Ни больших, ни малых одинаковых судеб нет. Схожих — много. Очень много. Но люди все равно разные все, потому что законы, писаные и неписаные, обычаи, нравы и климат даже создают условия, в которых жили, живут или хотят жить они, разные везде, а стало быть, и причины, заставляющие пересматривать эти условия, давать оценку и задумываться о перемене жизни, у всякого свои.

Иван да Марья из Железного своего в какой-то «Антей» переметнулись, как людям казалось, совсем безо всякой выгоды для себя.

— И какого лешего не жилось им тут? — судачили по селу. — Хозяйство не последнее, дом — новый.

— Не хотелось, стало быть, хоть и в новом доме, да по-старому жить.

— Ой, да хрен на редьку менять — только время терять. Не все равно, где землю пахать! Плуг везде плуг, не балалайка.

— Пахари разные.

— Да так-то оно так.

Краевы, Иван да Марья, можно сказать, с целины на целину переметнулись, потому что в их Железном такой ли целинный совхозище впоследствии разросся, что и не верилось: миллионами доходов ворочал. Но Краевы ждать последствий не стали, они вообще никогда ничего не выжидали, а делали, как обстановка и совесть подсказывали.

Вернулся Иван Краев из рейса поздно, поставил автобус в ограде, сели они ужинать с Марьей, Марья одна без Ивана за стол не сядет, зная, что он должен приехать.

— А что, Маша, если мы в «Антей» переберемся?

— Ку… — И закашляла, поперхнулась. — Куда, ты сказал?

— Совхоз так целинники назвали. Ну, которых я встречал-провожал сегодня.

— На вот. Предложили, что ли?

— Нет, сам дорогой надумал.

— Он надумал. Нужны мы им.

— Маша-а-а, нужны. Ты бы поглядела на них. Ребятишки и ребятишки. И все из городов. Я уверен, заставь любого лошадь запречь — он ее головой к телеге заведет.

— На вот. — «На вот» у нее заменяло все междометия и частицы.

— Ей-пра не вру, Маша, нисколько. Поедем. Можно, сперва я, потом тебя с хозяйством перевезу.

— Нет уж, Ваня: на печь вместе и в путь — оба.

И, навязав по узлу пожиток первой необходимости, оставили хлев, огород и домашность на попечение добрым людям и на диво всему селу. Не зря их звали иван-да-марья. Есть такая трава семейства фиалковых.

Село, где родились, гусят вместе пасли на задах за камышовыми изгородями, учились в одних классах за одной партой и поженились потом Иван да Марья, называлось Железное, круглое и мелкое, как сковородка, соленое озеро — Железное, колхоз — тоже так. Все железное, но железного там было мало. Деревянного было мало, пласты, камыш да саман. Саман — это чуть ли не химическое соединение глины, соломы и свежего конского помета, равное по прочности бетону марки «100», недостатка в реактивах не ощущалось ни в какие времена — лепи да лепи. Вот и лепили-мазали из того самана все подряд, начиная с церквей и кончая предбанниками. Степь. И земля вокруг Железного, грех жаловаться, родила не хуже, если не лучше, чем в Лежачем Камне, сей хоть пшеницу, хоть рожь, хоть рукавицу-шубенку вовремя под пласт положь — к осени нагольный тулуп вырастет, но колхоз был настолько далек от районного центра, насколько председатели колхоза от земли. На председателей Железному не везло, и хозяйство при последнем из них до такой степени захудало, что на весь гужевой транспорт один полный комплект сбруи остался, лично председательский. Снасть эта — дуга, хомут, уздечка, вожжи, седелко с подпругой, тяж и кнутик — висела каждая на своей спице, и не в конюшне, а тут же, в председательском кабинете, и если припадала нужда ехать куда-либо не самому председателю, то выдавал он порученцу упряжь под расписку. Тут жили, как песню пели: все кругом колхозное, все кругом мое. И невдомек никому, что сами у себя тащат.

Поженились Иван да Марья рано, едва по восемнадцати исполнилось им, и война шла еще. Война идет, а люди любятся, потому-то жизнь и сильнее смерти. Поженились, едва родители согласие дали на это. Заняли ничейную избу-самануху и стали жить, муж да жена.

Смирились и дали согласие на их супружескую жизнь дорогие родители только после того, как испробовали все средства отговорить Ваньку с Машкой до лучших времен. Война шла.

— Ты вот подумай только своей головой, сынок, — убеждал жениха отец. — Допустим, женился ты сегодня, завтра уж она дитя ждет, послезавтра тебя в армию взяли.

— Не возьмут. У меня бронь.

— Бронь твоя бумажная, Ванька. Не забывай. Смотри, какая жуть на фронтах творится. Так что вполне загреметь можешь. А там ведь стреляют.

— И я буду стрелять.

— Стрелок. Маму кричать ты будешь.

— Шиш я закричу. Я…

— Не огрызайся, слушай, что батька говорит. Заякал, Яков. Убьют тебя — куда она потом с дитем, кому нужна? Работников в семье убудет на одного, едоков на два прибудет. Не выгонишь: сноха, внук. Родная кровь.

— Вон чего боитесь вы.

— Боимся, сын. Время такое.

Этого же приблизительно опасались и Машины родители. Те вовсе старики уже. Марья у них самая младшая, заскребыш, говорят в таких случаях. Когда она родилась, Спиридон призыву на войну уже не подлежал, из возраста вышел. Из призывного возраста военного времени вышел, а детей строгал. И не только своей Лукерье. Дочь осуждал:

— Это ладно, Машка, — жужжал Спиридон, — коли у Ваньки любовь. А коли побалуется да оставит тебя и с пузом, и с носом? Что тогда запоешь? На-ка, мамка, покачай, получилось невзначай? Чтобы не видал вас больше вместе! И на лбу запиши.

Марья слушала отца одним ухом, другим свое вела.

— Спиридон! — начали доносить люди. — У тебя где глаза? И у тебя, Лукерья.

— А ш-што?

— А то, ш-што, — передразнили, — женихаются Ванька Филимона Краева с вашей Манькой почем зря. Не согрешили бы до времени, если не грешат уже. Ты вот послушай, какие речи они ведут. Покарауль.

Спиридону с Лукерьей караулить доченьку недосуг, в поле с утра до ночи, но коли уж посторонние люди начали пальцами в глаза тыкать — дело не просто. И, превозмогая сон и усталость, поковылял Спиридон задворками к ничейной саманухе, где собиралась на игрища сельская молодежь. Хватило терпения просидеть под камышовым плетешком, пока все парни и девчата не разошлись по домам. Все разошлись, парочка осталась. И целуются-целуются, слышно, возятся на завалинке. А время за полночь! Спиридон сидит, ждет, что из них дальше будет. Немного погодя зашептались:

— Вань… Не надо.

— Почему?

— Когда поженимся, тогда.

— Да ну-у. Скорей оженят.

— Не-ет, Ваня. Здесь нельзя. Увидят.

— Да кто увидит? Спят все. Ну пойдем тогда к мельнице.

— К мельнице? Ну пойдем…

— Ах ты, вертихвостка поганая! — выскочил Спиридон с камышиной из засады. — Я тебе, сучка, покажу «пойдем»!

А чего он покажет? Дочери — восемнадцать, отцу — шестьдесят восемь. Разбежались Иван да Марья, как пара зайцев, один в одну сторону, другая — в другую.

— Уфитилила, холера! И про мельницу забыла! Явишься!

Мария одна домой не пошла, дождалась брата с вечерок. Андрей догуливал последние деньки, отпущенные ему на поправку после госпиталя, и тоже просиживал на чьей-то завалине до третьих петухов. Легкое ему прострелили, а сердце-то целое.

— Машка? Ты чего, дуреха, не спишь?

— Тятьки боюсь.

— Попалась?

— А! Снаушничал кто-то. Сам бы он не догадался следить.

— Ладно, не тронет.

Андрей был в курсе всех любовных дел сестры и сразу догадался, что к чему, пообещал заступиться, чуть чего. Маша и в детстве частенько спасалась за братовой широкой спиной, как за китайской стеной, а теперь уж и вовсе в обиду не даст: одинаковой меткой мечены.

При сыне-фронтовике Спиридон дочери и слова не сказал, а утром, опрокинув ведро с удоем, вытащил ее за косы из-под коровы и отходил тут же в пригоне колхозно уздой — три дня ела стоя. А на четвертый убежала к Ване своему на полянку возле ничейной избы.

На полянке, вызванная в круг, сплясать как следует не сплясала, но частушку спеть — спела:

За миленочка ругали, За миленка стали бить. Выйду в сеночки потопаю — По-вашему не быть.

Частушка с переиначенной в похабную третьей строчкой доползла сначала до ушей Лукерьи, Лукерья, ужаснувшись, пересвистнула Спиридону:

— Ты послушай, отец-батюшка, какие песенки наша доченька попевает.

И пересвистнула, матерщины не постыдилась.

— Кто тебе сказал?

— Нашлись люди.

— То не люди — сволочи.

Но как ни отзывался Спиридон о заушниках, а нравы села Железного он соблюдал и, остервенев, так добавил на готовое, что девчонка полмесяца лежмя лежала книзу лицом. Будь Железное поближе к следствиям — не избежать бы Спиридону суда на старости лет. Заместо судьи вырос на пороге Иван и без всякого суда и следствия вынес условный приговор:

— Еще хоть раз пальцем тронешь — подожгу. Де-д Спи-ри-дон.

— Ох ты, поджигатель мировой войны еще один явился, — пошел на попятную Спиридон и на прозвище не обиделся. Дедом Спиридона начали звать с тридцати лет после того, как прихватила его Лукерья у вдовушки, а у дочери вдовушки этой дети были уж. — Подожгешь, значит. А где ты спичек возьмешь?

Иван задумываться не стал, где он, верно, спичек возьмет, — Иван скоро ответил:

— А спичек и не понадобится. Ударю крысалом — и тилим-бом, тилим-бом, загорелся кошкин дом.

И загорелся бы, С Ваньки сбудется, в Филимона удался. Спиридон без Ванькиных запуг перетрусил не на шутку: ну-ка напишет кто грамотный куда следует. Живо найдут. Ни распутица, ни даль не спасут. Найдут. И закон, и статью, и срок, и место. Россия вон какая большая.

— Поднимется Машка — сходитесь и живите. Хоть черти вас бейте тогда. Ваша взяла, — поднял руки вверх Спиридон.

— А скоро она поднимется?

— Картошку садить поднимется. Дело забывчиво, тело заплывчиво. Эй! Невеста! Довольно притворяться, сватать пришли. Не слышит. Встань, покажись, а то жених тут сомневается, все ли при тебе, не отбил ли чего отец.

Мария все слышала. И огороды еще не пахали, еще только-только заохальничали с курами петухи во дворах, сошлись, не сговариваясь, Иван да Марья в ничейной избушке да там и заночевали. Спали они или нет в ту ночь, одни саманные стены знают, но что стали Иван с Марьей мужем и женой — утром знало уже все Железное. И понесли молодым супругам ближние и дальние соседи, кто чашку, кто ложку, кто домотканую положинку. Миром сгинуть не дадут.

И зажили они — шагу один без другого не ступят. Иван — на трактор, Мария — на плуг.

— Вот это любовь! — завидовали им молодые и старые. А больше всех — вдовы. Потом привыкли. Люди ко всему привыкают.

Вспомнили и снова заговорили про них, когда Краевы с кузовками в руках прошли по Железному к перекрестию дорог за поскотиной, чтобы выпроситься на первую попавшуюся попутную машину или трактор, лишь бы в том направлении, где стоят посреди степи четыре палатки и воткнуто в землю знамя пионеров Железновской неполной средней школы.

— Вот это, бабоньки, любовь!

— Как в книгах.

— Одно слово — Иван-да-Марья.

Иван-да-Марья стало их общим именем, и по-за глаз их не разделяли, хотя имелся в виду который-нибудь один из них. В таких случаях на первое место ставился тот, о ком шла речь.

— Кума-а! Ты куда разогналась так, летишь?

— К Марье-да-Ивану. Соль кончилась.

Соль, когда случались какие перебои с ней, выпаривали из озерной воды в огромных жестяных противнях на умеренном огне, препарат этот имелся почти у каждого. Но перезанять соли к Краевым бегало все село, потому что Иван с Марьей никогда не ссорились, да что ссорились — голоса друг на друга не повысят, то, стало быть, и соль не рассыпали (по старому поверью, просыпанная соль к ссоре), и она у них всегда водилась.

Жили молодые дружно и спали тесно, а детей не было. В ком причина крылась — неизвестно. То ли в Иване, то ли в Марье. А скорее всего, в спиридоновой нравственной выучке. Зря тогда Мария вылежала лежкой две недели? Бесследно ничто не проходит. Но в первые годы жизни Иван да Марья до причин не доискивались, бездетность их особого беспокойства не вызывала. Наоборот, оба радовались втайне, что нет никого, пока на ноги не поднялись.

— Ребеночка бы нам теперь, Ваня, — нет-нет да и намекнет, краснея, Марья. — Уж всем, кажется, обзавелись.

— Рожай.

— Рожай. На вот. Я-то рожу, ты не хочешь.

— Успеем. Никуда наши дети от нас не уйдут.

Уходят. Время — это не та дорога, по которой можно вернуться назад.

И завздыхали, заворочались супруги длинными зимними ночами в новом деревянном пятистенном доме, заперешептывались, хотя и не подслушивал их никто, ни свекрови, ни тещи, одни сами себе хозяева живут.

— Ты что ж это, Маша, сыночка мне не несешь? — невольно заикался Иван на «мне не не…» — Съездила бы в районную больницу.

— Зачем? Я женщина здоровая. Тебя вот почему не то ли на фронт, даже на службу не призвали? Дефект имеешь?

— Я-я-я?!

— Не шуми.

— Я на брони был. Ты только посчитай, сколько у меня специальностей. Тракторист — раз, шофер — три…

— Два, — не дала приврать Мария.

— Пусть — два. Молотобоец… кузнец почти — три. Кузнец — три…

— Не шуми.

— Ш-шесть ремесел имею. Без меня колхоз вовсе бы закуковал.

— Колхоз не закуковал бы.

— Ну, председатель.

— Да председатель наш, кажется, откуковал уж свое.

Разговор свернул вбок, но, поблукав по кругу, как слепая лошадь, возвратился все к тому же: к детям.

— Может, из детдома ребеночка возьмем?

— Возьмем, а вдруг свои пойдут?

— Ну и хорошо. Всех прокормим, не волнуйся.

— Нет уж, Ванечка: есть — вместе и нет — пополам, — сказала Мария, когда Иван, вернувшись из поездки к целинникам, предложил ей остаться пока в Железном, а он потом перетащит ее к себе, в новый совхоз с необычным названием «Антей».

Вместе так вместе. И утром, принарядившись, отправились они оба к председателю колхоза заявить о своем намерении взять расчет.

— А ну да как не отпустит нас Лукьян? — остановился Краев у крыльца правления.

— На вот. Не отпустит. Нужны мы ему, держать. Самого не сегодня-завтра сымут, слух идет.

— То-то и оно-то, что сымут. Возьмет да и завыкаблучивается напоследок. Есть у него такая струнка.

— По щеке все равно не ударит. Шагай.

Председатель пребывал на посту последние секунды. Официальной бумаги о передаче дел новому директору не поступило пока, но слухом земля полнится, и по селу только и разговору было, что колхоз переименуют в совхоз, председателя — по шапке, как допустившего полный развал. Не знали всего лишь, кого директором пришлют, но что пришлют его, не из местных назначат — знали доподлинно. И Лукьян знал. А потому с утра до вечера отсиживался в своем кабинете, жег самосад, готовясь заранее к отчету о проделанной работе за время руководства, и ежели прикажут сегодня сдать дела — сдать сегодня.

Пол — черный, потолок черней того, прокоптился, и всей наглядной агитации — картон над головой председателя с надписанным его же почерком и его чернилами: «Даешь целину». И то без восклицательного знака. И еще, что сразу заметил Иван, войдя следом за Марьей в кабинет, — пустовала спица, на которой должен был висеть кнутик. Вся снасть тут, кнута нет.

— Доброе утречко, Лукьян Максимович, — вежливо поздоровался Иван за двоих и снял фуражку.

— Здоров, здоров, Краев. С чем пожаловали?

— Да… отпрашиваться.

— Куда? Не на базар?

— На вот. Мы по базарам не лазим. Совсем отпускай нас.

— Со-о-все-е-е-м-м, — растянул Лукьян от стола до порога. И слово-то короткое «совсем», а растянул ведь. — Уж не на эту ли? — ткнул, не глядя, большим пальцем за голову, над которой «Даешь целину» висело.

— На эту.

— Никаких вам, сладкие мои, целин и залежей. Здесь пашите. Деды наши здесь лежат, и ваша залежь тоже тут, значит. Если патриоты вы, говорите.

— Не правильно вы понимаете, Лукьян Ма…

— А ты бы, Краев, на моем месте как понимал?

— Я на ваше место не мечу, но мое ты мне отдай. Оно там, — тоже показал на самодельный плакат Иван.

— Ать, заладили: там, там, тарарам там. Там без вас справятся.

— Без нас? Плохо вы в политике разбираетесь, Лукьян Максимович.

— Ты хорошо.

— Кое-что понимаю. С добра отпустите или как?

— А никак. Пока я хозяин.

— На вот. Оно и видать, — кивнула Мария на стенку со сбруей.

— Погоди, Маша. Значит, полюбезно не договоримся?

— Нет.

Иван надел фуражку, отмерял к столу ровно пять шагов, положил перед председателем два тетрадных листка, согнутые пополам, и припечатал их к скатерке растопыренной пятерней.

— Тогда вот вам наши заявления, двенадцать дней мы отрабатываем по КЗОТу и — не поминайте лихом.

Иван убрал с бумажек ладонь, повернулся и теми же широкими шагами пошел к двери, где поджидала его Мария, навалясь на притвор плечом, а Лукьян Максимович, не мигая, смотрел на влажные отпечатки пальцев, оставленные на заявлениях. Рисунок испарялся, тускнел и вот-вот исчезнет совсем.

— Краевы! Вернитесь. Иван Филимонович!

Иван обернулся, но обратно через порог не переступил. Он держался за скобку, в надежде, что председатель наложит визу «Уволить без отработки». Лукьян заявления развернул. Развернул и разгладил. И уголочки разогнул. А потом скомкал и бросил под стол. Посмотрел на посетителей.

— Ну, это вы напрасно, Лукьян Максимович.

— Шагай, шагай. Посмотрим, далеко ли ушагаешь.

— Посмотрим.

Супруги Краевы написали другое заявление, это не долго, и, отработав положенные две недели, покинули родное Железное. За огородом и домашностью присмотреть согласилась старушка-соседка, бабка крутая, добросовестная и крепкая на ноги. Проводила хозяев за ворота, подала Марье кошель и головой покачала:

— Рисковые вы.

— На вот, сколько риску. Из городов едут, пишут вон в газетах, те рисковые. Ведь можно сказать, рай бросают: кизяк ладить не надо, печи не топить, корову не доить, воды — сколько душенька желает. И тебе горячая, и холодная. Хоть пей, хоть лей. Магазин под боком. А мы чем рискуем?

Иван, Мария напомнила, вынул из почтового ящика газету, сунул в карман пиджака, отошел поодаль и терпеливо дожидался конца последних наставлений домовнице.

— Ну, скатертью вам дорога, милые. Не беспокойся, Машенька, догляд за всем будет, как за своим. Ступай, ступай. Ждет мужик-от.

И пока Краевы не повернули в проулок к большаку, стояла бабка за воротами нового бревенчатого дома, спрятав руки под фартук и покачивая головой то сверху вниз, то из стороны в сторону.

— Устиновна! — распахнулись створки в избе напротив. — Устиновна, куда это они с кошелями, ни свет ни заря? Не в район?

— Куда там. Землю Ханаанскую искать.

— Чего искать?

— На новое жительство, говорю, подались!

— А-яя-яя. В таких хоромах уж не жить бы. А куда определенно — не сказывали?

Обе старушки были немного туговаты на ухо, утро выдалось гулкое, и домохозяйки коров еще не выпустили в табун, как все Железное знало уже, куда, зачем и почему сорвались с насиженного места Иван да Марья, пара неразлучная.

Они крутились каждый возле своего узла и все посматривали туда, откуда ждали попутного транспорта, завидев пыль, хватали кошели, лезли через кювет на дорогу, поднимали руки, но машины шли или груженные выше бортов, или самосвалы, и в кабинах рядом с шоферами уже кто-нибудь да сидел. Потом совсем никаких машин не стало, ни грузовых, ни легковых, ни туда, ни обратно. Плавилось солнце, одолевали слепни, хотелось пить. Мария сламывала граненые стебли похожей на сурепку травы, счищала кожицу и по-кроличьи грызла сочную, зеленую, прохладную мякоть с чесночным привкусом, а Иван усмехался.

— Ты чего расплылся? На, попробуй.

— Нет уж, кушай сама.

— На-а. Во рту не так сухо будет.

— Может, вернемся?

— На вот! Когда мы с тобой с полпути ворачивались? Нет уж, Ванечка, хоть худо, да вперед.