— Скачи, зайка серый, я прыгучих ой как люблю! — крикнула Шурка вдогон прикомандированной машине с зерном. С ее зерном.

Крикнула безо всякого подтекста в словах и ноток в голосе. Без намеков крикнула баба. И не шоферу даже — машине с полным кузовом пшеницы, а шофер все уловил: и интонацию, и заднюю мысль.

— Э-эта моя будет, — сказал себе Титаев и такую деятельность развил — со стороны тошно.

— Александра! Ты не любовь крутишь с ним? — спросил напрямик Ромашкин.

— А вам что за печаль, товарищ бригадир? Я, может, свою цель преследую.

— Ну, и кому ты назло сделаешь? Кому досадишь?

Сколько пакостей и глупостей совершено на земле и могил выкопано, сколько крови попорчено и жизней покалечено из-за этого «назло», сказанного по молодости, по глупости, с обиды, вгорячах. Сказанного и сделанного. У Шурки зла ни на кого не было, досадить она никому не хотела, она задумала доказать, что женщина-комбайнер ничуть не хуже комбайнера-мужчины. А коли уж задумала что Шурка — хоть камни с неба вались, сделает.

— Ладно, Сенечка, я тебе это на факте докажу. Мужу — ладно и ухажеру — ладно.

— Ладно, Титаев, давай начистоту. Не льни. Особенно на людях. Здесь не город, все на виду. Да и не променяю я своего Семена ни на кого. Хочешь помочь мне — помоги. По-человечески, по-товарищески.

— Понял вас, Александра Тимофеевна. Это можно.

— Вот и договорились.

И Александра Тимофеевна, управившись вечером по хозяйству, бежала к правлению колхоза, возле которого на доске показателей дважды в сутки проставлялась мелом против фамилий комбайнеров их выработка. Затаив дыхание, водила пальцем по графам сперва слева направо, затем сверху вниз, сравнивала гектары, центнеры и проценты за смену и с начала сезона, правильно ли ей вывели занимаемое место, не ошиблись ли. Оказывалось, что правильно.

— Ага! Кольку Шатрова обошла. — И защебечет, как ласточка: — Держись, мужички, за сошнички, бабочки — за сковороднички.

Или еще что-либо наподобие этого. Выдаст, зажмет рот ладошкой и только тогда оглянется, нет ли кого сзади, не подумают ли, рехнулась бабочка.

В Лежачем Камне отсеивались быстро, убирали еще быстрей. И когда появилась за день до конца уборочной в ее клетке крутошеяя цифра два, похожая на белую лебедь, погрустнела Шурка:

— Не видать мне первого места, зря старался Титаев.

— И этого хорошо, — успокаивал жену Семен. — Чего еще надо?

— Простору. Почитай, что Сашка пишет. — Шурка достала сложенный вчетверо конверт, расправила, выдернула письмо. — Вот. А земли и воли здесь — душа с телом расстается. Поехали?

— Ку-уда?

— К брату. На целину.

— Сиди, целинница. Здесь, плохо, хорошо ли, по две бабки у ребятишек, а там кто с нашей ордой водиться будет?

— Там? Там детский сад уже есть.

— Не-ет, Александра. И не выдумывай.

Александра, не надеясь быстро уговорить мужа, ночей пять худо спала, проектируя узкий и высокий коридор для Семена. Настолько узкий и высокий, чтобы он не смог ни назад повернуть, ни в сторону уйти.

И спроектировала. Отослала Сашке письмо, продала селезневским корову, продала сено, продала дрова, снесла в контору оба заявления, уговорила начислить по трудодням. И все в один день.

Вечером приходит Семен со своей нефтебазы домой.

— Снимайся с партийного учета, муженек. С производственного я уже сняла тебя.

— Ты не ошалела, подружка?

— Ошалела не ошалела, а пятиться теперь некуда нам. Только вперед.

Коротенькое письмецо отправила Шурка брату: «Приезжай за нами». Брат еще короче сверкнул телеграммой-молнией «Еду». И следом за «молнией» явился сам, забрав одним махом и семейство и пожитки.

И Лежачий Камень зашевелился. Тот самый лежачий камень, под который долго вода не текла. И напрасно черкал Наум Широкоступов на листках заявлений кособокое «Отказать!» Времени трудно отказать.

За Галагановым уехал Ваня Центнер, уехал председательский сын Костя и главный механик с чудной фамилией Рябашапка.

Когда тебя вызывает к себе стоящий выше, а он у каждого есть, и ты не знаешь, зачем он тебя вызывает, то невольно берет раздумье: зачем бы это я понадобился ему? Особенно если старые грешки водятся за тобой.

Иван Краев шел к директору совхоза смело. Ни старых, ни новых грешков он за собой не чувствовал. Был один — самовольный уход из Железного, и тот он простил себе, когда подвел его агроном к новенькому синему трактору и сказал:

— Твой.

Остатки тревог выветрились в первый же день после первой пахоты, когда Иван нехотя уступил рычаги сменщику, будто они были те самые, которыми грозился Архимед поднять землю. Архимед поднял бы или нет, Иван поднял. И точку опоры нашел. Он долго еще стоял тогда на краю черной полосы, и борозды, прямые, как по линейке начерченные, пересекались в той точке опоры. Иван ни физику, ни геометрию не учил, война помешала, и потому не мог знать, что параллельные прямые не пересекаются. У него пересеклись. Он вырос из земли и понимал, что все линии жизни, и прямые, и кривые, и ломаные, на земле начинаются, на земле кончаются, то есть все сводится к единственной точке — опять же к земле, и никакая это не теорема, это аксиома. Трактор тогда уже из виду скрылся и растворился в пыли, а Краев все стоял у межи с комочком поднятой им залежи, склонялся над ладонью и нюхал ту землю, готовый попробовать на зуб, что за вкус у нее, у целины.

Иван знал, зачем его вызывает директор совхоза.

Земля, которая истомилась уже и перегорела нутром, веками вечными ожидаючи своего мужика, своего пахаря, потеряв всякую надежду кормить людей хлебом, в охотку зажила вдруг новой для нее жизнью, враз зачала по весне и родила первенца.

— Веришь ли, Маша, — будет потом, вернувшись из командировки, удивляться и качать головой Иван, — мы с тобой выросли, можно сказать, на пашне, а столько хлебов я не видал. Вороха. Горы. Это установи до элеватора ленточный транспортер шириной с хорошую дорогу, не выключай его день и ночь — и то бы комбайны простаивали.

Иван Филимонович, нагнув голову, долго очищал подошвы о верхнюю ступеньку лесенки, не решаясь шагнуть через порожек: настолько чисто, что даже окна смеются. Осторожно наступил на крайнюю половицу, приподнял ногу и смотрит, остался след или нет. Не остался. Прошел уже увереннее, сел на скамью возле стола, снял фуражку.

— Полегчало маленько, Анатолий Карпович.

— Кому?

— Да… Всем. До полов руки дошли. А то ведь совсем уработались с этой пахотой. Беда просто, до чего она твердая, целина.

— Всем не знаю, а мне — не легче.

— А что?

— Разнарядка вот. Четыре машины с шоферами… И самим ведь не хватает. Кого бы вы посоветовали?

Краев предложил Василия Тятина с дружком его, с Федором. Директор, хоть и с сомнениями, но согласился.

— А с вами кого?

— Любого. Сашу Балабанова, к примеру. Или Рому Узлова.

— Они родственников Балабанова перевозят, сегодня и вернуться должны.

Иван Краев, руки за спину и грудь бочонком, шел собираться в путь, шел серединой улицы и дивом дивился: не было ни земли, ни неба — степь, а нате вам — поселок. Целый поселок! И всего за каких-то три месяца. Это скажи кому, что подростки, не деревенские — городские, около которых не то что топор — сломанное топорище близко не лежало, за три месяца не хату, не избу-самануху слепили, а улицу домов поставили, в глаза наплевал бы тот неверующий и сказал: не ври, вруша. Смотрите, неверующие, вон они, энтузиасты, в одних тельняшках помахивают топориками наверху, стропила рубят, новые дома ставят.

Удивлялся шел Иван, и невдомек ему было, что сам себе удивляется. О себе он забыл, забыл, как, соскочив с трактора, брался за инструмент и лез на крыши, подгонял рамы, клал печи, настилал полы и учил забивать гвозди. Даешь целину!

Такая уж она есть, натура русская.

Сзади просигналила автомобильная сирена. Краев нехотя уступил дорогу, оглянулся и сразу же узнал МАЗ Ромы Узлова. Машине этой, видимо, на роду было написано перевозить семьи на новое жительство.

Шел серединой улицы Иван Краев. Шел МАЗ. Пропыленный, упрямо преодолевающий последние метры, с полным кузовом добра. И во весь рост над житейским этим добром стояла Шурка Балабанова.

— Сеня! Садись ты в кабину с детьми, я — в кузов, — отказалась она от женских привилегий еще в Лежачем Камне. — На такую-то волю да в клетке ехать. Не та я птица.

В крылатой плащ-палатке за плечами, которую привез ее Сенечка с войны, Шурка и впрямь походила на большую удивленную птицу, залетевшую далеко-далеко. Туда, куда не залетали ее предки.

Конец первой книги