Люди едут — поезда идут, а не наоборот. Но и это не самое главное. Главное — чтобы человеку было куда ехать.
Федора Чамина еще вчера любезно доставил сюда, на вокзал прямо, знакомый шофер лесовоза, а Чамин до сих пор ломает голову, в какую сторону лучше податься.
— Сторон — четыре, — правильно сказали ему в отделе кадров леспромхоза, — поездов и дорог много, да пути может не быть.
Как в воду смотрели. Вот тебе и вольному воля, ходящему путь. Дорыскался за длинным рублем — родную мать потерял. С конца войны ни слуху ни духу от нее. Подыскала, поди, какого-нибудь вдового фронтовика и живет себе поживает.
Всякое перебрал, передумал Федька, ворочаясь на скрипучей вокзальной скамье, а того в толк не возьмет, что не ахти сколько вдовых фронтовиков и вернулось домой. И потом: Фекле в сорок пятом шестой десяток шел уж, если шел. Шестой десяток! Хороша невеста. Да Фекла смолоду не могла замуж выйти, никто не брал по причине комплекции и натуры. Парни не то что ущипнуть или прижать в темном углу — соломинкой за ухом пощекотать боялись. Не девка — кузница, полная огня, дыму и железа. А Феденьку, сыночка, родила. Нашелся кузнец. Родила — и вовсе раздобрела. Но дети растут чаще без отцов, чем без матерей, и, может быть, потому нет для них женщины лучше и красивее мамки.
Где она, мамка эта? Запрашивал сельский Совет, сельсовет ответил, таковая здесь больше не проживает, выбыла в неизвестном направлении. От одного берега оттолкнулась и к другому не пристала. Так тоже могло получиться. Жизнь — река быстрая и порожистая.
«И куда мне, крестьянскому сыну, податься теперь?» — в который уж раз спрашивал себя Федька.
Верно, Федька — крестьянский сын, и дед его был природный пахарь, но вот отец кто? Кто — Фекла скрывала от ребенка и от деревни, но что смельчак — мужичок местный — это точно: через Кладбинку тогда и мухи чужие не летали.
Родила Фекла весной, когда уже вытаяли и просохли завалины, и началась самая что ни на есть распутица: ни на санях, ни на телеге. В больницу тащиться за круглые версты нечего было и думать, кладбинским роженицам во все времена и в любую погоду больницу повитухи заменяли, но Фекла даже и бабку-повитуху не позвала. Натопила избенку потеплее, нагрела чугун талой воды, закрылась на крючок, чтобы не вошел кто, и солнышко еще за полдень не перевалило, пошлепала по грязи с куском холстины в тот край улицы к деревенскому шорнику деду Ипату заказывать зыбку.
Шорник полдничал сидел, не сняв ни сапог, ни фартука, с исполосованными дратвой пегими руками, с конопляной царгой и мелкой стружкой в бороде, потому как работушки-матушки у него было по маковку — весна. От земли, как от дородной девахи после хорошей бани, валил пар, — мужички, что муравьи, ожили и зашевелились: несли и волокли, кто гуж, кто тяж, и каждый Христом-богом просил «изладить поскоряя», а уж за ним, за пахарем, не пропадет. И дед Ипат, прозванный Хомутом, пластался с темна до темна, гнул дуги, вил вожжи, латал сбрую, мял кожу. Не до порядка и разносолов. На голом столе — хлеб, луковка, соль, молоко и картовница.
Фекла кормилась поденщиной, ни скотинки, ни животинки сроду не держала, снастей никаких, кроме больших рук, не имела, и дед Ипат степенно выжидал, пока она сама не скажет, зачем пожаловала к нему со своей дерюжкой, но дождавшись, не поверил, почел за шутку и шуткой же и ответил:
— Я бы тебе, деваха, не только люльку — и ляльку бы ишшо сообразил бы, да вишь каких два препятствия у меня, — показал он ложкой сперва на ворох рвани под порогом, потом на бабку Хомутиху.
Не поверила и Хомутиха:
— Не собирай-ка ты, не собирай всякую ахинею. Зыбка ей понадобилась. С какого ветру?
С какого ветру — Фекла не сказала, да деревня-то теперь ведала бы уж с какого. А вот и не ведала. Выносила девка за зиму дите под полушубком, и не заподозрил никто. И только когда Фекла, сделавшись белее стены, опустилась на сундучишко и застонала, поняли старики: не до шуток ей.
Вылизал дед Ипат щербатую ложку изнутри, обиходил снаружи, положил черепашкой и затаился, глаз не сводя с нее, будто ложка его уползти могла.
— Ладно, мать, не стони. Будет вам к вечеру зыбка. И зря ноги не дергай по грязи. Изла́жу — принесу. Либо сам, либо старуху турну. Кого хоть произвела-то на свет божий?
— Сына. Федю.
Ох уж и поахали же, посудачили мужние бабенки, поелозили задами по теплым завалинам, поисходили слюной.
— Ну Фекла, ну Фекла. Огудала кого-то. Не твоего, Секлетинья?
— Твой тоже хлюст добрый.
— Дознаемся, бабоньки, не велик город наша Кладбинка.
— По ребеночку определим. Не от духа святого, должен же он смахивать личиком на кого-нито.
Отыскивали заделье и одна по одной стекались мутными ручьями к Феклиной избе, но мальчишечка был весь вылитая мать, и сколько ни увивались они около зыбки, тайна оставалась тайной. Не мытьем, так катаньем решили взять.
— Ты чем это, девонька, думала? Кто вас кормить будет?
— Сами прокормимся. Вода есть, хлеба найдем.
— Хлеб — не назем, на задах не валяется. Его заработать надо.
— Заработаю.
— С ребеночком у сиськи? Не-е-ет. Подавай-ка ты, Феклуша, на алименты. Пусть поплатит.
— Кто?
— Тебе лучше известно…
— Ах, вон вы куда гнете. А ну, пых отсюда все! Нюхаете ходите!
Выгребла Фекла сплетниц из избы, смела подолом с крыльца и кукиш о кукиш стукнула.
— Вот у меня где ваши алименты! Алименты я сама готова платить тому-этому за то, что и у Феклы, — слышите вы, подшкурницы, — и у Феклы Чамихи теперь тоже есть семя, которое пустит корни и продолжит наш род.
Но семя это оказалось легким, и как улетело по ветру недозрелым, так с тех пор и нет его. И не было для Феклы позора хуже. Без мужа родить не посчитала за позор, а это позор. Свилась и умотала с глаз людских долой. С нового места жительства Фекла, переборов себя, написала-таки сыночку, и письмо то стало последним, так как оттуда отпечатали ей, что Ваш сын Федор Чамин уволен по статье и в адресном столе не значится. На том все и кончилось.
Федька никаких таких тонкостей своей биографии не знал. Федька не знал даже толком, в каком краю искать свою Кладбинку: в Сибири или в Северном Казахстане. Но если родную деревню забыл, где она, то уж наверняка знал и помнил Федька, что все указательные пальцы, сколько ни есть их в деревне, все в его спине будут:
— Сыскался шатун.
Надают имен. Имен, и прозвищ, и таких ли ярлыков наклеят, что и до смерти не отскрести. Мир — судья строгий, тоской по родине его не разжалобишь.
— Родину специально для того не покидают, чтобы тосковать по ней, — скажут.
Нет, в Кладбинку ему теперь дорога заказана. Жила бы там мать — можно еще вернуться, а под одни косые взгляды ехать — радости мало. Косой взгляд опасней ножа, от него ничем не спасешься.
Федор и не заметил за думами, что зал ожидания почти опустел, а там, за открытой дверью, пробовал медные голоса духовой оркестр и гомонил народ.
Откуда его набралось столько, недавно никого не было. Пионеры при полном параде, военных строй, гражданские, музыканты, музыка, цветы, флаги, воздушные шары, ленты, плакаты. У Федьки с непривычки зарябило в глазах и навернулись слезы. Промокнул их рукавом, поозирался, не заметил ли кто, а то еще подумают черт-те что. Слабонервный, подумают. Или псих.
А из-за водоразборной башни вывернулся уже и отпыхивался паровоз, замельтешили передние вагоны, дзинькнули тарелки барабана, бухнул сам барабан, и хлынул марш, заглушив станционный громкоговоритель. Федька только и успел расслышать: «…прибывает поезд…» Какой? С кем? Откуда?
— Кого встречают?! Встречают кого, спрашиваю! — придержал Федька парнишку с рюкзаком на спине.
— Нас!
Парнишка побоксовал воздух над головой, повернулся, чмокнул, куда пришлось, какую-то женщину и стал пробираться через народ. И потому, как женщина поднесла к дрогнувшим губам скомканный платочек, понял Федька: мать это парнишкина.
— Не скажешь, гражданочка, не на комсомольскую стройку эшелон?
— Почти что. Читайте вон, — кивнула женщина.
По вагону от угла до угла золотились огромные буквищи:
Станем новоселами и ты, и я!
И читались они в такт музыке.
— А, целинники едут.
Чамин направился от чужой матери к гудящему составу, поглядеть поближе на этих энтузиастов, которые добровольцы, а когда протиснулся, то очутился чуть ли не у последнего вагона, на котором выделялись слова с тремя восклицательными знаками:
Мы из Кронштадта!!!
В окнах и на подножках теснились парни и девчата в тельняшках и с пионерскими галстуками на шеях.
— Привет, полосатики! Куда путь держим? — подергал Федька за подол тельняшки веснушчатого, развеселого парня с неимоверно длинными и цепкими руками. Парень висел на них, как летучая мышь на крыльях, почти не касаясь ногами нижней ступеньки, и вертел головой чуть ли не вкруговую. — Ты! Вертоголовый! Куда едешь, спрашивают.
— На целину, дядя!
— Это понятно. А точней?
— Поехали, узнаешь.
— Правильно, Вася! Ну-ка, сагитируй его.
— Н-не, ребята, — рассмеялся Федька. — Я на агитацию не поддаюсь. Я такое кино видел уже, — и показал на «Мы из Кронштадта!!!»
— А то, может, поплывем?
— Х-хэ, водоплавающий. Вон с теми моря́чками я поплыл бы, — подмигнул Чамин девчатам в окне, девчата перешепнулись и прыснули. — Вы чего?
— Мы — ничего, а ты полундру не закричишь?
— Да уж как-нибудь стерплю.
— Тогда — садись. Слабо?
— Кому? Мне?
— Смелей, дядя! Прогула не будет, по почте уволишься.
— Это нам не впервой.
— Тем более, значит. Или жену молодую не хочешь бросить одну?
— Да она, похоже, его самого бросила, такого труса…
Не успел Федька ответить.
Колокол дал отправление, паровоз выдохнул «слыш-шу», лязгнула сцепка, закрутились колеса; а щербатый Вася упрямо висел на подножке и тянул руку:
— Держи! С нами не пропадешь! Ну… Одумайся, пожалеешь!
Поезд уходил, думать было некогда, да, казалось, и не о чем. Федька за эти последние сутки всякое передумал, но, видимо, и вправду нет ничего беспредельней, неистощимей и быстрее человеческой мысли, если способна она в один миг перетряхнуть заново все прошлое, оценить настоящее и представить будущее.
Прошлое Федькино — мать, Кладбинка, большие заработки. Настоящее — пока только этот поезд. И он же — будущее.
И Федька побежал за ним, за этим будущим. Как мальчишка побежал. Слетела сорванная встречным ветром кепка — черт с ней, бежит. Закололо в боку, дышать нечем — бежит. Такая уж натура. Он мог только упасть и сдохнуть, но не остановиться. И, может, упал или остановился бы, если бы не людские руки совсем близко. Много рук. И длиннее всех — Васина. Вот она. Ну, вот она. Ну, дотянуться бы только…
И дотянулся ведь!
— Взяли, взяли, взяли его!
— Раз, два — р-разом!
И в тамбур. Как воробей впорхнул.
Федор стоял, пошатываясь и тяжело дыша, а его уж похлопывали по спине — «Ничего ты бегаешь, дядя», пощелкивали портсигарами — «угощайся» — и снова сгрудились в дверях. И только Вася вертелся около, поджидая.
— Федей зовут? — покосился он на руку нового знакомого. — А меня Васей. Фамилия — Тятин. Н-ну, пошли определяться.
— В какое место?
— В штат, в какое.
— Х-хе, шустрый-быстрый.
— А чего мешкать? По-моему, если сел — то сел. Пойдем! Подъемные получишь и так далее.
Шел Чамин по узкому и шаткому вагонному коридору следом за каким-то Васей Тятиным и силился понять, почему он очутился здесь, что это за течение такое — целина, которое даже его подхватило и понесло.
Кто-то вдогонку повесил Федору фуражку на затылок. Посмотрел — вполне приличная фуражка. Новая почти. И спасибо сказать не знает кому.
— Айн секунд, — неожиданно повернул Вася обратно. — Шахматишки заодно прихвачу, сдам. Постой тут.
Айн секунд Васин затянулся. Федька стоял тут и слушал незнакомую жизнь. За купейной перегородкой говорили. Говорили о нем.
— Видела спортсмена, Алена Ивановна?
— Какого?
— Да спринтера этого.
— Видела. А что?
— Ровня твоя. Похоже, уговорил его Тятин.
— Да Тятин кого хочешь с ума сведет.
И по короткому смешку определил Чамин, что Васька этот балагур, каких свет не рожал, что заманил он его, как последнюю дуру на сеновал, и похохатывает теперь над ним где-нибудь: соблазнил.
— Федор! Ты здесь еще? Не сошел? — едва не пролетел Вася мимо. — А я, понимаешь ли, партию в «козла» забил. Высадили. Мне бы хорошего напарника… Ты не играешь в козла?
— В козу играю. Ты куда это меня тащишь?
— Оформляться. В контору.
— Подумать надо, — снова остановился Федька.
— Думай, голова, картуз куплю. Нечего тут думать. Назад у нас даже раки не пятятся. Пошли, пошли. Контору нашу посмотришь.
У Васи свое представление о конторе, у Федора — свое. Контора есть контора, в леспромхозе она два барака занимала и здесь самое малое вагон где-нибудь в середине состава должна занимать. Но экскурсия закончилась около двери служебного помещения с табличкой «Проводник», в котором мог разместиться кондуктор да разве милиционер еще. Документы у Федьки в порядке, но приятного мало, когда тебя не за того принимают.
— Ка-а-ак шваркнул бы, — не прошептал даже, а только губами пошевелил Федька да кулак подержал на замахе.
— Можно? — Вася приоткрыл дверь, просунул голову. — Анатолий Карпович, можно? — махнул Федьке рукой: идем, дескать, можно.
В служебном купе ни проводников, ни кондукторов, ни проводниц. Во всем поезде не было их. Здесь у каждого пассажира была персональная проводница — комсомольская путевка и общий пункт назначения — крестик на карте где-нибудь в Кулундинской или Кустанайской степи. Едут!
Федькам этого не понять сразу.
Федька вошел следом за Васей в его контору и едва не споткнулся о книги. Не книги — целые энциклопедии. Новые, толстые, в блестящих черных и зеленых корках с оттиснутыми на них плугами, комбайнами, тракторами. Книги, видимо, стояли рядком, да на крутом повороте вагон качнуло, и они легли к Федькиным ногам, как свежие пласты первой борозды. И ни перешагнуть через эти пласты, ни обойти их.
Из одного такого пласта, — книга на коленях, блокнот на столике, — старательно выписывал что-то белобрысый парень в очках, которого и принял Чамин за студента сельхозинститута, подрабатывающего в каникулы на вербовке.
— За ликсельхозбез принялись, Анатолий Карпович? — по-куриному одним глазом заглянул Вася в блокнот.
Студент округлил на Васю очки и долго моргал сквозь них, но разгадать Васин ребус не смог и нехотя сдался:
— Не понял, объясни, пожалуйста.
— Лик — ликвидация, без — безграмотности, сельхоз — сельхоз, — расшифровал Тятин и подмигнул.
— А-а. Ага. У тебя какое, говоришь, дело ко мне?
Вася повернулся к Федору и замахал длинными руками:
— Да вот… Товарищ просится на целину. И я ходатайству…юю.
Анатолий Карпович блокнот — в книгу, авторучку — в блокнот, чтобы снова не перелистывать, не искать после, положил все это рядом с собой, поднял стеклышки на Васю, перевел на Федьку, снова на Васю.
— Что ж, раз ходатайствуешь — оформим. Давайте ваши документы. Паспорт, трудовую книжку.
Паспорт Федор подал быстро, трудовую книжку медленно доставал, потому как в ней на исходе был уже третий вкладыш, и вполне можно предположить, что ему на это скажут. Скажут: «Все ясно. Таких целинников нам не нужно».
— Что ж, нам все ясно, — полистав, вернул Анатолий Чамину его документы. — Я полагаю, вы не совсем в курсе событий: кто мы и куда едем.
— А для меня сейчас ваш эшелон самый попутный.
— Это не вы за поездом бежали?
— Допустим я. И что?
— Ничего. Натренированы.
Анатолий встал, перегнулся через столик к полке напротив, отыскал папку с этикеткой «Личный состав», тут же, стоя, добавил в список Федькину фамилию, в аккурат почти по алфавиту она пришлась.
— Все, товарищ Чамин. Можете идти, располагаться, как дома.
— А-а… А некоторые гражданские лица, не будем пальцем показывать, говорили про подъемные что-то.
— Вам не положено. Из общественной кассы могу одолжить, если нуждаетесь.
Деньги у Федьки есть. Пусть и на хапок заработанные, да на них это не написано. Деньги и деньги, и никто еще от такого добра не отказывался и лишним оно никогда не было. Не даст ладно, и даст — хорошо. Вот сейчас и увидим.
Анатолий Карпович достал из сейфа пачку новеньких троек, бумажную крестовину сорвал, не считая, отделил половину.
— Берите, не стесняйтесь. Обживетесь — вернете. Вася, подыщи, пожалуйста, Федору Ивановичу местечко потише, поспокойнее. Будь добр.
— А расписку, — затоптался Федор перед столиком, — не надо разве писать.
— Нет, нет! Зачем она мне, ваша расписка. У нас другая вера.
— Благодарю, товарищ начальник.
— Слышь, что это за Нобель! — кивнул Чамин на дверь, едва они с Васей вытолкались из тесной каморки.
— Директор совхоза, Нобель. Белопашинцев.
— Директор совхоза? А ты не это… не врешь? Сколько же ему лет?
— Не знаю. Мне двадцать три, так он вроде еще на год моложе меня.
Вася полетел вдоль вагона искать незанятую плацкарту, а Федор стоял и смотрел то на пачку денег, то на дверь с табличкой «Проводник», которая вот-вот откроется, и беловолосый парень в очках позовет его обратно, но дверь не открывалась и никто не кричал «вернись-ка!». Похоже, директор этот не обжигался еще на молоке, швыряет валюту первому попавшему.
«А интересно, сколько ж он не пожалел мне?» Чамин притулился к стенке, развернул трешки веером и, загибая хрустящие уголки, заперебирал пальцами.
— Федор! Сюда! Нашел! — шумел Вася в проходе. — Вот эта вот будет твоя!
Подержался за торец полки и сгинул.
В купе тихо и уютно. Как по заказу. Колбасой пахнет от свертка на столике. У столика какой-то чернявый с голым затылком. Подпер заиндевелую голову жилистым кулаком и поглядывает в окошечко. А так никого больше.
— Ты что, друг, тоже летун, вроде меня? — хлопнул его по-свойски Федька и плюхнулся напротив.
Чернявый нехотя повернул от окна загорелое бородатое лицо и пожал плечами:
— Почему летун?! Я в авиации никогда не служил.
И по бороде этой, по галстуку и по часам на руке понял Федька, что он ошибся.
— Извини, обознался.
— Ничего, бывает.
«Отец чей-нибудь или дед вовсе», — решил Чамин. И, не сказав ни «здравствуйте», ни «будем знакомы», в сапогах прямо — полез на полку. Ночь не спал почти человек. Залез, кулак — под ухо, даренной неизвестно кем фуражкой прикрылся, лежит. Но сон не шел, и в голову лезли дурацкие мысли. Зачем он согласился? Какой из него целинник? Целину пахать — упираться надо, а он забыл уж, как плуг выглядит.
И Федька в который раз порывался встать, пойти вернуть деньги этому парнишке-директору, извиниться и тихо исчезнуть из вагона на первой же станции, но не вставал и не исчезал. И лишь удивлялся, почему упавшие книги в каморке показались ему пластами первой борозды. Да все потому, наверное, что родился он в деревенской избе, дед его был природный пахарь и мать крестьянка. И отец, конечно, тоже сельский, не из городских.
Вагон скрипел, Федор ворочался, а черный, как негр, паровоз, кряхтя по-стариковски на подъемах, тянул и тянул себе на восток без передыху и остановок. И даже когда изошли на нет пологие Уральские горы, отмельтешил обочь дороги жидкий кустарник и вспенилась степь, не оробел паровоз, не сбавил ход. А уж оробеть было перед чем. Вот земли где! От неба до неба.
Но поезд шел. Поезд шел мимо полустанков, мимо домиков с колодцами у кюветов, со скворечниками над крышами; шел мимо едва видимых у горизонта деревушек и деревень. И мимо Лежачего Камня тоже.