Если б кто спросил Юру до армии, какой ему видится солдатская служба, что он ответил бы? Хоть разное читал о важных мелочах, о будничных заботах, разное слыхал, ответил бы, что служба в армии — это стрельба по целям, это танковые атаки, это ракетные залпы, это подвиги, которым есть место и в мирной жизни. А на деле? На деле служба — учение, учение, учение: учишься стоять, учишься ходить, учишься целиться, учишься заправлять койку, носить солдатскую одежду, есть по распорядку дня…
В столовой, на завтраке, Юра равнодушно жевал котлету и ковырял вилкой картофельное пюре. Еда не лезла в горло, и Юра снова и снова перемалывал ее в зубах, жалея, что некуда выплюнуть. Потом все-таки заставил себя проглотить мягкий комок и потянулся за кружкой с чаем. Аппетита — ни грамма. Неужто заболел? Измерить бы температуру — должно быть, подскочила… Хорошо бы заболеть, попасть в госпиталь, отлежаться там денька три.
Юра вслушивался в себя — не похоже, чтоб захворал. Блажь кислая.
Отхлебнул чаю, поставил на стол.
Сержант приподнялся на своем месте:
— Ты вот что: не кисни. Последнее это дело. Закиснешь — все кувырком пойдет…
Слева от главного входа в казарму — металлическая решетчатая стена с решетчатой дверью. Это — четвертая стена просторного светлого помещения с широкими зарешеченными окнами. В глубине — пирамиды с оружием, шкафы с различными стрелковыми приборами, на первом плане — тяжеленный длинный деревянный стол для чистки автоматов. Порядок, чистота, строжайшая тишина, словно не решетка, а невидимая звуконепроницаемая преграда воздвигнута между коридором и ружпарком.
Прямо от главного входа в казарму — дверь в ленинскую комнату. Здесь та же чистота, порядок, тишина. Солдаты, входя в это помещение, хоть на миг, но задерживаются у порога. Точно расстаются с чем-то неуместным тут и проникаются иным, без чего нельзя.
Юра шагнул в ленинскую комнату, в ее задумчивый свет, в ее сосредоточенный покой. Неторопливо прошел по узкой пластиковой дорожке, вдоль которой стояли столы — каждый на двоих. Не впервые Юра здесь, с закрытыми глазами может сказать, где что. На одной стене — все о Ленине, на второй — все об армии и трудовой жизни народа. На третьей — все о своей части, ее истории и боевом пути, о мирной учебе солдат. В простенках между окнами — портреты министра обороны и его заместителей. В углу — стенд с книжками-биографиями наших знаменитых полководцев. Возле стенда — стеллаж с подшивками газет и стопками журналов.
Музей. Библиотека. Читальный зал. Учебный класс. Хранилище того оружия, без которого рота — не рота, как без автоматов.
Строгость, скупость и выразительность всего того, что здесь было, понравились Юре еще в тот раз, когда он вошел сюда впервые. А сейчас его внимание приковало почти постоянное чередование фотоснимков, на которых были картины труда и картины боя. Они перемежаются, картины труда и картины боя. Ленин на военном параде. Ленин на испытаниях электроплуга. Первоконники в строю. Крестьянка угощает молоком красноармейца. Танки идут в атаку. Ковш с расплавленной сталью плывет по цеху. Артиллеристы ведут огонь, голова наводчика в белой повязке с пятнами крови. Мальчишка-токарь обтачивает корпус снаряда. Пограничник с собакой. Огромное хлебное поле и комбайн на его краю.
Нельзя представить ни одного дня жизни нашей армии без жизни на колхозной земле, в заводском цехе. Разве можно понять молодого солдата Жору Белея без его завода? А Сусяна без совхоза, в который он вернется? А Прохора без его родной степи?
Ребята сосредоточенно занимались, склонясь над небольшими томиками уставов. Самоподготовка была в разгаре.
Тот, кто составлял эти уставы, думал об одном: быть правильно понятым — скупой, строгой, точной, не допускающей даже самой маленькой двусмысленности, была речь уставов. Вчитываться в них нелегко — не стихи. Сжав голову ладонями, Юра вникал в четкие строчки и не заметил, что в комнату вошел капитан Малиновский. Сусян вскочил, Юра взглянул на него и тоже вскочил.
— Сидите, сидите, — тихо сказал капитан и неторопливо пошел по комнате.
Ребята провожали его глазами, он показал рукой: садитесь, занимайтесь своим делом.
Дойдя до окна, капитан развернулся, постоял, задумавшись, и сел за свободный стол. Снял фуражку, не глядя, положил за спину, на подоконник.
Юра вдруг вспомнил, что впервые видит капитана с непокрытой головой. Вспомнил, наверно, потому, что удивился: волосы у капитана светлые, мягкие, вьющиеся; теперь обычно сухое и жестковатое лицо офицера сделалось простым и юным, хотя оставалась седина на висках, не исчезли морщины у рта, по-прежнему грустно и остро смотрели глаза.
Капитан тихо попросил Прохора, сидевшего напротив, и тот подал стопку журналов «Советский воин». Капитан неторопливо перелистывал журналы, и ребята снова занялись уставами…
Время, отведенное на самоподготовку, шло к концу. Ребята устали, начали перешептываться.
Капитан оторвался от журналов:
— Может, вопросы у вас есть? Может, не все ясно — давайте разберемся.
— Разрешите? — поднялся Прохор Бембин. — А можно такой вопрос: как вы совершили свои подвиги на войне?
— Вопросы можно задавать всякие, — ответил капитан. — А подвигов я не совершал!
— Но вы были в бою! — Прохор оглядел товарищей, точно искал у них поддержки. — Мы считаем: быть на фронте, воевать, победить — это подвиг. И каждый солдат что-то по-своему делал, что-то свое. Но что и как?
Юра чуть привстал и негромко проговорил:
— Да, да, нам все это интересно…
— Интересно! — капитан качнул головой. — Поступал, как долг велел. Когда солдаты воюют, они о подвигах не думают. А после люди называют это подвигом… Садитесь, чего вы стоите? — сказал капитан Прохору.
— А все-таки как? — опускаясь на стул, произнес Прохор.
— Как?.. Надо хорошо знать свое солдатское дело. И надо хорошо знать — за что дерешься… Прописная истина? Пусть прописная, зато — истина. — Капитан как-то сразу постарел, и что-то сухое появилось в глазах, в изгибе тонких губ. — В бою трудно и страшно. Очень страшно. Через это можно переступить, если помнишь, что и кто за твоей спиной…
Несколько секунд длилась тишина — очень короткая и полная недоумения тишина. А потом все заговорили, перебивая друг друга.
Юра мысленно обращался к капитану: «Почему вы просто не сказали, что в бою опасно? Почему сказали, что в бою страшно? Не потому ли, что опасность от нас не зависит, а страх зависит? Может, во всяком случае, зависеть. Должен зависеть. Не потому ли, что мы думаем о подвигах в бою и не думаем о страшной работе, которую надо делать, забывая о себе, о своей славе? Потому, что есть вещи подороже…»
Юра все это произнес бы вслух, но ребята спорили, а капитан Малиновский переводил взгляд с одного лица на другое. Офицера не озадачивал этот общий разговор, наоборот, он, кажется, ему нравился.
— Будешь помнить о страхе — непременно сдрейфишь. А в азарте все забывается. Поэтому на войне отчаюгой надо быть, — втолковывал Жора.
— Азарт пройдет, и твой отчаюга струсит! Струсит! — сердился Костя. — Я за душевный порыв…
— А это не азарт?
— Это другое!
— Один черт, — Жора рубанул рукой воздух.
— Не один! Порыв — это и воля, и чувство долга!
— Вот-вот, станешь прикидывать, сколько воли употребить, сколько чувства долга — воевать некогда будет. А отчаюга, азартный человек не знает даже, что такое страх!
— Жора, ты же спортсмен!
— Спортсмен! Когда шел к снаряду, я никого не боялся — ни штанги, ни соперников. Даже самых сильных.
— Тебе все равно было. У тебя самолюбия не было.
Жора не нашел что сказать, и Костя усилил напор:
— Молчишь, значит, я прав.
Сусян вскинул вверх руку, протянув «э-э-э»: дескать, молчание не аргумент.
Прохор воспользовался паузой и прочитал стихи:
— Женщина сочиняла, что ли? — спросил Сусян.
— Женщина, — подтвердил Прохор. — Без страха на войне не бывает, не может быть!
— Все мы бояться должны, что ли? — обиделся Сусян.
— Просто он есть, страх. Как есть на войне смерть, кровь, храбрость, мужество, трусость и геройство. Есть, хочешь того или нет.
— Это другое дело! — Сусян вскинул обе руки. — Тут я согласен.
Миролюбие Сусяна подстегнуло Жору:
— Согласен не согласен — до боя все равно страшно. Все, кто был на войне, признают это. Главное — сначала себя пересилить, а там пойдет.
Юра положил руку на плечо Сусяна и сказал Жоре:
— Мой отец был на войне. И он говорил мне: надо сознавать, что то, что угрожает тебе, менее страшно, чем то, что угрожает твоей матери, твоей Родине. И ты обязан защитить их, чем бы это тебе ни угрожало…
Юра не считал, что слова его положат конец спору, но чувствовал свою правоту и силу отстаивать эту правоту. И готов был спорить столько, сколько понадобится.
По распорядку дня на обед и послеобеденный отдых отпущен час. Приняв пищу за положенный срок, хочешь, «по закону Архимеда после сытного обеда», — закуривай, хочешь — листай журнал «Советский воин», хочешь — сгоняй легкую партию в шахматы, хочешь — дыши летним воздухом в тени. На этот раз выбор за ребят сделал сержант Ромкин. Он стоял на солнцепеке, свежий и бодрый, сверкая белейшей полоской подворотничка.
— Отделение, ко мне! — приказал сержант и усадил ребят полукругом в тени. — Так вот, переборем могучее желание поспать и займемся делом. Никто не обратил внимания на то, что мы ходим в строю молчком?
— Вы терзаете нас, товарищ сержант, парадоксами, — сокрушенно вздохнул Прохор. — Разговорчики в строю запрещены, а вы — «молчком».
— Правильно. Разговорчики в строю запрещены! — Ромкин выдержал длинную паузу: — А петь-то в строю можно! И обязательно надо петь! Что это за подразделение, если оно шагает в строю — и ни звука!
Сержант вытащил из кармана сложенный вчетверо листок голубовато-серой бумаги, развернул его, показал ребятам. На листке были ноты и в два столбика напечатанные стихи.
— Музыка Ге Капанакова, слова Ге Терикова… Каждая часть имеет свою песню. В нашей части такая песня — «Северокавказская походная». Мы ее выучим и будем петь. Будем и другие, но эта для нас — главная. Читаю стихи…
Сержант сказал, что читает стихи, но он напевал их. Негромко, четко и просто напевал. У него даже коленки подрагивали — ногам его, видно, хотелось шагать под главную песню части.
Песня была про солдат, которые браво идут на учения. Идут, готовые умножить славу тех, кто насмерть стоял у Волги. Песня была и про то, что ракеты и кое-что еще держится про запас. В песне говорилось о том, чтобы всегда были согреты солнцем Кубань и Кавказ. Там не было про Маныч и про Терек, но это несомненно подразумевалось: в песне была клятва беречь от врага свободу Отчизны, значит — все реки страны, все горы и леса, все города и села, которые не перечислишь даже в самой большой песне. А припев заканчивался так:
Прочитав-пропев стихи, сержант так взглянул на ребят, словно сам написал песню и теперь гордо ждал заслуженной похвалы.
— Хорошо запоминается, — солидно произнес Прохор Бембин, будто был экспертом по строевым песням. — Особенно «гей, гей, гей!..»
Вдруг короткие брови сержанта поползли вверх. Ребята, как один, повернулись туда, куда смотрел Ромкин: на открытом месте, застигнутый взором сержанта, замер на бегу Максим Синев… Выражаясь языком разведчиков, Максим вышел на отделение Ромкина, когда оно еще было в пути — от столовой к плацу. Стараясь остаться незамеченным, Максим перебегал от строения к строению, от дерева к дереву. Когда сержант собрал отделение в полукруг, Максим замаскировался у щита, на котором образцовый солдат подтягивался на перекладине, отжимался на брусьях, бегал и прыгал. Отсюда хорошо было видно и плохо слышно. Максим не понял, о чем там разговор у сержанта с солдатами. Улучив момент, он перебазировался к двум акациям, росшим от одного корня. Они причудливо изгибались, и за ними можно было спрятаться. Сержант уже начал читать-петь текст песни, Максим устроился так, что слышал каждое слово. Песня ему понравилась, только не мог он сообразить, к чему в строевой солдатской песне строчка о любимой, которую просят не грустить? Ну и пусть бы себе грустила в тех песнях, что на магнитофонных лентах у соседской Иры.
Максим едва высиживал уроки пения в школе, наотрез отказался петь в хоре. Говорили, что у него хороший слух и небольшой, но приятный голос, говорили, что со временем может прорезаться интересный голос, тем более что мама, и папа, и брат Володя умели и любили петь. Максим не любил. А тут он готов был петь — ведь солдаты заучивают строевую песню, а не какую-нибудь «ох, Наташа, ах, Наташа, и зачем ты за него выходишь замуж?» Подумаешь, событие — замуж выходит Наташа!..
Максим за сержантом повторял слова песни, даже напевал их, увлекся и, сам того не замечая, высунулся из-за деревьев. Тут он и был замечен.
— Быстро ко мне!
Максим неторопливо двинулся к сержанту. На ходу придумывал, что сказать, как выкрутиться.
— Я сказал — быстро!
Была не была! Максим подскочил к сержанту, вытянулся:
— Пионер Синев Максим явился по вашему приказанию!
— Синев? Синев… Знакомая фамилия…
Юра поспешил на помощь — не столько сержанту, сколько своему другу Максиму:
— Он племянник подполковника Синева.
Сержант внимательно посмотрел на Максима, точно хотел узнать в нем дядины черты.
Юра заметил — суровость в глазах сержанта наигранная, но Максим этого не видит, и тревога отражается на его лице. Юра улыбнулся Максиму — спокойнее, братишка! Ведь и вправду Юра такое чувство испытывал, будто Максим — младший брат ему и нельзя позволить даже в шутку обижать его. Пусть он прикоснется к нашему, солдатскому! Нам вреда не будет, а ему — польза.
— Завтра ему на нашем месте быть, — сказал Юра сержанту.
— Что верно, то верно. Разрешим остаться?
Ни Юра, ни другие не успели ответить — Максим опередил:
— А я уже припев запомнил!
— Тогда и говорить не о чем! Садись там, среди солдат, и заучивай остальное.
Максим мигом оказался подле Юры.
— Хором за мной! — распорядился сержант и стал чуть ли не по слогам проговаривать первую строку. Солдаты старательно повторяли слова, не сводя глаз с руки сержанта.
Слова хорошо запомнились. Прошли строфу за строфой, прошли припев, и удовлетворенный сержант сделал перерыв.
Для Максима не было лучшего в мире удовольствия, чем это: сидеть среди солдат, быть в отделении, как у себя, слушать солдатские разговоры.
Юра закидал Максима вопросами: где был, что увидел?
Сержант услышал этот разговор, спросил:
— Так ты на мысу был?
— Ага…
— Завтра мы туда едем. Покупаемся, позагораем…
— Чего ж вы, товарищ сержант, скрываете такие новости! — всплеснул руками Бембин. — Да мы бы в честь такого события вам оперу выучили бы!
— Как же скрываю, если сказал!.. Завтра утром отправляемся.
— Даешь море! — обрадовался Костя, опрокинулся на спину, перевернулся через голову.
Прохор свалил на траву Сусяна, Жора Белей поднялся, схватил Максима, выжал как штангу. Юра обнял Жору, будто хотел оторвать его от земли вместе с Максимом. Как дети завелись. Сержант стал солидно утихомиривать:
— Ну-ну, прекратили…
Когда ребята поуспокоились, сержант спросил Максима:
— А ты не хочешь с нами?
— А можно? — Максим своим ушам не верил.
— Завтра в восемь ноль-ноль приходи к казарме. Сумеешь?
— Ага! Приду! Сумею! Точно в восемь ноль-ноль.
Еще бы не суметь! Он готов был проснуться вместе с первыми лучами солнца, и даже раньше! Он готов был вовсе не ложиться, чтоб не проспать такое дело! Он не подумал о том, как к этому отнесется тетя, ему и в голову не пришло, что кто-то или что-то может помешать ему вовремя явиться в часть.
А сержант приказал строиться. Солдаты повскакали — и на плац. Максим остался на месте. Сержант не забыл о нем:
— Тебе, ты же понимаешь, пока в строй нельзя. Ты стань в сторонке и делай все, как мы.
Максим стал по стойке «смирно» в нескольких метрах от Прохора — тот был, как обычно, на левом фланге.
Сержант объявил.
— Сейчас мелодию напою. Для всех. Начнем с куплета, — и Максиму сказал: — Ты слушай и запоминай. — Сержант напел раз, потом другой: — Уложился мотив?.. Теперь припев.
До Ивана Семеновича Козловского сержанту было далеко, но для строя его голоса и умения петь вполне хватало. Да и учителем он оказался толковым: ребята с его помощью легко усвоили мелодию. Может, она в его передаче становилась проще той, что сочинил композитор, но ведь и в «хоре», которым он руководил, были не специально подобранные певцы, а рядовые солдаты, которых не из-за голосов свели в одно подразделение!
— А теперь в движении на месте попробуем. Журихин, по моей команде запевать будете…
— Товарищ сержант, может, у нас кто поспособней сыщется? Бембин, например, — сказал Костя.
— Не митингуйте, рядовой Журихин, — отрезал сержант. — Приказано — будете запевать! Отделение!.. — На месте… шагом — марш!
«Грук-грук-грук», — стучали сапоги по асфальту.
Максим всем своим существом был в строю. В нем, в Максиме, отдавались звуки солдатских шагов, его ноги двигались в том же ритме, в котором шло на месте отделение. Верно, стук был не тот, даже вовсе стука не было — кеды просто шлепались об асфальт. Но ведь главное — не как гремишь, а как шагаешь.
«Грук-грук-грук!»
«Грук-грук-грук!»
— Запевай!
Костя затянул вовсю:
— Сооолнце раааннее встало над лееесом!
— Отставить, — скомандовал сержант. — Слишком высоко! Слушайте меня: «Сооолнце раааннее встало…» Уяснили? Запевай!
Костя запел снова.
Запел и Максим. Он пел и поглядывал на строй. Он пел со своим отделением, с отделением своих друзей пел — это разве не его отделение? Его! Он шагал и пел, как солдат, и голос его вплетался в хор солдатских голосов.
Сержант тоже маршировал на месте и пел. Когда Костя закончил куплет, сержант рубанул рукой:
— И-и!.. «Северокавказцы!»
— Северокавказцы — дружная семья, — подхватил Максим.
— Северокавказцы — дружная семья, — подхватило отделение.
— Отставить!.. Шагать, шагать! Это петь отставить! — сержант замотал головой, будто у него зуб заныл. — Так хорошо все было — и испортили!.. Собственного шага не слышите, что ли? Кто куда! А надо под шаг, под шаг надо!.. Приготовились!.. С припева начали! И-и… Северокавказцы!..
Припев получился. Получился и следующий куплет. Вся песня получилась.
— Хорошо! — похвалил сержант. — Повторим еще раз.
Повторили.
— Хорошо, — снова похвалил сержант. — Еще разок.
Спели еще разок. Песня не приедалась — солдаты пели ее охотно. Охотно пел и Максим — чем дальше, тем больше нравилась ему песня. По душе было лихое «гей-гей-гей!» С особенным нажимом, особенно значительно произносил он «северокавказцы — дружная семья!» Даже «не грусти, любимая моя!» выпевал старательно, со всеми «штуками», которыми солдаты подчеркивали свое отношение к этой неожиданной строчке:
— Эх!! Не грррусти… Любимая!!! Мая!!!