Название совхоза, предложенное Федором Чаминим, понравилось больше, чем кому-либо, Васе Тятину. Вася жалел, почему такая идея не пришла ему, и не жалел патронов, испытывая заодно новую бескурковку, купленную в день отъезда сюда. Тятин прослышал от кого-то, что в Казахстане бегающей, летающей и плавающей дичи видимо-невидимо, мигом вступил в члены охотничьего Общества и усердствовал теперь, пока в подсумке последний патрон не остался.

— Уже? — удивился. — Быстро я их расфуговал. А-а… Тыщи пропивали, девятьсот — не деньги.

Зарядил последний, поджидает, когда крестного отца качать перестанут. Отпустили наконец.

— Дядя Федя, на, бабахни разок по такому случаю!

— Я семнадцать лет назад бабахнул, Вася, так до сих пор звон в ушах, — отстранил стволы Чамин.

Вася уже совсем раскрыл было рот заакать «а почему, а как», но его опередили, крикнув:

— Эй, товарищи горожане! Кто палатку ставил когда-нибудь?

Только крикнули — он уже там. Вася, если поспрашивать и записать, то окажется, что Тятин все знает, все умеет и знаком чуть ли не с любой из десяти тысяч профессий, существующих на земном шаре. Он и комсомольскую путевку заполучил, убедив сперва производственное собрание, а потом и райком, что сельское хозяйство — его стихия, мечта, призвание, долг и еще какой-то синоним с омонимом.

Но как ставят палатки, Вася действительно видел однажды в пионерском возрасте, а теперь вспомнил и давал руководящие указания, что, где, куда.

Палатки семь раз разбивали, шесть — сворачивали, перетаскивая их с места на место: то бугорок, то ямка, то к середине покато, то к бокам. А уж сколько того шуму, гаму и споров было, как лучше палатки поставить. Кто кричит — в один ряд, кто — в два, кто — четырехугольником, кто — три по углам, четвертая по центру: штабная. Кое-как замирились на последнем варианте, воткнули в землю древко пионерского знамени с прибитой к нему на один гвоздик картонкой «совхоз Антей», пригодился последний патрон, и одиночный ружейный выстрел прозвучал здесь салютом началу жизни сильнее, чем орудийный залп, потому что кругом только степь, да ветер, да гулкая синева над головой.

Палаток — четыре, и все четыре двадцатиместные, и человек восемьдесят, да вся загвоздка в том, что мужчин — пятьдесят, женщин — тридцать. Хочешь не хочешь, а пришлось одну общую делать.

Анатолий Белопашинцев, директор Белопашинцев, теперь можно уже называть его, лежал в штабной палатке и загибал пальцы, сколько он совершил ошибок и недочетов, не совершив пока еще ничего, относящегося к освоению целинных и залежных земель.

Первая и, пожалуй, самая большая моя ошибка, думал Анатолий, это несоответствие полов. Вопрос, несмотря на всю его пикантность, очень серьезный. Концентрация промышленности, вычитал он недавно, приводит к огромной текучести кадров, потому что в легкой работают женщины, в тяжелой — мужчины, а на молодых предприятиях молодые и трудятся. Молодые. На том мир стоит, и государства и нации появились потому, что молодые паруются. Вот и вынуждена пара пару ездить искать. И некоторые ученые уже высказываются за то, чтобы планировать пропорцию полов как фактор развития экономики страны. Почему он ждал, когда за него ученые спланируют? Сам не мог сообразить? Мог. А вот все надеется на кого-то.

— Ты о чем вздыхаешь лежишь, Толя?

— Это кто? Вы, что ли, спрашиваете, Евлантий Антонович? Да о чем… Никого, кроме нас, нет в палатке? Не получится из меня директора.

— Ну-у-у, скорей уж и не получится.

— Конечно, не получится. Целый совхоз… совхоз! Советское хозяйство вести. А вот вызвали и сказали: назначаетесь директором, Белопашинцев. А директор элементарных десятиместных палаток, две вместо одной двадцатиместной, не догадался взять.

— Из-за этого и переживаешь? Брось. Первый блин комом, говорят.

— Если бы один. А то знаете сколько их уже набралось первых? Вот, считайте: палатки — раз, автобус отпустил, не проверил, все ли здоровы, а трое, оказывается, затемпературили — два, дров или ведро угля не догадался попросить у машиниста, чтобы у костра ребята посидели в первый вечер, — три…

— А костер, кажется, есть.

— Где?

— Вон, смотри, — показал Евлантий Антонович на отсвечивающее органическое оконце палатки.

Костер был. Люди были возле него. Была гитара. А почему он, директор, здесь, а не там, где все?

— Пойдем посидим у дымка, — поднялся Евлантий Антонович.

Анатолию тоже до невозможности хотелось к костру, глотнуть дыму, зажмурить глаза и отвернуться, протягивая на ощупь руки к пламени до тех пор, пока оно не куснет за кончики пальцев, а потом ахнуть и потереть ладонь о ладонь.

Но ведь его сейчас спрашивать начнут, почему не было обещанной горячей пищи, почему нет вагончика, почему нет походной кухни и дров к ней? Дров они, допустим, нашли где-то в степи.

— Ну что ж, Евлантий Антонович, идемте посмотрим, чем наши ребята дышат.

Около костра, будто на групповой фотографии: откуда ни глянь — лица в три яруса. Лежат, сидят, стоят. Ни с какого боку не подступишься. И гитара, бедная, гуляет по кругу, дергают ее, кто может и кто не может. Перепробовали запеть с десяток песен, но общей не нашлось: то мотив трудный, то новая слишком, слов не знает большинство, то эту уже не поют, из моды вышла. Вечных песен нет. Александра Македонского все знают. И что он сказал когда-то, знают, и что сделал, знают, а вот какие песни он пел — неизвестно. И пел ли он вообще. Вечных песен нет, и общих песен нет, как не было и нет одинаковых судеб. Схожих — много. Но люди все равно разные все, и обычаи, законы то есть, по которым жили они до этого, были разные. И причины, по которым что-то, где-то и когда-то совершалось, тоже у всякого времени свои, но какую же постоянную власть и силу над характерами и натурами человеческими имеют земля и хлеб, если сумеют они впоследствии объединить их, организовать и привести к новому, отличному ото всех частных и общих, укладу жизни.

— А вы, дядя Федя, не мастер, случаем? — протянули гитару Федору. Протянули над костром, и пришлось взять.

Неделю еще какую-нибудь назад Чамин его и за костер не почел бы. Так. Мигалка. Фитиль. Ни пламени, ни дыму, ни искорок. На лесоповале костры, так костры жгут — дыра в небе прогорает, телогрейкой не заткнешь, и все-таки возле этого маленького экономного костерика ему сейчас было теплей и спокойней.

Федька принял гитару, чуть подался от огня, перебрал большим пальцем струны сверху донизу и обратно, проверяя настрой, ударил по всем сразу и тут же прикрыл ладонью отверстие, как рот зажал.

— Играет человек, видать, — прошептали сзади.

В шепоте какое-то таинство, предчувствие музыки, надежда услышать ее здесь и ожидание. Ожидание. А Федька сидел, зажав рот гитаре, и перебирал в памяти, что он может сыграть и спеть этим парням и девчатам хоть мало-мальски понятное. Перебрал в памяти, перебрал струны, не нашел ничего и все тупее смотрел на потухающий костерок.

— Играйте, чего ж вы гитару зря держите.

— А что вам сыграть?

— Что умеете.

— Боюсь, не подпоетесь.

— Подпоемся! Только попроще что-нибудь.

— Попроще? Тогда, может, «Метелки»?

— Да пожалуйста, хоть веники.

И про веники есть такая песня «Висят веники на бане», но этот, кто сказал «хоть веники», конечно, и не подозревал даже, что есть она, иначе бы не сказал.

А «Метелки»? «Метелки» вполне приличная бесхитростная песенка, пела ее Федькина мать когда-то, и не для кого-нибудь — для себя, потому что голос у Феклы был не ахти, никакой другой песни она не знала, другие у нее совсем не получались, а эту мурлыкала чуть ли не постоянно, временами надоедливо, а гляди-ка ты — вспомнилась тут вся до слова, и Федька с минуту всего, не больше, подбирал ее мотив. Да и какой там мотив? Лады перебирать не надо — бей по струнам всей пятерней потихоньку и пой.

Метелки вязали, в Москву отправляли, —

начал Чамин несмело, но вторую строчку уже подхватили все, потому как со второй строчки шел припев. Сам шел.

В Москву, в Москву, в Москву отправляли.

А когда выяснилось, что припев и есть начало следующего куплета, песенка стала общей.

В Москву отправляли, на рынке сбывали. На ры, на ры, на рынке сбывали.

Анатолия заметили, кивнули, дескать, в круг с нами, потеснились, выкраивая место у огонька, в который бережливо подгребал Вася Тятин колышком огарки таких же колышков.

«Это они не планировку ли жгут», — похолодел у костра Белопашинцев.

А вокруг него пели, дирижируя сами себе.

— Пойте, во песня, — уложился Вася Тятин во время паузы между куплетами, чтобы подтолкнуть, сказать и большой палец еще показать Анатолию.

«Обожди, я вот узнаю, что колышки твоя работа, я тебе спою», — посулил Белопашинцев.

В деревню езжали, метелки вязали. Мятё, мятё, мятёлки вязали!

— Всё! В Москву отправляли, — перестал тренькать Федор и посмотрел по сторонам, кому отдать гитару, но хозяин не находился.

— Сыграйте еще что-нибудь…

— Федор Иванович… Масса просит.

— Та… Я не умею ничего больше… лучше.

Поиграйте, поиграйте, Хорошо играете. Ваше сердце на покое, Про мое не знаете, —

просил аккомпанемента девичий голос, и напрасно просил: такой лирики уж вовсе не водилось в репертуаре Чамина.

Федор насильно заставил рядом сидящего парня взять у него гитару, поднялся, выждал, когда перед ним расступятся, и ушел в темноту, в пустоту, в степь. Костер кончился, вечер тоже, настала ночь. Первая ночь совхоза «Антей», состоящего пока из четырех палаток.

— Вася, можно тебя на минуточку?--отозвал его Анатолий в сторонку. Кивнул на кучку угольков. — Твоя затея?

— Костер? Д-а-а.

— Где топливо взял?

— А колышки повыдергали.

— А ты представляешь, что полсовхоза вы сожгли? Это же планировка усадьбы сделана была!

— Я не дергал, Анатолий Карпович! Они дергали.

— Кто?

— Все помаленьку. И этот… Метелки вязал который. Да откуда могли мы знать, что они — усадьба. Колышки старые уж, не свежие. Мало их понатыкано по степи? Мы не все, мы оставили…

— Ясно, Тятин. Завтра, с утра, без напоминаний, берите нивелир, берите рейку, шнур — и чтобы к вечеру колышки были.

— И где мы их возьмем?

— Не знаю.

— Я не дергал! Анатолий Карпович! Инициатива только моя. Я нивелир сроду…

— Все, Вася, разговор окончен. Забирай завтра своего Чамина, третьего я найду кого-нибудь. Спокойной ночи.

— Хау ду ю ду! Иду, иду, Анатолий Карпович. А я старшим буду?

— Заместителем моим. Наделал ты мне мороки со своей инициативой.

Возле палатки Анатолия поджидал Евлантий Антонович и тихо, чтобы не все слышали, спросил:

— Расстроился?

— Да ну его. Деятель.

— Ладно, не сердись на него. Такой уж он человечек, этот Вася Тятин: старается доброе что-то сделать, а получается наоборот.

Анатолий хотел возразить, такого не бывает и не может быть, каждый должен думать вперед, что принесет сделанное тобой: вред или пользу, но спорить сейчас об этом не имело смысла — ночь, все устали, все спать хотят.

— Какой день длинный сегодня, Евлантий Антонович. Вам не показалось?

— Показалось. Это потому, что столько перемен произошло сегодня. И в пространстве, и во времени. Обожди, Белопашинцев, скоро короткие дни настанут. И дни и ночи. Времени, Толя, всегда не хватало человеку. Что-нибудь да не успевал он сделать сегодня и не успеет никогда.

— А если успеет?

— Тогда ему завтрашний день не понадобится. Наступит библейский конец света, прекратится всякое развитие и, стало быть, сама жизнь. Но этого не произойдет, не бойся. Всех дел не переделать.

— Но стремиться к этому надо.

— Согласен. А потому — пойдем набираться сил.

Ушел от костра Федор чуть ли не первым, но места в их сводной палатке были уже распределены. Сжег спичку, другую, но свободное пространство, не занятое ничьими вещами, осталось только у центровой стойки. Кто уже спал, кто еще укладывался, приспосабливая под подушку мешок или куртку. У Федьки ни того, ни другого. Лег на голый брезент. Кто-то коснулся его головы, потрогал, есть или нет что под ней, завозился.

— Приподнимись-ка, сосед, а то шея отсохнет, до утра так спать.

Приподнялся.

— Теперь ложись. Удобней голове?

— Повыше стало. И помягче.

— Ну и хорошо. Спи.

Прикрыл Федьку полой и тут же засопел под ухо.

Счастливый человек этот парень. А Федору не спится, не лежится — женщина по ту сторону стойки. Протяни руку — и вот она. Живая, теплая. Впервые в жизни так близко. Люди в его возрасте не по одному ребенку имеют и каждую ночь спят с женами на чистых постелях. Тесно, в обнимку. Испытает ли он, Федор Чамин, все это когда-либо? Досужие анекдотики про интимную связь и прочая похабщина Федьку не трогала, Федька не знал, с какого боку подойти к женщине, если доведется, и о чем говорить с ней. Но… годы свое берут, живой о жизни думает, и организм требует, и природа томится, ждет, и никак не уснуть.

Не спалось и женщине рядом.

— Наташа. Поменяемся местами, я с краю боюсь.

— Какой здесь край, здесь середина Вселенной. Спи, Аленушка.

И все стихло до утра, а Федор лежал и думал, какая, должно быть, славная эта женщина, если зовут ее Аленушкой. Аленушка — это как ласточка. Или ласка. Есть такой зверек. Силен русский язык. Уж коли полюбилось что ему, то он такое даст имя или название, что иначе, как ласково, и не скажешь. Ласточка. Ласка. Аленушка…

Да, Алену Ивановну всю жизнь звали Аленушкой, но над омутом, над Невой она ни разу не сиживала, хотя и росла, воспитывалась без отца, без матери, у чужих людей. Людей этих тоже давно нет в живых, но долг свой они на старости лет исполнили, поставили девчонку на ноги, образование дали, и работу по душе найти помогли, и квартиру выхлопотали — живи! И вот люди «счастливая» начали о ней говорить. А в чем оно, счастье это, Алена никогда не задумывалась. Ей казалось, что она жила как все живут, ни лучше, ни хуже, а вот поди ж ты — завидуют. Сколько раз слышала она спиной, проходя мимо старушек из своего подъезда:

— Королевой живет. Ни котенка, ни ребенка.

Старенькие всему завидуют. Даже смерти чужой:

— Отмаялась, родимая, отмучилась. Хорошо ей теперь, спокойно. А моя, видно, смертынька заблудилась где-то.

Работала Алена Ивановна воспитательницей в детском саду, не задумываясь ни о чем, и все считала себя молоденькой, пока отрывной календарь для женщин не отлистнул ей тридцатую весну. Тридцатую.

— Годков-то Аленушке нашей, оказывается, четвертый десяток разменяла уж, — услышала она, заходя в подъезд с букетом цветов.

— Четвертый, а все как бутон, который не сорван.

«Бу-тон, бе-тон, бу-тон, бе-тон», — отстукивали каблуки по цементным ступеням.

— Бутон, который не сорван, — усмехнулась Алена Ивановна и покачала головой. — Скажет же Илларионовна. Бутон. Не сорван. А может, потому не сорван, что уже не бутон.

И развеселые до этого майские дожди стали казаться ей затяжными, и по ночам все дольше и дольше засиживалась у изголовья тоска. «Для кого живешь, Аленушка», — спрашивает. — «Для детей, конечно. Вон их сколько у меня». — «Чьих?»

Молчит Алена Ивановна. Раньше бы она этой противной тоске сказала: «Чужих детей не бывает».

А теперь молчит. И тоска молчит. Плохая она утешительница, а советчица вовсе никудышная.

Молодое время — весны, но все равно чем больше их у тебя, тем ты старей, не моложе. Сны начали сниться. Видит однажды, будто стоит она посреди Балтийского моря, а воды ей по щиколотку всего. Слышит — мужской голос зовет ее:

— А-ле-нуш-ка! Где ты-ы? Иди сюда-а-а.

Отчетливый такой голос, близкий, и слышно, в какой стороне он, и смотрит Алена туда, а не видать никого. И до смерти боится она шаг шагнуть, с места стронуться. Осмелилась. И не то пошла, не то поплыла. Вышла на берег — пес кинулся к ней. Огромный, пестрый. Опешила, руки опустились, стоит. Но пес не укусил, не залаял. Виляет хвостом и в глаза ей смотрит, смотрит, будто сказать что-то хочет, а не может.

Не верила раньше Алена Ивановна ни в сны, ни в их толкования, но этот до того явственным и таинственным показался ей, что маялась, маялась и не утерпела, пошла к Илларионовне.

— Хорошо тебе приснилось, доченька, — обрадовалась старушка. — Замуж выйдешь.

— Не скоро, Илларионовна. Не берет никто.

— Большая вода — к перемене жизни, а пестрая собака… Точно помнишь, что пес это был?

— Точно, бабушка.

— Пестрый пес — к верному другу. Хороший сон.

До детского сада квартал, а дум за эту короткую дорогу передумала Алена — до Владивостока. И все они сводились к одному: к возрасту. Не сколько-нибудь — тридцать. Все мамаши ребятишек ее группы моложе воспитательницы. А у некоторых их уже по нескольку. По нескольку. Она до сей поры не знает, с каких слов дети начинаются. И что это за люди — мужчины. А сны видела. Физиологи утверждают, что сон якобы не что иное, как действительность, спрятанная в клетку мозга, и человек не может увидеть во сне того, чего наяву не видел или не испытал. Почему тогда Алене Ивановне вся эта прелесть снилась до того ощутимо, что каждый раз просыпалась она потная, ослабшая и пустая, боязливо ощупывала постель, не веря, что во сне все это может произойти, он тут, рядышком, он должен быть. Но рука натыкалась на холодную шершавую стенку, и до утра ворочалась-тосковала Алена Ивановна по простым, как земля, бабьим радостям, по нормальной жизни, которой живет, паруясь, все живое. Почему она одна? Почему? В двадцать лет ума нет — не будет, в тридцать лет мужа нет — тоже не будет. Слышала она эту присказку. Давно слышала, да значения не придала, присказка ее пока не касалась.

И вот коснулась.

— В двадцать лет ума нет — не будет…

До детского сада — квартал, думок — до Владивостока. И додумалась Алена Ивановна до того, что может остаться она, если не осталась уже, вековухой, старой девой то есть. Тридцать лет, а мужа нет. А может, потому и мужа нет, что своего ума нет, чужим жила: с этим не встречайся, тот не пара, пятый, десятый. В парках не гуливала, в кино на вечерние сеансы не хаживала, на детские только. Зато старушки эти скамеечные умницей считали. Доумничала. Присочинила добрая бабка Илларионовна, разгадывая сон, что большая вода — к перемене жизни, а пестрый пес — к верному другу. Нет у нее никого и не будет.

До детского сада — квартал, а далеким путь показался Алене в то утро. И день показался долгим.

Дни как люди: рождаются неодинаково, не равно живут и умирают по-разному. Дни как лица, как личности, как натуры: веселые, хмурые, хитрые, серые, добрые, грустные, светлые, тяжелые, яркие, злые. Смотря для кого каким покажется он, день грядущий. Но есть дни, значимые для всех одинаково. Их веками помнят, их называют датами, они в историю входят. Есть дни промежутки с… до… но бесследно ни один из них не проходит. Иные становятся общими праздниками, иные — общей печалью, иные приобретают странную репутацию.

Понедельник — день тяжелый. Алена Ивановна отлично помнит: понедельник был. И как выкатилось солнце комом из-за крыш, так все комом и пошло. Время — завтрак на столах, а детей полгруппы нет. Родители тянулись один по одному, едва впихнув ребенка в коридор, поворачивали назад.

— Проспали мы сегодня, Алена Ивановна. На работу опаздываю, вы уж извините.

Это мамаши. Папаши некоторые вообще не дышали на воспитательницу после воскресенья. Алена Ивановна нервничала. Не злилась, не покрикивала, чего ты копаешься, раздевайся живей, за одиннадцать лет работы в детском саду она ни разу ни на кого не крикнула, ни на взрослого, ни на ребенка тем более, малышки тут ни при чем, и чужих детей нет, но ничто так не передается им как настроение больших дядей и тетей, не говоря уж о их воспитательнице, и трехлетки капризничали, не понимая, что случилось со второй мамой.

Со второй. А первой она будет ли?

День. Теплый, майский, солнечный, и так далее, день с небом без единой заплатки, с воздухом без единой ветринки, день будто остановился, и даже позеленевший сосновый Черный бор, куда она привела своих колобков для знакомства с природой, был черным. Алена Ивановна скучала под кудлатой, нечесанной с самой осени сосной, то и дело поглядывала на часы, подносила их к уху — идут ли? Идут. Сверялась у прохожего, не отстают ли — не отстают. Даже забегают чуть-чуть. Сегодня она приглашена на собеседование в райком по заявлению с просьбой направить ее на целину, а время, как нарочно, тянется. Тянется? Да не сказать, чтобы тянулось, три десятка лет минуло — и не заметила.

Не вытерпела ожиданья больше, встала, собрала ребятишек в кучку сперва, потом расставила парами, считает машинально:

— Пара, пара, пара…

Пары нет. Кого нет?

— Леночка, кто с тобой должен в паре стоять?

— Игорек.

Нет Игорька. Дала круг, дала второй — нет Игорька нигде.

— Игоре-е-к! Дети, ну-ка давайте все вместе: И-го-рек!

Молчит Черный бор. По другим временам Алена Ивановна в обморок не один раз упала бы, раньше, пишут, собака неожиданно гавкнет — с барыней полдня отваживаются, нынешнюю женщину силой в обморок не уронишь, но побелеть Алена Ивановна побелела. Че… Пе.

Где вот теперь этого Игорька искать? Если сразу отбился от группы, то за два часа он куда мог уползти? В Финляндию. Потеряться совсем Игорек не потеряется, найдется, но что она скажет мамаше его? Ваш Игорек в Черном бору остался, там ищите. Это она ответит? Уволят сразу. И на одиннадцатилетний трудовой стаж не посмотрят, и на передовика производства, и на общественную работу на посту бессменного председателя местного комитета, и на… Да ни на что не посмотрят. Дата, номер приказа, номер статьи, роспись заведующей, печать — и вот вам ваша трудовая книжка, товарищ Черепанова. Плохим стать не долго. Да еще и оттуда, из райкома отказ придет.

— Ну-ка, потише, детки. Тихо я сказала. Может, кто из вас видел, в какую сторону Игорек пошел?

Молчат ребятишки, молчит Черный бор. Алена Ивановна стояла посреди его ни жива ни мертва, как посреди Балтийского моря. Вот к чему видела она сон, наплела Илларионовна. По режиму дня Черепановой с группой уже надо было быть в детском саду, вот-вот родители начнут подходить, а она все стояла над притихшими ребятишками. Нет, воспитательница не плакала, не кусала ни ногти, ни локти, она просто стояла, опустив голову, но никого так не понимают дети, как взрослых.

— Девушка! Ребенок, случайно, не ваш?

— Мой! Мой! — закричала Алена Ивановна и закрутилась, заметалась из стороны в сторону, пока не увидела в просвете между сосен сначала Игорька, а потом уж мужчину, который держал его за руку.

Чужих детей нет.

— Ой, великое спасибо вам, дяденька! Где вы его подобрали?

— У каменоломни, тетенька.

Черепанова понятия не имела, какая каменоломня, далеко она или близко отсюда, Алена Ивановна дальше вот этого места, отведенного планом для знакомства с природой, не была ни с детьми, ни одна, ни вдвоем с кем, но на всякий случай кивнула.

Мужчина улыбнулся. Ничего, приятная улыбка. И сам симпатичный. Сейчас Алене и медведь красавцем бы показался, но он был мужчина как мужчина: чуточку горбоносый, в меру русоволосый и не слишком высок. Он был одних с ней лет или немного постарше. Это был он, пестрый пес из сна.

— Не знаю, как мне и отблагодарить вас.

— Пустяки. Не за что. Отблагодарите когда-нибудь. Надеюсь, не в последний раз видимся?

— Н… не знаю. Извините, нам пора.

Алена кивнула на часы, кивнула на ребятишек, кивнула на город, отступила шаг, еще шаг, повернулась и пошла, с Игорьком на буксире, к группе. Пошла быстро. Не оглядываясь.

— До свиданья, Алена Ивановна!

Это был он. Хоть бы это был он…

— Ты что ж это, голубушка Алена Ивановна? Написала заявленьице — и помалкиваешь? — поджидала ее заведующая за оградой детского сада.

— А почему я должна была говорить об этом раньше времени? Может, откажут.

— Таким, как ты, патриоткам не отказывают.

— Тем лучше, значит.

— Ну что или кто тебя гонит туда? Коллектив наш не нравится или я — скажи прямо. Можно ведь и в другой сад перевестись.

— Почему? Все нравятся.

— Ох, Алена, Алена…

— Чш-ш-ш, — поднесла Черепанова палец к губам и показала на детей.

— А-а, они маленькие еще. Сами вы не знаете, что делаете. Ну как помешались на этой целине.

— Такого не бывает, Татьяна Матвеевна, чтобы нормальный человек не знал, что делает.

— Понятно, понятно. Пожалеешь, глупенькая. Детских садов там нет, а коров доить, я уверена, ты не умеешь. Ты живую корову видела хоть когда? Нет.

— Татьяна Матвеевна, а вы-то откуда узнали, что я написала.

— Звонили. Напоминали. А как же.

Игорька потеряли и нашли в понедельник, а во вторник в ее группе скрипнула и приоткрылась дверь. В щели с ладонь шириной — заведующая. Поманила ногтем, а ноготь, что у орла клюв после трапезы: кривой и красный.

— Вас к телефону.

Алене Ивановне каждый день звонят не по разу. То родитель, то методист, то по профсоюзам кто-нибудь.

— Ну-ну? Что вам вчера насчет целины сказали?

— Ждать. Вызовут. Кто звонит?

— Кто? Мужчина.

Черепанова вспыхнула, хоть стеклышко аварийного вызова пожарной команды разбивай.

Если уж тушить, то тушить надо было бы обеих: Алена сгорала от смущения, заведующая — от любопытства. Нашей… монашке… звонят… мужчины! Интересно, интересно, до смерти интересно. Но… какого бога молить, что у заведующей хватило такта и терпения не потащиться следом, дальше по коридору прошла.

— Слушаю вас. — И напряглась вся.

— Алена Ивановна?

— Да. Я. А-а… вы кто?

— Я? Я. Вчерашний.

— А-а-а… — «Пестрый пес»… — чуть не сказанула Алена. — Что вы хотели?

— Вы обещали отблагодарить. Помните? Жду-у.

Жду? Так сразу? Но ведь с чего-то же начинаются у людей знакомства? И жизнь. И дети. Тонок телефонный провод, да ниточка, которая их сейчас связала, куда тоньше. Это как бревно и паутинка: если сравнить для наглядности. И скажи она: «В другой раз», и положи трубку, оборваться может ниточка-паутинка. Может и не оборваться, паутина — ткань тягучая. И липкая, не забывай. И что тридцать лет тебе, девушка, уже — тоже не забывай.

— Н-ну? Что вы молчите?

— А что я должна сказать?

— Вы должны сказать: хорошо, я приду.

— М-м… А-а… как вы узнали мой телефон?

— О-о, это в наше время не вопрос. Справочное, справочники, горсправка, телефонная гроссбух. Ну, так как? Встретимся?

Что ответить, как ответить, металась Алена Ивановна глазами по коридору, в котором бухала уже заведующая каблучищами, штемпелевала половицы.

— Хорошо, я вас слушаю. Говорите.

— У телефонного автомата напротив вашего детского сада удобно будет? Удобно?

— Да. Извините, я должна положить трубку. До свидания.

— До скорого. Жду.

Потом Алена его ждала. Как это сладко, оказывается, ждать. Бегала, опустив голову и ни на кого не глядя, не успеет телефон звякнуть. Бегала к указанному месту и к назначенному времени, не позволяла себе опоздать хоть на минутку, и на другой день приходила на работу с толстым слоем помады на вспухших губах. Аркаша ее был хорош. Особенно в первое свидание: вся заграница на нем от штиблет до шляпы. На руках по золотому кольцу. И сорил деньгами. Алена Ивановна считала, что сорил. Мороженое, цветы, кино, кафе, ресторан.

«Ну и что ж что разведенец, — защищала Алена Аркадия от самой себя. — Он этого не скрывает. Все по закону, брак расторгнут, отметка в паспорте сделана. Где теперь мне в моем возрасте холостых да ни разу не женатых искать?»

Встречаются.

— Аленушка, ты когда меня к себе позовешь?

— К себе? На квартиру? Зачем?

— Так я же в общежитии обитаюсь, комнату жене оставил, чего там было делить. Или ты до глубокой старости собираешься гулять?

— Нет, но… угощать мне нечем тебя. Понимаешь? Я в детском саду питаюсь.

— Фу, какая ты бестолковая. Ты что, ни с кем не встречалась?

— Нет. Но я тебе еще не все рассказала.

— Вот и расскажешь в семейной обстановке.

Согласилась Алена вести гостя в дом не подумав: лето, тепло, светло и возле подъезда люди сидят, соседи. Что она скажет им потом, кого привела. Жениха? Женихов на ночь глядя девушки к себе не приводят. Мужа? Где регистрация, где свадьба?

До позднего вечера водила Алена своего Аркадия по городу, то к тому родителю надо зайти ей, то к другому посмотреть домашние условия ребенка.

— Тут, значит, и обитаешь ты? — еще раз оглядел Аленину комнату Аркадий.

— А для кого мне обстановки заводить?

— И даже радиолы нет?

— С кем бы я танцевала? Со стулом?

— Тогда давай хоть в дурачка сыграем, что ли.

— Не умею.

— Научу. Где карты?

— Нет у меня карт.

— У соседей попроси.

— А не поздно?

Аркадий только усмехнулся на это, дав понять, что, может, хватит отнекиваться, Алена Ивановна, и так уж достаточно соблюла приличие и скромность. Улыбнулась и хозяйка: гость, похоже, собирается засидеться, чтобы сослаться на отсутствие транспорта и пробыть до утра.

«Ладно, посмотрим на его поведение», — улыбнулась Алена и пошла к Илларионовне.

— Уж не ворожить ли собралась, голубушка? — удивилась бабка, Аленушка отродясь карты в руки не брала. — Погадай, погадай. Вот посмотришь, выпадет тебе бубновый король.

— Да нет, гость у меня, а занять его нечем.

— А-а, выпал уже. Повечеруйте, повечеруйте, дело молодое.

«Да куда уж моложе», — чуть-чуть не сказала вслух Алена. Она злилась на Аркадия за его чрезмерную навязчивость и самоуверенность, которые в общем-то были не столько от его характера, сколько от ее положения старой девы. Эта уверенность запузырилась и полезла из него, как мыльная пена из поганого корыта, когда Алена намекнула, что она еще не все рассказала ему. А то, что она ни с кем не встречалась до него, посчитал за сказки.

Играть в дурачка Алена не имела ни понятия, ни желания и делала более или менее правильный ход, пока Аркадий сидел рядом, показывая, куда какую карту класть.

— Тебе не надоело возиться с такой бестолочью, как я?

— Ты обещала что-то рассказать мне.

— Да. Но сначала я должна спросить.

— Спрашивай.

— Я тебе… нравлюсь?

— Конечно. Иначе бы я не сидел здесь.

— Да? Спасибо. А что ж ты сам об этом не сказал? Было бы куда приятнее.

— Понимаешь, Аленушка, не успел. Ведь я… мы-так мало встречаемся еще.

— Выходит, я поторопилась?

— Нет, нет! Все верно. Наши с тобой возрасты просто не позволяют нам затягивать время на знакомства.

— Так. Если я правильно поняла, ты собираешься не сегодня-завтра предложить мне пойти в загс?

— Да. Если я в свою очередь нравлюсь тебе. Ты меня любишь?

— А ты? Всюду пишут и говорят, мужчина должен первым признаться в этом.

— Почему? Теперь равноправие. Я считаю, это должен делать более смелый. Нет, Аленушка, честно, ты славная женщина. Мы хорошо будем жить.

— Где?

— Здесь, естественно, в этой комнате.

— А я ведь на днях уезжаю, Аркаша. В Казахстан.

— На целину? Останешься.

— Нет. Все уже решено. Вот путевка.

— Верни. Ты подумай только своей головой! Алена…

— Не могу, Аркадий. Если у тебя что-то есть ко мне вот тут вот — приедешь.

— А если не приеду?

— Я уже сказала, какая цена этому.

— Не по-е-дешь.

— Ты ленинградец?

— С некоторых пор — да.

— А я родилась здесь и блокаду пережила. Я знаю, что такое голод. И не отговаривай меня. — Алена Ивановна посмотрела на часы, посмотрела на дверь. — Тебе надо уходить.

— Подожди. Уйти я всегда успею.

— Пожалуйста, прошу тебя.

Никто так не самолюбив, как самонадеянный мужчина, когда его самонадеянность оказывается напрасной. Он тогда на все готов решиться: и на жертву, и на месть, и на то и другое одновременно.

— А хочешь, Аленка, я останусь здесь с этой ночи и навсегда. На всю жизнь.

— Хочу, но не с этой ночи, с другой. Там, в степи. А сейчас давай попрощаемся. Провожать я тебя не пойду, ты уж извини. Меня можешь проводить.

— Когда отправка?

— Послезавтра. С Московского. В девять.

— Дура ты, дура, в дурачка сыграть не сумела. Все карты я тебе открыл. Ну и катись теперь на свою залежь.

Хлопнула дверь, щелкнул английский замок, опустела и без того пустая комната.

А утром укладывала Алена Ивановна чемодан, слушала, что говорило о ней открытое окно, соглашаясь или не соглашаясь с ним.

— Слыхали новость? Аленушка наша в Казахстан ведь ехать собралась.

— Болтают, поди, Алларионовна.

— Не-е-т! Она сама вот только что мне сказала, карты принесла, брала вчера.

— С чего вдруг вздумалось ей?

— Жених, видать, едет туда, не хочет отставать.

— Не плети, какой у Алены может быть жених?

— Есть, есть. Вчера приходил. Посидел и ушел. Видимо, не баловство у них, по серьезным намерениям.

— А-а-а. Ну, так годы не молодые уж. Пора.

— Ой, да проветрится и вернется.

— Не-е. Она будто бы и квартиру в жэкэо сдала.

— Замуж приспичит — на край света поедешь, согласишься.

— А по-моему, все равно она патриотка, что вы о ней ни рядите, бабки.

— Это по-твоему, Алларионовна. А по-моему вот — она просто Аленушка.

Все старшие и сверстники звали ее Аленушкой, но над омутом, над Невой Алена Ивановна Черепанова ни разу не сиживала.