1
— Рядовой Козырьков!..
Юра не сразу сообразил, что обращаются к нему, и продолжал строчить письмо — первое письмо с военной службы домой. Он закончил предложение, сильно ткнул кончиком шариковой ручки — поставил точку — и даже успел размашисто вывести большую букву, начиная новое предложение. И тут до него дошло, что «рядовой Козырьков» — это и есть он, Юрий Козырьков. Он резко вскочил и потерял равновесие. Чтобы устоять, дергался, как марионетка. Схватился за тумбочку. От толчка листок с письмом соскользнул, качнулся воздушным змеем и мягко лег на пол.
— Поднимите, — ровно и негромко сказал сержант.
Рослый, прямой, сержант возвышался в проходе между двумя рядами коек. Короткие рыжеватые брови поднялись, серые глаза смотрели с удивлением. На бело-розовой коже лица проступили красные пятна.
Юра, как говорится, сгорал от стыда, и если от него еще не пошел дым, то потому, что не успел, — с того момента, когда сержант обратился к Юре, минуло всего-навсего несколько секунд. Юре было худо оттого, что он так неловок, и сейчас он больше всего боялся новой неловкости. И тут же допустил ее, по-штатски промямлив:
— Ничего, я потом…
Брови сержанта поползли еще выше, а Юра, мгновенно вспотев от волнения, наклонился, взял письмо за уголок, выпрямился и услышал, как ему показалось, презрительное:
— На койке сидеть не положено… Для этого есть табуреты.
Сержант так и сказал «табуреты» и тем самым как бы поставил эти окрашенные в защитный цвет четырех пегие предметы для сидения выше беспородных домашних табуреток.
Осознав, что провинился, Юра ждал выговора, а сержант круто развернулся и пошел по казарме. Нет, не пошел, а важно двинулся, неся свои широко раскинутые в стороны и оттянутые назад плечи.
Юра закусил губу, смял в кулаке письмо, сунул его в карман. Потом вздохнул и побрел к выходу из казармы.
Слово-то какое, сумрачное, жесткое: «казарма». А помещение, которое так называют и в котором с нынешнего дня живет Юра, просторное и светлое. С двух сторон — огромные окна. Потолок подпирают белые колонны. Потолок тоже белый. Стены наполовину белые, сверху, а наполовину, снизу, бледно-зеленые» На зеленые, как листва, одеяла белыми полосами выпущены: кромки простыней. Подушки белыми пирамидами — в головах кроватей. Много белого, но не больничного, а другого — солнечного, веселого, хотя и строгого. И горько идти по такой казарме виноватому!
Большой и сильный Жора Белей насупился и, ни к кому не обращаясь, бросил:
— Подумаешь, не туда сел!
Самолюбивый и подвижный Костя Журихин вскочил:
— Да брось ты! Обойдется!
Юра даже не отозвался — что тут скажешь? — пробежал мимо дневального в длинный коридор.
На высоком каменном крыльце его догнал насмешливый ж мягкий Прохор Бембин:
— Юр, ты пилотку забыл…
Козырьков нахлобучил пилотку на голову и направился вниз.
Прохор колебался: пойти за Юрой или не пойти? И понял: нечего лезть к человеку, когда он хочет побыть один…
Юра спустился на асфальт.
Этот асфальт широкой полосой тянулся мимо фасадов казарменных зданий. Тут ты у всех на виду, отовсюду тебя видно. Хотя никого поблизости не было, Юра поспешил пересечь серую, начисто выметенную полосу, нырнул в густую тень старых раскидистых деревьев, вынырнул и оказался на зеленом подстриженном газоне.
По краю газона, в тени деревьев, — низенькие, совсем простые, как на окраинных улочках, скамейки, точнее, лавочки: струганые доски на столбиках. Юра решил было сесть на одну из них, да увидел Фитцжеральда Сусяна, склонившегося над общей тетрадкой.
Сусян поднял голову:
— Эй, Юрик, что случилось?
— Ничего не случилось!..
— Ничего? Почему ты… такой, а?
— Да ничего. Пиши себе!
Юра прошел по газону наискосок и ступил на выложенную каменными плитками дорожку. Вдоль нее — щиты, на щитах сверкает яркими красками повторенное много раз изображение отличного солдата, который все, что положено, выполняет только правильно. У него на лице написано, что он стоит по стойке «смирно» в абсолютном соответствии со строевым уставом, он как положено шагает, как положено проводит штыковой прием, как положено целится, как положено отдает честь. Отдавая честь Юре, он уставил на него четко прорисованные голубые глаза. Вцепился и не отпускал. Даже не по себе стало под этим холодным и самоуверенным взглядом. Тем более что образцовый солдат всем своим видом как бы говорил: Юра с ним сравниться не может. И Юре нечего возразить: действительно — не может.
В конце дорожки Юра оглянулся — солдат со щита все смотрел на него, зоркий, всезнающий. Наверно, опасаясь его взгляда, люди, которые тут прибирали, старались — нигде ни травинки, ни песчинки в расщелинах между плитами, ни камешка у стены длинного здания клуба. Кое-где обвалилась штукатурка и показался красный кирпич, но обломки давно убраны, все чисто и аккуратно.
Юра обошел клуб и увидел лужайку, густо заросшую травой, редкими рядами — молодые деревца, совсем молодые, тоненькие прутики, почти без листьев, а за лужайкой — каменная ограда. Здесь заканчивалась территория части. Юра добрался до ограды, опустился в узкую тень, на жестковатую траву. Прислонился спиной к теплым камням, подтянул к груди колени, обхватил их руками. Чем больше он сжимался, тем сильнее ощущал свою малость, свою заброшенность.
А как же здорово было все с утра!
Раненько-рано, когда не успело разогреться только что поднявшееся солнце и небо было дымчато-голубым, почти серым, рано-раненько к перрону Староморского вокзала подошел обыкновенный пассажирский поезд. Вместе с гражданскими — курортниками, командированными и прочими — из вагонов высыпало сто парней. Правда, они тоже были одеты в штатское, кто с чемоданчиком в руке, кто с дорожной сумкой из блестящего пластика. Но все были острижены наголо, потому что их призвали в армию, и, выйдя на перрон, парни сошли на территорию своего, Староморского гарнизона. Держались подчеркнуто бодро, двигались энергично, даже лихо — они вступали в новую полосу жизни, вступали охотно и гордо, готовые пройти ее с честью, но были и чуть грустными: в этот важный момент с ними ни матерей, ни отцов…
Прочие пассажиры, чуть сторонясь, обтекали ребят, смотрели на них весело и доброжелательно, а некоторые из пожилых мужчин подшучивали: дескать, держите, хлопцы, хвост морковкой, и мы, кхе-кхе, когда-то были, как вы, да годы-годы, а то бы мы и теперь!..
Командовал парнями немолодой офицер, капитан Малиновский. Стриженые хлопцы искали его, тянулись к нему: он принял их на сборном пункте, доставил сюда и теперь должен был сделать самое главное — ввести в строй. Как это будет?
Капитан приказал строиться, пошел вперед, вывел ребят на привокзальную площадь, где их ждала группа офицеров и сержантов, среди которых возвышался моложавый полковник с круглым улыбчивым лицом. Неведомо как новобранцам немедля стало известно, что это командир дивизии Велих, что он воевал против фашистов и что он Герой Советского Союза и самый высокий человек в соединении — около двух метров роста! Полковник Велих отделился от группы, оглядев ребят, улыбнулся им, будто узнал в них добрых знакомых, и сказал:
— Сослуживцы!
Сослуживцы! Это и боевой комдив, и он, Юра Козырьков, молодой солдат! Там, на площади, Юра моментально влюбился в полковника Велиха, мечтательно подумал: вот бы на кого во всем походить… (А-а! Вот кому подражает сержант Ромкин, вот у кого он перенял манеру широко раскидывать в стороны и оттягивать назад плечи! У комдива! Сержант, который все в службе знает и умеет, который совершенно уверен в себе, так уверен, что ему нельзя не подчиняться, сержант — подражает!.. Да, но он-то имеет право подражать комдиву…)
Комдив поздравил новобранцев со вступлением в ряды Советских Вооруженных Сил, потом сказал: он уверен в том, что они, как все другие солдаты дивизии, будут хранить и множить традиции славного соединения. Юра тогда молча поклялся, что не подведет комдива и всех своих сослуживцев, знакомых и незнакомых. Поклялся и с особым старанием делал все, что надо было делать. Поехали в баню — и он мылся, точно боевое задание выполнял. Выдали обмундирование, и он надел его, как рыцарские доспехи. Пришли в столовую, и Юра не просто ел борщ, гречневую кашу с мясом и не просто пил компот, а принимал солдатскую пищу, как должен принимать, скажем, боеприпасы.
В армии — не у бабушки в гостях. Никаких тебе излишних передышек и штатских раскачек. Сразу — за дело. Зашли в казарму, огляделись в ней, положили в тумбочки, как выразился сержант, мыльно-пузырные принадлежности — и в летний класс, то есть на лужайку под дерево. Сержант провел первое занятие по уставам, и Юра слушал его, будто знатока главнейших в мире законов. После небольшого перерыва — строевая, пока теоретически, в классе. А после строевой сержант разрешил заняться своими делами — кому что надо: кому пришить пуговицу, кому купить в солдатском магазине одеколон, кому написать письмо. И Юра, переполненный впечатлениями, сел на кровать, положил на тумбочку бумагу…
Сейчас он вытащил из кармана скомканное письмо, расправил его, прочитал первые строчки… Распираемый восторгом, сочинял он их. Он не сразу придумал, как обратиться к родителям. «Здравствуйте, мама и папа!» Что он — из пионерского лагеря пишет? Не годится. «Здравствуйте, мама и отец!»? Совсем нелепо. «Здравствуйте, дорогие мои!» Это и сердечно, и мужественно, и по-взрослому. Сразу видно: сын — солдат.
Он хотел написать подробнейшее письмо — ведь отцу и матери все интересно. Особенно отцу, который и сам в юности был военным. В ту пору, когда почти все в стране стали военными, отец был в самом жарком месте — сражался на фронте…
Так хочется, чтобы теперь он, отец, оказался тут, рядом, и так хорошо, что нет его, что не видит он сына, не болеет душой. Никогда Юра с такой ясностью не сознавал, кем был ему отец, Владимир Иванович Козырьков, самый близкий, понимающий и откровенный человек на свете. Мама тоже самая близкая, понимающая, откровенная, но отец — мужчина. С ним ты сильнее, разумнее, тверже. С ним твоя короткая и бледная биография становится длиннее и значительнее, точно продолжает биографию отца, впитывает все, что пережито отцом. Помнится, когда Юра впервые понял, как страшна война, понял, что такое ранения и гибель на войне, он впервые же испугался того, что грозило отцу давным-давно, в боях. Испугался и вместе с тем изумился отваге отца. И спросил его:
— Вот фашисты стреляли, и ты в это время поднимался в атаку?
— В это время…
— А они стреляли?
— Старались! Они умели стрелять.
— И все-таки ты поднимался?
— Все мы поднимались. И мои товарищи, и я.
— Так стреляли же! Пули летели. Убить могли!
— Могли, и убивали…
— Но как же?..
— А ты, окажись ты в бою, не поднялся бы?
— Поднялся бы… Но как же?.. Как же?
— Как объяснить, что люди решаются на такое?.. Скажи мне, Юра, что бы ты сделал, если бы нашей маме угрожала смертельная опасность?
— Защитил бы…
— Но ведь смертельная опасность угрожала бы и тебе!
— Все равно.
— Видишь: все равно… Мы сознавали, что то, что угрожает нам лично, менее страшно, чем то, что угрожает нашей матери — нашей стране. Сознавали мы и то, что больше некому ее оградить. Мы никому не доверяли и не доверим защиту нашей страны, никому и никогда. Это наша, твоя и моя, обязанность и наше право.
«Мы никому не доверяли защиту нашей страны… Это наша, твоя и моя, обязанность и наше право». Слова эти Юра школьником услышал от отца, но с того дня казалось и кажется, что они все-таки уже были в нем, в Юре, а отец открыл их.
Даже в десятом классе Юра не знал, кем он хочет быть. Мама тревожилась, называла то одну хорошую профессию, то другую, то один достойный институт, то другой. Отец не поддержал эту «викторину».
— Не знает, в какой институт идти? Пойдет к нам на стройку.
— Но ты ведь закончил институт! — возразила мама.
— А ты забыла, что я учился на вечернем отделении и работал на стройке?
— Так время какое было!
— Не прошлый век был, а наш! Пойдет на стройку, поработает до армии, отслужит положенное. Там надумает, кем хочет стать. А не надумает, вернется на стройку. Нам рабочие нужны…
— Но армия — это ж два года. А студентов не берут…
— Потеряет, думаешь, два года? Нет, приобретет! Больше, чем дома — за десять лет!
И поступил Юра подсобным в комплексную строительно-монтажную бригаду. Она возводила цех — широченное плоское помещение на окраине города, в пятнадцати минутах ходьбы от последней трамвайной остановки. Дело было срочное, бригада торопилась. Нет, строили добротно, бригадир, Герой Социалистического Труда, выгнал бы немедля любого, кто решился бы выполнить задание абы как. Трудно приходилось из-за того, что не всегда вовремя подвозили кирпич и песок, бетонные плиты и арматуру. Были перебои с водой. Бригадир сердился, но не хотел оправдываться этими неувязками: работали как черти. Невозможно, скажем, делать одно, брались за другое. Праздно ни минуты не сидели. Дескать, снабжение ругай, а строительство не задерживай, хоть сам кирпичом в стену ложись.
На первых порах Юра возвращался домой еле живым. Мама жалела его, укоряла отца:
— Видишь, как ему приходится? Какой из него рабочий?
— А он еще и не рабочий, — невозмутимо отвечал отец. — Ему еще предстоит стать рабочим. А что трудно — так это хорошо. Жизнь не станет расстилать перед ним ковры.
Слушая такие разговоры, Юра, честно признаться, проникался благодарной нежностью к матери и недоумевал: откуда у отца этакая суровость, и даже жестокость? Но постепенно он привык к мужской требовательности отца, понял, что жалеть себя — последнее дело. Тому, кто себя жалеет, все — в тягость, от всего — больно…
Там, на стройке, в напряжении рабочего дня, вроде бы в самой неподходящей обстановке, когда коротких передышек едва хватает на то, чтобы освежить силы, там, на стройке, Юра понемногу стал понимать себя. Он вглядывался в себя, думал о себе чаще и больше, чем прежде, когда досуга было сколько угодно. Там, на стройке, среди стен, что вырастают на глазах, среди строительных машин, среди штабелей кирпича, бетонных плит, он вдруг обнаружил цель, из-за которой одно его давнее увлечение вдруг обрело зрелый смысл. Это увлечение — рисование. Юра пристрастился к нему сызмала, но странным было это рисование! Он выводил прихотливо пересекающиеся и переплетающиеся линии на обрывках бумаги, на песке у реки, на случайных кусках фанеры. Руки сами тянулись к карандашу, мелу, прутику, обломку кирпича. Но ничего путного не удавалось сделать. Натура увлекала его мало — он быстро охладевал к видам, которые захватывали было его внимание. Бросал едва начатые рисунки. Он не знал, что рисовать.
Деревья, навалы камней, облака, горные цепи на горизонте, цветы у полевой дороги были красивы своей красотой, содержали что-то свое — оно не открывалось Юре, не будило его воображения, не поднимало желания спорить с увиденным, обогащать его чем-то собственным. Да и было ли оно, свое собственное?
Там, на стройке, Юра пережил такое желание рисовать, какого не переживал никогда. И рисовал здания, каких не было нигде. Не было для других. Для него они были. Он рисовал их окружал деревьями, он распахивал над ними небо, проявлял на горизонте горы и выпускал в синеву облака. На просторных площадках перед зданиями стояли стройные, изящные, спортивного вида люди. Свои здания он не мог отдать рыхлым толстякам и сутулым слабакам. Он хотел строить для нестареющих, сильных и энергичных людей. В том будущем, в котором ему жить и строить, все люди научатся очень долго быть молодыми, сильными и энергичными…
Мама удивленно разглядывала Юрины рисунки, покачивала головой:
— Как в сказке. А понадобится ли кому? Забегаешь ты…
Отец хвалил:
— Замахивайся на большое. Трезвый расчет со временем придет, и тогда твоя дерзость станет на землю.
Отец подарил Юре папку-планшет, набор цветных карандашей, чтобы и на военной службе, если удастся выкроить время, строить необычные здания, целые улицы дерзких сооружений.
Юра гордился отцом и хотел, чтобы отец мог с гордостью говорить: «Это мой сын!» А вышло что? Не напишешь ему теперь: «Служу хорошо и дальше так служить буду, не придется тебе стыдиться за меня».
…Пока солдаты заняты своими личными делами, можно ненадолго оставить их и заняться своими. Сержант Ромкин достал из тумбочки учебник и пошел в ленинскую комнату. Служба его близится к концу. Когда новички пройдут курс молодого бойца и уедут в учебные подразделения, сержант уволится в запас и вернется домой, поступит в политехнический институт. А пока надо каждую свободную минуту использовать для подготовки. Только очень мало этих свободных минут! Особенно теперь, когда с привычного мотострелкового отделения перебросили на это. Тут не командовать надо, тут надо нянькой быть. Новая жизнь у ребят начинается, непривычная и строгая солдатская жизнь. На первых порах все теряются, не умеют отличить значительное от незначительного, то робеют, то ершатся… А за Козырьковым присмотреть следует, чтобы он после сегодняшнего замечания не слишком расстраивался. Он еще сто раз вот так, по мелочам, оступится, прежде чем станет солдатом.
Ромкин сел за стол возле двери, раскрыл учебник. Сержант читал и слышал слабый стук наручных часов: не забыть вовремя оторваться от книги и вернуться к солдатам…
Молодая память, что вода. Брось в нее камень — она шумно всплеснет, пойдет кругами. Но быстрое течение тут же унесет их, сгладив, затеряв в игривых струях. У нее, у молодой памяти, слишком много свежих забот и заманчивых тайн. Причем заманчивость этих тайн возрастает, когда к тайнам в позволительной мере прикасаются друзья.
Жора Белей так сосредоточенно и медленно писал, что Костя, давно закончивший свое письмо, не выдержал — попытался прочесть крупно выведенные строки. Жора прикрыл их ладонью, беззлобно буркнул:
— Чего ты?
Костя со значением почесал макушку.
Жора сконфуженно улыбнулся:
— Подушевней стараюсь. Да трудно…
Он вроде и скрывал, кому и что пишет, и чуть-чуть выдавал свой секрет.
— А чего стесняться — дело житейское! — Костя хитро подталкивал Жору: мол, давай, выкладывай!
Жора вздохнул:
— Здравствуй да как живешь — и застрял. Стихи бы сюда…
Костя честно признался:
— Насчет стихов — ничего не скажу…
— А какие стихи нужны? — поинтересовался Прохор Бембин.
— Ну, какие… Не знаешь, что ли? — Жора развел руки. — Чтоб дошли…
— Все зависит от того, кому ты пишешь, — деловито пояснил Прохор. — Сестре — одни стихи, невесте — другие.
— Понимаю, — протянул Жора. — Пока не невеста, но…
Костя съязвил:
— Ишь, какой самоуверенный. «Пока», «но»…
Жора покосился на Костю, но промолчал, обратил ожидающий взор на Прохора.
Прохор читал строфу за строфой. Жора молча слушал, выбирал; сейчас это было самое важное — выбрать стихи для девушки. Тем более что девушка не невеста но и не просто знакомая.
Когда Жора записал понравившиеся строки, Прохор, сделав серьезное лицо, посоветовал:
— Ты нарочно подпусти ошибочку-другую, чтоб она подумала: это ты сам сочинил.
Жора задумался, перечитал записанное:
— Нет, врать не буду. Раз не сам сочинил, так не сам. А что надо — она поймет.
Выручив Жору, Прохор закончил свое письмо, вложил в конверт, запечатал:
— Пойду опущу в ящик и Юрку поищу.