошные мирные будни и никаких чепе!
Шаг. Второй. Третий слился с толчком. Он пришелся туда, где было по щиколотку, — практически слой воды не ощущался, а смесь крупного песка и мелкой гальки под ней послужила достаточно плотной и пружинистой опорой. Олега подбросило и под хорошим углом вонзило в тугую толщу — так, что он едва не врубился в близкое покатое дно. Ему удалось до конца использовать силу толчка — примерно половину пути до якоря он преодолел под водой. Потом три энергичных гребка на поверхности. Потом резкий вздох и погружение к неясным глыбам, меж которых темнел якорь-мешок.
Расчет оказался верным, точным оказалось исполнение — ни одного лишнего движения, ни секунды бесполезно истраченного времени. Недолгий, но тщательный осмотр якоря и капронового конца, что вел к крестовине с флажком, — все в порядке.
Держась на плаву, Олег оглядел пляж. Вилюрыч шел наискосок — от берега к мостику, что на крыше кладовки.
Лидка, словно ей нипочем горячий рыхлый песок под ногами, шагала ровно и споро. Вплавь за нею не успеть. Олег подгреб к берегу, вприпрыжку побежал вслед за Лидкой, а поравнявшись со вторым якорем, отвалил в сторону — дело прежде всего.
И последний якорь служил исправно. Его завели недалеко, чтоб «лягушатник» для малышей был неглубоким. Олег дал себе короткую передышку — стал коленями на дно, голова — над водой. Она здесь ходуном ходила — коротышки из малочисленного восьмого отряда зашли в море все сразу и прыгали, толкались, обливали друг друга, не уставая. Олегу это было на руку — сквозь брызги он незаметно смотрел на Лидку.
Стояла она, как гвоздик. Жестикулируя, о чем-то уславливалась с воспитательницей, та согласно кивала.
Фигурка у Лидки — фирменная. Фирменная у нее фигурка. Слова эти Олег повторял не потому, что они ему нравились. Они ему как раз не нравились — в общем-то пижонские слова, которые всякий пацан волен прилепить к любой серийной девчонке. Лидка — не серийная. Но про то, что в ней волнует его прямо-таки до обалдения и стыда, — про то он не может даже подумать предметными словами.
Жаль, что отсюда не посмотришь ей в глаза. А так хочется глубоко заглянуть в них, понять ее. И быть понятым ею — ведь когда изучаешь глаза человека, непременно и себя раскрываешь…
Он безнадежно вздохнул и двинулся к берегу. Пора было идти к плавруку с докладом. Минуя Лидку, зыркнул на нее сбоку — свести свой взгляд с ее взглядом смелости не хватило.
Солнце взбиралось все выше, становилось все меньше, жгло сильней. Лучи его растворялись в сухом и легком воздухе, и он прозрачно золотился. Четко прорисовывались горы и леса — чуть ли не до каждого дерева, каждой ветки. Голубел песок. По морю, местами пронзительно синему, местами неправдоподобно зеленому, местами бронзовому, как сазанья чешуя, медленно, словно во сне, скользил кораблик.
Мир был спокоен, светел, устойчив. Люди были невозмутимы до безмятежности. Жизнь шла своим чередом и будет идти и идти тем же порядком. Ничто в ней не переменится, не произойдет, а Олег был бы рад, когда бы грянуло небывалое, жуткое, опасное, что потребовало бы от него немедленных действий, решительности и отваги, находчивости и самоотверженности. И все — для Лидки, ее безопасности… Да ничего не придумывалось, кроме пожара и наводнения, кроме спасения Лидки от бушующего огня или от стремительных горных потоков, от хлынувшего на сушу моря. Как бы он рискнул, как бы боролся за победу над стихией! И оставалось бы ему только набраться мужества — выдержать прямой, признательный, счастливо изумленный взгляд Лидки!
Виль вернул Пирошке тюбик с шампунем. Она была занята, — прячась в тени под стеной медпункта, мазала зеленкой ссадину на ноге пацаненка. Не глянув, кинула тюбик в карман халата, упрекнула поскуливающего пациента:
— Разве мужчинам бывает больно?
— Еще как! — отозвался Виль с той значительностью в голосе, которая и выдавала человека, еще не испытавшего по-настоящему мучительной, нестерпимой боли.
Пирошка повернулась к нему, в глазах ее было невеселое любопытство.
— Только они умело скрывают это, — неубежденно, скорей, по инерции добавил он.
Пацаненок насильно улыбнулся мокрыми глазами. Пирошка погладила его короткие вихры, а когда он встал и осторожно потоптался на месте, дала ему подшлепника:
— В отряд и обязательно бегом! Но не забывай смотреть под ноги!
Пациент помчался вприпрыжку — чем дальше, тем быстрей. Бежал, задрав голову, — когда еще годы согнут его так, чтобы он постоянно глядел, куда ступает! Наверно, подумав о том же, Пирошка качнула головой.
— Во-во, мужчинам не до боли! — крикнул сверху Баканов. — Ибо под их ответственностью важнейший фактор всей нашей оздоровительной кампании… Море!
Виль глянул вверх. Баканов сцепил перед собой руки — мол, приветствую и поздравляю! — пробасил:
— Да кабы кто не сглазил!..
И этот туда же! «Чтоб сплошные будни и никаких тебе чепе!» Да что может омрачить эту вот жизнь, какая непогода, какой шторм? Разумеется, без ветров да качки лета на море не бывает, однако и непогода здесь празднична. Все и было бы празднично, даже не гори костры, не витийствуй Нептуны! И может ли быть по-иному там, где сошлись море, горы, солнце и дети, где нераздельны вечное и новое, первозданно клокочущее, напирающее с нерастраченной силой, как бы самосветящееся!
— Тринадцатый за стол не садится! — с досадой бросил Виль вверх Баканову и передразнил: — Кабы!..
— Ага, а трус в карты не играет, — уступчиво продолжил Баканов: дескать, поживем — увидим, и, возвращаясь от риторики к делу, спросил: — Там не твоя кадра малышей обучает?
Окруженная ребятишками, Лидия-Лидуся стояла в воде и показывала, как надо держаться на плаву.
— Моя! Чья же еще?
— Полезнейшая инициатива! Не дай ей заглохнуть. Распространи под лозунгом: «Умеешь плавать — научи товарища!». Подспорье тебе как плавруку.
Баканов был столь искренним, что зачерствелые слова и теперь звучали у него свежо и выразительно.
— Немедля иду обобщать передовой опыт! — в тон ему сказал Виль.
Пошли втроем — к Вилю присоединились явившийся с докладом Олег и Пирошка, которой пока некого было лечить.
В октябрятском отряде настоящих октябрят — раз-два и обчелся. Собраны в нем главным образом дошколята, которых здесь называют родительскими детьми. Все они — отпрыски сотрудников лагеря. Лидия-Лидуся жалеет их — несчастные дети! — ни в семье они, ни в лагере. Мамаши норовят присмотреть за ними, приласкать и прикормить — сковывают их и выделяют, ставят в дурацкое положение. Вот и эта рохля-воспитательница, многопудовая тетя, не дает покоя своему крошечному и хлипкому сыну, боясь переохладить, раньше всех выгоняет из воды, боясь перегреть на солнце, кутает в огромное толстое полотенце, чуть ли не облизывает. А рядом сидит девочка-дюймовочка, едва не плачет от зависти и исподтишка сыплет на затылок «счастливчика» песок — не понимает, что у нее тут воли больше!
В этом отряде и вожатая не как у всех — пожилая, лет под тридцать, тоже толстая, правда, ростом ниже. Нянька, а не вожатая! Сюсюкает, носы утирает, а от поплавков детишек гонит — заставляет купаться на мелком месте, где воды по щиколотку.
Договариваясь с воспитательницей, Лидия-Лидуся поставила условие: во время тренировки ей не должны мешать охами, ахами и прочими заботами о безопасности.
— Ребенком нельзя рисковать! — волновалась воспитательница. — Если что случится, кто будет отвечать?
— Ничего не случится. Но все равно, если что — я отвечу.
— Ты, милочка?
— Я не милочка, я — ответственный представитель плавкоманды.
— Но ты ведь, милочка, несовершеннолетняя!
— Ну, наш плаврук совершеннолетний. И, в конце концов, для того и учим детей плавать, чтоб ничего не случилось!
— Так-то оно так, но все-таки и мы будем оберегать и подстраховывать.
Она оберегала и подстраховывала, сидя на берегу, а вожатая торчала в воде, заполняя собой самое глубокое место в лягушатнике.
— Да-да, конечно! — наполовину вежливо, наполовину ядовито сказала Лидия-Лидуся, — Подстраховывайте! Лишний глаз не помешает. — И она вошла в воду так, чтобы не видеть ни воспитательницу, ни вожатую, чтобы не злиться и не отвлекаться от самого главного и интересного.
Человек поплывет, если убедится на своем опыте: вода держит и даже выталкивает, когда не боишься погрузиться в нее, и тянет на дно, когда беспорядочно барахтаешься, стремясь побыстрей вынырнуть. Это Лидии-Лидусе внушили на первых же занятиях в ростсельмашевском бассейне «Коралл», куда бабушка водила ее с шести лет. Теперь она хотела внушить это мальчишкам и девчонкам, которые весили чуть больше воробья, а плюхались в воду, как чугунные гири.
Сначала она показала «медузу» — навзничь и ничком, затем «торпеду» и «поплавок». Показала по нескольку раз, стараясь быть совершенно неподвижной и расслабленной, чтоб малыши видели: тело без усилий держится на плаву, а опустившись на глубину, тотчас же само и поднимается на поверхность.
— Ну, зачем вы, скажите, нужны морю? — приговаривала Лидия-Лидуся, вставая на ноги после очередного приема. — Оно выкинет вас, волнами вытолкает на берег. Только не мешайте ему, море не любит трусишек и неуклюжих торопыг! Море любит смелых!.. А кто у нас самый смелый?
Лидия-Лидуся подражала своему первому тренеру, стройной, красивой и изящно подвижной молодой женщине. У нее, правда, сын был — мастер спорта, студент, но стройные, красивые и изящно подвижные женщины не стареют.
— Так кто у нас самый смелый?
Все захлопали себя: кто по груди, кто по животику. Все, кроме Катерины, дочери медсестры Пирошки Остаповны. В отряде лишь она была пострижена налысо. И чего это мать изуродовала ее? У самой вон какие волосы — густые, черные, блестящие, такие ухоженные, что на сто верст видно, какие они чистые и прибранные. А ребенок голомызый! Стоит, серьезно смотрит, и только ямочки на щеках выдают — она умеет и улыбаться.
Катерина купалась чуть в стороне от всех, отважно бросалась в воду — попка на поверхности, голова в дно упирается. Меньше всех в отряде и явно смелей и самолюбивей всех — потому и ждет, пока заметят и оценят, какая она.
— С тебя, Катерина, и начнем! — Лидия-Лидуся взяла девочку за руку, завела поглубже, чтоб ей по грудь было. — Ты видела, как плавает медуза? Очень просто, правда? Я ей подражала. Ну-ка, попробуй и ты.
Катерина легла на воду, разбросав руки и ноги, окунув голову. Она покачивалась, словно была без костей, через спину переплескивались прозрачные волнишки.
— А теперь ляг на спинку!
Катерина ловко перевернулась. Лидия-Лидуся завела под нее руку:
— Плавает, опираясь только на воду! Проверьте сами!
Ребятишки кинулись к Катерине, а сын воспитательницы поднырнул под нее, вильнул, ткнулся головой в спину Катерины, а потом, вместе с девочкой, оказался в ногах Лидии-Лидуси. С берега донеслось испуганно-нежное:
— Виталичка!
Воспитательница выкрикнула только имя сына, а подразумевала, небось, целую фразу: «О чем тебя мамочка предупреждала?»
Лидия-Лидуся поймала его:
— И ты смелый и ловкий! Следующий прием исполнишь на пару с Катериной!
Краем глаза увидела она приближающихся Виля Юрьевича, Пирошку Остаповну и Олега.
— Все внимательны! — Лидия-Лидуся услыхала, как у нее меняется голос, попыталась вернуть ему естественное звучание, но слова вырвались у нее принужденные, противно показные. — Катерина и Виталик демонстрируют… «торпеду»!
Малыши подняли над головой руки, потом разом легли на воду, оттолкнулись ногами и заскользили.
Виль Юрьевич, Пирошка Остаповна и Олег остановились на мокром песке — комиссия, наблюдатели, болельщики.
— Еще! — Лидия-Лидуся решила обходиться отдельными словами, чтоб только не говорить тем ненатуральным голосом, которым вещают информаторы на вокзалах и водители в троллейбусах и трамваях. — Молодцы!.. А теперь — «поплавок»!
Виталик и Катерина сгруппировались, комочками-утятками погрузились чуть-чуть и тут же всплыли, сверкая на солнце выгнутыми спинками. Потом распрямились, вытирая ладошками лица, глядели удивленно: «Получилось!»
— Ага! Что я говорила? — неподдельно обрадовалась Лидия-Лидуся, и голос ее выправился. — Вода не дает вам утонуть! Попробуйте еще, вдруг удастся полежать на дне!
Поднялась, переместила свое огромное тело к берегу воспитательница — пугливо и умиленно уставилась на Виталика, который раз за разом свертывался и кидался в воду и раз за разом всплывал, медленно, ровно, без всяких усилий.
Лидия-Лидуся, словно бы творя волшебство, махнула рукой всем остальным ребятишкам — давайте в море! — подзадорила их:
— Неужели у нас только две «медузы»?!
Хуже — лучше, а прием малышам удавался.
— Смелей, и все будет в порядке, смелей! — склонялась Лидия-Лидуся то к одному, то к другому из тех, кто чувствовал себя неуверенно.
Она никого из ребятишек не выпускала из поля зрения — как бы ни подстраховывала вожатая, моржом маячившая у ограждения, а ушки на макушке надо держать самой! Кто их учит, этих доверчивых детей, кто за них отвечает, представляя здесь плавкоманду, представляя и Виля Юрьевича?!
Лидия-Лидуся видела и его. И Пирошку Остаповну, и Олега. Не только видела их, но и думала о каждом. Хотя на лице это — как можно? — не отражалось — на нем было выражение полного поглощения лишь тем, что происходило в лягушатнике. Хмуроватое выражение.
Виль Юрьевич держал руки за спиной — все протекает нормально, беспокоиться не о чем, вмешательство не требуется. И все-таки должен бы он что-то сказать, посоветовать, подбодрить… Не до того ему, не до того! Время от времени — чаще, чем можно просто так, — он поворачивается к Пирошке Остаповне, точно о чем-то спрашивает.
А та будто не замечает. Та с глубоким и напряженным вниманием следит за Катериной, радуется и сомневается — не узнает дочку!
По прошлому году помнит Лидия-Лидуся — иной была Пирошка Остаповна — замкнутой и молчаливой, вроде замороженной. Одни девчонки считали ее гордячкой, другие — искренне скромной. Ко вторым относилась тогда и Лидия-Лидуся — она жалела и малышку Катерину, и Пирошку Остаповну. Тогда не раздражало то, что медсестра безобразно обкорнала дочурку, тогда Катерина казалась смешной и милой, как нежный мальчишечка-кукленок. Нынче отогрелась Пирошка Остаповна — куда там! Знает же, кто рядом, чует же, как он к ней. А будто не замечает. Силу свою и власть показывает — куда там!..
Лидии-Лидусе было обидно за Виля Юрьевича — этот пирожок с черносливом мог бы и не испытывать человека! Вместе с тем она думала о нем иронично-ревниво: «Вы стучитесь, а ее как дома нет!»
А Олег пялится. На нее, Лидию-Лидусю. Исподлобья, пристально пялится — открытие сделал, а? И насторожен он, точно стыдится чего-то и готов мгновенно отвернуться и даже сбежать.
«Открывай, неутомимый исследователь, открывай!» — мысленно сказала Лидия-Лидуся, как сказала бы вслух, кабы могла надеяться, что услышит ее и Виль Юрьевич.
Однако Виль Юрьевич не услышит — он снова молча обращается к Пирошке Остаповне. А с нее, с Лидии-Лидуси, не сводит взора Олег (она вздохнула с сожалением, но в том сожалении все-таки была и доля удовлетворения, была!).
Впервые в жизни она смотрела на себя не только своими глазами, но и глазами другого.
А чего ж?.. Рост? Да, рост у нее не такой, какой желателен, но ведь ей еще расти не меньше десятка лет. Сложена нормально! Было, что она боялась — на всю жизнь останется плоской. Потом поняла — это ей не угрожает. Даже стеснялась своего изменившегося тела, надо же! Выглядит она так, что не уступит и Пирошке Остаповне. У той, кстати, лишних пару килограммов поднабралось. Положение не то чтобы угрожающее, но тем не менее… Шея, верно, в порядке. А если по-честному, не кривя душой, шея у нее — фирма! У многих женщин головы на плечах в самом прямом смысле — шеи нет, шар на шаре. У Пирошки Остаповны, ничего не скажешь — шея! Так и у Лидии-Лидуси, что шея, что лицо — без ложной скромности. Но скулы, скулы! Горе и мука! «Скуластенькая моя!» — слышала Лидия-Лидуся сызмала от отца, привыкла, до поры не тревожилась, пока не поняла, что черты лица не только отличают человека от человека, но и красивого человека — от некрасивого… Слыхала и читала она, что внешняя красота — не главное. Давно люди толкуют о том, что главней в этом смысле, да никак не дотолкуются. Не удивительно: спорят-то совершенно разные — красивые и некрасивые, дождешься, чтобы они в одну дуду задули, как же!.. Во всяком случае, прежде чем кто-то оценит твое распрекраснейшее содержание, тот кто-то должен для начала… попялиться на тебя.
И опять она вздохнула. И разозлилась на Олега, хотя он никому не мешал заметить и оценить ее. И подумала, что тут в ней надобности, пожалуй, больше нет: лежать на воде «медузой» — спинкой вверх или животиком — можно и под наблюдением воспитательницы и вожатой, до обеда, пока не научатся как следует самые робкие и неуклюжие.
Осторожно, чтоб не задеть и не притопить какую-нибудь «медузу», Лидия-Лидуся пошла к берегу. Была она сосредоточена и даже мрачновата — свое сделала, удаляется, а воздастся по заслугам, не воздастся — не имеет значения!
— У вас очень хорошо получается, — почтительно обратилась к ней Пирошка Остаповна. — У вас тренерский талант.
Лидия-Лидуся пожала плечами: не мне судить.
— Вы будете заниматься с ними еще? Так хочется, чтобы Катерина научилась плавать, окрепла. У вас, — подчеркнула Пирошка Остаповна, — она быстро научится…
Лидия-Лидуся снова пожала плечами: не мне решать.
И — наконец-то! — нарушил свое долгое молчание Виль Юрьевич:
— Ты — находка для лагеря, для плавкоманды! Мы закрепим тебя за малышовским отрядом. Шеф-тренер! Звучит?.. А когда устроим инструктаж для воспитателей и вожатых по начальному обучению плаванию, ты будешь демонстратором, идет?
Лидию-Лидусю подмывало и теперь пожать плечами, — знаете, что не откажусь, зачем спрашиваете? — но она сдержала себя — не могла не сдержать. Почему? Да потому!.. Потому — и все!
— Конечно, Виль Юрьевич, — не задаваясь, ответила она.
В шаге от нее Катерина один за другим, почти автоматически, повторяла все приемы. «Девочка природно скоординирована», — подумала Лидия-Лидуся в тоне, в каком произносила эти слова первый ее тренер, красивая женщина, которая, наверное, застрахована от старости, и погладила стриженую головку:
— Ты старательная, ты на третий день поплывешь!
Неприязнь к Пирошке Остаповне не распространялась на Катерину, напротив, неприязнь эта отчего-то оборачивалась нежностью к серьезной и грустной малышке.
* * *
Виль не помнил, чтобы подобное случалось с ним раньше: вечерами он укладывался, предвкушая не отдых, не освежающий сон, а скорее утро. Вполушутку, вполусерьез он, обращаясь к себе, говорил не «доброй ночи», а «доброго утра». И просыпался с жадной торопливостью. Так же и в день вступал, будто, медля, рискует опоздать и упустить, прозевать то радостное и неповторимое, что вот-вот должно свершиться. Восприятие жизни у него — до малой малости — было обострено, как никогда прежде. Виль удивился: «Чего бы это?»
И верно: чего бы это? Отношения в плавкоманде стабилизировались. Можно было счесть, что характеры ребят в общем ясны и понятны, поведение их предсказуемо. «Тут все надежно, — говорил себе Виль. — Чего бы и всему иному не обнадежиться». Вторую фразу он произносил именно так — без вопросительной интонации, почти утвердительно.
«Все иное» — это Пирошка, это и он, и то, что было и могло быть у них. Разве не вероятно, не предсказуемо и «все иное»? Они узнавали друг друга, и узнавание это как раз сближало их, упрочивало их отношения. Значит, дело во времени. Придет срок — все сложится, как надо. Должно так сложиться. Формула эта, вероятно, отражала долю сомнения и беспокойства, от которой Вилю не удавалось избавиться. Он объяснял себе: «Без этого не бывает, мы — живые люди, все у нас живо и ново. И нужно, разумеется, время». И он торопил его.
Миновала неделя насыщенного и переменчивого житья-бытья в лагере, пошла следующая. И пора бы написать матери — несомненно, она уже беспокойно ждет вестей отсюда.
Он чувствовал себя виноватым, тем более что на вчерашнем педсовете начальник лагеря напомнил воспитателям и вожатым: «Проследите, чтобы каждый ребенок непременно написал домой и вложил в конверт сувенир для родителей — собственноручный рисунок, высушенный цветок или, на худой конец, листки с дерева. Некоторые папы и мамы уже звонят в профком, шлют телеграммы в лагерь: «Целы ли, невредимы ли наши детки?»
Можно было бы позвонить в Ростов, но мать не выносит телефонных разговоров по междугородке — шумных, бестолковых, да и неискренних: проводам, набитым чужими голосами, устремленным и в чужие уши, не доверишь всего, что на душе. Она требует писем — подробных и конкретных. И Виль с перебоями вел в письмах к матери нечто похожее на дневник, скупой, обобщенный. Сдержанные послания свои обычно завершал обещанием: «О деталях — дома, при личной встрече». Никуда не денешься — надо написать, не откладывая…
Рано-раненько, прибежав с ручья, еще ощущая на лице следы студеной влаги, он сел за тумбочку под окном. В комнату вливался свежий и терпкий воздух Обильный утренний свет лежал на всем, и бумага ослепительно белела. Чувства захлестывали его, и он писал взахлеб, восторженно, словно вопреки чему-то такому, что следовало скрыть. Перечитав письмо, он удивился странный всплеск чувств, половодье какое-то, фонтан! И все-таки вложил письмо в конверт с тремя резными листочками граба. Восторженность свою оправдал не обычностью нынешнего существования: море, великолепные погоды, эмоционально раскованные дети вокруг. Ну, и то самое обостренное восприятие жизни…
Отнес письмо в пионерскую комнату, положил на груду разноцветных конвертов.
Потом, на пляже, забеспокоился: «Зря этак распелся — встревожится мать, все наоборот истолкует. И права будет, пожалуй. Не случайно же распелся, не из-за радостей одних — что-то и от себя таишь, дорогой Вилюрыч». Когда шли с пляжа в лагерь, обогнал всех, влетел в пионерскую комнату. Стол был пуст — письма отправили на почту, не вернешь теперь!
После обеда спать не лег — решил второе письмо запустить вослед первому — спокойное и деловитое письмо. Слова, однако, не шли, и душу изрядно точила опаска: получив это второе письмо, мать вовсе запаникует.
А если вправду, он, как зверь предстоящее землетрясение, ощущает некую беду, от которой пытался и пытается заслониться этаким щенячьим умилением.
Ему стало неуютно, хотя день был сухой и теплый, воздух перламутрово мерцал, над крышей весело перешептывались листья деревьев, в окне большой праздничной птицей парила занавеска.
Виль лег на кровать, закрыл глаза, и какая-то безысходная тоска, которая, бывало, беспричинно накатывала на него лет десять назад, охватила душу. Перед этим он был беспомощен.
Послышались тихие шаги. Заставил себя открыть глаза. В дверях стоял Антарян.
— Явился? — мрачно вымолвил Виль.
— Вполне возможно! — как бы убеждая в своем явлении, физрук сбросил рубашку и шорты и потянулся всем сильным и здоровым телом. — Ты нэ захворал? Или возникли нэпредвиденные проблемы?
Он кинулся на свою кровать — его тренированное тело распирала неисчерпаемая энергия. Антарян, лежа, ловко встряхнулся, и металл откликнулся озорным стоном, а почудилось, что так звучат прочные и гибкие мышцы молодого и удачливого мужчины.
— Ты развиваешься, брат, у тэбя невзгоды роста! Нэтерпение и сомнение у таких юных, как ты, всегда рядом, всегда вместе. И восприятие их соседства — нэадекватное. Спасение одно — сон… Спеть колыбельную? Или справишься сам?
Виль не ответил.
Антарян лег лицом в подушку, посмотрел сбоку, как подглядывал:
— Ты сейчас готовишься процитировать народное безошибочное, горькое: «Чужую бэду руками разведу». Ты сейчас думаешь…
Виль приподнялся, перебил:
— Кабы я знал, над чем стоит подумать, от чего во сне спасаться…
Глаз Антаряна одобрительно блеснул:
— Вах! Поздравляю, брат! Когда у тэбя все устроится, упростится, ты пожалеешь об этих сегодняшних минутах и муках… Ффффу! Исчезнут, как роса, как радуга над ручьем! И сэрдце твое — тц, тц, тц — растренеруется. Потому что сначала мы избавляемся, убегаем, прячемся от причин волнения, а потом и от способности волноваться, переживать… И сопереживать… Ты этого хочэшь?
После долгого молчания Виль признался:
— Ты прав. Но легче мне не стало.
— А я, по-честному, и не старался сделать тебе легче. Я не враг тебе, я тебе мудрый друг! — Антарян рассмеялся и повернулся к стене: — И мудрецы, как и простые смертные, нуждаются в отдыхе.
После ужина была массовка. Впрочем, это устарелое название вечера подвижных игр и танцев уже уступало место новому, сверхмодному — «дискоклуб».
Круглая площадка перед пионерской комнатой освещалась неровно, несколькими источниками — то попадешь в поток лучей, то в полумрак, а то и в густую тень. Серебристый колокол радиодинамика лежал на крыльце, и чудилось, что он содрогается от очень громкой и затейливо ритмичной музыки.
Играли-бегали, толкались, смеялись и визжали — малыши. Все остальные ребята, некоторые вожатые и воспитатели танцевали, каждый это делал, как умел и как хотел — кто отрешенно стоял в сторонке, поближе к краю площадки, как бы уединившись, и подрагивал, не сходя с места, заламывал руки, припадочно откидывал голову, кто, не щадя себя, энергично дергался и подпрыгивал в людном центре.
Старшая вожатая с недовольным лицом сидела на стуле у входа в пионерскую комнату. Казалось, вот-вот терпение Царицы иссякнет и она прекратит это безобразие. К счастью для любителей дискомузыки и соответствующих танцев, физрук Антарян пригласил Царицу выйти в круг. Она заулыбалась, не разжимая тонкогубого рта, махнула рукой — разве с вами не согрешишь? — и поднялась. Антарян вытянулся, грудь колесом выгнул, а Царица потупилась, поводила перед собой гибкими руками, словно конфузилась и старалась заслонить лицо, спрятать его от жгучих очей горного орла.
Виль сел на освободившийся стул, отыскал глазами своих ребят. Братья Кучугуры в одинаковых пестрых рубашках, вытертых джинсах и кроссовках-ботасах выкаблучивались друг перед другом, состязались: чья поза, чье движение замысловатей? Лидия-Лидуся танцевала неподалеку от Виля, притоптывала, порой кружилась, и юбка вздымалась зонтиком, открывая крепкие ноги. Олег то приближался к Лидии-Лидусе, то отходил — вроде сам по себе и вроде с нею. А она не замечала его, лицо ее было обращено к Вилю, плечи, маня, подавались вперед: мол, чего же вы не встаете? Виль старательно не понимал ее жестов, отводил взор, смотрел на Катерину, которая копировала Лидию-Лидусю. А Пирошки не было.
Лидия-Лидуся не выдержала, позвала:
— Виль Юрьевич, нельзя отдаляться от народа!.. Сами встать не можете, поднимем! Хотите?
Она покосилась на Олега, тот согласно кивнул: поднимем, только дайте знак.
— Душно, ребята, — отговорился Виль. — Вот свежим ветерком потянет, так уж и быть — спляшу!
Еще на закате из-за гор выплыли тучи, навстречу им — другие, из-за моря. Небо затянуло серым одеялом, которое становилось все плотней, все черней и черней. Ни звездочки над головой. Горы и небо слились в нечто темное, тяжелое, недвижное. Глухо роптал ручей. Теплый воздух застаивался. Хоть бы чуть подуло, хоть бы чуть брызнуло! Виль по-стариковски ссутулился на стуле.
Пирошки не было долго. Придя, она стала рядом, точно оправдываясь, сказала:
— Утюг капризничал. Пока радист наладил, пока нагладилась…
Была она в белых кофточке и брюках, на длинной шее — в обхват — тоненькая нитка каких-то темных камешков. Волосы скручены в толстый жгут, венчающий макушку.
Он поднялся, показал на стул: «Присядете?»
Она отрицающе покачала головой.
Перебарывая дрожь в груди, он выговорил нарочито небрежно:
— Сбацаем на пару?
Отозвалась озорно:
— Чего же ради мы здесь?.. Только теперь так бацают, что не поймешь — на пару или врозь?
— Так давайте по старинке?
Она положила руку ему на плечо:
— А чего ж!
Танцуя, они обогнули площадку, и их накрыло косой тенью раскидистой ели. Тут музыка слышалась помягче, шарканье многих подошв и стук многих каблучков напоминали грустный шелест сухой листвы.
Пирошка положила на плечо Виля и вторую руку, в упор посмотрела ему в глаза, с какой-то непонятной, необъяснимой озабоченностью вздохнула:
— Если бы вы знали… Как давно я танцевала… Как давно мне хотелось танцевать…
Она голосом выделила слово «хотелось».
Он не знал, что сказать на это: ему было печально и радостно, причем печаль и радость воспринимались цельно, как одно счастливое чувство, как непременные составные этого чувства, этого желанного состояния.
Он оглядел площадку, как бы удостоверяясь в том, что нет ничего худого, угрожающего вокруг, все ладно.
Царица и Антарян, развеселясь, перешли на откровенную лезгинку. Здорово они танцевали! Ну, Антарян, понятно, кавказец, а Царица, Царица-то россиянка, но как она выразительна в этом своеобразном танце!
Братья Кучугуры пародировали их — младший Антаряна, старший Царицу. Возможно, пародировали оттого, что так не умели.
Олег отплясывал с Катериной, наклонясь к ней и держа за ручки.
Лидии-Лидуси на площадке не было. Мало ли почему не было, однако Виль насторожился. Пирошка тоже заметила, что Лидии-Лидуси нет, и вопросительно глянула на Виля.
— Исчезла по-английски — житейская надобность, небось, — отмахнулся Виль.
И тут появилась Лидия-Лидуся. Она выступила из-за ели и, виляя бедрами, дугой прошла по площадке. Остановилась, стала выламываться, трясти плечами и животом. Была она в тесных белых брюках, в маечке с изображением черной пантеры, разинувшей пасть. Волосы, связанные в пучок, торчали на затылке, как беличий хвост. На шее болтались две длинные низки ярко раскрашенных ракушек — этими пятидесятикопеечными драгоценностями торговали у входа в лагерь старухи из поселка.
Пирошка отступила поглубже в тень.
Царица, холодея лицом, замерла, а потом выцедила:
— Эт-то что за вульгарщина?
Лидия-Лидуся и ухом не повела.
— Вон! — прошептала Царица.
— Еще что! — ласково улыбнулась Лидия-Лидуся, — Массовочка-то для нас, для детей!
— Вон! — громко повторила Царица, повелительно вскинув руку.
Олег шагнул к ней, осторожно взял руку и опустил ее:
— Юморка не сечешь, старшая!
Музыка захлебнулась.
Царица онемело уставилась на Олега.
— Не сечешь, говорю, юморка, — с подчеркнутой наглостью выговорил он.
Царица забыла о Лидии-Лидусе, нелепо переспросила:
— Не се-ку?
— Парэнь, понимаэшь, что творишь? — возмутился Антарян.
— Дак она же не сечет, — гнул Олег свое, гнул, сознавая, для чего, и понимая, чем это ему грозит.
Антарян в изумлении вскинул брови, узрев в поступке явный умысел, а логику того умысла не улавливал.
— Он у нас рационалист, зря не скажет, — хором заговорили братья Кучугуры.
Их реплика вернула Царице силы, она распорядилась:
— Массовка объявляется закрытой! Вожатые и воспитатели строят и уводят отряды!
Колокол динамика ожил — из него полилась тихая и нежная, умиротворяющая мелодия вальса.
Опустив голову, Пирошка подошла к Катерине, подняла на руки, прижала к себе и направилась к выходу с площадки. Шаг ее был труден и вязок, и, глядя на нее, Виль почти физически ощутил двойное давление — и того, что происходило в предгрозовой природе, и того, что произошло на этой площадке.
А ребятишкам было все нипочем — они не хотели расходиться, мотались, как мальки, или пытались «сбацать» под вальс.
Зашлепали об асфальт крупные капли дождя, зашлепали как бы со вздохом облегчения. И отряды, которые только что невозможно было собрать, споро построились и беглым шагом — к жилым домикам. Дети подставляли дождю руки и лица, а поймав каплю, орали и шарахались, словно на пулю напоролись, — что им, детям, непосредственно причастным к природе, людские происшествия, отвлекающие от затаившегося до поры ветра, от шума нарастающего дождя, от звезд, заслоненных черными тучами, от невозмутимо молчащих гор?
Резким металлическим щелчком прервало вальс, и зычный голос радиста разнесся по лагерю, ударился в стены ущелья и, отброшенный ими, вернулся назад, клубясь меж домиками и деревьями:
— Сразу после отбоя-аа… педсоставу-у… собраться в пионерской комнате!
Крупные редкие капли были первым недолгим прологом, косая, мощная, но теплая полоса мгновенного ливня — вторым прологом к частому и быстрому дождичку, намочившему все, что еще оставалось сухим; в его торопливом и ровном шуме потонули все другие звуки. В небе, то над морем, то над горами, сонно погромыхивало — природа прокашливалась, пробовала голос.
Поеживаясь и движением головы стряхивая с лица воду, Виль поспешил было к пионерской, чтоб отсидеться там до начала педсовета, но у крылечка, подчинясь чему-то более властному, чем трезвый расчет, свернул под деревья, с двух сторон обступившие дорожку, которая вела к жилым домикам.
Определенной цели у него не было, но Виль шел, шел, убыстряя шаг, — так легче, когда у тебя на плечах и на душе слишком тяжелый груз. А смятенные мысли роились в голове.
Почему такой подавленной ушла Пирошка? Значит», не только обижена, не только оскорблена она?
Почему Лидия-Лидуся решилась на столь неожиданный и дикий поступок — он ведь совершенно не вяжется с представлением о ней, о ее характере? Почему она выставила себя вульгарной и злой?
Почему с такой намеренностью Олег задирал старшую вожатую? Хотел защитить Лидию-Лидусю? Тогда зачем он сделал то, что по грубости и постыдности превосходит сделанное Лидией-Лидусей? Олег не мог не видеть, что Лидия-Лидуся виновата, не мог не знать, что с нее все равно спросится. Защищая, он, скорее, должен был поискать что-то смягчающее вину ее, что-то способное побудить Царицу к великодушию! «Это с твоих позиций — самое благоразумное, а с его? — возразил он себе. — А с его позиций самое верное — подставить себя, и свою сторону направить гнев».
Было над чем подумать, но неотвратимо надвигался разговор, в котором взрослые могут и рубануть по узлу, не попытавшись его распутать, — мол, все просто и ясно, чего чиниться?
Виль пошел медленней, словно так можно было оттянуть тот разговор взрослых, разных по жизненному опыту, по представлениям о добре и зле.
Он услыхал, что кто-то идет навстречу. «Уже сходятся на педсовет? Не пора ли назад повернуть?» Он замешкался и, увидев Пирошку, растерялся. Всего на какой-то миг растерялся, враз осознав, что искал он Пирошку и, желая встречи с нею, не прятался от дождя.
Сломав красивую и строгую прическу, Пирошка концом косы вытирала глаза.
— Ну, это вы зря! — не ведая, как быть, забодрился он и по инерции продолжил: — Ну, передразнила девчонка, ну, неладно получилось. Одумается, пожалеет. Девчонка же, а мы — взрослые…
«Остается только захихикать», — ужаснулся он.
Пирошка всхлипнула:
— В том ли дело, что одумается, даже казниться станет? И то потому, что неумехой выказала себя — не научилась свое отстаивать… Она ведь не зря уверена, что у нее больше прав, силы больше, козыри крупней. Этого она никогда не забудет…
— Да что вы такое говорите! Ей же всего четырнадцать!
— Ей уже четырнадцать…
— Пирошка, нельзя так. Вы что напридумали!
Прижав к губам конец косы, она свернула на тропинку, протоптанную наискосок через поляну, — в медпункт! И Виль не решился пойти за нею.
Ночью гроза расходилась вовсю. Над горами отворялись гигантские ставни, и вместе с ливнем вниз падал ослепительный свет, а через несколько секунд по ущелью, сотрясая домики, прокатывался гром.
К утру гроза утихла, но небо все еще было затянуто. Правда, облака поднялись выше, меж ними и горами образовался прогал, в котором рассеивались ослабленные солнечные лучи; на траве тускло серебрились дождинки, похожие на градинки. Что-то мешало ветру задуть ровно, и короткие внезапные порывы его сбивали с деревьев накопленную за ночь влагу.
Проснувшись, Виль сбегал на пляж. Мутное море горбатилось волнами и кидалось на берег. Песок и галечник были влажны и холодны. Купать детей, по крайней мере в первую половину дня, не придется — доктор не разрешит…
Антарян, собиравшийся на зарядку, цокнул языком:
— Кому-то везет! Море компенсируется внеочередным выходным.
— А по мне — лучше море, чем такое везение, такой выходной!
Натягивая свитер, Антарян скрылся с головой, забубнил:
— Чему, брат, бывать, того не миновать. Быстрее грянет — быстрее забудется… Выпало время — на всякий случай прикинь, кого возьмешь в плавкоманду взамен…
— Никаких «взамен»!
Антарян высвободил голову:
— Ты один решать будешь?.. Так помоги тебе аллах устоять перед Царицей… И еще перед одной сотрудницей, у которой есть основание иметь зуб на одну девчонку из плавкоманды.
— Иди уж, женский угодник, фаворит ее величества! Царица одно, а…
Антарян, как кинжал, сбоку прикусил вытянутый палец, вытаращил глаза:
— Если я тэбя убью, подтвердишь на следствии, что оскорбил меня и я дэйствовал в состоянии аффекта?
— Извини и дай немного пожить — должен же я узнать, что в этом мире торжествует: жажда сурового наказания во что бы то ни стало или разум и великодушие?
— Полагаю, сегодня все выяснится. Тогда и решим: оставаться тебе жить или разочарованным покинуть этот самый мир!.. А вообще-то, считаю нужным заметить: ты впервые работаешь с детьми и не понимаешь, что здесь действуют не те мерки, к которым ты, инженерная душа, привык…
— Душа у меня человечья. И я тоже думаю, что здесь должны действовать какие-то иные, неформальные мерки… Видишь, при таком единстве взглядов выводы мы делаем разные…
— Не усложняй, — посоветовал Антарян и ушел.
Скоро на весь лагерь зазвучала музыка, под которую дети делали зарядку.
Виль сидел на кровати, вспоминал минувший педсовет. Царица, врожденный систематизатор, коротко и последовательно рассказала о хулиганском («Да-да, следует только так квалифицировать их поведение!») поступке Лидии Клименко и Олега Чернова, которых надо немедля, с первым поездом, отправить в Ростов, но прежде, в воспитательных целях, поднять их, вызвать сюда и внушить, до чего они докатились и как виноваты перед пионерской дружиной, перед руководством лагеря и перед собственными родителями… Особый разговор — о воспитателе первого отряда и плавруке. Виновные оказались в двойном подчинении, из-за этого контроль и воспитательное воздействие было ослаблено. Воспитатель надеялся на плаврука, плаврук — на воспитателя, дети были предоставлены самим себе. А ведь поступок можно было предупредить! Однако теперь о том поздно, теперь наступило время принимать безотлагательные меры.
— И приговор вынесен, и частное определение! — возмутился воспитатель первого отряда. — Раз что-то стряслось, значит, не предупредили? А что же все-таки произошло?
— И вы еще спрашиваете! — всплеснула Царица руками.
— А вы считаете, что ваша оценка — единственно возможная? — завелся воспитатель, вскочил.
— Погодите. — Капитонов, приложив ладони к лысине, закрыл глаза.
Наступила пауза.
Она затянулась, и Антарян нарушил ее:
— Все равно от чего-то мы должны плясать. Начнем с предложения Марии Борисовны. В конце концов, одним махом оскорблены две женщины. От этого никуда не денешься. А око за око или что другое за что другое взвесим сообща. Только по рэгламенту, чтоб не до утра сидеть.
— По регламенту можно такое навзвешивать! Особенно — оскорбляясь! — перебил физрука Виль.
Капитонов отнял руки от головы, открыл глаза, вздохнул:
— Незачем до утра сидеть. И незачем вытаскивать детей из постелей. Пусть они сами подумают. И мы в свою очередь подумаем. Хотя бы до утра.
— А что до утра изменится? — напирала Царица. — Что они за ночь удумают, если сами не ведают, что творят?
— Тем более. Надо, чтоб узнали, чтоб дошли до знания.
— А сейчас и мы не знаем сути, — нетерпеливо вмешался Виль.
— Не знаем, — подтвердил Капитонов. — И в шею нас не гонят… Вот поймем, что к чему, тогда и подскажем совету дружины: потолкуйте со своими товарищами, поправьте их… Насчет же немедленного удаления из лагеря и речи быть не может. Они приехали отдыхать, мы приехали обеспечивать им отдых и воспитывать их… Неужто мы такие бессильные, что с ходу избавимся от таких ребят?
— Ну и ну! — поразилась Царица. — До чего мы докатимся?
— Вот те и ну! — Капитонов поднялся. — С сильными лекарствами надо осторожно — они могут на всю жизнь погубить здоровье…
— Для чего ж мы собирались? — саркастически прищурилась Царица. — По-ка-ля-кать?!
— Я уступил вашему требованию созвать экстренный педсовет, чтоб докалякаться до того, до чего мы докалякались: не рубить с плеча, подумать. Дети у нас, а не параграфы.
Капитонов вопросительно посмотрел на воспитателя первого отряда, потом на Виля и заключил:
— Возражений, как видите, нет. Пора и нам приспнуть…
Девочки первого отряда, в общем-то, почти одногодки. Но глянешь на них — на всех сразу, — невольно засомневаешься: не просчитались при подборе, не свели вместе девятиклассниц и пятиклассниц? Они и взрослеют неодинаково: есть такие, что еще и в куклы играют (не постеснялись даже в лагерь привезти!), есть такие, что собирают портреты киноактеров — не комиков, не старых и знаменитых мастеров, а молодых красавцев с фигурами спортсменов-чемпионов. Есть, конечно, и такие, что занимаются и тем, и тем.
Уходя с сорванного дисковечера, они тараторили вперебой — обсуждали случившееся. Мнение у них, разумеется, не могло быть единым, и девчоночья часть отряда раскололась: одни возмущались тем, что из-за этой Лидки Клименко наказали всех, другие клеймили ее за беззастенчивое пижонство, третьи считали, что она выдала обалденный номер, на который не каждая решится и который рассчитан не на серые заскорузлые вкусы. Понятно, все девочки — во всяком случае в собственных глазах — были современными, знали толк в неординарных манерах и видывали зазнаек и нахалок, ставящих себя выше других…
Если спорщики не перессорились, то потому, что безусловно сходились в своем отношении к Олегу Чернову: он поступил рыцарски, пусть Лидка не стоит его порыва, но сам по себе порыв исключительный — какой нынешний мальчишка способен на такое? Перевелись мальчишки!
Лидия-Лидуся — как не слышала — ни словечка на все, на хулу и на хвалу — так ее зажало-заколодило. Когда разрешили разойтись, чтоб подготовиться ко сну, она сходила на ручей, ополоснула лицо, вымыла ноги, бегом вернулась в комнату, забралась под одеяло, накрылась с головой — озябла до крупной болючей дрожи.
Девчонки приумолкли, но совсем стихнуть не могли — это было выше их сил, — потому шептались, сдавленно пересмеивались. Лидия-Лидуся лежала недвижно — пусть думают, что уже спит. А они и сами засыпали одна за другой — кто-то даже тонко похрапывал.
Лидия-Лидуся надышала под одеялом, угрелась, решилась расслабиться, а потом и вытянулась, уверенная» что до утра пролежит так — разве с ее мыслями забудешься?
Она была не из тех, что боятся наказания и стараются выкрутиться, непременно оправдаться, даже если есть за что отвечать. Что ей наказание, если все ясней и ясней становилось: повела себя не так, совсем не так, как должна бы! Дура, непроходимая дура — замысливала нечто оригинальное и остроумное, а выкинула грубое и постыдное. И почему же, ну, почему же не сообразила, чем все обернется? Очнулась — в луже, в которую добровольно и села. Да еще в какую лужу!.. Бедный Виль Юрьевич даже рассердиться не смог — так ему неловка и совестно было. За нее совестно было, за нее, надеявшуюся, что лишь заденет его своей меткой и беспощадной иронией, протрет ему глаза. Задела! Протерла глаза» но на кого?..
Она заплакала беззвучно и горько, жалея, что не взяла с собой большую куклу, подаренную бабушкой. Сначала этот подарок обидел, а потом полюбился. И все-таки оставила куклу дома на диване, на котором спалит вдвоем. Сейчас бы обнять ее, поделиться с нею тоскливыми и злыми мыслями, проговорить всю ночь — все равно не до сна!..
Прогремел сигнал на подъем, когда она открыла глаза и поняла, что дрыхла! Но во сне, сама того не подозревая, она думала и додумалась: поступила безобразно, недостойно себя такой, какой всегда хотела быть, какой уже видела себя.
Лидия-Лидуся точно не могла сказать, когда перестала относиться к миру взрослых, как к чуждому ей, противоположному, — просто однажды заметила, что уже не противопоставляет себя тому миру. Пережила она и крайне обостренное любопытство к нему — начала испытывать критический интерес к окружающим взрослым» поверив, что неизбежно войдет в этот мир, уже законно входит в него, даже стремится (чего от себя скрывать!) побыстрей войти в него. Однако и сам не такой уж совершенный и последовательный, он — этот мир — не хотел или не умел увидеть, что перед ним давно не ребенок! Наверное, взрослые начисто забывают то, что недавно пережили и вынесли сами. А может, именно пережив и вынеся все, ранившее их самолюбие, они, вместо того чтобы стать терпимей, — нетерпимы к другим, позже них взрослеющим? Дескать, чего выстилать ковры вслед идущим, ежели сами от и до пробрели по камням и колючкам?
Она надеялась, что Виль Юрьевич в этом смысле исключение. Не может он быть как все, не имеет на то права — иной он человек. Вероятно, он и сам не понимает этого и потому порой поступает, как все другие.
Парни первого отряда все как один считали: Олег Чернов — молоток! Чего бы ни добивалась Царица, как бы ни решил Капитоныч — Олег Чернов показал класс!
А он сам, Олег Чернов, так и не объяснил себе: какая оса ужалила Лидку, заставила взбрыкнуть и такой маскарад устроить? Но ведь что-то вынудило ее? Что же?.. Как дважды два лишь то, что она дала маху. И поплатится за то. И он — на пару с нею. Чем бы вся эта история ни угрожала, дрейфить — ни-ни! Это он себе говорит, это он всем и каждому скажет и покажет. Он всем и каждому даст понять: не сгоряча заявил старшей вожатой, что у нее нет чувства юмора — у нее оно действительно отсутствует.
Реакцию девчонок и парней первого отряда он воспринимал как вполне нормальную. На попытки потолковать о происшедшем отвечал хмурым молчанием. На советы не робеть — дожимал плечами: какой разговор?
Отношение Вилюрыча к нему, как он понимал, было сложным: плаврук, надо полагать, занимался перебором вариантов. Сделает вывод — поделится. Устыдит — прав будет. Прав будет, если попрет из плавкоманды… Но, может, не попрет, если из лагеря не попрут…
* * *
Плохая погода тем хороша, что дает дополнительное время для подготовки к праздникам и конкурсам, которых в плане с лихвой. После завтрака отряды ушли на свои места. А Иван Иванович Капитонов позвал Лидию-Лидусю и долго гулял с нею по берегу ручья. О чем они говорили, никто никогда не узнал, как никто никогда не узнал, о чем говорил начальник лагеря и с Олегом — там же, у ручья. Издали смотришь, кажется, что приехал на побывку отец, попросил отпустить взрослеющее чадо и беседует с ним о своем семейном, имеющем значение только для самых близких.
Старшая вожатая назначила на двенадцать часов дня заседание совета дружины, но оно в этот день не состоялось — в лагерь приехал директор соседнего плодоовощного совхоза, грузный седоватый мужчина с депутатским значком на лацкане светлого вельветового пиджака.
Старшие отряды спешно созвали на эстраду.
Увидев гостя, сопровождаемого начальником лагеря и старшей пионервожатой, ребята сообразили: предстоит трудовой десант. Кому-то это пришлось по душе: для разнообразия чего бы не прокатиться в поля или сады? Кого-то огорчило: ты будешь вкалывать, а тут, по закону подлости, распогодится и малышню поведут на море?
Загалдели было и те, и те, но Царица скомандовала в мегафон:
— Все молчат! Все слушают внимательно!
Дождавшись полной тишины, она произнесла речь:
— Всем вам хорошо известно, что вся наша страна, весь наш народ борется за успешное осуществление величественной Продовольственной программы. Каждый из нас должен внести в это патриотическое дело свой весомый вклад…
— На прополке? — выкрикнули в задних рядах.
— Не-а! Будем улицы подметать! — ехидно отозвались там же.
Властным взглядом обведя камчатку, заворожив ее, Царица продолжала:
— В соседнем совхозе идет уборка урожая. Мы обязаны помочь трудящимся! И мы поможем! Все, как один, — в трудовой десант!.. А сейчас перед вами выступит директор совхоза товарищ Отар Гурамович Миминошвили! Поприветствуем его!
Она отдала мегафон директору, вскинула руки над головой, захлопала в ладоши, кивком головы велев следовать ее примеру.
Ребята зааплодировали, а когда Отар Гурамович положил мегафон на стол, они одобрительно подбавили шуму. Директор поднес ко рту кулак, осторожно кашлянул, и плеск ладош мгновенно прекратился.
— Вы — наши дорогие гости. Здесь все для вас. Вам надо отдохнуть, окрепнуть, чтоб потом целую зиму отлично учиться… Вы ничем нам, здешним жителям, не обязаны. Ваши родители хорошо поработали и заработали ваши путевки… Вы не обязаны, но, если захотите, можете очень нас выручить, очень! Я пришел к вам потому, что больше некуда идти. Всех, кого мог, попросил, все, кто могут, выручают… Если вы откажетесь, никто не имеет права вас осудить… Но, если вы откажетесь, погибнут совсем готовые фрукты. Наверно, вся большая Продовольственная программа не пострадает, даже не почувствует… Только в каком-то городе, в каком-то детском саду, в какой-то больнице, в каком-то пионерском лагере, может, в вашем, — он выставил перед собой сложенные лодочкой руки, потом, отставив локти, развел, потом откинул широко назад, чуть ли не за спину, — мол, дело швах, — не хватит на десерт или компот… свежих витаминов. Не хватит… Не скрою — работа утомительная, однообразная, не скрою…
— Все, как один, поможем! — вскочил Костик Кучугур.
— Когда надо? — готовно поинтересовался Олег.
Отар Гурамович повернулся к Капитонову, о чем-то тихо спросил, склонив голову, внимательно выслушал ответ.
— Хорошо бы уже сегодня. Руководство лагеря не возражает — все от вас зависит. Я могу обеспечить автобусы через двадцать минут.
— Едем!.. Все!.. Мы готовы! — слышалось там и тут.
Ребят отпустили на пятнадцать минут — кому переодеться, кому переобуться, всем — надеть пилотки.
Капитонов отозвал в сторону Виля и Антаряна:
— Поедете с отрядами в совхоз, поможете воспитателям.
— А кто поможет младших занять? — подступила к начальнику Царица.
— Массовичка вполне справится сама…
— Допустим, но в двенадцать — совет дружины. Кроме членов совета, виновные и… их руководители нужны здесь…
— Совет дружины недолго перенести на другое время, — досадуя, сказал Капитонов. — Что же это мы — призываем на работу, а активистов тут же отставляем!
— Допустим, — усмехнулась Царица, — активисты поедут, совет перенесем. А с провинившимися как?.. Не посылать же в такой почетный трудовой десант?
— За вину с них в свое время спросится, а в совхоз пусть едут. — Капитонов тоже усмехнулся: — Отлучением от труда не накажешь, не воспитаешь. И вы, Мария Борисовна, поезжайте. Вы должны быть на главном направлении, вы там и за меня будете, а за себя дежурную вожатую оставьте.
Уступая, Царица непримиримо и горько сжала губы: дескать, беды не миновать, и вы еще вспомните меня и призовете вместе расхлебывать кашу!
Пока шел этот разговор между начальником лагеря и старшей вожатой, директор совхоза держался на расстоянии и курил. Антарян и Виль переглядывались: физрук был озадачен, плаврук — возмущен неотходчивым нравом юного величества.
Когда шли к себе, чтоб собраться в дорогу, Антарян сожалеюще вздохнул:
— А красивая!
— Тебе этого мало? — подначил Виль. — Помучайся, чтоб сердце не растренировалось, не разучилось волноваться и переживать.
— Один — ноль в твою пользу, — еще раз вздохнул Антарян. — Почему благоразумным быть трудней, чем неблагоразумным?..
Ровно через пятнадцать минут десант, готовый двинуться в путь, собрался у центрального входа, ровно через двадцать минут прибыли два оранжевых автобуса. Когда они остановились, дверь одного из них оказалась, как раз возле Капитонова. Она с треском распахнулась, словно приглашая: садись! И он, засмеявшись, воскликнул:
— Эх, как завидую вам, хлопцы!
— Поехали с нами! Поехали!
— Дела не пускают, — сказал он и с детской непосредственностью попросил: — Так вы уж там за меня, а? Как следует, а?
— Бу… еде!..
— Врежем по-ударному!
— Две нормы, считайте, за вас!
— Не посрамим!
— Ну, спасибо! — он махнул рукой. — По машинам!
В минуту погрузились и, раззадоренные диалогом с начальником лагеря, сразу запели:
Начальник снова махнул рукой: вперед!
Маленький, жаждущий справедливости пони все бегал по кругу, а два слоноподобных автобуса напрямик пересекли поселок с запруженной людьми торговой улицей, тесным базаром, пристанционной площадью и, плавно покачиваясь, помчались вдоль моря. Виль удивленно смотрел в большое окно — в лагере он стал забывать, что есть иные виды, отличные от тех, которые с утра до вечера стояли перед ним, и есть места, где нет такого, как в «Костре», скопления детворы, где взрослых — больше. Даже море, казалось, было здесь другое — взболтанное, мутное, неприкаянное, вынужденное приникать к неприбранному и неуютному дикому пляжу.
Виль ехал в одном автобусе с Царицей. По ее указанию воспитатель первого отряда маячил у первой двери, а Виль у второй — ответственными за порядок и безопасность. Тут же возле Виля, держась за вертикальный поручень, стояли Лидия-Лидуся и Олег.
Царица увлеченно пела, в ударных местах задорно вскидывала голову, и волосы ее мерно колыхались, и в свежем розовом рту зазывно сверкали ровные зубы, и глаза опьяненно блестели, ничего, однако, не выпуская из виду — не ослабляя контроля.
«А верно — красивая!» — мысленно обращаясь к Антаряну, согласился Виль и поежился: люди с такими глазами злопамятливы, жестоки и мстительны. Ни время, ни добрые новые дела не смягчат ее карающей воли. Влетит Лидии-Лидусе и Олегу — по заслугам влетит и сверх того: за дерзость, как говорится, не по чину. И потому-то не учтет она, что провинились дети. Да, не маленькие, обязанные уже предвидеть последствия своих поступков, но дети!.. «Вот-вот, — вскинется Царица, — пусть не забывают, пусть помнят, кто есть кто!» Виль сокрушался: ах, черт бы их, пацанов-пацанок, побрал вместе с их закидонами!
Услышь Лидия-Лидуся его мысли, бесконечно оскорбилась бы: кто, она — «пацан-пацанка»? Она — провинившееся ди-тяааа? Он молчит, глядя в узкие дверные окошки, он грустен и не обращает на нее внимания, хотя она совсем близко к нему: когда автобус встряхивает, локоть Вилюрыча ощутимо толкается в ее ребра. Раз она даже показно охнула, но он пропустил мимо ушей. Сердится. А скорей всего — стыдится. За нее. Да и за Олега. Наверно, так стыдится, что и смотреть не хочет. И жалеет ту дамочку-медсестру, ту булочку с черносливом, считает, небось, и себя перед нею виноватым… Ну, и ладно! Она отвернулась, но когда автобус встряхивало, не отстранялась и локоть Вилюрыча ощутимо толкался в ее ребра…
Олег усек, как Вилюрыч покосился на Царицу и отвел взгляд, уставился на море и безлюдные пляжи. Сама Царица сидит, а Вилюрычу — по ее указанию — приходится торчать столбом, порой приплясывать, сохраняя равновесие. Олег охотно подменил бы его — пусть бы сел в кресло, потеснив ребят, пусть бы отдохнул, пусть бы… Олег насупился, чтобы не выдать себя: хочется занять место Вилюрыча и потому еще, что в ту сторону кидает Лидку…
Поднялись на невысокий горный отрог и спустились с него на плоский мыс, повернули влево, покатились каменистой дорогой, извивающейся вдоль пологого, местами вогнутого склона. От подножья начиналось село, утопающее в зелени, а напротив, до реки, лежал просторный сад, обнесенный жердевой оградой.
Светлое галечниковое русло прорезывалось рукавами капризной реки. А дальше зеленели бугры, из которых выпирали серо-голубые, испятнанные мхом скалы; сразу за скалами начиналась крутая стена, на которой лишь кое-где удерживались кривые деревца. Стена уходила в небо, над нею низко бежали облака, и чудилось, что она мерно покачивается.
Виль вышел из автобуса первым, движением руки предупреждал: ребята, выпрыгивайте осторожно! И смотрел, не мог не смотреть на ту величественную каменную стену и облака над нею — в них были громадная мощь, безмерное спокойствие, вековая мудрость, свойственные тому, что живет по каким-то иным, несуетным законам, что знает свою меру добра и зла, свою меру прекрасного и безобразного…
Белая директорская «Волга», которая прибыла сюда раньше автобусов, стояла на обочине с распахнутыми дверцами. Отар Гурамович затоптал сигарету, обратился к ребятам, высыпавшим на дорогу:
— Добро пожаловать! В саду вас ждут рабочие — они скажут, что и как делать.
Убегающими к морю рядами высились ухоженные стройные деревья, ветви которых густо осыпаны плодами — белыми, красными, желтыми, черными, розовыми. И крупными — как на подбор. Они туго лоснились, они едва не лопались от сладкого сока, наполнявшего их.
Возле штабеля новеньких ящиков ребят встретили немолодые темнолицые женщины в темных платьях. Окруженные морщинами глаза их были грустными. Одна из них, наверно, бригадир, повела рукой и негромко и неторопливо сказала:
— Сначала, дети, поешьте! А потом начнем работать.
— Лучше делом займемся, а полакомиться и на ходу можно! — предложил Олег Чернов.
Его дружно поддержали:
— Ага, сперва поработаем!
— Успеем наклеваться!
— Что мы, лопать приехали?
— Нет-нет, — возразила та, которая, наверно, была здесь бригадиром. — Так не годится. Не обижайте нас, сначала угоститесь, узнайте, что мы вырастили. Приятного аппетита, ешьте на здоровье!
Конечно, этим женщинам хотелось, чтобы все созревшее было снято с ветвей и вывезено отсюда, но они были матерями, для которых дети — всегда прежде всего. Кроме того, они, эти женщины, вместе со своим директором Отаром Гурамовичем были замечательными психологами: немного времени понадобилось ребятам, чтоб испробовать по нескольку сортов черешни.
Заработали дети жадно, заражая друг друга азартом и старательностью. И все-таки Олег Чернов выделялся — он брал на себя самое тяжелое и всюду поспевал: переставлял лесенки, срывал плоды, оттаскивал полные ящики, подавал сборщикам новые. И при этом он невидимой нитью был привязан к Лидии-Лидусе — подстраховывал, когда она слишком высоко забиралась, тянулась к верхним ветвям, переставая держаться за лесенку или за ствол. Руки Лидии-Лидуси безостановочно сновали, и кастрюля, притороченная к животу, наполнялась за считанные минуты. Девчонка работала сосредоточенно и свободно, будто на земле стояла; смела, конечно, но ведь и уверена, что подстрахована надежно!
Виль ставил ящики на весы, а потом снимал и укладывал в штабель, отмечал в тетрадке, сколько черешни готово к отправке.
Увлеченно работала и Царица. С кошачьей грацией извивалась она меж ветвями и, казалось, вытягивалась, струилась вверх, невесомая и гибкая. Порой оглядывалась, посматривала на ребят, и Вилю чудилось, что дольше, чем на других, она задерживает взор на Лидии-Лидусе и Олеге, чему-то усмехается, кривя полуоткрытые губы. При ее прямолинейном характере это могло означать: «Стараетесь? Что ж, за это поблагодарим… Но добросовестное участие в десанте — само собой, а хулиганский проступок и ответственность за него — само собой!»
У Царицы было ведро с крючком на дужке. Насыпав его до краев, она снимала ведро с ветки и звала Антаряна, всякий раз укоряя:
— Даниэээл Максимович, ну, что же вы? Время теряю!
И Даниэл Максимович бежал к ней с пустым ящиком.
— Ну, что же вы так далеко забираетесь? Потом бежать приходится, — жалела она физрука, высыпая черешню в подставленный ящик.
А Антарян хмурился и снова уматывал подальше, но сильный голос Царицы настигал его.
Когда объявили перерыв, женщинам-садоводам пришлось останавливать детей, чуть ли не каждого персонально звать к брезентам, застеленным белыми скатертями, на которых стояли тарелки с сыром и щедро нарезанными лепешками.
Угощение было непривычное, дети больше напирали на душистые лепешки, а к соленому жестковатому сыру почти не притрагивались. Антарян, наоборот, почти не ел хлеба, а вслед за сыром кидал в рот крупные черные черешни.
— Сладкое с соленым? — ахала Царица, пробовала и еще сильней ахала. — А в этом что-то есть!.. У вас, на Кавказе, Даниэл Максимович, небось, все любят такие пикантные сочетания!
— У нас, на Дону, когда поспевает черешня, в магазинах нет такого сыра, а когда появляется такой сыр, черешня уже отходит. А у вас?
— Я в магазинах и на базаре не бываю. Не люблю да и некогда. В институте назанимаешься, придешь домой, надо что-то еще поштудировать. И мама меня от всего постороннего ограждает!
Отвернувшись, усмехнулась Лидия-Лидуся, строго, молчал Олег, Костик Кучугур делал и передавал брату бутерброды — на ломтике хлеба кусочки сыра вперемешку с половинками черешен.
Воздух в саду был теплый и недвижный. Сочно пахла примятая трава, гудели пчелы. С тела постепенно испарялся пот, и вместе с ним из мышц улетучивалась, усталость и нарастала охота к безмятежному отдыху. Насытясь, Виль привалился спиной к стволу, вытянул ноги. Медленно дышалось, медленно текла в жилах кровь, медленно текли и мысли, и в них не так сконцентрированно, как в действительности, отражалось все, что раздражало, не давало покоя. И теперь не такой грозной представлялась Царица, не такой злой, как думалось совсем недавно; теперь разумелось: Лидия-Лидуся и Олег в конце концов поймут, что перехватили, и Царица поймет, что она перехватывает, что можно быть проще, мягче, добрей.
Наступила пора снова браться за работу. А вставать никому не хотелось. Воспитатели и вожатые призывали:
— Все занимают свои места. Все продолжают работу. Все вспомнили, как хорошо начинали!
Женщины-садоводы просили взрослых:
— Ничего!.. Не надо заставлять. Дети постепенно раскачаются, и все будет хорошо! Ничего!..
Виль заставил себя подняться, напрягшись, он вскочил, как выпрыгнул из состояния полудремы. Замер, а потом потянулся до хруста, до дрожи и сладостно застонал в предвкушении мышечной радости, которая непременно приходит во время неустанного и осмысленного движения. А что может быть осмысленней нужной работы!
По просьбе женщин-садоводов каждый прихватывал два-три ящика, чтобы были под рукой: убирая урожай, продвинулись в глубь сада. Виль приспособился — в каждой руке по два ящика. Олег нагрузился так, что не сосчитать, сколько тары на нем. Ящики не тяжелы, но нести неудобно — перекрывают обзор. Лидия-Лидуся взяла на себя роль поводыря, предупреждала Олега, если впереди обнаруживалась ямка или низко нависшая ветка.
Царица, провожая их взглядом, тихо, чтоб не услышал Виль, сказала Антаряну:
— Ослепленная ведет ослепленного… Куда заведет?
Виль и не услышал, да и не старался услышать. Однако случайно перехватил ее взгляд, а увидев несчастное лицо Антаряна, понял: Царица с аппетитом съязвила. Стало обидно и за ребят, и за Антаряна, впрочем, и за саму Царицу.
Усталость подступила к десантникам раньше вечера, будто знала о том часе, о котором условились директор совхоза и начальник лагеря. Ребята пытались переломить усталость, а Отар Гурамович, видевший эти тщетные попытки, сочувственно улыбался:
— С непривычки тяжело, понимаю. И хватит на сегодня, хватит. Лучше приезжайте завтра. Приедете?
Еще бы!
И второй день отработали на совесть. В этот раз к десантникам присоединились и начальник лагеря, и доктор с медицинской сестрой, и свободная от дежурства смена поварих и кухонных рабочих, и те вожатые и воспитатели младших отрядов, у которых по графику был выходной.
Перед отъездом Отар Гурамович показал на изрядный штабель ящиков с черешней:
— Это, друзья мои, ваш заработок. Точно по расценкам и в полном соответствии с количеством и качеством затраченного труда! Присылайте грузовик, забирайте!.. А помимо того, сверх того, за то, что к сердцу приняли нашу нужду, за то, что выручили нас, руководство совхоза выделяет для вас премию — автобус на целый день. Куда захотите, туда и поезжайте. Советую в горы. У нас такие места, такие места! — Он закрыл глаза, сложил пальцы в щепотку и поводил рукой перед собой.
На следующий день утреннее море было, хотя дул ветер: сидишь в воде — приятно, вылезешь на берег — дрожишь, пока не разотрешься шершавым вафельным полотенцем. Второе, послеполуденное, море отменили — отряды остались в лагере и готовились к вечеру инсценированной песни. Репетировали на отрядных местах, оттуда доносились и причудливо переплетались приглушенные отрывки песен.
А в пионерской комнате заседал совет дружины. Начали при полном кворуме, с участием начальника лагеря и воспитателя первого отряда. Начали четко: перед председателем совета дружины, худой девочкой с длинными косами, лежал листок — подробный регламент, или, по-другому сказать, краткий сценарий заседания.
Тщательный документ этот составила Царица. В ее владениях царила аккуратность — глубочайшая страсть Марии Годуновой. Пионерские комнаты всегда и везде содержатся в строгом порядке. Пионерская комната лагеря «Костер» был сверхобразцовой — у всего было свое раз и окончательно установленное место. Даже стулья были наглухо прикреплены к полу, и члены совета сидели вокруг стола ровно, как по линейке. Ножки стульев и пол связывали прочные железные уголки, по заказу старшей вожатой сделанные в кружке «Умелые руки», — не сломать! Все выходящее из ряд вон пробуждало в ней решительный протест, наносило горькую обиду, а тот, кто нарушал принятый порядок, тот безнадежно падал в ее глазах, вызывал стойкую неприязнь.
Она была счастлива, когда в свои ранние годы, играя, впервые навела порядок в домашнем детском уголке, и папа с мамой завосхищались: «Как замечательно ты сделала! Никто лучше не сумеет! Ни у кого нет такого уголка!»
В школе, с первого класса, Мария (именно Мария, а не Маша, не Муся, не Маня) была отличницей и примерной общественницей. Нет, она не отличалась особенными способностями, тем более — активностью. Но к уроку неизменно знала то, что надо было знать, а поручения выполняла точно в срок, ничего не упуская и не позволяя хоть чуть-чуть отступить от заданного — ни себе, ни другим. И естественно, ее ставили в пример и обязательно избирали на разные посты. Ей нетрудно давалась такая жизнь — природа наделила хорошей памятью и ровным усидчивым нравом, не заразив зудом изобретательства и жаждой перемен, и она легко подчинялась тем, кто имел право давать указания, оценивать и поощрять. Ее, как правило, выделяли, и этим уже ставили выше одноклассников, а потом и однокурсников. И она, вкусив сладость избранности и властвования над сверстниками, была невысокого мнения о тех, кто не мог сравниться с нею в дисциплинированности и прилежании, во владении собой. Она не сомневалась в правильности усвоенных ею жизненных правил и до презрения не понимала людей, которые стремились обходить правила, и торжествующе ухмылялась, видя тщетность подобных попыток.
К сожалению, в порядок заседания сразу был внесен досадный элемент неслаженности. И кем! Начальником лагеря.
Не успела председатель совета дружины открыть рот, чтобы огласить поставленный в порядок дня вопрос о недостойном поведении пионеров первого отряда Клименко Лидии и Чернова Олега, как Иван Иванович Капитонов поискал глазами и удивленно спросил:
— А Юрьев где? Его что, не известили?
Царица уже не числила провинившихся в плавкоманде — убрать их оттуда, думала она, дело времени. Тогда зачем здесь плаврук?
— Надо ли? — с мягким укором промолвила Царица — не могла же она при детях втолковывать начальнику лагеря столь простые вещи. — А воспитатель отряда приглашен.
— Надо бы, надо б и плаврука пригласить…
Царица вздохнула и по внутреннему телефону позвонила радисту. Через несколько секунд радио лагеря провозгласило: «Плаврук товарищ Юрьев! Вас ждут в пионерской комнате. В пионерской комнате вас ждут, товарищ плаврук Юрьев!»
Виль прибежал, когда Царица разделывала Лидию-Лидусю и Олега. Старшая вожатая обозначила паузу, проводила плаврука глазами, убедилась, что он сел, и продолжала свою продуманную речь. Она уверена была, что и Клименко Лидия, и Чернов Олег, вина которых не вызывала и не могла вызвать сомнения, станут юлить, искать себе оправдание. А его, оправдания, тоже быть не могло: не баловались, не по глупости влипли в историю, не по неведению, а сознательно, демонстративно, злонамеренно допустили недопустимое — на это и напирала Царица, не оставляя лазеек ни обсуждаемым, ни тем, кто пожелал бы квалифицировать поступки Клименко и Чернова как обычную нечаянную ребячью шалость. Взор старшей вожатой задерживался на том, кого она имела и виду, мысль доносилась не только словом, но и внушалась на расстоянии волевой энергией, излучаемой глазами.
Лидия-Лидуся и Олег сидели рядышком в конце стола, опустив головы. Виль смотрел в рот Царице — после каждого смыслового куска губы ее складывались, выпячивая розовую мякоть: мол — все, мол, сказанное, безусловно верно и неотвратимо. Члены совета напряженно внимали, а Капитонов задумчиво поглаживал усы.
Обведя взором всех, Царица снова остановила его на Лидии-Лидусе и Олеге:
— Всем нам хотелось бы знать, что они думают о своем поведении, что могут сказать всем нам.
Она села, спокойная и удовлетворенная, — она ведь знала, что они должны думать и что могут сказать!
И тут произошло непредвиденное.
Встала Лидия-Лидуся, посмотрела на Царицу — взгляд во взгляд:
— Отвратительная была. Я… Некрасиво получилось. Простить себе не могу. — Постояла, помолчала, взвешивая сказанное, и тихо — сама себе — подтвердила: — Да, так!
Она села, встал Олег, чуть покосился в сторону Лидии-Лидуси:
— Поступок свой считаю грубым, безобразным, недостойным. Стыжусь его и… простить себе не могу…
Царица настолько была уверена в своем прогнозе, что, вдруг обнаружив его ошибочность, растерялась. В глазах ее, обращенных к членам совета, стоял недоуменный вопрос: «Как же так? Как же?..» Члены совета смущенно отворачивались: что говорить, если люди признают свою вину и сами осуждают себя?
Но Царица собралась с силами, забарабанила пальцами по столу, выразительно глянула на председателя совета дружины. Та после сорванного дисковечера не меньше подружек возмущалась поведением Лидии-Лидуси и Олега, может, даже больше, как лицо официальное, от которого кое-что зависит. А теперь у нее пропало желание взыскивать с ребят. Однако старшая вожатая ждала, и председатель, теребя конец косы, прочла вслух строку с листка перед собой:
— У членов совета и приглашенных есть вопросы?
Вопросов не было.
— Кто хочет выступить?
Никто слова не просил.
Продолжая барабанить пальцами, Царица недовольно взглядывала на члена совета, заставляя подняться но от всех слышала почти одно и то же обкатанное: «Поведение, как сами признают, несовместимое. Непростительное, как сами отметили… Но, учитывая чистосердечную самокритику, ограничиться взысканием». Каким — не говорили.
— Конкретно надо, — подсказала Царица председателю совета. — Какое именно взыскание?.. Надо ведь, чтоб правильные выводы сделали, чтоб урок извлекли, чтоб другим неповадно было…
Все пошло не так, как хотелось, как следовало, и она бессильна направить заседание в то русло, которое для него выложила. Начальник лагеря невозмутимо поглаживал усы. Воспитатель первого отряда испытывал явное облегчение. Плаврук покусывал нижнюю губу — нервничал.
— Необходимо дать им… почувствовать, — отчаянно и жестко произнесла Царица, как произносят «необходимо проучить». — А послушать членов совета, так провинившихся впору награждать. Как же — сразу признались и осудили себя!.. Или благодарностью на первый случай ограничимся?
— Можно же строго указать, — сказал Виль.
— А вы, конечно, считаете, что этого достаточно? Даже многовато, да? А не кажется вам, что им не место в плавкоманде? Не боитесь вы, что своей защитой поощряете их на такое, о чем потом пожалеете? Да поздно будет!
— Какая защита?.. Никто их не выгораживает — ни сами они, ни члены совета, ни я…
Царица покачала головой:
— Неужели, товарищи, вы не видите, что они хитрят? Уходя от ответственности, упреждая спрос, поторопились признать вину!.. Доигрались — куда же деваться?
Что-то рушилось в душевном устройстве Царицы, и первопричину этого она видела в Лидии-Лидусе и Олеге. И испытывала к ним… Виль не нашел подходящего выражения: «ненависть» — слишком сильно, «злость» — слишком обыденно, лично. И тем не менее что-то личное в ее чувстве было, и она не поднялась над ним. Не урок ей хочется преподать, хочется воздать — да так, чтобы неповадно было! Чтоб помнили, с кем дело имели.
— Можно же строго указать! — напористо сказал Виль.
— Да, строго указать! — подхватила председатель совета дружины.
— Строго указать, — немедля откликнулись члены совета.
Царица изумленно посмотрела на Капитонова.
— Мнение единогласное, как видим, — сказал начальник лагеря. — Если других вопросов, касающихся ребят, на повестке дня нет…
Других вопросов на повестке дня не было, и Царица безнадежно взмахнула рукой — можно закрывать заседание.
Всех ребят как ветром сдуло.
Иван Иванович погрел руки на лысине, опустив на колено, сцепил их, точно для того, чтобы сберечь тепло, едва ли не с любопытством всмотрелся в лицо старшей вожатой.
— А вы, Мария Борисовна, всерьез не верите им? Не верите искренности их признания и самоосуждения?
Удивительно произнес он «им» и «их» — с той уважительной осторожностью, которые показывали: ему не все равно, как они, Лидия Клименко и Олег Чернов, оценят сказанное здесь, что они могут подумать о нем самом и Царице.
— В самом деле — не верите? — повторил Капитоныч, давая Царице возможность уточнить свое мнение, поправить его.
Она выслушала с выражением сожаления на лице, но ничего не сказала в ответ.
— Я вот — верю… Говорил с ними… А вы — говорили?
— Чего ж особо говорить — все предельно ясно.
— Я говорил. Мне не все ясно — и сейчас. Но я верю — они вправду не щадят себя, совестно им за себя. Перед собой, перед нами… Это дорого стоит, дороже любого наказания. И если мы им сегодня не поверим, они завтра перестанут верить себе. И нам тоже… Зря вы, Мария Борисовна, на их место в плавкоманде покушаетесь, — увещевал Капитоныч. — Там у них взрослое дело. На таком только и зреть и расти. А зреть им долго и расти куда есть!
— Где же гарантия, что после такого вот разговора они не выкинут чего-нибудь еще, да похлеще?
— Это точно — гарантий нет, — союзнически добродушно сказал Иван Иванович Царице, словно ей одной, словно вообще они вели речи-разговоры вдвоем, без свидетелей. — Нет гарантий… — И развел большие руки.
* * *
Сквозь сплошную, но тонкую облачную пелену просвечивает грустное солнце. Воздух серо-зеленый и море серо-зеленое, неуютное. Тепло, безветрено, а оно отчего-то раскачивается, волнуется, причем ни с того ни с сего волнение вдруг нарастает или спадает. На прибрежный песок выбрасывает грязную пену, обглоданный хворост, огрызки яблок.
Купались, понятно, мало и неохотно, тоскуя по жаркому синему небу, изумрудной прозрачности недвижного моря. Забот у плаврука убавилось. Верно, нервотрепки стало побольше — завтракаешь уже, и все не знаешь: состоится утреннее море или опять сорвется? У физрука, напротив, забот прибавилось, и Виль помогал Антаряну во время тренировок, соревнований, игр. Всего этого хватало — ребят постоянно чем-нибудь занимали, чтоб они не оставались без дела, не нудились со скуки, не искали приключений, из-за которых стремительно растет травматизм — растет число сбитых коленок, ободранных рук, синяков и шишек.
Однако и развлечения приедаются, тем более что развлекаться приходится на исхоженной-избеганной вдоль и поперек территории лагеря.
— Требуется мероприятие-кульбит. — Антарян выразительно крутнул рукой. — Хотя бы для старших отрядов. Иначе закиснем.
— Оно так, — невнятно отозвался Виль — согласен был, что необходимо нечто свеженькое, да что тут изобретешь — вроде все испробовали?
Антарян поднял вверх палец:
— Напоминаю: надо ковать железо, пока горячее — имею в виду директора совхоза и обещанный автобус. Понимаешь, дни идут, наши заслуги перед совхозом помаленьку меркнут, — смотришь, автобус у них начнет ломаться, покрышки вдруг облысеют…
С тем и пошли к Ивану Ивановичу Капитонову. Тот долго глядел в окно, прикладывая ладони к лысине, спросил:
— Погода, видите, какая? Представляете, что она может выкинуть?
— Представляем, — за двоих ответил более опытный Антарян. — По долгосрочному прогнозу ничего неожиданного не предвидится. Кроме того, когда здесь худо, в горах может быть все наоборот. Это — Кавказ, это горы.
Иван Иванович поверил и велел подготовиться к поездке старших отрядов в район турбазы и к походу на Перевал. Прикинули, что двумя рейсами автобуса доставят ребят и имущество на место, переночуют в палатках, а утром пешочком отправятся на Перевал, чтоб к обеду обернуться и, подзаправившись хлебовом, сваренным на костре, уехать домой — так же, двумя рейсами. Высадиться за поселком, при выезде из ущелья, и, собравшись вместе, оставшуюся часть пути пройти строем, чтобы на марше встретиться с младшими отрядами, которые загодя выйдут из лагеря.
Иван Иванович позвонил по телефону в совхоз. Директор готовно поинтересовался:
— Куда и к какому часу подать автобус?
Слышимость была хорошая, и голос Миминошвили прозвучал громко, как в репродукторе.
— Будем ждать у главных ворот лагеря завтра в восемь утра, назначил Иван Иванович и объяснил: — Наших туристов покормим раньше обычного.
— Принято. Понято. Будет сделано! — заверил директор.
Положив трубку, Иван Иванович удовлетворенно заметил:
— Ладно начинается…
— Ладно бы окончилось, — продолжил Антарян.
— Везет предусмотрительным, — с недовольной выразительностью произнес Иван Иванович и, чуть погодя, помягче: — Верю, что физрук и плаврук обеспечат порядок и дисциплину, чтоб никаких чепе…
Антарян помедлил и удивленно протянул:
— А Мария Борисовна… дома остается?
— Поедет она… Но Мария Борисовна молода, категорична, так что вся надежда на вас, вам и отвечать за все… Ну, и… — он тоже помедлил, — и медсестра Яворивская включается в состав экспедиции.
Первым рейсом поехали самые старшие из ребят, физрук и плаврук, чтобы выбрать место для бивуака, расчистить его. Заднюю площадку автобуса загромоздили палатками, одеялами, спальниками, сундучками с продуктами, ведрами, кастрюлями и флягами, мотками веревок, лопатами, топориками, рюкзаками. В большой авоське — туго надутые футбольные и волейбольные мячи. В картонном коробе сверкали новенькие алюминиевые миски и кружки. Поверх этого — бумажные мешки с хлебом. Аккуратным штабельком — гостинец совхоза — три ящика с розовыми ранними яблоками.
Сперва повторили маршрут лагерь — совхоз. Поравнявшись со спуском, возле которого высаживались трудовым десантом, ребята хором прокричали:
— Всем!.. Славным!.. Садоводам!.. Наш… при-вет!!
Потом, минуя разбросанные по склону дома и пролегающий вдоль реки сад, спели любимую — про пони. А потом затихли — узкая каменистая дорога, выписывая петли, пошла вверх да вверх — аж уши закладывало. Как в полете, что-то сдвигалось в груди, как в полете, до неба рукой подать и открывалась взору потрясающе широкая и спокойная панорама: смело вскинутые горы, залитые синим долины, крутые леса, сизые скалы, неправдоподобные зеленые луга, остатки облаков, как вата, прицепившиеся к верхушкам деревьев, серебряные нити водопадов. Все было недвижно, даже водопады, все было полно великой и мудрой тишины, все было погружено в торжественную думу. Чувство у всех было такое, точно они оказались в стране гигантов, несуетных богатырей, среди которых невозможно, недопустимо суетиться и шуметь.
На полпути сделали остановку, вышли из автобуса. Врубленная в тело горы дорога здесь расширялась, вдаваясь во впадину. Под скальной стеной, по которой вперемешку струились корни и ветви, бился родничок — на почернелый деревянный лоток лилась прозрачная студеная вода. От горы и зарослей на ней пахло папоротником, гнилыми пнями, сухим камнем. Ветер тут был иной, чем внизу, — он был упруг и вкрадчив, дышал чистой прохладой и талой водой.
Пить захотелось сразу всем — к роднику не протолкнуться.
Виль отошел к обрыву, обставленному железобетонными прямоугольниками.
От высоты, от простора голова легко кружилась и в ушах отдавался отдаленный шум. Лесистый крутосклон под ногами пугал и притягивал, а воздух, колебавшийся впереди, манил, и хотелось кинуться и парить над ущельями, речками, лугами и густыми зарослями.
Он обернулся — Пирошка в белом халате поверх тренировочного костюма стояла поодаль от гомонящих и толкающихся ребят. Подняв лицо, она оглядывала горы и небо, наверное, вспоминала родные края и в воображении перенеслась туда.
С той нелепой массовки они виделись на море, в столовой, на дорожках лагеря, но поговорить не удавалось. Она здоровалась и замыкалась, как бы совершенно погруженная в очередную заботу. На массовки не приходила, в кино и на концертах садилась вместе с доктором в первых рядах, где малыши. Она отдалялась, словно опасаясь чего-то, а он не знал, что делать, как вернуть ее? Подойти, заговорить? А если это, наоборот, оттолкнет ее?
Теперь она была рассеянно-расслабленной, лицо юно округлилось, глаза бархатно темнели. Словно услыхав его, она глянула в его сторону, поколебалась и подошла.
— Родину вспомнили?
— Самой смешно — не только на родину вернулась, но и в детство свое…
— Чего ж в этом смешного?
Он уже знал: обращаясь к прошлому своему, человек порой пытается спастись от настоящего.
— Себе — той, тогдашней — позавидовала!
В этот момент от ребячьей толпы отделилась Лидия-Лидуся. В вытянутой руке несла алюминиевую кружку, до краев налитую водой, — Вилю несла. Лидия-Лидуся шла осторожно, словно подкрадывалась. Неотвратимо подкрадывалась! Она закусила нижнюю губу и, казалось, дышать перестала — так старалась ни капли не выплеснуть. Ни капли! А Олег, возвышаясь над ребятами и не замечая толчков, каким-то беспомощным и восхищенным взглядом провожал Лидию-Лидусю.
Виль отвел взор в сторону, где в могучем молчании непоколебимо жил огромный зовущий простор. И услыхал Пирошку:
— Почему человек не гора? Не облако? Не река?
В голосе ее не слышалось ни протеста, ни просьбы. Она готова была смириться, она смирялась. Проследила движение тяжелой мокрой кружки и вернулась к роднику, где ребята слишком усердно пили соблазнительную и опасно студеную воду…
Ущелье долго сужалось, переламывалось, перекрывая обзор впереди. Серые глыбистые стены становились ниже, дорога лепилась к реке, плескавшейся у колес. Несколько раз переезжали с берега на берег по бревенчатым мостикам, влажным от брызг. Чудилось, что вот-вот автобус выберется на плато, раскинувшееся вольно, до снеговых вершин, позолоченных солнцем. Но вдруг ущелье раздалось, правая стена его легла полого, поросла редким хвойным лесом, над которым возвышалось здание с башенкой — турбаза. За лесом громоздились крутые циклопические скалы, опирались одна на другую, переходили, как бы переваливались, одна в другую. Такие же скалы громоздились и слева, но были они ближе, нависали над речкой, вернее было бы сказать, что нависали над ручьем, над гибкой струйкой, порой терявшейся меж темными камнями. На эту левую скальную стену карабкались кусты и небольшие, кривые деревья, и те, кому это удалось, образовали наверху овальное кольцо, в котором зеленел выпуклый луг. Он врезался в небо — оно было совсем рядом, не подпирай его скалы, опустилось бы так низко, что и рукой можно было дотянуться до чистой синевы. Пахло смолой и снегом. Дно ущелья светилось, а тени под скалами были густо-фиолетовыми.
Здесь кончалась наезженная дорога. Автобус, переваливаясь, медленно прокатился по бугристому, кое-где затравевшему прибрежью и остановился на поляне выше турбазы.
Стали спешно разгружаться, чтобы автобус поскорей отправился во второй рейс.
С турбазы пришел худой мужчина в брезентовой куртке, красных штанах из плащевой ткани и грубых ботинках. Средь всклокоченных его волос бронзовела лысина, которую, вероятно, должна была компенсировать пегая борода. Он назвался Гераклом Кузьмичом. Как-то уверенно и деликатно вмешивался он в дела-заботы прибывших, и к его словам прислушивались, не обижаясь. Внимание Геракла Кузьмича привлекали, прежде всего, мелочи, которые он замечал удивительно точно, на которые указывал с той откровенной непримиримостью и прямотой, что выдавала в нем человека бывалого и натерпевшегося из-за пренебрежения пустяками. А работы и без того, без замечаний и советов Геракла Кузьмича, было много.
Она увлекла всех ребят, потому что не была игрой, — именно потому, что не была игрой. От палаток, от склада под продукты, от очага для приготовления горячей еды в эти неполные два дня впрямую зависели жизнь и быт участников экспедиции — и детей, и взрослых. Во всем, что приходилось делать, был ясный и неизбежный смысл. И надеяться можно было лишь на самих себя: некому раздражаться неумелостью работающих, некому обидно и самоуверенно оттеснять и подменять их. Сказалось и то, что приехавшие первыми, в сущности, вкалывали за двоих — и за тех, кто еще был в пути. Они, если постараться, явятся к шапочному разбору — все уже будет в порядке! Натянутые палатки образовали уютную двустороннюю улочку, как попало разбросанное имущество было разложено по местам, запылал костерок. Часть дежурных прибирали территорию, часть — принялись готовить обед.
Вилю с плавкомандой выпало натаскать воды. Геракл Кузьмич сказал, что воду можно брать на турбазе из железного бака, а сам предпочел бы ключевую — она бьет из скал метрах в семидесяти вверх по ущелью.
Завязался спор: какой вариант выбрать? Поскольку ни один не получил необходимого большинства голосов, порешили принять оба: для кухни натаскать воды из бака, для питья — из ключей.
Тропа к ним так круто устремлялась в небо, что казалось, если пройти не семьдесят, а, допустим, сто семьдесят метров, то можно выбраться на плато — вровень с острыми снежными пиками и гребнями.
Сойдя с тропы, углубились в продолговатую нишу. Вся она была в тени, сюда не доносилось ни звука. И здесь, в полумраке и тишине, свершалось таинство — зарождался поток: у дальней стены, среди голых глыб, выбивались из горы на волю четыре ключа.
Самый сильный из них быстро вытекал из-под материковой скалы и скручивался в тонкую, как спица, струю.
Два других ключа были послабей, едва заметно сочились, а четвертый и вовсе походил на испарину, каплями выступающую на камнях. Время от времени капли эти скатывались в трещину, а потом крупно и мерно падали в ложе, прорезанное струей-спицей. Соединившись, воды ключей образовали водопадик, время от времени издававший чистый тихий звон.
— Какой маленький! — восхитилась Лидия-Лидуся, как восхищаются львенком или птенцом орла. — Да какой слабенький!
— А каменюки кругом большие-пребольшие, страшные-престрашные, — дразня, засюсюкал Костик Кучугур.
Олег выразительно тронул его плечом.
— Ей можно нежничать, а мне нет? — отодвигаясь, спросил Костик: очень уж решительным было лицо Олега. — И мне ведь жалко. Только проклюнулся, а на тебе — в обстановочку попал! И как ему удается до моря добраться?
— Потому и удается, что в такой обстановочке на свет появляется, — прощая Костика, пояснил Олег. — Будь тут что помягче, болото возникло бы.
— А правда ведь! — подхватила Лидия-Лидуся, одобрительно глядя на Олега.
Тот, обрадованный, насупился и напомнил:
— Займемся делом, чтоб до ночи не провозиться тут.
— А попробовать? Неужели нельзя? — не без лукавства проныла Лидия-Лидуся.
— Попей, что же, — смилостивился хмурый Олег.
Лидия-Лидуся легла, неловко изогнувшись, подставила рот под струйку. Костик тоже лег и слизнул каплю, выступавшую на камне, зажмурился:
— Ах, какая-ааа!
— Ха-алодная-ааа! — поднимаясь, прошептала Лидия-Лидуся. Губы ее блестели от воды, на щеке туманились росинки. И глаза туманились, точно девчонка попробовала не ключевой воды, а вина. Олег глядел на нее исподлобья, и лицо его побледнело.
Взяв кружку, Лидия-Лидуся терпеливо наполнила ее и выплеснула во флягу. Наполнила вторую — выплеснула, наполнила третью…
Остальные стояли молча, шевелили губами, про себя считая кружки, — во фляге и донышка не покрыло.
— И верно, что до ночи так провозимся, — сказал Виль. — А повара уже ждут — это точно… Хлопцы, где ваша изобретательская жилка? Через какие такие каменюки пробиться не может?
— Идемте лучше вниз, к баку, — предложил Вадик.
— Застоялую воду пить? Дураков нет!.. Лучше желобок соорудить, чтоб вода непрерывно сбегала во флягу. — Олег оглянулся, увидел когда-то упавшую сверху корягу, попросил: — Помогите повертеть ее.
— Гнилье, — бросил Вадик, но за корягу взялся.
Осмотрели ее, выбрали подходящий участок коры, и Олег ножом снял его, вымыл и подставил под водопадик. Вода звучно потекла во флягу, которую наклонно поддерживали Вадик и Лидия-Лидуся.
Олег и Костик отошли к выходу из ниши, сели на сухие камни, смотрели на снежные вершины, на выпуклый овал луга, на скалы над ним и что-то мирно обсуждали.
«Вы же исток речки перехватили!» — хотел было сказать Виль, но не сказал: там, у выхода из ниши, струя ослабла, однако не пресеклась — ее продолжали питать какие-то другие, незримо бившие из-под горы ключи. А ребята не заметили, что на некоторое время уменьшили силу потока, что могли его и вовсе прервать, кабы не те скрытые источники.
«Ах вы, дети!.. Детишки-детвора! — сочувственно и сокрушенно думал Виль. — Кто вас поймет, кто предугадает? Куда вас кинет, на что подобьет ваша сотворяющаяся, неукротимая и безоглядная натура? На что вас достанет?»
Он представлялся себе изрядно пожившим и, главное, устоявшимся человеком, которому уже дано трезво судить о людях и событиях. Он верил в доброту их ума, в чистоту их надежд и помыслов. Он желал им удачливого взросления, достижения всего того, на что они способны. И понимал, что им еще кипеть и кипеть, и надеялся, что непременный этот процесс обойдется без неожиданностей и безрассудств. Он надеялся и — сомневался: «Ты, брат Вилюрыч, ориентируешься на одну шкалу ценностей, они — на другую. Ты хочешь, чтоб все было нормально, а у них-то свои, отличные от твоих нормы! Так-то, брат Вилюрыч…»
Вода во фляге уже не звенела, а глуховато и ровно всплескивалась.
Приехавшая вторым рейсом Царица не лезла в то, что касалось прямой подготовки к походу — в тренировки, распределение инвентаря и многое другое, мелкое и крупное. Но сразу и непреклонно взялась она внедрять распорядок дня, пионерскую дисциплину, которыми, на ее взгляд, физрук и плаврук пренебрегали. По требованию Царицы активисты выпустили стенгазету, состоялось короткое экстренное заседание совета дружины в неполном, конечно, составе. Против стенгазеты и заседания совета дружины никто не возражал, но Царица пошла дальше — установила тихий час — и взвыли, почитай, все, даже безропотные активисты Царицы! Однако лечь в походные постели пришлось, и довольно скоро заснули и самые неугомонные. А по сигналу на подъем, как водится, не всех удалось разбудить сразу.
Тренировались у невысокой, в два человеческих роста, скальной стены. Взбирались на нее, всю в трещинах и уступах, без особенных помех, а вот спускались почти все неуклюже и робко, хватались за страховочные веревки. Кое-кто пытался делать это спиной или боком к скале, иные и глаза зажмуривали: посмотришь на стену снизу — невысока, а сверху глянешь — жуть! А ведь Геракл Кузьмич и Виль Юрьевич и устно инструктировали, и сами показывали, как все делается. Одно — знать правила, другое — четко их выполнять!
Геракл Кузьмич наблюдал, чуть отдалившись, а Виль Юрьевич подстраховывал.
Геракл Кузьмич привык иметь дело со взрослыми спортсменами, с девчонками и мальчишками обращаться не умел, горячился и злился на несообразительных и неловких пионерских туристов. Услыхав девчачий визг, он багровел и кусал белые обветренные губы.
Физрук Антарян косо натянул веревку меж высокими толстоствольными соснами — отрабатывал с ребятами приемы переправы через речки, щели и «прочие провалы на местности, не оборудованные мостовыми переходами». Тренировку он вел весело, с шутками-прибаутками. И успевал крикнуть выходившему из себя Гераклу Кузьмичу: «Еще не вечер! Срок придет, все поймут и наловчатся».
В другой раз и он кипел бы, глядя на ребят, что мешками повисали на веревке — ни туда и ни сюда. Но сейчас под его доглядом наравне со всеми тренировалась и Мария Борисовна. Перед каждой попыткой она жаловалась, игриво заглядывая в его черные глазищи:
— Ой, у меня не получится!
— Все хорошо будет, — убеждал ее Антарян, поддерживая за талию. — Только не думайте, что не получится!
И она пускалась в путь по веревке, смеялась, испуганно охала и благополучно добиралась до цели. И говорила, что справилась случайно, и смущенно гордилась, слушая антаряновскую похвалу:
— У вас же природная координация. Немного усилий, и она даст знать о себе!.. Уже дает!
— Скажете тоже, — опускала она глаза и высвобождала тонкую талию из крепких рук Антаряна.
«Не жеманилась бы, вовсе была бы как человек, — без малейшего почтения, как о незадачливой и гонористой сверстнице думала Лидия-Лидуся о Царице — так она вообще относилась к тем, кто бывал снисходителен к себе, несправедлив к другим и неестествен хоть на граммулечку. — Ведь может быть человеком!»
Виль Юрьевич показывал приемы легко, расчетливо и красиво; добродушно подбадривал трусишек, терпеливо поправлял неумелых, а смелых и расторопных брал себе в помощники — он называл их ассистентами, и те были откровенно довольны и до невозможности старательны. Лидия-Лидуся любовалась им, таким гибким и уравновешенным, таким добрым и снисходительным — всякому приятно посмотреть. Так она объясняла себе свое пристальное внимание к нему, хотя не могла уж не понимать, что любуется им не так, как любовался бы всякий. Ей очень хотелось выполнить упражнение как можно лучше, как можно быстрей и непринужденней, хотелось, чтобы в это время подстраховывал ее, волновался и радовался за нее он, Вилюрыч. А как назло вышло, что подстраховывал Олег, причем столь заботливо, точна она — хрустальная богиня. Лидия-Лидуся в богини не метила — все ее мечты и помыслы должны были исполняться на земле, по-земному… Олег бережно поддерживал ее под локоть и тогда, когда она уже стояла на своих на двоих у подножья скалы и смахивала с лица пот. И воображала, как заботливо встретил бы ее Вилюрыч, как, невольно и по-товарищески приобняв, скупо, от души похвалил бы:
— Молодчина! В тебе я уверен, как ни в ком!
Звучало не очень скупо, но это как посмотреть…
Она уже видела, как потом, в походе, он помогает ей преодолеть каменный завал, а вскоре и она ему помогает. И тут случается самое страшное! Никак не удавалось придумать такое происшествие, при котором Вилюрыч пострадал бы, да не слишком, однако достаточно, чтобы он нуждался в ее заботе и моральной поддержке. На его лице сдержанная гримаса боли сменяется сдержанной улыбкой, и, отдышавшись, он тихо и доверительно, для нее одной произносит:
— Ничего… Все в порядке… Спасибо…
К последнему слову она примеряла целую серию других, ласковых: «дорогая», «милая», «родная». К сожалению, все они не подходили, все они, на ее взгляд, были обиходно слащавыми. Нужно же было определение простое и неожиданное, на всю жизнь запоминающееся — оно все не давалось, может, его и в толстенных словарях пока не было…
Пирошка Остаповна проводила занятия по оказанию первой медицинской помощи. В одиночку и по двое таскали раненых, делали искусственное дыхание, накладывали повязки, жгуты, шины.
Наступил черед Лидии-Лидуси оказывать самую первую помощь только что пострадавшему. Разъясняя задание, Пирошка Остаповна говорила так скованно и неуверенно, точно ждала, что вот-вот нарвется на какой-нибудь нахальный фортель. Лидия-Лидуся с нарочито постным выражением лица внимательно выслушала все советы и наставления.
Изображать раненого должен был Вадик Кучугур. Олег Чернов пошептался с ним и растянулся на траве, закрыв глаза, как и полагается серьезно травмированному и совершенно беспомощному туристу. Он был бы рад не притворяться, а страдать по-настоящему от многочисленных ушибов, вплоть до перелома руки или ноги, лишь бы Лидка подольше возилась с ним, жалела его и даже, не удержавшись, всхлипывала. Выздоровев, он высказал бы ей свое благодарное чувство, как никто еще в мире не высказывал. Купленные садовые цветы и сверкучие побрякушки отпадали сразу — заурядно все это, банально, говоря по-девчоночьи, все это «фи». Дикий бы самоцвет найти, да где и как искать его?
Пирошка Остаповна проверила, как наложена повязка, быстро сняла бинт и шину, потрепала волосы Олега:
— Очень похоже страдаешь. Можешь теперь и отдохнуть.
Он неохотно открыл глаза, увидел над собою темноглазное лицо медсестры, а потом — выше — усмехающуюся Лидку. А еще выше — выпуклый альпийский луг, окруженный по овалу деревьями-коротышками. Он знал, что до луга — громада скал. Сейчас ему было не до препятствий — определилось то, о чем он мечтал! Он понял, что и где искать, чтобы поразить Лидку, заставить обратить на него внимание, оценить его.
Как-то попалась ему в одном журнале мутноватая картинка — на ней был изображен цветок эдельвейса, жителя и красы высокогорья. Эдельвейс! Вот его раздобыть бы, рискуя здоровьем и самой жизнью. Ради того, о чем мечтает он, ради того, к чему стремится, рисковать стоит. Лишь бы Лидка обратила на него внимание, лишь бы оценила его по достоинству, а там…
Пирошка Остаповна, следуя за взглядом Олега, обернулась, посмотрела на Лидку, сочувственно вздохнув, поторопила:
— Вставай! Лучше приди и полежи, когда роса выпадает. Утренняя…
* * *
Такая тишина установилась, что каждый звук, даже очень слабый, слышался ясно и четко, а более или менее громкий — едва ли не оглушал. Прозрачный воздух стал гуще. Замерли деревья.
Все: дети и взрослые — старались вести себя поспокойней, чтоб не нарушить тишины и не мешать тому ежедневному, но всегда торжественному и неизменно волнующему таинству, что свершалось на их глазах: солнце заходило. Оно повисло над гребнем гор, густо-оранжевое на бледном розово-оранжевом крае неба. По другую сторону неба уже поблескивала крошечная ранняя звездочка. Одна стена ущелья темнела в тени, другая мягко золотилась. Не было ветра, и все-таки из верхней части ущелья несло холодом и издалека, возможно от снежных вершин, надвигались сизые, пока разъединенные тучи.
Запахнув куртку, Виль полулежал на спальнике, брошенном на длинную плоскую глыбу. Меж палатками, сбившись в тесные кружки, натрудившиеся ребята о чем-то своем говорили или чуть слышно напевали. Царица и Антарян ушли в лесок, недалеко ушли, — прогуливаясь, они то и дело выходили на опушку, потом снова скрывались за деревьями, потом снова выходили на опушку. Небось Царица разрывалась на части — и хотела побыть наедине с Антаряном, и стремилась вернуться к ребятам, внести в их вечерний отдых организованное начало. А Антарян был, как небесное тело, которое не дает другому небесному телу окончательно оторваться, уйти в просторы вселенной, — вот и выделываются маршруты-кривули.
Никогда Виль не чувствовал себя столь одиноким, внутренне одиноким. Пирошка ушла в палатку и долго уже не выходила оттуда. Что ее удерживало там, какое такое неотложное дело? Что мешало ей выйти, сесть рядком, потолковать ладком? А что, если быть до конца откровенным с собой, мешает ему самому пойти к палатке, откинуть полог и позвать ее: «Айда вместе проводим солнце до утра, а работа подождет, коли и убежит в лес, так он тут невелик — отыщем!» Да какая-то сладкая и непреоборимая печаль сковывает его, препятствует самым простым действиям, не дает вымолвить самые простые слова. Они, те простые слова и действия, естественны, как дыхание, и, как дыхание, порой неосознанны, иногда, как дыхание, сбиваются и становятся неимоверно трудны…
Лидия-Лидуся отделилась от кружка, в котором в четверть голоса пели «Пони бегает по кругу», и — пошла по кругу: сначала к фляге — зачерпнула и нехотя отпила воды, затем к сосенке-подростку, погладила ладошкой колкую макушку. И все время перед взором ее был Вилюрыч. Понурый и забытый всеми, он беззащитно кутался в красную куртку. Может, он и не хотел, чтобы помнили о нем? Может, хочет скрыть от людей, что на душе у него неуютно?..
Лидия-Лидуся была в красной, как у него, куртке с капюшоном, в синем шерстяном трико, на голове — модная вязаная шапочка петушиным гребешком, на ногах — настоящие «адидасы». Она приближалась подчеркнуто неторопливо и так целеустремленно, что он переменил позу — сел, освобождая для нее место рядом с собой. Поправив спальник, она, опустилась на него и долго молчала, глядя куда-то в сторону, словно давала Вилю возможность перебороть себя и открыться. Наверное, она думала, что так психологически правильней. Он не догадался, что и ее возле него сковало, что и для нее доступное стало недоступным. Поглядывая на нее сбоку мысленно обращался к ней: «Ах ты, добрый ребенок, ах ты, начинающий дипломат и философ!» Но что-то предостерегало его от попытки заговорить с нею доброжелательно и чуть свысока, как говорят порой с детьми.
Не оборачиваясь к нему, она спросила севшим — не простыла ли? — голосом:
— Очень вы устали?
Он ответил не сразу. Пожал плечами, помолчал и старательно серьезно и мягко вымолвил:
— Нет.
Значит, говорить ему не хотелось, решила она, значит, отозвался лишь для того, чтобы не обидеть.
И Лидия-Лидуся окрепшим голосом с некоторой приподнятостью спросила:
— Правда ведь, если человеку недостает чего-нибудь очень нужного, ему тяжело, будто на него враз навалились все тяжести мира? Дохнуть и двинуться не дают. Угнетают.
Не удержался:
— Где ты это вычитала?
Вопрос задел ее, она повернулась к нему, глаза ее сузились:
— Чего вы решили, что в моей голове только вычитанное? Выходит, сама и ничего не чувствую, не понимаю, не знаю?
— Поверь, я о тебе так не думаю. Но есть же, есть вопросы, которые мало просто узнать, которые надо выстрадать. Самая умная голова до них не дойдет, если сердце не перенесет страдания. Хоть малого.
— Ну, да! Я не способна на страдание. Куда мне! Я маленькая, меня кормят, одевают, учат, посылают в пионерский лагерь. Чего же еще, какие у меня проблемы?
— Я о тебе не так думаю, — повторил он. — Но, видно, не понимаю тебя. Извини.
— А скажите, чего вам сейчас хочется больше всего? Что вам сейчас нужней всего?
Она ждала. В расширенных глазах ее было такое, словно она могла, во всяком случае считала, что может, выручить, спасти, бескорыстно наделив этим самым желанным, самым нужным. И нельзя было не ответить искренностью.
— Пусть мне немножечко повезет. Можешь устроить?
Посмотрела — шутит, не шутит? Не шутит. И бросила с укором:
— Это не вообще! Это не общо… И почему — немножечко?
Он сказал уклончиво:
— Если у человека есть это самое «вообще», то, смотришь, и не вообще выпадет…
— Ну, а почему немножечко? Счастье и немножечко — это несовместимо!
— Да, пожалуй… Впрочем, все хотят быть счастливыми на всю катушку. Даже те, кто верит, что и немножечко счастья хватит.
Она усмехнулась, но слова ее звучали, как признание:
— Я хочу быть счастливой. Ты хочешь быть счастливым. Он хочет быть счастливым. Мы хотим быть счастливыми. Вы хотите быть счастливым… — После небольшой паузы, явно хитря, она поправилась: — счастливыми…
— Знаешь, — он тоже усмехнулся, будто за чистую монету принял ее усмешку. — Это первое, что я проспрягал, когда как следует освоил правила спряжения. И не я первый…
— И не вы последний… И зря вы усмехаетесь. И я зря усмехалась…
— Извини, — он развел руки.
Тонкий край солнца задержался над срезом горы и вдруг исчез. Ущелье залило мраком. Резко похолодало. Разъединенные тучи протянулись дальше, в сторону моря, и над головою ворочались оплошные мрачные тучи, от которых пахло влагой и снегом. Качнулись верхушки деревьев.
Лидия-Лидуся до горла застегнула куртку, наделана голову капюшон и придвинулась к Вилю.
— Да, и ты не последняя, — сказал он.
Она опустила голову:
— А бывает отдельное счастье? Которое только для тебя одного?
— Вот это я точно знаю… — Он настороженно смотрел на тучи — могучая, пока не ощущающаяся здесь, внизу, сила толкала их, и они поплыли быстрей и где-то далеко, словно спросонья, громыхнуло. — Вот это точно знаю — не бывает… Невозможно. Исключено безусловно. Всюду и навсегда.
— И правильно, что не бывает! — непримиримо заявила она. — А что такое счастье? Что значит быть счастливым?
— Ты задала сразу два вопроса, — он поднялся. — И таких трудных…
Снова громыхнуло, потом ударило плотно, близко. За тучами пыхнула молния. Ветер, как из пут вырвавшийся, кинулся вниз по ущелью.
Антарян что-то кричал на бегу. Что-то кричала и изрядно отставшая Царица.
Виль не стал ждать их — дорого было каждое мгновенье — и, рупором приложив руки ко рту, распорядился:
— Первому и второму отряду — закрепить палатки! Третьему — убрать инвентарь!
Крупные капли дождя под острым углом били в палатки — на брезенте обозначались мокрые «пробоины» с рваными краями. А кто знает, до чего еще разгуляется непогода? Всего же хуже, если понятное волнение перерастает в панику.
— Без суеты, ребята! Все успеем сделать, все! — предупреждал Виль, голосом и всем видом своим показывая: ничего страшного, главное — спокойствие и аккуратность.
К счастью, большинство не столько было озадачено внезапным испытанием, сколько обрадовалось ему: что за поход без приключений, без опасностей и невзгод? Настроение этого большинства передалось струхнувшим, и все шло ладно: таскали камни и обкладывали ими колья и края палаток, бережно прятали каждую малость. Вожатые и воспитатели немедля отправляли в палатки всех, кому уже нечего было делать на воле.
И тут, во время этой беготни, Царица умудрилась проверить: все ли на месте? И обнаружила, что в расположении нет Олега Чернова! Не поверили, перепроверили — нет в расположении Олега Чернова!
— Да я его только что видел! — лихорадочно шаря глазами, убеждал Костик Кучугур. — Сейчас найдется!.. Найдется!
Воспитатель и вожатая первого отряда кидались то в одну сторону, то в другую, звали:
— Чернов!. Олееег!.. Чернооов!
Виль притянул к себе Костика:
— Перестань зыркать глазами! Ты ведь знаешь, где он!
— Здесь он, ну, здесь!
— Где именно? Не темни — видишь, что делается?
Дождь усилился. Ветер набрасывался на палатки, на деревья, на людей. Все чаще повторялись вспышки молний и раскаты грома.
— Думаю, что там, на лугу, — Костик ткнул рукой в сгущающийся мрак.
— Думаешь или знаешь? Ну, Костик!
— Думаю, — настаивал Костик. — Он советовался со мной, как лучше лезть, чтоб попасть на альпийский луг. Просто так мы говорили — любопытно было: близко, а как залезть?
— И до чего вы досоветовались?
— Что рациональней — наискосок. Там кусты и деревья цепью тянутся… Наверно, где-то там он!
— Иди, Костик, к старшей вожатой — всё как есть доложи ей. И воспитателю вашего отряда доложи. А физрука попроси сходить на турбазу за помощью. И скажи ему — я пошел искать Олега!
Он помнил эту цепь деревьев и кустов. Она не была сплошной — выделялась на серой скальной стене зелеными звеньями. Сейчас ее не было видно, не было видно даже маленькой с пятачок рощицы, из которой цепь брала начало. Если двигаться прямо от нижней палатки, можно выйти к той рощице.
Ручей вздулся, однако по камням переправиться через него не составляло труда. И здесь, у ручья, Виль заметил, что он не один — за ним увязались Лидия-Лидуся и Вадик Кучугур.
— Вы-то куда?
— С вами! — в один голос ответили они.
— В палатки!
— Нет! — упрямо заявила Лидия-Лидуся.
— Мы с вами из одной команды! — упрекнул Вадик.
Гнать их назад было бесполезно — не вернутся в расположение, будут держаться до поры на расстоянии, глядишь, заплутаются.
— Но учтите — останетесь внизу!
— Где вам нужней, там и будем, — за двоих заверила Лидия-Лидуся.
Когда попали в рощицу, он повторил:
— Внизу останетесь, здесь вот! Постарайтесь все видеть и все слышать… Придет помощь, покажете, где всего верней искать — в тех вон кустах и деревьях буду. Видите?
Молния высветила скальную стену.
Днем издали казалось, что рощица примыкает к скалам, как бы ищет прибежища под их сенью. Но до тех скал пришлось добираться чуть ли не на карачках — по крутой осыпи.
Дождь уже не лил — хлестал. Мокрые зыбкие камни были скользкими, будто кто их намылил. Глаза привыкли к темноте. И Вилю удалось, не сбиваясь, достигнуть огромных глыб, над которыми нависало первое звено поросли.
У подножья скал Виль задержался, вернее, заставил себя задержаться — ошалело торопясь, безоглядно кидаясь вверх, скорей потеряешь темп или сорвешься! Отклоняясь назад, он попытался всмотреться в стену, в деревья и кусты на ней, понять: чего это возникла здесь такая цепь? Надо полагать, по стене наискосок шел разлом, а может, и система трещин, в которые за многие столетия нанесло пыль. Образовалась почва, в нее попали семена неприхотливых и цепких растений. Только ли в тонкий слой почвы вцепились их корни или проникли и в камень-материк, втиснувшись в древние глубокие морщины?
«Торопись медленно, так надежней», — напомнил себе Виль и стал взбираться на скалу, сходную с циклопической ступенью. Она была узка, наклонна и прочна. Он прилип к ней, нащупывая руками и ногами выступы и проемы. Не оглядываясь, поднялся и на вторую ступень. Отсюда дотянулся до кривого деревца — оно росло на третьей ступени. Здесь начиналась вместительная расселина — Виль проник в нее. Раскорячив ноги и расставив руки, он выталкивал себя все выше и выше, пока расселина не сузилась — он едва вмещался в ней. Здесь он остановился, чтоб дождаться молнии и оглядеться.
Высоко ли он, много ли времени минуло — о том судить было невозможно. Не по чем. Разве что по усталости — да какой это показатель и чем его измерять? В непогоду, в мокреть, с нарастающим беспокойством в душе долго ли вымотаться и при незначительных результатах?
Виль высунулся из расселины, чтоб не прозевать вспышку — в лицо плеснуло холодной струей. Отфыркавшись, позвал:
— Олег! Отзовись, Олеег!
Прислушался — только ветер гудел да снизу доносился неясный гул.
Молния выхватила из тьмы карниз и — примерно в метре — куст. Только с четвертой попытки ухватился за него. Припав к скале, оторвался от края расселины, ступил на карниз. Повезло — он расширялся. Перебрался через куст, дал себе отдохнуть — от напряжения колени дрожали и в глазах мельтешили рыжие круги.
Пауза меж молниями была такой долгой, что подумалось — гроза закончилась. И вдруг бело-синий свет мгновенно и беззвучно раздвинулся, размыв тени, сделав, бело-синим все, что оказалось в поле зрения: ветку с жесткими листьями, наклонно падающие нити дождя, лоснящийся бок скалы, по которому сбегала прозрачная пленка воды. И тут же сомкнулась какая-то пещерная, тьма, в которой оглушающе раскатился близкий гром. А в глазах графично еще светились те же картинки: ветка, наклонные нити дождя, пленка воды на боку скалы. Вода стекала по рукам, по лицу, по всему телу, отяжелевшие брюки липли к коже и сковывали движения. Заливало глаза и рот, мешало дышать; думалось, что вот-вот захлебнешься в студеном и пресном водопаде.
Впервые он позволил себе посмотреть вниз. Там, в клубящемся и гудящем мраке, мелькали огоньки — должно быть, фонарики. Слышались металлические крики — в мегафон кричали, а что — не разобрать.
— Олег! — снова позвал Виль. — Олег! Чернооов!
Ни звука в ответ.
Он подвинулся вправо, достал закоченевшей рукой ствол деревца над головой, подергал — вроде держится крепко! — и полез, потянулся, пополз вверх. Скоро ему удалось лечь животом на узловатый комель, он передохнул, подул на зудящие руки, отжался и сел, нащупал чуть выше большой выступ.
Тьма состояла из обильной холодной воды и множества звуков. Выл ветер. Совсем по-зимнему стучали ветки, густо шелестел дождь; под ногами клубилась и отдаленно ревела чернопенная мгла; над ущельем, угрюмо вынашивая новый гром, тянулись отекшие и грубо распоротые тучи.
Где ты сам? Где Олег?.. Сколько же можно лезть, лезть, лезть?
Виль устал и озяб, локти и колени остро ныли, саднило грудь. Он осторожно откинулся, щурясь, всмотрелся — вдруг удастся различить Олега, вдруг уже близко этот искатель приключений? Хотелось подать голос: вдруг все-таки отзовется он — сейчас же, если жив, если не обмер со страху, если не сорвался с кручи в какую-нибудь черную щель. Виль подумал так, отталкивая жуткое чувство опасения и беспомощности. Знал, что при таком буйстве погоды недолго чему угодно стрястись и с четырнадцатилетним безумцем, и с ним самим, да не верилось в худшее, не допускал он мысли о худшем — такая мысль, если сосредоточишься на ней, и накликает несчастье. Но страшная мысль пробивалась в мозг, и от предчувствия было больно на сердце, до сих пор не знавшем, что такое боль. Как вернешься без него, если не найдешь, не спасешь? Нельзя вернуться одному, вернуться живым без этого птенца, противоестественно вернуться без него!.. Надо крикнуть ему, надо погромче крикнуть! Но рта раскрыть не успел — снова раздвинулся бело-синий свет, потом, через миг, нахлынула, сомкнулась тьма и рухнули слитные удары грома. Они еще грохотали по ущелью, в чернопенной мгле, а снизу, словно сильный и встревоженный всплеск, донеслось девчоночье, Лидии-Лидусино:
— Вилюууурыч!
И сразу же сверху, чуть глухое, как эхо, и обрадованное, мальчишеское:
— Вилюууурыч!..
«Ну, молодчина, жив!» — обрадовался Виль. Ломким от благодарности голосом крикнул:
— Здесь я! — И предупредил, почти что попросил и почти что потребовал: — Жди, слышишь? Жди-и!
Чуть погодя, еще попросил-потребовал:
— Слышишь, на месте оставайся!.. На месте!.. Слышишь!
— Слышу!
Жив, а, жив! И отзывается! В голосе нет боли, стона нет — жив и цел, а?
Хотелось что-то говорить и что-то делать, этакое счастливое обалдение нашло. А надо было держать себя в руках. И надо было обойти выступ. Но как? Вправо брал Олег или влево? Ведь и ему, если он проделал именно этот путь, пришлось огибать выступ!
Справа стена была ровной. Ровной была она и слева. Тупик? Виль обшарил ствол и наткнулся на сук, явно свежий, в лохмотьях молодой коры, — остаток ветки, которую сломал Олег. Кто же еще мог сломать, кроме него, Олега? Больше некому, кроме него. Был он тут, был!
Утвердив ногу, стал на ствол и второй ногой, не выпуская из правой руки сук, уперся теменем в выступ и левой рукой нащупал трещину, сунул в нее пальцы. Согнутый в три погибели, подвинул по стволу и вторую ногу. В любую секунду он мог потерять равновесие и рухнуть в клубящуюся мглу, но ничего другого не оставалось, и Виль понемногу, затаив дыхание и скользя лицом по выступу, выпрямился и положил на мокрый стылый камень подбородок. Вытащил из щели пальцы, обнял выступ, выпустил из правой руки сук и поймал ею ветку другого дерева. Отлично! Теперь он не сорвется, а сорвется, так повиснет, должен повиснуть. Пока же надо переместиться на это надежное дерево — шершавая кора ветки показывает: хоть и невелико дерево, а в годах, набрало силы и прочности. И опять полез, потянулся, пополз Виль, лег животом на комель, отжался, сел, не давая себе поблажки, — Олег ждет! Цепляясь за трещины, поднялся, утвердил ноги на стволе, начал медленна выпрямляться и наткнулся на обрывки корней и грязь — размоченную почву, вытекавшую из щели. И тут был Олег — куст или деревце не выдержало… Но жив он, значит, успел за что-то зацепиться.
— Оле-ег!
— Вилюрыч, — сипло отозвался Олег — был он совсем близко.
— Как ты там?
— Надо мною карниз… На выступе стою… Чтоб дальше пойти, не за что взяться!
— И хорошо! Не иди дальше, не иди, слышишь?.. Вниз можешь?
— Не могу. Там куст вырвался. Я опирался на него, а он вырвался…
— Давай вниз — руку подставлю. Там, где корни. Только осторожно. По миллиметру в секунду! Сможешь, по миллиметру в секунду?
— Лягу вот и попробую.
Долго не было слышно его, потом он сообщил:
— Лежу… Свешиваться?
— Ага, приступай!
Ощутив в руке рифленую подошву — Олег был в кедах, — Виль похвалил:
— Молодец, все правильно. Посмелей, посмелей!
Он приседал под тяжестью и сигналил:
— Смелей!.. Осторожней!.. Еще немного! Еще!
Виль сгибался до ломоты в ребрах и позвоночнике, до тумана в голове, но не выпускал ногу Олега, пока она не прижала руку к стволу.
— Ты ж мне пальцы раздавишь! — охнул весело. — Выпусти!
Олег стал на ствол, лицом в стену. Виль распрямился и обнял его. Парнишка мелко и часто дрожал.
— Ты в одном свитерке!
— Хотел, чтоб быстрей и легче!
— Садись, на ствол садись.
Виль помог Олегу, сам устроился рядом, стянул с себя куртку:
— Надевай! Не совсем, верно, сухая…
— Ни за что!
— Надевай, говорю! По шее дам! — голос аж дрогнул от сознания того, что Олег — вот он — и можно ему по шее дать.
Олег подчинился.
— Пяток минут перебудем еще, сил поднакопим и начнем спускаться, — Виль поправил на голове Олега капюшон, проверил, до предела ли застегнута молния. — Там нас ждут, там нас обогреют…
— Пока поднимался, тепло было, — стуча зубами, пожаловался Олег. — А как застрял…
— Молчи, силы береги, — Виль прижал Олега к себе, спросил: — Гроза где тебя застала?
— Чуть ниже. Там тоже дерево.
— Знаю… Чего ж ты не вернулся сразу?
— Была мысль. Но решил идти до конца.
— Что поделаешь, раз карниз помешал, — утешая Олега, сказал Виль. — И взяться не за что было!.. А так, если идешь, иди до конца, тут я тебя понимаю!
Кто понимает, тот рассудит: не проступок свершил Олег, а поступок — до конца шел! Как наметил, так и шел, за это — молодец! Отфыркиваясь и стирая воду с лица, Виль как бы отсек от себя торопливые мысли и распорядился деловито:
— Я — первый, а ты — за мной…
Виль про себя позабыл — про холод, про то, что саднит грудь, про то, что зудят сбитые руки и колени, — одно помнил: надо живым, целым и невредимым спустить Олега к подножию скальной стены.
В расселине они сделали остановку, и здесь нашел их Геракл Кузьмич:
— Травмы есть?
— Нету травм, — за двоих ответил Виль.
Бормоча что-то злое, Геракл Кузьмич набросил веревочную петлю на каменный зуб. Виль ругнул себя: «Чего ж не догадался взять моток? Всполошился, аж память отшибло!»
— Дуристы! — внятно произнес Геракл Кузьмич, убедившись в том, что веревка намертво охватила камень. — И как назло на базе только доктор, завхоз и я. Самому, вишь, пришлось мокнуть!
— Обсохнете! — Виль чувствовал, что и Геракл Кузьмич, злясь, радуется — все живы, целы, невредимы.
— Давай, скалолаз задрипанный, — приказал Геракл Кузьмич Олегу. — За мной давай, не бойся, не выроню роскошь этакую!
Виль спускался за ними, до конца расселины натыкаясь на веревку, натянувшуюся, как струна — двух человек держала. Когда она вдруг ослабла, понял — Олег и Геракл Кузьмич — на осыпи. Негнущимися пальцами взялся за нее, заплел ногами.
— Сам справишься? — окликнул снизу Геракл Кузьмич.
— Иду. Все нормально!
Над последней ступенью сунул ногу в нишу, а она скользнула, и веревку повело, а руки обожгло — дерануло о скалу. Виля кинуло боком на наклонный уступ, пальцы, не задержавшись, скребанули по камню.
Из глаз, как из-под металла, прижатого к абразивному кругу, вылетели пучки искр…
— Живой, говорю же, — очнувшись, услыхал он радостный и далекий голос Антаряна. — Живой!
Чей-то тоже далекий и приглушенный голос подтвердил:
— Живой!
«Уши заложило, — подумал Виль. — Сглотнуть и пройдет… Где я? На осыпи, что ли?»
Точно отвечая ему, Геракл Кузьмич далеко и приглушенно воскликнул:
— Счастье, что в плечо мне врезался, рукой не совладаю. Зато не раскокался о камни. — Поторопил: — Взялись!.. Помалу, помалу!
Искры закружились в глазах.
Снова очнулся он, лежа на чем-то мягком, покачивающемся, плывущем. Всюду плескалась вода, которую взбалтывал гром, в бело-синем свете плескались отдаленные, полные тревоги голоса…
* * *
Разбудила его боль. До сих пор ее не было, возможно, что он ее просто не почувствовал сгоряча. Возможно, слишком коротко было время возвращения сознания. Теперь боль, тупая, тягучая, но не сплошная — разбросанная островками, терзала. Будто под трактор угодил — не нынешний, с резиновыми скатами или на гусеницах, а давний, виденный в кино, с большими задними колесами, усеянными острыми металлическими шипами.
Он лежал на спине, укрытый по горло. Неторопливый, постепенно стихавший дождь шуршал на крыше, вялые удары грома сопровождались близким и тонким стеклянным звоном. Понял, что находится не в палатке, и открыл глаза, увидел неровно освещенный потолок, верх черного окна. Повернул голову туда, где был источник света, и встретил обеспокоенный взгляд Пирошки. Она сидела на стуле. За нею стояла вторая кровать — на ней кто-то спал. На тумбочке у стены — затемненная кусками ткани настольная лампа. На полу недвижно мерцал рефлектор.
Пирошка поднялась, шагнула к кровати, склонилась над Вилем:
— Как ты?
Худо было ему, а отметил перемену: встревожилась до того, что на «ты» назвала.
— Мы в изоляторе турбазы? На той кровати — Олег? Как он?
Он шевельнул рукой под одеялом — на то, чтобы выпростать ее, сил не было. Пирошка заметила это движение и осторожно опустилась на край кровати.
— Спит он. Растерли его спиртом, накормили, напоили горячим чаем… Спит… Я тебе чаю дам, а?..
— Не хочу…
Пирошка приблизила лицо к его лицу:
— Поташнивает?
— Ни-ни…
— Ты не утаивай!
— Ни-ни!
— Голова кружится?
— Болит. И сонная вся.
— Это, может, из-за высокогорья… Здешний доктор осмотрел тебя, уверяет, что переломов не должно быть. А вот сотрясение мозга…
— Меня вполне устраивает реакция на высокогорье. Откинь, пожалуйста, одеяло.
— Простынешь…
— За секунду?
Кисть правой руки была толсто забинтована, белая повязка перехватывала грудь, темнели зеленкой ссадины… Одеяло, нежно приминаемое руками Пирошки, снова окутало шею, плечи, грудь Виля.
— Видела, когда перевязывали? Очень там…
— А что такое — очень или не очень? — она смахнула с щеки слезу. — Мне больно…
— Давай без этого, — нарочито хмуро сказал Виль, — И отправляйся спать — нервишки у тебя сдают.
— Нельзя. Да и не засну.
— А ты поцелуй меня — поможет.
Бархатно-темные глаза ее весело сверкнули:
— А вдвоем прогуляться под дождичком, по лесочку не хочешь?
— Хочу. Но сыро там. И холодно.
— Да, неуютно.
Она коснулась губами уголка его рта, щекотно тронула лоб. Он услыхал ни на какой другой не похожий запах ее тела, закрыл глаза и покорно подчинился сну.
Чудилось, что солнечный свет не только вливается в окно и застекленную дверь, но и проникает сквозь белые-белые стены. На своей кровати в одних трусах сидел Олег, смотрел на Виля виноватыми глазами. Из порозовевшего и припухшего носа, видно, текло — рука со скомканным платком то и дело тянулась к ноздрям. Глаза слезились.
— Простите, Виль Юрьевич, — гнусаво произнес Олег. — Из-за меня вы…
— Из-за себя я… Можешь представить, что кого-то надо выручить, а я остерегаюсь, берегу свою драгоценную жизнь?
— Не представляю! Чтобы вы…
— Вот же!.. И на моем месте — как бы ты поступил?
— Как вы…
— Видишь!.. Понятие чести живо не словами, а делами. Значит, я из-за себя… Ляг, тебе тепло нужно.
Он послушно лег, натянул на себя одеяло — одни глаза торчат.
— А мне ты можешь сказать, чего ради понесло тебя на тот луг? Интересно ведь!.. Не из прихоти решился ты на такое?
— Очень надо было, очень!.. За цветком эдельвейса полез.
— Понимаю… Кабы сам сообразил, поступил бы, как ты…
Доктора, молодого бородатого мужчину с комплекцией штангиста, сопровождали Антарян и Геракл Кузьмич.
Виль так пристально оглядывал плечо и руку Геракла Кузьмича — действуют? и как? — что тот должен был объяснить:
— Ты скользнул по скале и маленько погасил скорость. И меня долбанул по касательной, срикошетил, так сказать. Плечо и рука контужены, однако подчиняются, а подвигаю поосновательней, разогрею, так и забываю, что болят… Не бери в голову — нервные хужей выздоравливают.
Доктор посмотрел в глаза Виля, измерил пульс и отошел к Олегу, выстукал и выслушал грудь, сказал своим спутникам:
— Ничто — из ряда вон — не угрожает. Получше есть, побольше спать. Ждать и верить.
— Первый вариант, таким образом, принимается, — заключил Антарян и объяснил Вилю: — Поход к Перевалу состоится. С вами тут останется Пирошка Остаповна. Вместо нее вызвался пойти доктор, а вместо тебя — Геракл Кузьмич… Не скучай, вернемся, так обо всем расскажу, точно ты сам побывал на Перевале!
Почти бесшумно отворилась дверь. Лидия-Лидуся пришла — готовая к походу, с рюкзаком за спиной. Она так зыркнула глазами, что Олег отвернулся к стене, накрылся с головой.
Виль подозвал ее, шепнул в ухо:
— Чего ты так? Больных принято жалеть. А он захворал, пытаясь эдельвейс достать! Тебе в подарок! Жизнью рисковал парень!
— Он и вашей жизнью рисковал! — Щеки ее полыхали, глаза довольно жмурились, а голос был тих и гневен. — Вами!.. Вами!
С последними словами она резко переменилась, изрядно смутив Виля, — слезы блеснули в глазах, зазвучали в голосе. Всхлипнула и, уже отойдя к двери, спросила:
— Что Вам принести с Перевала? На память!
— Если поблизости от перевала растут эдельвейсы, сорви парочку. По одному — ему и мне. И не на память — не расстаемся ведь, не прощаемся…
Ближе к полудню приехал Капитоныч — сумел пробиться на собственном «жигуленке». Сказал, что гроза и до лагеря докатилась, понятно, заволновались — что с теми, кто в горах?
— Медицина, — он обратился к Пирошке. — На перевал кто-нибудь хворый не потащился?
— Всех, в ком не были уверены, оставили разбирать палатки и готовить обед.
— А эти двое транспортабельны? Могу забрать с собой?
— Чернова увозите. А Вилю Юрьевичу лучше вернуться в лагерь автобусом — в лежачем положении.
— С медициной спорить не полагается, а? — Капитонов глянул на Виля, потом на Олега. — Как дышишь, хлопец?
— Носом, — в нос сказал Олег.
— Это я слышу!.. А в горле не свербит, в груди не отдает?
— Не свербит, не отдает…
— Тогда собирайся. Едем!
С той минуты, как начальник лагеря вошел в палату, Виль ждал: чем обернется эта первая встреча для Олега?
Случись что с парнем, Капитонов поплатился бы первым — вплоть до суда и решетки. А вечный камень, который лег бы на душу — не уберег юную жизнь! А мысли о горе матери, которой не вернули сына? Никогда они не перестали бы жечь Капитонова, случись что с парнем. Начальник лагеря за все отвечает в первую очередь и в первую очередь имеет право на спрос с любого, кто ему доверен. И то, что Капитонову угрожало, со счетов не сбросишь, оно должно ведь сказаться на его отношении к Олегу? Должно, еще как должно!.. Да не сбросишь со счетов и мудрость и своеобычность характера и взглядов этого немолодого уже человека. Интересно и поучительно увидеть, как станет он сводить концы с концами в этой истории? Тем более что все он знает из докладов тех, кто был здесь, значит, из докладов, содержащих не только факты, но и их личное понимание и толкование. Чего стоит одно то, что могла наговорить начальнику лагеря старшая вожатая!
Капитонов проверил экипировку Олега и пообещал Пирошке:
— Позабочусь, медицина, чтоб в дороге не добавить ему простуды: поедем с ветерком, но при наглухо закрытых окнах. — И обратился к Олегу: — Понял? Тогда — вперед!
И вот — остались вдвоем!..
— Пирошка, сядь возле меня.
Она придвинула стул, села.
— Нет, как ночью…
— Зачем?
— Теперь… я тебя поцелую.
Долго не сводила с него черных, усталых, как бы остывших глаз.
— Зачем?
Поправила на нем одеяло, провела ладошкой по лицу, со лба к подбородку, точно прощалась.
— Зачем я тебе?
— А я тебе не нужен?
— Мало ли что мне нужно? И мало ли что требует — обойдись!.. Ну, к слову, я старше тебя…
— На полтора года-то! Такая уж разница!
— Я старше тебя на полтора года и на всю свою неудачливую жизнь, на всю свою нескладную любовь… Этой разницы я боюсь больше всего.
— Неужто надежды твои слабей минувшего страха?
— Она хлебнула горького, моя надежда. Горького и постыдного. А как я верила деду своему Миклошу!
— Разве он утверждал, что счастье привалит с первой попытки?
— Не утверждал. А я уже стала мнительной. Как заболела… Ну, зачем я тебе, зачем?
Он выкрикнул в отчаянии:
— Мне ты нужна, как никому на свете! Как никто!
— Не говори эти слова, не надо! — Она всхлипнула. — Прости, ты не виноват, что ничего не знаешь о вещах, которые не удается мне забыть… — Опустила голову, нащупала сквозь одеяло руку Виля: — Тебе не больно?
— Нет-нет!
— Тебе покой нужен. Я лучше пойду…
— Нет-нет! Говори, все говори!.. Я не больной. Я всего-навсего травмированный. И ничто — из ряда вон — мне не угрожает… Говори!
— Только не перебивай, не останавливай… Скажу!
Смятение овладело им: отчего так сух стал голос ее?
А она продолжала, ровно, почти бесстрастно.
— Дедушка Рапаи Миклош отвез меня в город к своей одинокой пожилой племяннице. Я поступила в медучилище и жила у нее до выпуска… Сангиг, санитарную гигиену, преподавал у нас молодой красивый доктор — работал третий год после института… Как он лекции читал! Как держался, как одевался! Как шутил и поддразнивал нас, девчонок! Мы все были влюблены в него… За мной тогда табуном ходили мальчишки из автодорожного техникума, что был в квартале от нашего медучилища. Кавалеры мои наперебой внушали мне, что я самая красивая в нашем городе, в стране, в мире, во вселенной… Это я даже и от подружек слыхала!.. А доктор как-то сказал мне, что я оригинальна, неповторимо оригинальна — второй такой он не видывал. Было непонятно, приятно и боязно… Перед выпускными экзаменами он предложил устроить распределение в тот город, в котором я училась. Я отказалась, уехала в дальнее село. Через год он явился, сказал: «Мне ты нужна, как никому на свете! Как никто…» А я так верила своему деду, что переборола опаску. Согласилась… И начался спокойный и изысканный кошмар. Из квартиры он сделал музей: купил старинную мебель, выложил из ящиков коллекцию чугунных скульптурок — он их со студенческих лет собирал. Я к этой коллекции подходила — черными волосами, черными глазами. У нас часто бывали гости. Они, не таясь, любовались чугунными фигурками и мной, а он — гордился. Гости расходились, он забывал о своем редком чугуне и оригинальной супруге. Все, что он делал, — все делал ради зависти со стороны… Когда родилась Катерина — он возненавидел ее наряду с пеленками и распашонками. Тем более что она была плохонькая и болезненная, никто не завидовал его отцовству, да и некому было — гостей стало заметно меньше: ребенок в доме… И мы ушли от него. Он так стоял в суде против развода, будто боролся за возвращение украденного у него.
Она, замолкнув, подняла голову — в глазах ее были ожидание, испуг и сожаление.
Переборов боль, он вытянул из-под одеяла руку, сжал пальцы Пирошки…
На усталых лицах Царицы и Антаряна — сухой горный загар. В одежде — та доля выразительной небрежности, которая отличает бывалых от небывалых, спортивных людей — от следующих моде на спортивность. Они сели на кровать Олега, картинно расслабились, вытянули длинные натруженные ноги. И заговорили, перебивая друг друга.
— Фантастика, старик! — Антарян молитвенно поднял руки. — Это надо видеть!
— На Перевал, верно, не поднимались — поздно ведь вышли…
Из-за кого и из-за чего вышли поздно и не побывали на Перевале, Царица не сказала — сам, мол, соображай — не маленький.
— Это да, это — потеря! — большие глаза Антаряна на миг погрустнели. — А все равно — то, что открылось нам — неописуемо!
Виль понял — от Антаряна подробного и точного рассказа о походе (по крайней мере, сейчас) не услышишь — он во власти восторга. А Царица обещающе улыбалась: дескать, отвосхищается темпераментный и впечатлительный Даниэл, и скажет она то, что — хочешь не хочешь — сказать надо, необходимо. Положила пальцы на предплечье Антаряна, будто пульс у него считала, и как только он, исчерпавшись, замолк, она заговорила:
— Сами бы, Виль Юрьевич, все испытали бы, сами всем любовались бы… если бы не ваша неумеренная доброта, — подумав, Царица поправилась: — Если бы не ваша мягкотелость, — еще подумав, снова поправилась: — Если бы не ваш либерализм.
Она, наверное, мучилась от невозможности немедля устроить разбирательство. Начальник лагеря увез основного виновника, однако же есть и косвенные виновники — те, кто допустил, поощрил, содействовал своим поведением!
— Чернов чувствовал в вас опору — и вот результат!
— А разве плохо — быть опорой человеку, который пытается делать первые в жизни серьезные и самостоятельные шаги?
— Серьезные!.. Шаги шагам — рознь, милый Виль Юрьевич. Смотря куда ведут они.
— В гору! — Антарян попытался шуткой смягчить разговор. — А умный в гору не пойдет, умный гору обойдет!
Царица досадливо скривила губы:
— Это умный. А по милости неумного — за благоглупости его — другие расплачиваются. Дорого и долго.
Она не умела жалеть, эта начинающая деятельница, она и жалея жалила. Царица предвкушала, как заодно сквитается и за оскорбление, нанесенное ей на массовке, и за вчерашнюю самоволку Олега Чернова, которому упорно и неосмотрительно благоволит плаврук Виль Юрьевич Юрьев.
— Что верно, то верно, — как бы отступая перед ее безупречной логикой, промолвил Виль и, увидав на лице Царицы торжествующую улыбку, закончил: — Это не просто долго, это — бесконечно. Пока будут отцы и дети.
Автобус подогнали ко входу в медизолятор турбазы. Виль на своих двоих вышел из домика, спустился с крылечка. Пирошка могла бы и не поддерживать его — сил у него поднабралось, а боль, вызываемую каждым движением, он вполне терпел. Так ведь за него тревожилась Пирошка! Трижды она спрашивала:
— Голова кружится?
И трижды, услыхав отрицательный ответ, уверяла:
— А ссадины наши заживут. А синяки и шишки сойдут.
Она помогла ему подняться в автобус и лечь на толстую постель из палаток и спальников — в проходе ближе к кабине водителя, чтоб меньше трясло в дороге.
Пирошка села в кресло у головы Виля. Впереди, в ногах, устроилась Лидия-Лидуся. Лицо у нее было холодное, порой оно становилось злым, порой по нему пробегала странная усмешка — будто Лидия-Лидуся мысленно корила кого-то.
Вилю стало не по себе. И он закрыл глаза, чтобы не видеть этой странной усмешки.
— Укачивает? — встрепенулась Пирошка. — Остановить автобус?
— Не!.. Все в порядке. Вздремну чуток, как в зыбке, — поспешил он успокоить ее.
Прокатился Виль со всеми удобствами, а устал так, что одного хотелось: лечь в тихой комнате в неподвижную постель и заснуть.
Но Баканов, встретивший первую группу туристов у входа в лагерь, отговорил:
— Вижу, что умотала тебя дорога. Да и сам я гнал из Ростова без передышки — мурашки в глазах мельтешат. С тобой не сравниваюсь ни в коем случае, а все ж давай, брат, потерпим для блага общего дела. Знаешь, какие слухи захлестнули определенные круги нашей донской столицы? Уууу!.. Оказывается, руководство лагеря решило устроить тренировку на высочайшей вершине Кавказа, причем в самую непогодь. По-суворовски, дескать: тяжело в ученье, легко в бою. И половина лагеря болеет, кое-кто обморожен, два парня и одна девчонка покалечились, а физрук — не плаврук (так ему и надо)! — разбился насмерть! Начальника лагеря взяли под арест, старшая вожатая под следствием, врача лишили права работать в медучреждениях, а меня снимают с должности! Во Жюль Верны!.. Нынче в ночь я буду звонить в Ростов — до начальства истину доведу. Так что ты передохни полчасика, чайку выпей для бодрости, пока в моем «рафике» постелю для тебя соорудим. Капитонов уже связался с Сочи, договорился с хирургом и — о рентгене тоже: срочно снимки проявят — должны же мы знать, что и как у тебя под кожей и мясом. Больше знаешь, не так вольно фантазируешь. Ты уж продержись маленько, а там спи день и ночь…
— Поеду, ладно. Но в больнице меня не оставляйте. Сбегу!
— Слово! Здесь лучший уход обеспечим! Более сердечный!
В курортной поликлинике определили: кости руки целы, а на ребре трещина. Хирург велел принимать обезболивающее, стараться дышать полной грудью, чтоб в легких не было застоя. По возможности, жить обычной жизнью.
Когда вернулись, Виля устроили в изоляторе, в небольшой комнатенке с двумя кроватями. Укладывала его Пирошка.
— А Олег где?
— В соседней палате, через стенку. Боишься, что одному скучно будет?.. Спи… — Погасила свет: — Спокойной ночи.
И тихо прикрыла дверь.
Ночью он проснулся на миг — показалось, что Пирошка в домашнем халате спит на второй кровати. Так явственно показалось, что он едва не окликнул ее.
* * *
Как ни в чем не бывало в синеве сверкает четко очерченное солнце — не диск, а шарик. Воздуха словно и нет — так он прозрачен. И прохладен — оттого не парит сырой пляж. Море спокойное и мутное чуть ли не до горизонта — ручьи и речки вздулись во время гроз и дождей, захвативших побережье от Туапсе до Адлера, и натаскали грязи. Черные, как головешки, сучья, скатившиеся с водою с гор, качаются на поверхности, окаймляют прибойную линию.
Не действовал сильнейший соблазн — купание в море, — потому ребята все свои силы и всю детскую страсть отдавали «веселым стартам», здесь, на песке, где хватало простора. Ничем по существу не ограниченные, смогли одновременно соревноваться все группы отрядов — старшая, средняя, младшая. Отдельно — октябрятская. У каждой своя программа — в зависимости от возраста претендентов на командную и личную победу, у каждой свой зачет. Крик стоял, как на большом, заполненном до отказа стадионе — участник, выступив и превратившись в болельщика, ликовал и подбадривал товарищей по отряду, не щадя ни своих горла и ладоней, ни чужих ушей.
Братья Кучугуры и Лидия-Лидуся, сдав, как говорится, добытые в борьбе очки в отрядную копилку, отпросились у воспитателя — проведать Виля Юрьевича и Олега Чернова.
Окно комнаты, в которой лежал Виль Юрьевич, было притворено, занавески задернуты. Вадик встал на цыпочки, глянул поверх занавесок, шепотом сообщил:
— Медсестра перевязку делает… Айда сначала к Олегу…
Прислонясь к стене, он читал «Науку и жизнь». Гостям обрадовался как-то тихо, слабо.
— Присаживайтесь подальше, чтоб не заразиться.
— Это ж простуда, а не грипп! Не боись! — Костик сел на кровать. — Вирусы у тебя и не ночевали!
— Пдостуда и дает пдостод гдиппозным видусам — осдлабляет одганизм, — как бы посмеиваясь над своей ученостью, ответил Олег с тихой и слабой улыбкой.
Все равно Вадик и Лидка устроились на стульях вблизи. Разговор не клеился — о чем толковать, ну, лежит, ну, носом хлюпает, а у них ничего особенного, кроме соревнования, которое отсюда представляется не столь значительным событием. Но стоило Олегу показать ребятам напечатанную в журнале статью о возможностях контактов землян с инопланетянами, и разговор схватился костром. Авторы статьи были осторожны — и верили, и сомневались, а мальчишки безусловно верили в самое невероятное. Послушать их, так найти общий язык с представителями, разведчиками, эмиссарами или злыми посланцами внеземных цивилизаций проще простого — надо лишь дожить до того времени, когда наука сделает новый необходимый рывок вперед; тогда Олегу, Костику и Вадику будет уже за тридцать! Это случится на рубеже двадцатого и двадцать первого веков, на рубеже второго и третьего тысячелетия — придет срок расщелкивать орехи, которые не по зубам нынешним прямолинейно мыслящим академикам.
«Так оно и будет — как же еще? Новый век, новое тысячелетие, новые люди, новые нравы… А Вилю Юрьевичу перевязку-то сегодня, сейчас, делает медсестра!» — безрадостно и безнадежно отмечала Лидия-Лидуся, потому что никогда еще жизнь ее не была такой безрадостной и безнадежной, да, совершенно безнадежной! Так дико складываются обстоятельства, словно кто-то изобретательный и ехидный старается досадить ей, метя в самое заветное. «Судьба играет человеком» — эти слова часто и с иронией повторяет папа. А что, разве не так, разве не играет, причем капризно?! Самого желанного лишает, хотя, казалось бы, вот оно: Виль Юрьевич попал в беду, и отчего бы судьбе не возложить на нее, на Лидию-Лидусю, заботу о нем, уход за ним?.. Да куда там! Надо было, чтобы медсестрой оказалась именно та женщина, которая вдруг заимела такую непонятную и сильную власть над ним. Будь другая, долго ли вызваться пособлять ей, подменять ее. Эта же — все сама, и глаз с него не спускает, а он — в трансе… Было жалко себя, было непередаваемо жалко себя — впервые полюбила и сразу неудачно!
До сих пор слово «любовь» воспринималось Лидией-Лидусей как непременная деталь стихов, арий, романсов. Если оно и применялось ею, то лишь для того, чтобы выразить свое отношение к родным, к погоде, к цветам, к бабушкиному пирогу с капустой или фирменным брюкам. Ну, еще примерялось оно к некоему мифическому существу, которое где-то и когда-то должно встретиться, вознаградить за ожидание и надежду, заполнить душу до предела и навсегда! Уже жил на земле, уже нес с собою счастье тот предназначенный человек — верно, ей пока неведомы облик и имя его… И теперь, когда этим распространенным и волнующим словом выражалось ее чувство к человеку, которого она недавно вовсе не знала, но который стал вдруг самым дорогим, единственно так дорогим на свете, теперь счастье отвернулось от нее. Точно судьба наказывает ее за то, что ее неудачно и безответно полюбил Олег Чернов!.. Его тоже было жалко. Она даже поругивала себя, бесчувственную: ведь даже благодарности не испытывала к нему, а он же, рискуя здоровьем и даже самой жизнью, пытался достать цветок эдельвейса — для любимой. Пусть не достал, главное — сознательно шел на жертву, шел!
Лидия-Лидуся принуждала себя подолгу смотреть на Олега, чтоб хоть что-то шевельнулось в душе, но там была пустота, вакуум!.. А если этот вакуум на всю оставшуюся жизнь? А если ей предопределено оставаться одинокой? Неужели и это ей не дано — стать выше своей доли, благородно и мужественно принять то, что выпало?
Она велела себе: встань! И встала.
Она велела себе подойти вплотную к спинке кровати Олега. И она подошла к той спинке.
Он обернулся. «Чего тебе?» — читалось в его тревожно вскинутых глазах.
Она велела себе: не лезь в пузырь, стой, как стоишь, даже облокотись на спинку. И она не полезла в пузырь, стояла, как стояла, и даже облокотилась на спинку, не стесняясь Вадика и Костика.
А Олег вернулся к разговору с ребятами, и Лидии-Лидусе оставалось разглядывать сбоку светлые, прямые и жестковатые волосы, образовавшие на его макушке тугой завиток.
Олег старался сосредоточиться на разговоре, вспоминал все, что удалось прочитать по проблеме контактов, общения. Эта проблема всеобъемлющая — ее в практической деятельности придется решать и технарю, и гуманитарию. Значит, заниматься ею теперь — работать на то, чему решил посвятить все отпущенные ему годы и силы. И он не смог смириться с тем, что внимание его рассеивается…
Вадик и Костик вскочили разом.
— Мы бы еще оставались, но надо идти, — объяснил Костик. — Вилюрыча хотим проведать.
— Есть о чем потолковать, — как бы извиняясь, произнес Вадик. — Но в другой раз.
Лидия-Лидуся ни слова не сказала — нечестно уверять, что хочешь еще побыть с человеком, если не хочешь побыть с ним. Она отобрала у Олега журнал, положила на подоконник.
— Да, старик, поспи! — Костик помахал рукой.
— Высланный я — больше некуда!
— Хворь, она свое возьмет, — пообещал Вадик. — Ты только отключись…
Олег обреченно посмотрел в глаза Лидии-Лидуси, она отвернулась и первой направилась к двери.
— Видишь, не один будешь, — как маленького, утешала Пирошка Остаповна Виля Юрьевича. — А я уже опаздываю на пищеблок.
Накрыв черные блестящие волосы белой накрахмаленной шапочкой, она на миг смежила веки и вышла.
— Молодцы, что наведались, ах, молодцы!.. Садитесь, рассказывайте, как вы там боролись и побеждали?
Он подумал, что самое тяжкое в происшедшем — не может он постоянно видеть этих ребят, постоянно общаться с ними. И лежит-то неполных два дня, а как вечность лежит, не видя свою плавкоманду, не общаясь с нею.
— Чего стоите, Вадик, Костик?
Но те остались на ногах — не думали задерживаться. Лидия-Лидуся села на свободную кровать, положила руки на колени — такая, поглядишь, примерная!
Костик принялся рассказывать о «веселых стартах», напирая на смешное, Вадик поддакивал. Скоро Костик иссяк в смущении, — наверное, его и Вадика угнетала бледность, залившая лицо Виля и подчеркивавшая кровоподтеки на лбу и скуле. Братья заспешили, а Лидия-Лидуся кинула ногу на ногу, чуть повалилась на бок, подложив подушку — я, мол, надолго.
А ушли мальчишки, встала, взбила-пригладила подушку, поставила пирамидкой.
— Хорошо, хоть ты осталась…
Она стояла прямая, ладная, в свитере под горло и трико в обтяжку. Волосы упали на лоб.
— Хорошо?
Уставилась в окно, коря себя за то, что осталась и отчего-то не смеет уйти.
— А чем плохо? — стараясь не придавать значения тону, каким она спросила, вскинул он брови. — Кстати, закончим тот разговор, которому гроза помешала. Ты уже ответила на те два вопроса, что задавала мне? Понимаю, что есть вопросы, на которые легче другим отвечать, чем себе, но все-таки? Что же такое счастье и что значит быть счастливым? Поделилась бы, что ли!
Лидия-Лидуся долго смотрела на него, небось, прикидывала — всерьез он говорит или играет с нею, как с ребенком. Что там у нее решилось — не понять было. Чуть отступила, сложила руки лодочкой, поднесла к округлому подбородку:
— В книгах много пишут про счастье — про чье-то счастье… Кому на счастье хватит трудовой славы. Кому-то хватит для счастья глядеть на счастье соседа. Кому-то хватит автомобиля. Даже «Запорожца»… Все это не для сердца, Виль Юрьевич. Все это не для сердца… Вот по моему сердцу, счастье — это когда есть чего ждать, на что надеяться.
Она ждала, что он теперь скажет.
— Здорово! — он был искренен. — А чего ж ты с такой обидой говоришь?
— Обидно, вот и говорю.
— На кого? За кого? Вся твоя жизнь — сплошные надежды, долгое ожидание.
Она снова села на кровать, склонилась, уперла локти в колени:
— За вас мне обидно…
— Что же я не так делаю?
На скуластеньком лице ее выступил румянец:
— Вы очень последовательный человек. Вы очень уверенный в себе человек. Как скала… Пока нет возле вас Пирошки Остаповны. А при ней… балдеете! Сам не свой становитесь!
— Откуда ты взяла? — он с трудом подавил в себе желание накричать на нее, выгнать ее. — Не свой! Не свой — это ты верно выдала. Со стороны, может, и нелепый… Не знаешь еще — есть чего ждать, нет чего ждать… Вот и…
Он подумал, что женщины и должны изменять мужчин, должны делать их совершенней и мягче, гибче; если этого не происходит — значит, не та женщина, какая единственно нужна. Подумал, но не сказал: стыдно же признаваться в своей любви — при ребенке, умном, проницательном, но ребенке.
— Чего молчите? Считаете — маленькая, не пойму? Лучше, чем вам кажется, пойму… Вы бы поняли меня!..
В затылке, в боку, в перевязанной руке заныло.
— Вам плохо?
— Нет! Я слушаю тебя…
Лидия-Лидуся сузила глаза:
— У нее ведь была любовь! Была! Чего она не сберегла? Надо было беречь!
— Это ты-то понятливая?.. Не удалась женщине личная жизнь, не удалась! Что-то умерло! А надежда осталась и живет — нравится это кому-нибудь или не нравится! Не может не жить…
— За чей счет?
— За свой!.. А ты — зла! Не видишь, как ты зла?.. Не слыхала, что зло в первую очередь отравляет и разъедает того, кто зол?.. Не люби иных, чем ты, будь другой, но не злись на того, кто лишь в том перед тобой виноват, что он — другой, не по твоему вкусу он.
— Вы сами ничего не понимаете, ничего!
Он ухватился здоровой рукой за спинку кровати, подтянулся, попросил:
— Сунь мне под спину ту подушку… Спасибо… Слушай, ты знаешь, в кого можешь вырасти?
Она стояла возле его кровати, на глазах ее навернулись слезы:
— Знаю!.. Вы хотите сказать, что в Царицу, да?
Догадливость ее ошеломила его, и он, не найдя подходящего слова — в меру серьезного, в меру ироничного, — подтвердил по-мальчишечьи:
— А то!
— Она себя любит, а я себя — нет.
— Ты себя не любишь?!
— Пре-зи-ра-ю!
— За что?
— За все!
— Ты это брось!
— А вам не все ли равно!
Она как-то по-бабьи прикрыла ладошкой рот и неверным шагом пошла к двери.
Он совсем поднялся, хотел окликнуть ее, не ведая, что скажет, но боль в боку мешала дышать и не было воздуха в груди, чтобы окликнуть…
Ей бы бегом убежать, но она шла медленно-медленно: ждала, что он окликнет.
Не окликнул…
Не было у нее счастья и не будет. Не суждено. Говорят, что человек рожден для счастья, как птица для полета. А где гарантия? У каждой птицы есть крылья и желание летать, а летают не все… Не все, значит, рождены для полета. Смириться с этим нельзя. И одно остается — умереть. Прислушалась к себе — ничего в ней не собиралось умирать. Наоборот, происходило странное — все в ней жило! Мышцы жили, мысли жили, чувства жили!..
На тумбочке стыл обед, принесенный девчонками дежурного отряда.
Пирошка, вбежав в комнату, потрогала лоб Виля: температурит? Как тот сочинский доктор, посмотрела в глаза:
— Плохо тебе?.. Жара нет. Может, поташнивает?
Поймав ее руку, Виль притянул Пирошку к себе.
— Что случилось? — в близких глазах ее туманилась тревога.
— Плавкоманда наведывалась. Потом Лидия-Лидуся осталась…
Пирошка обмякла, полные губы дрогнули.
— Сейчас расскажу. Вроде, подумать, ничего такого, а…
— Потом расскажешь, — она высвободилась из его объятий. — Схожу, обед поменяю, покормлю тебя горячим… Я быстро!
Пирошка принесла обед и потребовала, чтобы Виль немедля поел. И не давала слова вымолвить. Вытянула из-под спины Виля подушку, попросила:
— Ляг…
— Почему ты не хочешь выслушать меня?
— Выслушаю, сейчас выслушаю. Если в том будет нужда… Вот ты скажи мне — ты в самом деле не понимаешь, что девочка… влюблена… в тебя?
— Как это — в меня?
— Ты не знаешь, как влюбляются и любят? Она любит тебя, как все люди с той поры, когда они поняли, что это такое любовь, когда научились отличать это чувство от всех других…
— Не выдумывай!.. Она на десять лет моложе меня! Ей до паспорта почти два года! До права вступления в брак — почти четыре!.. Я взрослый самостоятельный человек, она же — дитя!.. Чего ты смотришь на меня, как на несмышленыша?
— Пойми, смышленыш, она не в брак вступает — она любит. А чтоб любить, не надо предъявлять паспорт… Она не думает о себе того, что мы, взрослые, думаем о ней… Она — любит! Как любила ее бабушка, как мать любила. Они, бабушка ее и мать, полагают, уверены, что это может произойти с другими подростками, а не с их внучкой и дочкой. И ты, как они. Дочь она тебе, сестра? Не обманывайся!.. Она не знает и знать не хочет, что может ошибиться, разочароваться, остыть — она любит и считает свою любовь главным в жизни, на свете. И ее не разубедить — она любит! Она уже выкупалась в своей утренней росе, там, под дождем, когда ты лез на скалы, и предъявляет свои права на счастливую любовь, на любимого, на любящего…
Он долго лежал с закрытыми глазами — слова Пирошки не укладывались в голове.
— Ты не заснул? — Пирошка склонилась над ним — он ощутил ее дыхание на своем лице.
— Ты что, боишься ее?
— Боюсь, — без тени улыбки ответила Пирошка.
— Она же не соперница тебе!
— Еще какая соперница. На твоем месте я полюбила бы ее, а не меня…
— Это же не зависит от человека — кого любить.
— Вот-вот, — она поцеловала Виля. — Вот-вот. А ты удивляешься тому, что она любит тебя. Хотя ты считаешь, что ей надо, удобней, ей по годам любить Олега Чернова, о паспорте вспомнил…
— Как же быть?
— А никак!
— Но ведь дитя она, дитя!
Пирошка выпрямилась и медленно повела головой из стороны в сторону:
— Нет… Да и ты сейчас так не думаешь — ты не мог не заметить, сколько в ней женственного. Уже… Пушкин говорил, что любви все возрасты покорны. Если бы его спросили: а равны ли в любви все возрасты? Он сказал бы, что равны…
— Что же все-таки делать, полпред товарища Пушкина?
— Не думать, что мы лучше разбираемся в ее чувствах.
К вечеру потеплело — погода переламывалась. Слышалась музыка — дискоклуб открылся. Пирошка привела Катерину — грязную с ног до головы и довольную-предовольную.
Виль подозвал девочку, с нескрываемым любопытством оглядел ее:
— Где это ты так выделалась? И зачем?
— Мы — индейцы!
— Кто — вы?
— Виталик и я.
— Сын вашей воспитательницы?.. А где вы грязь нашли?
— Это не грязь, это та-ту-ровка.
— Да-да, татуировка, как я сразу не заметил?.. А кто у вас вождь — ты или Виталик?
— Женщины вождями не бывают. Я его верная жена.
— А ты, выходя замуж, попросила у мамы разрешения?
Катерина, совсем как Пирошка, повела головой из стороны в сторону:
— Она не разрешила бы… Она сказала бы, что девочки замуж не выходят.
— А они выходят, да?
На щеках Катерины обозначились выразительные ямочки.
— А жены вождей купаются перед сном или грязные ложатся в постельку? — вмешалась в разговор Пирошка.
Катерина уронила голову на плечо, вопросительно глянула на Виля.
— Я читал, что индейцы крайне чистоплотны. Особенно вождихи.
— Слыхала? — Пирошка взяла Катерину за руку. — Идем я тебя выкупаю и провожу в твой вигвам. Спать.
— А дискоклуб?
— Какой дискоклуб после купания?
— Наш, там, на площадке! — хитрила Катерина, ожидая от Виля поддержки, а Пирошке нужны были и поддержка его, и еще что-то более значительное, чем поддержка.
— Да, Катерина, индейские вождихи после омовения, так у них, по-моему, называется купание, сразу ложатся спать и хорошо укрываются, — выдержав посерьезневший взгляд Катерины, сказал Виль.
— Видишь! — не справляясь с голосом, вымолвила Пирошка.
И Виль понял, как она была напряжена, как еще боялась за свою любовь и как сразу расслабилась после этого его разговора с Катериной.
Расстояние и кроны деревьев просеивали музыку, упрощали ее, четче обозначали ритм, и он воспринимался всем телом, завораживал. Будь Виль покрепче, пошел бы в этот дискоклуб и уговорил бы Пирошку отпустить Катерину и самой с ним пойти. Как обрадовалась бы «индейская вождиха»! И стала бы относиться к нему, Вилю, как к другу и союзнику. Это ему непременно нужно. И Пирошке это нужно.
Его музыка настраивает на такой вот незнакомо приятный лад, а Катерине, небось, спать не дает, а Пирошку сердит и задерживает в малышовской палате. Иначе чего бы она так долго не возвращалась?
Из-за той же музыки он с опозданием расслышал осторожные шаги и осторожные голоса — нежданные гости были уже у входа в изолятор. Что это были его гости, он не сомневался — так говорят и ступают, когда идут проведывать больного.
Их было трое: Баканов, Капитонов и Царица.
— Работать надо, выполнять непосредственные служебные обязанности, а не отлеживаться! — в том грубовато-доброжелательном тоне, который отчего-то принят в начальственной среде, заговорил Баканов. — Руку пожать дозволяется?
Виль протянул ему руку. Баканов слегка стиснул ее. Капитонов правой поддержал, левой мягко прихлопнул. Царица тронула прохладными, точно бы бескостными пальцами.
— Доктор обещает через пару дней прописать тебе прогулки, — продолжал Баканов, садясь на свободную кровать и жестом приглашая сесть Капитонова и Царицу. — А я подумал: надо самому убедиться — соответствует ли действительности докторский вывод? И попросил руководство лагеря сопровождать меня сюда.
— Соответствуют докторские выводы, соответствуют! — Виль демонстративно подтянулся и лопатками и затылком привалился к спинке кровати. — Хочу завтра попробовать: выйду, на скамейке посижу, на солнышке погреюсь.
— Верим, верим! — Не очень веря, сказал Баканов. — Но не форсируй, чтоб хуже не стало.
Председатель профкома переглянулся с начальником лагеря и старшей вожатой, дал понять, что теперь говорит и от их имени:
— И с чепе надо кончать. Иван Иваныч и дальше не поспешал бы — у него такая воспитательная метода. Ему видней, да мне-то ехать надо — ждут меня в Ростове… Вот и пришли посоветоваться для начала в своем узком кругу, общую принципиальную позицию определить…
— Сговориться против парня? — вспыхнул Виль. — Чего ж нянчиться с ним? Врезать на полную катушку.
Царица тоже вспыхнула, Капитонов смотрел невозмутимо, Баканов поднял костистые плечи:
— Нет же, нет!.. Требуется разобраться, чтоб не формально решать. Я давно знаю мать Олега — по совместной работе. Положительный, заслуженно уважаемый человек…
— Не о ней ведь речь! — Царица тряхнула головой, распушивая свои роскошные волосы. — При чем тут ее заслуги?
— И не обсуждаем, — обиделся Баканов. — И не в самих заслугах дело, а в том, как она живет и трудится, какой воспитательный пример подает сыну. Наши дети такие, какими мы их сами лепим. За результаты благодарить или судить должны и себя тоже.
— То вы оберегаете мать Олега, то судить готовы… Она что, хотела видеть его таким? Другие матери и отцы что, мечтают выращивать хулиганов, невежд, лодырей?
— Не мечтают. — Капитонов хмурился: ему не нравилось, что самоуверенная Царица чуть ли не потешается над Банановым. — От плана до результата, известно, дистанция огромного размера!
— Ага! — Баканов свел указательные пальцы. — Чтоб та дистанция сократилась и на нет сошла, мы обязаны в школе, дома, в пионерлагере учить ребятишек жить и работать не на макетах-муляжах, не на игрушечных, для птички-галочки мероприятиях, а на живом, на настоящем, на необходимом. Лишь на том дерзость и энергия наших детей пойдет путем!
— Вы все за нас, сотрудников, беретесь — эта ваша метода просматривается невооруженным глазом. А нарушил дисциплину, причем с опасными последствиями, Чернов Олег! — Царица прижала запястье к красной щеке. — И не впервые!
— За нас! За нас, — согласился Баканов, и себя причисляя к тем, за кого надо браться в первую очередь, и напомнил: — С него, с Чернова, не снимается. Влепить ему, что полагается, — минутное дело. А надо разобраться, понять.
— Чего понимать-то, чего? — отчаиваясь, воскликнула Царица. — Мальчишка самовольно полез на гору, собой рисковал. Вслед за ним вынужденно рисковал собой и плаврук!.. Там, где надо привлекать к ответу не знающих удержу детей, мы митингуем, сами себя бичуем!
— Мария Борисовна, Мария Борисовна, — как бы призывая очнуться, опомниться, прервал ее Капитонов. — Из этих детей, из этих мальчишек и девчонок вырастут женщины и мужчины — именно из них. Какими они вырастут, зависит от нас и от того, как мы, говоря вашими словами, митингуем и бичуем себя. Они не просто дети» они — люди. Мы думаем, что их поступки — игра, и сочиняем для них игры. А ведь то, что они делают — тоже жизнь. Почему нашим ребятам так нравится петь про пони, что бегает по кругу? «Разве я не лошадь, разве мне нельзя на площадь?..» Маленькая лошадь — тоже лошадь. Куда она, понукаемая, скачет? И куда ей хочется скакать?.. Вы знаете, Мария Борисовна, почему и ради чего полез на скалы Олег Чернов?.. Он нарушил дисциплину. Но чего вдруг?
— Не знаю. Спрашивала, он молчит.
— И я не знаю. И Баканов не знает… Не знаем мы и того, почему он молчит? Ведь он не робкого десятка, честный и серьезный парень.
— Тут осторожно надо. Человек имеет право на личную тайну. — Баканов взъерошил волосы на затылке. — Насильно не выдернешь ее. Вот если бы он сам доверился…
— Ждите, он доверится! — Царица, будто предельно усталая, потерла глаза. — От горшка два вершка, а тайна у него!
Если не вскипел Виль, то потому, что видел, с какой выдержкой ведут нелегкий разговор Баканов и Капитонов.
— Положим, не два вершка, а поболее. — Виль подтянул одеяло — ему стало зябко то ли оттого, что окно открыто, то ли из-за волнения. — Мне он открыл эту тайну… Надеюсь, он простит, что без его ведома-согласия открываю ее вам… Он хотел найти там цветок эдельвейса.
Желая поглубже вникнуть в глубину тайны, видно, чуя в той глубине что-то, на ее взгляд предосудительное, Царица спросила:
— Для чего? Вы не знаете?
— Это уж его дело… Но ему нужен был цветок, очень нужен. И он переборол естественный страх перед крутыми скалами, он готов был взять преграду и добыть редкий цветок…
— Смотри ты, — удивился Капитонов, — Решился! Легко рвать цветы, когда они под носом — руку протяни! А на кручу ринуться, это надо характер иметь. Жалко, что не добрался, не нашел. Интересно бы глянуть, каков он, эдельвейс.
Царица всплеснула руками:
— Да не мог он найти! Не мог! Не растут они у нас, на Кавказе!
— Как это — не растут? — не поверил Баканов.
— Не рас-тут! — торжествовала Царица. — Я интересовалась природой этого края — надо же знать, где отдыхаем и работаем… Так вот, даже в энциклопедии написано, что нет здесь эдельвейса — не найден!
— Не найден! — восторжествовал и Капитонов. — Пока! А наш Чернов, смотришь, нашел бы… Вот мы с вами не полезем на те склоны ни при какой погоде. И ясно, что не сыщем эдельвейс — мы же энциклопедиям верим! А он сомневается в них. Вот такие, как он, и находят редкие цветы. Такие и отличаются волей, силой, желанием не на словах показать и утвердить себя.
— Тогда как мы заносим кулак, чтобы по башке его, — задумчиво произнес Баканов.
— Пусть они, такие, для начала узнают, как утверждать себя, — сказала Царица. — А потом уж утверждают.
— И пока будут узнавать всё до точки да еще команды на то ждать, пропадет у них желание искать да дерзать, — с той же задумчивостью возразил Баканов, — Избегут ошибок, избавят нас от нарушений. И от находок.
— Может, грамоту ему? — Царица, возмущенная, встала. — Вместо положенного взыскания. У меня есть бланки грамот, могу оформить и дать начальнику на подпись.
— Мы с него взыщем, — пообещал Капитонов. — Успеем. Но не в отместку… Как лучше всего воспитывать человека, чем? Очень хорошо любовью. Еще лучше — строгостью. А всего эффективней — справедливостью…
— Верная мысль. И не новая, — поддакнул Виль. — Проверенная временем.
— Ну, не новая? — Капитонов хлопнул себя по коленям. — А кто обогнал-то меня?
— Гёте, — сказал Виль.
— Гёте? А ты точно знаешь, что он?
— Точно. Он заявил — Иоганн Вольфганг. В разговорах с Эккерманом.
— В разговорах, значит?.. Дельные разговоры. — И ясно стало — читал хитрец ту книгу. — И мы, считаю, поговорили дельно и полезно. И для нас самих: мы воспитываем Олега, он воспитывает нас… С нашей стороны меры могут быть такие. Я подготовлю приказ по лагерю со строгим выговором. Позову Олега Чернова, дам прочитать. И подпишу при нем.
— С его согласия, не так ли? — Царицу удручала капитоновская педагогика. — А на линейке объявить можно?
— Нужно, — серьезно ответил Капитонов. — И в отряде поговорить нужно. Не просто о факте, а на тему. Допустим, как строить себя, на чем выявлять и закалять характер, определять и утверждать жизненные принципы. Конечно, мягче, занимательней, чем я, сформулировать. Можете стих подходящий найти. Однако без сценария и без основного доклада обойтись. Пусть прежде всего сами ребятишки поспорят…
— Приказом и обсуждением ограничимся? — Царице намеченного было мало. — Я бы подумала о возможности его дальнейшего пребывания в плавкоманде. Подведет он…
— Ни-ни, — Капитонов накрыл лысину ладонями. — Если что случится, как раз Олег первый бросится, чтобы помочь, выручить. Верно, Виль Юрьевич?
* * *
В тот же день, когда ему разрешили недолгие прогулки, Виль из медпункта перебрался в свой домик под грабами. Соседа по жилью — Антаряна — почти не видел: жизнь в лагере споро, как бы взахлеб, катила своим чередом. Погода установилась и, видно, надолго. Было сухо и жарко. Наверстывая упущенное, отряды, едва закончив одно, брались за другое. Дважды в день ходили на море и по вечерам обязательно танцевали или смотрели кино. Под завязку были загружены все — и дети, и взрослые.
Виль научился по звукам определять картину жизни лагеря. Ему хотелось пройтись — мимо домиков-палат, к ручью, к отрядным местам, посмотреть на все, от чего маленько отвык, но воли себе он не давал. При ходьбе тело побаливало, голова немного кружилась. Да и отощал он, видик у него не самый товарный, чтоб лезть на глаза тем, кого распирает здоровьем и силой. Самое же главное — Пирошка обещала заглядывать, как только выкроится минутка. Минутка могла выкроиться неожиданно, и Виль боялся, что Пирошка придет, а его на месте не окажется. Он или лежал в комнате, читал рассказы Чехова, или сидел, подремывая, в кресле на веранде, или неспешно толокся под грабами у скальной стены, к которой притулился домик.
Никогда он не испытывал такого интереса к природе, ко всему живому, как теперь. Коренной горожанин, он плохо разбирался в растениях и в дикой живности, особенно мелкой — во всяких козявках и букашках. И сейчас увлеченно разглядывал листву деревьев, восхищался изумительно совершенными формами цветов. Из поселка залетали пчелы, опускались на цветы, сосредоточенно обшаривали их. Из стороны в сторону метались бабочки — ловили кого-то невидимого, увертывались от кого-то, столь же невидимого? Сидя на теплом валуне, наблюдал он озабоченную суету муравьев. На стволах деревьев, на земле, средь травы, на выпуклом боку скалы пролегали пути, по которым бегали муравьи, часто едва ли не строем — длинными колоннами. Странно, что эти крошки не казались слабыми и ничтожными даже в сравнении со всем громадным, что было вокруг, — деревьями, скалами, разворотом ущелья, простором неба над ним…
На этот раз Пирошка пришла, когда солнце было, считай, у самой верхней точки дуги, по которой оно огибало свод неба. Тени, прячась от зноя, жались к стволам деревьев и к скальной стене.
— Так и перегреться можно, — сказала Пирошка. — Тебе разрешено гулять в меру, а не загорать. В комнату, немедленно в комнату — отдохни перед обедом.
— Иду-иду, но ты все-таки взгляни на этих работяг и добытчиков, — пригласил Виль.
— Так вот чем ты любуешься?
— Всем, что тут растет, бегает, летает! Как я мог не замечать всего этого раньше?
— Раньше ты был здоров, а сейчас ты еще болен и тело твое помнит, в какой опасности было. Оно хочет окрепнуть, избавиться от боли, набраться силы. Побережем его!
Смеясь, Пирошка помогла Вилю встать, увела его в комнату, уложила в постель, накрыла одеялом:
— После солнцепека здесь прохладно. А тебе необходимо тепло.
Пирошка стала спокойней, уверенней в себе, хотя и побледнела, и похудела. Она отчаянно нервничала, пока у Олега и Лидии-Лидуси все не утряслось…
Ей бы самой отдохнуть, отлежаться! Но она спешила — ушла, пообещав, что придет в тихий час, а потом еще и еще, как только выкроится минутка…
Она приходила, и действительно не больше, чем на минутку-другую. Так — от одной короткой встречи до другой — и день прошел, вечер наступил.
На эстраде показывали фильм, по ущелью раскатывались голоса и выстрелы — шел детектив. Виль одиноко сидел на веранде, а на том камне, который он себе облюбовал, устроились Антарян и Царица. Они были едва видны в вечерней мгле, шептались о чем-то. А потом Царица запела, медленно и мягко пела она. Заключительные строчки каждого куплета повторялись, и Антарян подхватывал повтор, сплетал свой голос с голосом Царицы:
Вечер был не просто теплый, но томяще теплый. В недвижном воздухе пахло чем-то терпким, то ли привядшей листвой, то ли привядшей травой, а может, и тем и другим заодно. И душу томило от тепла и медленного и грустного пения.
Антарян, фаворит ее величества, такой благоразумный — редкостно благоразумный и предусмотрительный, — гляди ты, тянется и тянется к Царице, от которой другие прячутся. Что-то видит он в ней, что-то такое, без чего ему не обойтись! Не властен он над собой! Чем все это обернется для него?
Почему здесь, на море, где все так ладно, красиво и молодо, случается и горькое? Почему Антарян покоряется Царице? Почему Лидия-Лидуся не хочет видеть Олега, отличного парня? Почему Лидия-Лидуся соперничает с Пирошкой? Что нашла она в нем, в Виле? Может, все дело в том, что он подвернулся в эту пору — переломную для Лидии-Лидуси? Будь плавруком другой, смотришь, влюбилась бы она в другого? В спорте так нередко бывает: девушки влюбляются в своих тренеров…
Вопросы теснились в голове, и каждый был без своей пары — без ответа…
А Царица и Антарян пели:
* * *
Мир полон чистого света. Он исходит и от солнца, и от моря, и от берега. Обилен простор, обилен воздух. Лагерь — на пляже. По горну кидаются дети в воду, по горну выходят из нее. Беззаботный ребячий гомон пронизывается строгими голосами вожатых и воспитателей — в каждом звене, будто кто специально наделял, свои «шустрики» и свои «резинщики»: кто-то норовит хоть на секунду раньше других — до команды — оказаться в море, кто-то норовит хоть на секунду — после команды — задержаться в море.
Горнистом командует подменивший плаврука физрук. Антарян. Ассистирует ему Олег. Братья Кучугуры на ялике курсируют вдоль поплавков. Лидия-Лидуся смотрит, как в младших отрядах учат плавать, показывает, как лучше выполнять начальные приемы.
Вилю впервые позволили выйти на пляж. Он полулежит на топчане, вынесенном из медпункта в косую тень. Развалился на кушетке, как богдыхан, и завидует всем, для кого доступны обыкновенные здесь вещи. Он думает, что совсем скоро окрепнет и сам бросится в море, и оно узнает его, окутает тяжелой и ласковой водой, пронизанной голубыми солнечными лучами. В уши ударил плеск волны, слитый с искристым смехом и криком детворы. До конца лета еще жить и жить, есть время насытиться всем, чем богато лето на море. А уже думается о будущем годе. Теперь Виль твердо знает, что в подходящий, момент предупредит он Ивана Ивановича Капитонова: мол, и на то лето готов приехать сюда плавруком или кем-то еще — найдется же для него работа в лагере?.. В Ростове, в первый же рабочий день, зайдет он в профком и попросит этого мудреца и хитрюгу Баканова: когда начнете подбирать людей для работы в пионерском лагере, поимейте в виду и мою кандидатуру. «Я говорил тебе?» — напомнит Баканов. «Вы были правы, товарищ. Баканов, вы все знали наперед, будьте последовательны и загодя беритесь решать вопрос с заведующим отделом, чтобы тот отпустил меня на все три смены», — скажет Виль. И приедет сюда. А приедут ли Олег и Лидия-Лидуся? Кто знает?.. Пожалуй, приедут братья Кучугуры, Костик и Вадик. Приедет множество детей, знакомых и незнакомых. Вместе с ним приедут Пирошка и Катерина. Будут такое же небо, такое же солнце, такое же море — вечное, доброе, таинственное и неожиданное…
Он смотрит на море, на пляж, на детей и взрослых, и не верится ему, что недавно были холодные и неспокойные дни, что они еще могут повториться. И пусть кажется, что ничто не изменилось, на самом же деле иными стали и дни, и люди.
Непредсказуемо, как внезапная вспышка молнии, как запоздалый раскат грома, возникнет в сознании — то ли прошедшее, то ли возможное впереди. И раздвигается свет, глаза слепят бело-синяя ветка с жесткими листьями, наклонные нити дождя, лоснящийся бок скалы, пленка пресной воды, захлестывающей лицо. И, спасая от этого кошмара, доносятся голоса, сначала девчоночий, а потом, как эхо, мальчишечий. И другой голос — его не слышишь, но он есть… Погаснет молния, стихнет гром, исчезнет отсвет в глазах и отзвук в ушах, и рассеется мгновенная жуть одиночества. Жизнь ведь все время начинается и начинается, как утреннее море. И каждый переменчивый час ее — с тоской ли, с радостью ли — учит, дает силу несмотря ни на что верить: все и дальше будет нескончаемо начинаться, и есть чего ждать, и есть на что надеяться.
Цахкадзор — Ростов-на-Дону
1983–1984