И вот, от чего Сергей ушел, к тому и вернулся. Правильно отец сказал: земля круглая.

— Не густо ты, сынок, добра нажил за службу, — нагнулся Илья Анисимович над Сережкиным чемоданом с парой новых кирзовых сапог и пачкой облигаций. — А мы вот с мамкой мотоцикл с коляской купили. — Он грубовато обнял Анну Ивановну, коснулся носом щеки.

— Дело прошлое, отец, скажи: куда ты мешки тогда увез? Обратно на элеватор?

Илья Анисимович колыхнул отросшим животом:

— А ты что, только за тем и ехал, чтобы этот вопрос задать? Ладно, отвечу: от себя только курица гребет. Время что хочешь заставит сделать.

— Почему оно не заставило тебя пойти добровольцем на фронт? Сказать почему? — Анна Ивановна то ли выпила и осмелела, то ли почувствовала рядом взрослого сына, что так вот вдруг взяла и вытряхнула мужу самую большую свою женскую боль, которая мучила ее все эти годы:

— Было бы куда уйти — оставайся ты с твоим чином, элеватором и достатком. Директор он, глядите-ка. Ни полена дров за всю жизнь в избу не занес, ни охапки сена коровенке не дал.

Илья Анисимович, запрокинув угластую голову, захохотал.

— Ты на трибуну, на трибуну айда залезь, мать, и выступи. — Он привстал, переломился над столом, воткнул руки между тарелок. — А ты знаешь, сестра дорогая Анюта, почему ты Анна Ивановна? Потому что я Илья Анисимович. Ушла бы она. Сиди, прижми хвост. Старые уж мы с тобой разбегаться, сын уж у нас отслужился. Чем собираешься заниматься, сынок?

Но Сергей молчал. Он был удивлен и пристыжен тем, что только сейчас понял, как жила мать. А жила она, как мышь в богатом доме, в котором держали огромного кота: ни свету белого не видела, ни корочки хлеба не съела без оглядки.

— Ну, так ты чем думаешь заниматься, сынок? — Отец плеснул в рюмки по глотку водки.

— На работу устраиваться буду.

— Отдыхай, колхозы прокормят. Давай дернем по стопке.

Старая песня.

— Пойду на Лебяжку посмотрю, — поднялся Сергей из-за стола.

Лебяжка оживала. Там новый воротный столб вкопан, там крыша подштопана. Против совсем гнилых хибарок новые срубы с пронумерованными бревнами. Щепа сосновым бором пахнет, в пыли куры пурхаются.

Зашел в школу. Снял пилотку, шагает по коридору. Никого ни души. Шаги гулкие, с эхом. Будто все Сережкино детство следом идет. Где был их восьмой, там теперь первый. Парты малюсенькие. Втиснулся за свою заднюю. На той Петька сидел. Здесь Герка. Герка вот сдал экстерном на офицера, служить остался. Сидит, смотрит в окно Сергей. В окно все видать, что поезда везут. А везли они мир: комбайны, кирпич, бревна, турбины, щебень.

Из школы — к Колесовым. Тетка Агафья нисколько не изменилась. Самовар ставит, калачи из печи вынимает и говорит, говорит.

— Ожили мы, Сереженька-батюшка, погоди, дай сказать, хлеб едим. А то ведь совсем умирали. Петька в люди выбился. Полюбуйся-ка.

Она вытерла стол, разложила на нем фотокарточки. Лицо порозовело, родинки на щеках притаились. Взяла снимок, отнесла на вытянутую руку и причмокнула:

— Хорош Колесенок? На торгового капитана выучился, округом света плавает. Пишет: он да какой-то не русский… Могиллан вроде бы, двое их только и решились на такую страсть.

Сергей сдержанно улыбнулся; ну, допустим, второй помощник судового механика это еще не Магеллан, но он не гасит материнской радости. Пусть горит.

— А Надюха-то, посмотри, Надюха-то… Невеста скоро. В пионерский лагерь уехала где-то. Не те твои полмешка пшеницы, померла бы девка. — И шепотом: — Абросим-то мой… Сыскался. Вот уж воистину, как тележное колесо: слетело с оси, покружилось, покружилось да опять к телеге и прикатило. Сейчас я тебя цилонским чайком попотчую, Петро послал. Каких только государствов нету на земле… Торговали бы да торговали, чем воевать.

Агафья заварила чай, усадила чайник в конфорку самовара.

— Томленый вкуснее. Абросим почему доныне не являлся? Втемяшил себе, что не приму я его покалеченного. Контузило мужика, пулей щеку вырвало и зубов как не росло. Теперь ничего, оклемался. Теперь ничего. А сколько пережитков пережил человек?

Агафья, шумно отхлебывая из цветистой чашки коричневый чай, торопилась сообщить последние лебяжьевские новости, но Сергей уже и слушал и не слушал ее. Ему все больше и больше не давали покоя упомянутые мимоходом «те твои полмешка пшеницы». Какие полмешка? Какой пшеницы? И ворохнулась догадка: неужели…

— Тетя Агафья, о каком это полмешке пшеницы вы давеча заикнулись?

— А не знаю, — Колесиха посидела минутку с непривычно пустым ртом. — А!.. — И осеклась, сообразив, что о хорошо известном человек переспрашивать не будет, что она выболтала какую-то тайну. — Да ты о чем это, Сереженька-батюшка? Христос с тобой, богородица, не говаривала я ничего. Ослухался ты, ей-ей ослухался. Вероника-то, симпатия твоя школьная, замуж ведь выскочила, не терпится им, не ждется.

…Шел Сергей от Колесовых и все оглядывался.

«Так вон кто предупредил тогда папашу: лучший друг Петька. Так вот почему он не писал писем и уехал из Лебяжки: совесть выгнала. На полмешка зерна дружбу сменял. А если он ради сестренки на такое решился, тогда как судить? Как хочешь, так и суди».

Гиблое время — война.

Вечером, добавив по случаю сыновьего возвращения, отец дышал Сергею в лицо:

— Что я тебе говорил? Я что говорил тебе? П-помнишь? Кружал, кружал да к отцу-матери прибился. Чужой дядя на ноги не поставит. В армии, сын, дурак проживет, там командиры о тебе заботятся. Ты попробуй сам себе хозяином пожить.

— Денег на дорогу дадите мне?

— На какую дорогу? А-а. Поезжай, поезжай. Отломленный сучок обратно не приживешь, но и дерева из него не вырастет…