Сергей сник. То везде успевал — и на уроках, и на переменах, тут как забился в свой угол, так и просидел до конца занятий. Чем докажешь, что отец честный? Кричать? Драться? Да хоть задуши, не захотят — не докажешь.

«Жаль, не дал Герка, я бы показал… Подумаешь, их отцы на фронте. Папка говорит, что стрелять каждый может: пали да пали, пуля виноватого сыщет, а вот они попробовали бы элеватором поруководить. И разобраться, так Илья Анисимович свое отвоевал. Германскую прошел, в революции участвовал, Колчака гнал от Перми до Владивостока. Или только до Омска? Какая разница? Гнал. До сих пор буденовка хранится. Да… Он в гражданскую голодным пацанам собственную пайку отдавал. Хомяк. Он вам покажет «хомяк», скажу если…»

— Демарев. Демарев!

Сергей встал.

— Вы чем занимаетесь?

— Я слушаю, Вольф Соломонович.

— Хорошенькое дело, он слушает. Все пишут давно, а он сидит себе…

Вольф Соломонович подошел к Сергеевой парте, сдвинул со странички промокашку.

— Нет, вы только полюбуйтесь: требуется доказать и точка. Учти, Демарев, этой теоремы нет в учебнике.

— Я перепишу.

— Он все-таки перепишет. Зайдешь ко мне в учительскую после уроков.

Ни в какую учительскую Сергей не пошел. Он торопился застать отца на обеде. Первым вылетел из класса, перемахнул через барьер раздевалки, оборвав вешалку, сдернул с крючка пальтишко и — ходу.

Бежит, дороги не видит: лужа, так лужа. Чуть почтальонку не сшиб.

Вспомнились десять картофелин. Притащил их Сережка с колхозного поля. По грузди бегали с Колесовым. Ежа еще поймали тогда. Вышли из леска — огромное поле и картошка в кучах. Куч много, людей никого. И как раз дождик заморосил, все равно домой возвращаться. А картошка желтая, крупная, чистая. Петька говорит: «Возьмем на печенки?» Набрали, кому сколько совесть позволила. Петька почти полную корзину нагрузил, Сережка — штук десять. Замаскировали сверху груздями, вдруг объездчик вывернется откуда, и — на дорогу.

Дома сортируют с отцом, который гриб солить, который жарить, докопались до низу.

— А это откуда? — И крутит картофелину перед носом.

— На печенки прихватил.

— На печенки… Крохобор. Вон ее своей полный подпол, пеки. Сейчас же отнеси, где взял. Не твое — перешагни.

И ведь заставил отнести обратно в поле. По дождю, на ночь глядя. Вот какой у него отец.

Сергей так стремительно ворвался в ограду, что куры шарахнулись врассыпную по двору. Шелковистый петух кудахтнул и напружинился, подняв шпористую лапу. Гребень торчком, перья хвоста, как вороненые серпы, крылья веерами распустил. Вот-вот долбанет.

Кышкнул его с дороги.

— Ошалел, на своих кидаешься.

Вбежал в избу — дома отец: реглан висит, в переднем углу на стуле отдыхает портфель. Мать со стола убирает.

— За тобой кто гнался? Посмотри, брючишки уляпал. Не мог маленько пораньше? Семья три человека — семь застольев на дню. Ставишь да убираешь.

Сергей сапоги с ног долой, пальто на софу.

— Вешалку пришьешь. — И в горницу.

— Не смей будить, если спит.

Отец лежал на диване. В сапогах. Одна нога на валике, другая на пол сброшена. Руки за голову, пальцы в замок. Ворот толстовки расстегнут, широкий армейский ремень ослаблен.

— Папка, ты спишь? Подвинься-ка. — И садится.

Илья Анисимович дернулся, открыл глаза. Глаза мутные с недосыпу.

— Чего тебе?

— У нас хлеб откуда?

Отец потянулся, длинно зевнул, повернулся на бок.

— Во-первых, у кого «у нас»: на элеваторе или у нас лично? Во-вторых, если у нас лично, то откуда и у всех: с элеватора. А кого это интересует?

— Да… Завидно некоторым штатским.

— А ты скажи им: работать надо, — Илья Анисимович улегся поудобней, — не колоски собирать. Я работаю, сам видишь, день и ночь. Вот государство меня и кормит. По карточкам или по списку — не важно. Досыта и ладно.

Отец не улежал. Встал, походил по комнате, остановился против Сергея, не решаясь спросить, кто и чего наговорил сыну о нем.

— Друзья что-нибудь болтнули о нас?

— Бывшие, — буркнул Сережка.

— Быстро ты отрекаешься от друзей. Нехорошо это. Мало ли кто чего брякнет, не подумав. Сходи и помирись. Если из-за каждого пустяка мы будем иметь зло друг на друга, на земле одни звери останутся.

В горницу заглянула мать:

— Илюша, скоро два. А ты, сынок, сам — один покушай. Я вздремну лягу, с ночи да опять в ночь. Вечером курам отходов сыпнешь. Про теленка не забывай, пойло в сенках ему. Понял?

Отец ушел на элеватор, мать — в Сережкину комнату отдохнуть перед дежурством. Сережка клюкой выволок на шесток лоснящуюся, похожую на кита из зоологии, жаровню, поковырялся в ней вилкой, выбирая кусочки мяса посуше, запил жаркое топленым молоком прямо из горшка, выловил пальцем пенку.

Да, он ел, что хотел и сколько хотел, не знал, что такое очередь за хлебом и во сколько ее занимают, а человек о жизни по своему желудку судит, ему голова подчиняется. Ишь, как отец сказал: «Ты сыт — и ладно. Работать надо».

Сергей послонялся по комнатам, постоял возле этажерки с книгами. Полистал учебники: это он знает, это завтра выучит.

— Пойти теорему переписать разве.

Он свернул трубочкой тетрадь по геометрии, вышел за ограду. К кому: к Витьке или к Петьке?

— К Петьке. К нему ближе.

Над колесовским скворечником торчал скворец. Взъерошенный и неподвижный, он показался Сергею очень большим, черным и усталым.

— Наскитался?

Скворец перелез повыше и свистнул. Сергей отсвистнулся.

Скворец еще.

— Давай, кто кого.

Стоит, пересвистывается. Тетка Агафья, увидев Сергея, позвала его в избу. Она гремела ухватами, шуршала расстилаемой на стол скатертью, будто невесть какую трапезу готовила.

— Припозднилась я нынче, мотор дособирывала. Из техничек на слесаря-сборщика, погоди, дай сказать, пе-ре-хва-ли… Выговорить тяжело, не то ли ворочать их, будь они неладные, железяки эти внутреннего сгорания. Зато паек больше. Садись с нами обедать.

— Спасибо, только что, — отказался Сергей. — А где Надюшки у вас не видать?

— Я корем болею, — послышалось с печи, обтянутой кругом красной занавеской.

— Корь она подцепила, вот и держим в тепле да в потемках. Петруха, приглашай товарища. Не побрезгай откушать с нами, Сереженька-батюшка.

Петька придвинул к столу табуретку, но Сергей переставил ее обратно к печи и сел.

Тетка Агафья громыхнула заслонкой, кинула перед сыном лепешку, подула на пальцы.

— Надюха! Тебе кушать в «номер» подать или слезешь?

— Я кушать не хочу, я хлебца хочу.

Агафья проглотила вздох, приткнулась на краешек лавки.

— Кого ждешь, Петруха? Ешь, ты есть просил.

Ешь, Петруха, а на столе ни масла, ни хотя бы сметаны к лепешкам. Или по чашке молока…

— Ты, погоди, дай сказать, Сереженька, что мы едим. — Агафья ногой выцарапала из-под лавки ведро, достала из него сморщенную картофелину, вышелушила на ладонь серый порошок. — Крахмал. Петруха наш промышляет. Поля-те оттаяли, он и ползает помаленьку за станцию на картофелище. Принесет, перемою, процежу — бьемся. Все равно гитлеров переживем. — Вытерла передником губы и вздохнула. — Его бы, гада, покормить с месячишко этими лепешками…

Говорит Агафья, а слова дымятся: лепешка горячая, откусила много.

Она нисколько не сидела спокойно: то к Сергею повернется, то к Петьке, то на печь глянет. На острых скулах по родинке, и какой бы щекой она ни повернулась, а родинка тут, словно одна и та же успевала перебегать.

— Врачиха Надюхе нашей, погоди, дай сказать, ре-ке-мен-дует белый хлебец, куриный бульон, мед, в легких еще у нее будто бы затемнение. Выдумала мед, когда у нас пуп к хребту льнет.

— Да хватит тебе, мамка, ныть, — одернул ее Петька.

— Не ною, а житье-бытье свое обсказываю.

Колесиха глянула на ходики, всплеснула руками:

— Ах, чтобы вас трафило бы, чикаете вы. Чуть прогул не начикали.

Она круто оделась и, держась за скобку, показала глазами на красную занавеску над печкой:

— Покормите тут маленько девку. Силой да как-нибудь.