По справочному пособию у слова «работа» один-единственный синоним — «труд». До обидного мало. Подумать только, что сущность более чем десяти тысяч профессий, имеющихся на земном шаре, определяется всего-навсего двумя словами: работа и труд. Когда-то, может быть, когда человек работал, чтобы прожить или выжить, этого было достаточно. Теперь — нет. Теперь наш синонимический ряд должен быть продлен. Уже продлен. Работа, труд, дело, созидание, творчество, искусство, героизм. В этом — мы. В этом наше развитие, наше отличие, наша общественная формация, жизненные процессы, взаимоотношения, взгляды, понятия, смысл. В этом наше время и наша страна. Труд — величайшее из искусств.

Ваня Шатров простой сельский кузнец, а если надо, не только подкову — и кленовый листок откует. Чтобы работать, тоже призвание нужно иметь. А то и талант. У каждого человека есть талант, совершенно бездарным никто не родится, да не каждый находит, в каком деле его талант таится, потому как более десяти тысяч профессий на земле.

Десяти тысяч должностей в Лежачем Камне, пожалуй, не набралось бы, а с десяток это уж точно переменила Шурка Балабанова. И женских и мужских. И ни в какой из тех десяти должностей не то что премии к празднику — обычной благодарности не заслужила она за все время. Напрасно Шурка искала себя в списках отмеченных, перечитывая колонки фамилий на колхозной доске приказов и объявлений. Искала и на букву «Б», и на букву «Г». Ни там, ни там. И, не найдя себя, пошла Шурка ловить где-нибудь на узенькой дорожке Наума Широкоступова. Одного. Без свидетелей чтобы. Поймала за папку для бумаг:

— А ну-ка стой, председатель! Тут ты меня не обойдешь. Ты какого лешего опять Балабанову пропустил, в поминальник не записал? Или рученьки поотсыхали бы?

Огорошила вот так вот, хоть стой, хоть падай, и посмеивается. Председателю горох Шуркин недосуг собирать.

— Ты, Балабанова-Галаганова, говори яснее, что тебе нужно.

— Сейчас прояснится, тучка пройдет. Почему благодарность хотя бы не вынес мне к Женскому празднику?

— За что?

— Вот так хрен! Короче морковки. За красивые глазки, если уж на то пошло, если я, по-твоему, не работаю.

— Да как тебе сказать, Александра? — задумался Наум. — Работаешь, конечно. И работенку твою можно бы отметить, но… Сама посуди. Издал я, допустим, приказ: объявить благодарность. Или, допустим, того хуже, в смысле, лучше, занести на доску Почета. Кого?

— Ясно кого — меня, Александру Тимофеевну.

— Это-то ясно, что Александру Тимофеевну. По специальности кого? Р/Р? — Написал, как на воде вилами, председатель.

— А что это за эрэр?

— Ну, разнорабочая, значит.

— Нетушки уж, Наумешко Сергеевич, эрэр печатайте против своей фамилии.

— Во видишь! На разнорабочую ты не согласна. А техничка?

— Тогда уж лучше механизатор широкого профиля пиши. Эвон сколько агрегатов обслуживаю: голик, тряпка, совок, швабра, поганое ведро. Техничка!

— Но ты понимаешь, что нет у нас другого легкого труда! — начинает сердиться Широкоступов.

А Балабанова посмеивается да еще и подмигивает:

— Я не виновата, Наум Сергеевич, что мне рожается.

— Галаганов твой виноват. Придется ему выговор объявить с занесением в личное дело.

— Объяви. Ему — выговор, мне — благодарность. И все мои титулы перечисли.

— Э-э-э. Этак на вас бумаги не напасешься.

Шурка перехватила председателя на полпути между складом горючего и конторой. Бугорок. Ни кустика, ни деревца. Голо, как на умном лбу. Поземка тянет, течет. Того и гляди поплывешь. Балабанова на правах женщины держалась к ветру спиной, Широкоступов — лицом.

— З-заморозила ведь ты меня, Александра.

— Да ну? Не может быть. Вон какая грелка у тебя под пазухой, — чуть не выдернула она папку для бумаг, еле успел прижать. — Сейчас посмотрим, заморозила или нет. Сними-ка варежку.

Наум снял.

— А теперь сведи большой палец с мизинцем. Свел.

— О-о-о, живой еще, концы с концами сводишь. Тогда стой.

— Ты скажи толком, Александра, ты чего от меня добиваешься?

— Работу, которую бы заметили, а не подать, поднести, помыть, подмести.

— Мало ты их просеяла, работ? И хороших и плохих. Как худое решето, в котором ни зерно, ни охвостье не задерживается.

— Значит, не по нутру, вот и не задерживаются. Мелкие, значит.

— Я где тебе крупную возьму? Все вакансии заняты.

— Нетушки уж, не все. Моя осталась. Чтобы только минимум трудодней натянуть, я так работать больше не хочу.

— Так чего ж ты тогда с минимумами своими в передовые лезешь да еще и поощрения требуешь, морозишь… морочишь тут на морозе голову и мне и себе.

— А так.

— Вот мы и дотакались наконец, Александра Тимофеевна.

— Дотакались, слава богу, Наум Сергеевич. Спасибо вам.

— Не за что.

— Как это не за что? Есть. За керосинчиком вот пошла, — выпростала Шурка литровое горлышко из кармана мужева полушубка.

— К Семену, что ли?

— Нет, к деду Егору. Он покладистей.

— Б-баламутка ты, Балабанова. На кой тебе керосин?

— Пригодится. Электричество у нас до полночи только горит.

— А что тебе за полночь-то делать?

— Мало ли какая охота придет. Вы уж на всякий случай насчет работенки мне поморокуйте, Наум Сергеевич, будьте добры.

Широкоступов тогда отмахнулся от нее папкой для бумаг, не блажи, дескать, и побежал, чтобы согреться, своей дорогой, Шурка пошла своей.

А через полгода сдала все-таки Шурка экзамен на комбайнера и, передав другой легкотруднице метелку, швабру, тряпку, мусорный совок и поганое ведро, выехала в поле убирать хлеб раздельным способом.

Механик, как председатель приемной комиссии, посоветовал агроному поставить Балабанову пока на косовицу.

— А там посмотрим, Дмитрий Михайлович, что за хлебороб из этой тетеньки получится.

— А соломы она не накосит нам? Или колосков не настрегет? Уборка хлеба, сынок, дело потное, хлопотливое, щекотливое, тонкое. А где тонко — там и рвется. Пусть на жатке посидит.

— Нет, дядя Митя, надо поддержать женщину. Мужчина не любой может экстерном изучить комбайн. Жаткой мы ее знаешь куда можем отпугнуть? Ты… Вы ей поквадратистей участок выбери…те. За Мокрым Логом хорошая нивка. Ровненькая, туда можно.

— За Мокрыми Кустами, — поправил механика агроном и тут же согласился безо всякой обиды. — Можно и туда.

А почему агроном должен был обидеться на механика? Оба главные, оба с дипломами и получили их почти одновременно, с разницей в год какой-то. Вся разница в том, что главный агроном местный и с основания колхоза главный, он эти поля знает с детства, а главный механик нынешней весной только прибыл в Лежачий Камень по распределению, очень уж ему название понравилось — Ле-жа-чий Ка-мень, под который вода не течет. Агронома от мала до велика звали дядей Митей или Дмитрием Михайловичем и не как иначе, механика — просто Коля. Коля, иногда Николай, а по отчеству взвеличать чтобы — ни у кого духу не хватало: очень уж молод. И уже указывает. Кому? Дедушке почти своему. Но дедушка сам был молодым и потому не обиделся, молодежь во все времена торопилась повзрослеть, стать равной среди равных, и ничего в этом ни обидного, ни зазорного нет. Может быть, поэтому дети чуточку и умнее родителей, что стремятся повзрослеть, сказать свое слово, едва заучив услышанное. А иначе никакого развития и движения не было бы.

Участок Александре Балабановой отвели для первого разу ровный, пшеница чистая, перекрестного посева, а потому немного загущенная, и лопасти мотовила шлепали по ней будто по воде. Комбайн Шуркин оказался удивительно послушной железякой. Он, как старый мерин, хорошо чувствовал колею, не вихлял ни задом, ни передом, исправно держал марку и сам разворачивался на межах. Круто, с желанием. От новой работы пахло небом, хлебом и солью. Шурка никогда не видела и не чувствовала себя так высоко. Так высоко, что хотелось песни орать, но дух захватывало. Сперва. А когда освоилась, то песня, соответствующая картине, положению и текущему моменту, не нашлась. Стеной стоит пшеница золотая — не то, не та картина, пшеница не стеной стояла, она лежала перед комбайнершей, комбайном и ветром, да притом же еще виднелся и край и конец, и Балабанова, поозиравшись, — никто не видит, не слышит? — во всю моченьку выдавала «посадил дед репку» в обработке под барыню с авторскими примечаниями.

Обеденный перерыв провисел за спиной неиспользованным. Она и про еду забыла. Есть не хотелось, часов не имелось, на солнышко смотреть некогда, оно где-то сбоку и ниже, чем обычно, висело. И когда замелькал между кустами агрономовский облупленный «бобик», никак не подумала Шурка, что это ведь сменщика ей везут уж. Шурка подумала: «Работу мою смотреть едут. И заодно сказать, куда комбайн перебросить».

Здесь она уже заканчивала косовицу, комбайн делал последнюю ходку и ту не на полный захват.

— А ведь и точно, знать, почти вся приемная комиссия вчерашняя нагрянула. Агроном. Главный. Главный механик, — вслух узнавала комбайнерша выходящих из машины. — Ба-а-а, и бригадир тут же! Работу мою смотреть приехали. Пусть посмотрят.

Шурке нравилась ее работа. А кому не нравится хорошая работа? Красивая работа кого не радует? И человек, сделав красивое что-то, обязательно должен показать его, дело ума и рук своих, хотя бы одному кому-то еще. И лиши творца этой возможности — он умереть может. Такой он уж есть — человек.

Балабанова срезала последний пшеничный стебель, добавила самоходке скоростей и поколотила между валков прямо на агрономовский драндулет. Остановилась в метре от машины, выключила зажигание, чихнула мотором — и голову набок и вниз.

— А почто муженька не привезли?

— А если бы у него тормоза отказали? — невпопад ответил вопросом на вопрос главный агроном.

— У кого? У Галаганова моего? У него покамест еще ничто не отказывает: ни тормоза, ни сцепление, ни рукоятка. И у меня тоже. Не, не, не. Соврала. У меня тормозишки частенько сдают, никак не можем отрегулировать. А у комбайна — будьте уверены. Зубы, не тормоза. Семена почему нет с вами? По пути ехали, прихватили бы.

— Соскучилась?

— И соскучилась и… У нас ведь только фамилии разные, все остальное общее. Пусть бы он на работу нашу поглядел. Вот залезь-ка. Дмитрий Михайлович, глянь, красотища какая. Что твое желтое море с волнами.

— Придумала, море с волнами. Жнива и жнива.

— Эх ты-ы. Сковородник.

Бригадир успел прикусить губу, а механик запоздал и прыснул: агроном и в самом деле походил на сковородник. На старый сковородник, воткнутый держаком в землю: прямой, черный, сухой. Железка на деревяшке. И ничего выдающегося, кроме крупного носа да широкого лба. А урожаи получал.

Поставила Шурка агроному этакую статую, глянула на солнышко, не рано ли она обедать собралась, сдернула косынку с головы на колени, расправила, выудила из-за спинки сиденья ситцевый мешочек с едой, щиплет ногтями затянутый узелок. За это время до Дмитрия Михайловича тоже дошла, видать, и понравилась Шуркина метафора. Хмыкнул, дернулся, пнул рыжим сапогом комок земли, залежавшейся с весны, и улыбнулся:

— Вот сковородка. Не раскошеливайся, не раскошеливайся. Дома покушаешь. Поехали, некогда прохлаждаться.

— Дайте пообедать. А куда переезжать?

— Я знаю куда. Слезай.

Ромашкин закинул ногу на нижнюю ступеньку, потупил глаза, забыв, что в комбинезоне его подменная, ждет, когда Балабанова соберет свои пожитки да спустится с неба на землю.

У Шурки хватило терпения переступать только до середины лестницы, с середины она махнула напрямую, в одной руке ситцевый мешочек с едой, в другой ситцевая косынка. Спружинила, вытянулась на цыпочках и ахнула:

— Ах, и поработала ж я, мужички! Невмочь как хорошо поработала. Норму-то дала хоть? Или нет?

— Дала, дала. Молодец.

— С первым полем тебя.

— Спасибо, Дымок. И вам, Дмитрий Михайлович. — Шурка кивнула Ромашкину, кивнула главному агроному, а главному механику поклонилась. — Тебе, Коленька, спасибо втройне. Поддержал ты меня вчера. Не председатель комиссии — не видать бы мне этого чуда. Еще раз спасибо.

Шурка ввела механика в краску, ушки порозовели, как маковые лепестки, и запросвечивали на солнце. Балабанову слушать, так можно было что угодно подумать. Можно было подумать, за «наше — вам» стала она механизатором уборки.

— Вы, тетенька, бросьте эти штучки. Я вас отругаю сейчас. Почему не вкруговую косили?

— Вкруговую? А из середки бы потом как выбираться? Вертолет вызывать?

— Зачем вертолет! Своим ходом.

— Хлеб топтать? Нетушки, товарищ главный механик. Я уж лучше челночком, челночком, потихоньку, туда, сюда, назад, обратно.

— Вот сама и подбирай свои туда, сюда, назад, обратно.

— И подберу. Застращал мужик бабу…

— Ладно, хватит вам! — не дал договорить Шурке агроном. — Зря ты, Коля. Для начала неплохо. Зря ты. Спросил бы лучше, как машина? В порядке?

— Стрекочет. Не машина — кузнечик.

— Ну и добро. Дима! На Косотурку езжай!

Ромашкин подставил палец к уху и помаячил головой — «слышу, понял», перекричал-таки Дмитрий Михайлович трескотливый мотор комбайна. Коля, опередив агронома, забрался за руль, пришлось хозяину рядом садиться. Шурка сбегала к полю, выдернула из рядка горсть собственной работы, вернулась бегом, положила колосья на заднее сиденье, рядом с колосьями упала сама, потормошила механика за плечо, пока тот не обратил на нее внимание.

— В чем дело?

— А ни в чем. Трогай, родимый, села я. Фу-у! Все на свете сопрело в вашей технике безопасности.

Шурка сверкнула замком-молнией и, как молодая бабочка из кокона, завыбиралась из комбинезона. Высвободив плечи, изогнулась и принялась стаскивать льнувшие к телу рукава. За рукавом полезла кофточка, хрустнула пополам единственная пуговка на вороте, брызнул белизной кружевной овал сорочки, под которую уходила глубокая темная теплая ложбинка. Агроном обернулся что-то сказать Шурке, да так и остался с приоткрытым ртом на эту ложбинку.

— Ну чего уставился? Ослепнешь.

— А ты не сверкай тут, как вольтова дуга, — отшутился дядя Митя. — Я о чем думаю, Александра… Ты не будешь возражать, если мы поручим твоему Семену кружок молодого механизатора вести? А то нашим ребятишкам, летом особенно, девать себя некуда, шастают по сараям да огородам.

— Не, не, не! У нас своих кружковцев шесть штук. Отвернись, сказала.

Дмитрий Михайлович крякнул сизым селезнем, сел прямо, вытер губы, помешкал, снова поворачивается.

— По-моему, он потянет. Если уж тебя обучил…

— Галаганов мой многому кой-чему обучил меня, детей тому рановато учить еще.

— Самое время, — не уловил подвоха агроном.

— Толкуйте с ним, я при чем? Это его дело.

Шурка, расправив подол юбки, положила поперек коленей пучок пшеницы и складывала в горсть стебелек к стебельку, колос к колосу, обкусывая длинные соломки. Выбрала, которые получше, обмотала последним, завязала — получился маленький снопик. Положила его на ладонь и любуется. А снопик такой упругий, усатый, желтый, манящий. До того манящий, что и агроном за ним потянулся подержать.

А Шурка, придерживая наготове свернутую спецовку и пучок колосьев, вытягивалась то через одно плечо водителя, то через другое, отыскивала просвет в запыленных стеклах, прищуривала поочередно глаза в надежде хоть что-то увидеть, не видела ничего и потихоньку вздыхала. И вдруг выпрямилась, застегнула ворот кофты на половину пуговки, перешпилила шишку косы на затылке, полупуговка снова расстегнулась, оторвала ее совсем и приоткрыла дверцу.

— Поджидает.

— Кто кого поджидает, Александра Тимофеевна?

— Меня. Педагог мой. Во-о-он у нефтебазы.

— Остановочку прикажете делать?

— Делай, делай, голубенок белый, — пропела Шурка и выпорхнула из кабины. — А подборочку своей косовицы я по кругу дам.

— Не получится.

— Еще как получится! Получится ведь, Дмитрий Михайлович?

— Н-не зна-а-ю, — не поддержал Шурку агроном.

— А и знать нечего. Ходка — вдоль, ходка поперек. Что так на эдак — квадрат, что эдак на так — все одно тот же квадрат. Ай, да ну вас! Ой, а гостинец-то. Чуть не оставила. Все!

Шурка захлопнула дверцу, «газик» уркнул и укатил навстречу Лежачему Камню, чтобы не мешать оставшимся. Деревенские люди застенчивы.

Присланный механик с улыбчивой для Лежачего Камня украинской фамилией Рябашапка только с приезду показался ручным, стеариновым, что ли. Подогрей маленько — и лепи из него любую свечку. Хоть копеечную, хоть рублевую. Но как раз в подогретом-то в нем и обнаруживалось все на свете: и твердость характера, и принципиальность, и настойчивость, и выдержка, и еще что-нибудь в этом роде, но покороче. Убедил-таки он агронома, старого агронома, продутого ветрами, прожженного солнцем, просвеченного рентгеном молний, клейменного горячим и холодным железом, до конторы не доехали, убедил назначить Балабанову в паре с Димой Ромашкиным на подборку и обмолот.

Высадив Шурку с колосками для Семена против галагановского склада горюче-смазочных материалов, против ГСМ сокращенно, Коля раскрепостился и заговорил на смешанном смешном языке, полслова по-русски, полслова по-украински. Он вроде бы и дурачился, но дурачился с умом: я, может, и шучу, а вы, Дмитрий Михайлович, как хотите воспринимайте.

— Хитришь. Ой, хитришь, — грозил ему пальцем агроном.

— Ни. Ни якой хытрости тут нема. Ставь Балабанову на обмолот, тай годи. Не прогадаемо. З двомя царями ца Гапка. Ей-бо з двомя. Одын — у голове, другий — ось туточки ось, — ткнул Коля кулаком себя под сердце.

— А… потянет? — начал потихоньку сдавать позиции главный агроном.

— Як ще потягне! Ось побачите. Ну? Дуемо до горы, Дмитрий Михайлович? Га?

— Га-га-га, Коленька. Дуть придется, вон какая сушь держится, вмиг хлеба вызреют.

И тем же следом поковылял обшарпанный «газик» обратно на Косотурку предупредить Ромашкина, чтобы гнал он после работы комбайн в мастерские, чтобы сняли дежурные слесаря за ночь жатку и поставили к утру подборщик и чтобы поторчал бригадир на мостике за спиной у Балабановой с полсмены или сколько, смотря по обстоятельствам. Она женщина толковая вроде.

А Балабанова утром никак не могла взять в толк, какая польза и выгода от ее работы.

— Ром! Да нагнись ты ближе, не съем. Ром, ты ведь механизатор широкого профиля? А?

— Ну, широкого.

— А я пока узкого. Вот и объясни мне, что это такое?

— Где?

— Там, — показала Шурка на желтеющее поле впереди. — Вчера я с корня валила, сегодня подбирать еду. Как такой трюк называется?

— Раздельная уборка! Новый метод! — прокричал Ромашкин, разгибаясь передохнуть, поясница онемела, от самой заправки согнувшись едет.

— А-а! Поняла. Дрова тоже таким методом заготавливают.

— Ну-у-у, в принципе — да-а.

— А прямо почему нельзя? Из колоса — в бункер, из бункера — на мельницу.

Ромашкин, выкраивая время на толковый ответ, выгнул спину, поломался с боку на бок, снова нагнулся.

— Почему нельзя? Можно и прямо. Но ты вот о чем забываешь: в такое ведро, как нынче, например, денек-два — и перезрела пшеничка, и посыпалась. Да если еще ветерок? Вовсе хана хлебу. Верно? Понимаешь?

— Наполовину.

— Тогда слушай дальше, разжую. Вот, предположим, стоит переспелый хлеб на корню. Ветер подул. Так? Колосок о колосок трется, стукается, зернышко вышелушивается — потери. Так? Так. А в валке, на земле, оно сохранится. В валке оно до снегу пролежит.

— А под снегом и до нового урожая может пролежать.

— Правильно, Шурка! Молодец. Вот это самый он и есть новый метод.

— Не согласна.

— С чем?

— С новым методом. Не новый он. Сколько человек ро́стит хлеб, столько и убирает раздельно.

— То есть как?

— Очень просто. Ты не застал уже, а я еще помню, как дедушка мой хлеб убирал. Сперва — в горсть, из горсти — в сноп, из снопа… Нет, снопы — в кучи составляли, кучи складывали в скирду, а уж из скирды — на ток, молотить. Вот это я понимаю, раздельный метод. Так дедов наших нужда заставляла разделять. Серп да цеп — вся и механизация. При нынешней технике за неделю можно управиться.

— Языком.

— Э-э?

— Молотишь, говорю, шустро. Языком. Отсталый ты все же элемент, Балабанова.

— Подтянусь, какие мои годы.

У Ромашкина заболела голова: мотор трещит, Шурка трещит, самому тоже кричать приходится. И не спавши почти. Где-то около двух часов ночи еле-еле доконал поле, клочок оставлять — ни два ни полтора получится, да пока пригнал в мастерские, да помог ребятам агрегат переставить — и рассвело, собираться ехать в поле пора. Страда началась.

— Тимофеевна! А начинать откуда, сказали тебе?

— С моего участка. У Мокрых Кустов.

— А чья это затея, не знаешь?

— Главного механика, чья еще. Молод, да удал. Сказал — и Вася не царапайся. Вот вам и Корявашапка.

— Рябашапка, — поправил Ромашкин. — Ты при нем когда-нибудь не ляпни, обидеться может парнишка. Кто-никто — инженер. Слышишь? Рябашапка.

— А по мне, Дымок ты мой дорогой, не важно, какая шапка, ряба, конопата, корява, кудрява, важно что под шапкой. — Шурка вдруг остановила комбайн посреди дороги и заглушила мотор.

— Что случилось? Вправо надо было принять. Водитель.

— Ничего, отвернут. Сейчас поедем. Машина передохнет, мы посовещаемся.

— О чем? Совещания на зиму перенесем.

— Да предложение у меня возникло, а память, сам знаешь, какая у нас, девушек.

— Х-хэ, девушка. Ну, говори, чего мнешься.

— Обожди, ладом подумаю.

— Добрые люди в такое время думают ночью, днем работают.

— Ночью, Ромашка, я о другом думаю. Вот пойдем-ка спустимся, что-то нарисую. На пальцах не объяснить.

— Нет, вы только полюбуйтесь на этого художника. Шурочка, лапочка, дурочка, как хочешь назову, поехали. Ты погляди-ка, матушка, солнышко уж в гудок уперлось, мы с тобой до полосы еще не добрались.

Ромашкин отмахнулся от нее, пошамкал по-стариковски губами, но сказать ничего не сказал, плюхнулся на Шуркино место и отвернулся. А Шурка сбежала вниз, подобрала прутик, разровняла пыль, начертила бороздок, соединила их полудужьями через одну, покрутилась, разыскивая бригадира поблизости, внизу не нашла, задрала голову — бригадир на комбайне все еще. Передвинулась, чтобы не застить спиной рисунка.

— Видишь? Схема.

— Вижу. Ты там не самогонный аппарат конструируешь, на змеевик похожа твоя схема.

— Сам змеевик. Это вот рядки, а это развороты комбайна. Видишь? Если не сподряд подбирать, а через раз, то — видишь? Не надо будет крутить петель. Петлю, — нарисовала с краю, — мы только напоследок сделаем. Пойдет? Выйдет?

— Ну если выйдет, то пойдет. Слушай, Шура, а ведь верно придумала ты. Молодец. И плавно и экономно. Да ты, я смотрю, рационализатор, тетка!