Вот пройди сейчас по дворам из края в край, спрашивай у каждого, почему ваша деревня называется Лежачий Камень, убей — никто не скажет почему.

— Слышь, а действительно почему? — тебе же и зададут вопрос.

До ближайших гор отсюда было как до заморозков в июле, и не то чтобы каменной глыбы — половинки кирпича нигде не увидишь валяющейся, потому как земли тут выдались на редкость черные, глину печи класть возили чуть ли не из-за границы, и каждый черепок знал свою цену и место в хозяйстве. Тут и полы и столы терли кирпичной крошкой не каждую субботу.

Но бессмысленных названий нет, другое дело — не всегда удается объяснить, откуда что пошло и что обозначает. Да Лежачий Камень не велика и столица, чтобы заниматься его топонимикой. Деревня и деревня, коих на Урале тысячи тысяч да по-за Урал не меньше. Эвон она махина какая — Россия! На карту взглянешь — оторопь берет, а уж чтобы отважиться пуститься вдоль нее искать, где лучше, — ни-ни, от добра добра не ищут, и в мирные времена дальше своего района не бывал никто добровольно. На фронты лежачинские мужики уходили добровольно. Разве можно такую землю отдать кому-то?

И даже потом, когда вышпалилась близ деревни железная дорога и зааукали шалые паровозы по весенним ночам, темным и до того тихим, что слышно, как потрескивает, сгорая, падающая звезда, Лежачий Камень остался Лежачим Камнем, под который вода не течет.

Поговорка эта, — да и паровозы тоже, — тамошних жителей не касалась и не трогала, все они от мала до велика и испокон веку холили землю, считали лучшим удобрением соль на рубахах, никакой другой работы знать не знали и знать не хотели, а потому и хлеба у них росли отменные. Настолько отменные, что импортную мельницу построили здесь, чтобы муку на экспорт молоть, чтобы зерно из колоса и в жернов, а не сорить золото по дорогам.

Шли и менялись времена, Лежачий Камень все глубже врастал в землю, и, казалось, уже ничто не сшевелит его, не стронет с места. Умная голова была у какого-то основателя, если сумел он определить в двух словах вековую суть здешних поселенцев. До сих пор тут полевые дорожки глаже дорог, соединяющих Лежачий Камень с другими мирами, до сих пор плутают заезжие люди меж высоких хлебов вокруг да около небольшой деревеньки в сто дворов и с огромной вальцевой мельницей, работающей исключительно на экспорт.

От добра добра не ищут. Богаче здешних полей нет, вера эта передавалась от поколения к поколению, и навсегда отлучались от нее только те, кого прибирали к рукам войны. Поэтому-то и все население Лежачего Камня состояло в основном из четырех фамилий до того схожих и связанных между собой родством, что Наум Широкоступов, направленный сюда председателем еще в тридцатом году, до самой пенсии путал при начислении по трудодням Галагановых с Балабановыми и Балагановых с Шатровыми, и редко какой молодой жене требовалось менять паспорт.

Шурке Балабановой выпадала такая возможность — не захотела, и как была Шуркой Балабановой, так Шуркой Балабановой и осталась и по натуре и по паспорту, даром что и замуж вышла не за однофамильца, за Сеню Галаганова. Жених ей достался путный, первый парень, можно сказать, несмотря на то, что был он лет на десять старше ее. А если учесть, что вернулся Семен с войны целым и невредимым, в погонах офицера бронетанковых войск и с полной грудью наград, то лучшего бы и желать не надо, не одна мамаша мечтала о таком зяте. Но Семен выбрал Шурку с ее славой и репутацией.

— Уж кому-кому, а ей бы с ручками, с ножками кинуться на шею этакому королю, так нет ведь, чего-то еще и завыламывалась в самый последний момент, — судачили люди потом.

Свадьбу сыграть договорились после уборочной сразу, по теплу еще, чтобы с фатой, белым платьем, цветами, бубенчиками и тройкой. И все это было. Шелку на платье жених подарил, цветов у Шурки своих целый палисад цвел, на фату кисеи не нашлось ни у кого — марли в районной больнице расстарались, а тройку лучших коней к сельсовету сам председатель колхоза подал — первая свадьба после войны. И все ж невеста каприз устроила в самый последний момент.

Секретарь сельского Совета уже по фиолетовому штемпелю им обоим в особых отметках тиснул — столешница заскрипела: и принялся свидетельство о браке заполнять:

— Присвоены фамилии… Мужу?

— Галаганов, — чуть-чуть склонил голову Семен.

— Жене?

— Балабанова пиши, — учудила номер Шурка.

У секретаря запершило в горле, закашлялся, Семен вовсе растерялся и покраснел: вот это натюрморт! В сельсовете народу битком, эдакое событие — свадьба: вся деревня здесь — от стара до мала. Это ж какой конфуз жениху, свахе и родителям.

— Ну метафору выдала невестушка! — опомнился кто-то первым.

— Не не… Не не-веста — жена, считай, уж. А-а?

— То есть как Балабанова? — растерялся Семен. Семен на Курской дуге не растерялся, когда на его танк три немецких выскочили лоб в лоб. — Ты теперь Галаганова.

— Нет, я хочу на своей фамилии остаться.

— Ты мне эти западноевропейские шуточки брось тут, понимаешь ли, шутить, — шепотом пытался урезонить невесту Семен.

Семен за четыре года войны всякую повидал Европу: битую и грабленую, и не Семены бы да не Иваны — сколько бы государств недосчиталась она. Шурка понятия не имела, на что это Семен намекает, но перейти на мужеву фамилию отказалась-таки наотрез:

— Сеня, ну ты сам посуди: из-за одной буковки — целый паспорт менять!

У Семена свой резон, у Шурки — свой. Семен считал, что муж — голова. Ну и что? Шурка считала, что жена — шея и куда хочет, туда и повернет эту голову. И повернула ведь!

— Граждане! Товарищи! — замахал председатель рукой, прося тишины. — Все правильно, все по закону, и я поддерживаю Александру. Фамилий в нашем Лежачем Камне и без того не густо, а потому… — Подал по стакану портвейна молодым, поднял свой. — Ну! Любовь вам да совет.

Гуляли по всем правилам. Сперва в доме жениха отвели застолье, потом — невесты, и на третьи сутки свадебного разлива, когда песни не пели — через колено гнули, выдал-таки Ефим Кутыгин частушку, как тухлое яичко снес:

А по деревне пробежала А кобылица без узды, А моя милка потеряла Документы от часов. Оба, зазноба, Люби меня до гроба.

Семен понял, на кого и на что намекал Ефим, все гости поняли. Утром, после первой брачной ночи, по обычаю встретила сваха женишка на пороге спальни со стопкой водки, пластиком малосольного огурца и с вилкой на подносе.

— Ну-ка скажи нам, добрый молодец, какая тебе корчажка досталась? Новая или подержанная?

По обычаю, жених должен был выпить, разбить рюмку и закусить с вилки, если новая, или поставить пустую стопку на место и взять огурец рукой, если невеста оказывалась с изъяном. Все ожидали, что так оно и произойдет, вон какая честь да слава за Шурочкой Балабановой велась. Но Семен двумя пальчиками граненый стакашек с подноса снял, поднял под потолок, подержал, запрокинул голову, открыл алый рот, наклонил рюмку и стоял, глазом не моргнув, пока не вытекла до последней капельки тонкая серебристая струйка. Крякнул, поцеловал донышко, и брызнуло мелкими дребезгами стекло у ног свахи. Хрустнул под вилкой пластик малосольного огурца, скрежетнула по меди сталь, качнулся поднос. Семену жить с Александрой, Так люди и расценили его выходку. Семен частушку стерпел и виду не показал, что она его за живое задела, и жене шепнул: «Не обращай внимания, Шура, собака лает — ветер носит, хоть он мне и троюродный дядя». Но едва дядюшка вышел проветриться, вышел и племянничек. И когда они в обнимку возвращались уже с речки по огороду и поравнялись с баней, сбросил Ефим с плеча Семенову руку и опять дорогу загородил:

— А хочешь, я тебе и-ишо про баню песню спою?

— Вот в бане и пой, — сказал дяде племянник, согнул его пополам, втолкнул туда и низенькую дверь поленом припер. — Теперь ты как в танке с задраенным люком.

— Сенька-змей, выпусти!

— После свадьбы, дядя Ефим, может, и выпущу.

Женился Семен скоро. Месяца не гулял. Погулять, полюбить, похолостяжить ему вовсе не довелось, можно сказать. До службы то недосуг, то некогда, то:

— Молод еще, подрасти, — шибко не давал воли отец. На службу прямо с поля ушел, с трактора. Уходил на три года, вернулся через семь, в сентябре сорок пятого. Всякого нанюхался за это время Галаганов: и дыму, и ладану, и земли сырой, и сухого железа, только не знал он, лейтенант бронетанковых войск, чем пахнут девичьи волосы у твоего плеча, и напрасно уверял друзей-товарищей, провожавших его домой:

— Да нет, ребята, что вы. С годик, не меньше, погуляю, понаверстываю упущенное, а там видно будет, жениться или еще помешкать.

С годик?! Через год у Семена Вовка родился.

Вернулся Галаганов в Лежачий Камень, когда уже смолкли, отперекликались перепела и тихо жировали ночами на жнивах, прячась в стерне от сполохов. Жили Галагановы почти на краю, Балабановы — на другом, а вечеринка по такому радостному случаю собралась у Шатровых, соседей Шуркиных. У Шатровых тоже все четверо сынов с обеих войн пришли. Простреленные в атаках, простуженные на снегах, раненые, контуженые, на костылях — но пришли. Многие никаких не дождались.

Дом у Шатровых — крестовик, хоромы огромные, хоть еще столько молодежи наприглашай, всем хватило бы места, но тетка Шатриха ютилась на табуретке между стеной и горничной печкой, выглядывая оттуда, как из конуры, и сколько ни просили, ни звали хозяйку девчата и парни выйти поплясать с ними, не могли дозваться.

— Ладно, ладно, веселитесь. Я отплясала свое. Без меня пошевелиться негде.

Шатриха давненько не видела такого многолюдья в своем доме, живя вдвоем с младшим сыночком в четырех комнатах, и теперь ворохнуться боялась, чтобы не задеть кого и не помешать. Она только не переставала улыбаться, качать головой, крепко сжимать веки, размазывая по ресницам навернувшуюся слезу, и шептать:

— Жизнь, жизнь-то! Возвращается. Вот бы Кузьму из могилы поднять, поглядел бы он на радость эту.

На вечеринку Семен заявился в военной форме, весь начищенный, при орденах и медалях, вымытый в бане. Он стоял у притолоки в дверях, высокий, русый, свежий, березовый, а девчонки в переднем углу в открытую пялили на него подведенные глаза, и каждая ждала, что вот он сейчас оттолкнется от косяка, пройдется через всю горницу, скрипя хромовыми сапогами, и наклонит голову, приглашая танцевать, но товарищ лейтенант лишний раз с ноги на ногу переступить не смел, потому что под ногами были какие-то скрипучие деревянные половицы, а не привычная броня. Да хоть лобовая будь она, Семен все равно стоял бы у порога — не танцор, уж так не танцор, и, пожалуй, впервые жалел об этом: столько девчат! Любую да лучшую выбирай. Но он выбрал бы не любую, только вон ту. А вот чья такая — не мог вспомнить. Быстро меняются и взрослеют они. В тринадцать — девчушка еще, в семнадцать невеста совсем.

А Шурке в ту пору двадцать минуло. В самом что ни на есть разгаре.

Девятилетний Ванька Шатренок, из-за гармошки одни уши видать, сидел под портретами отца, матери и старших братьев, как под иконостасом, шустро пиликал на отцовской трехрядке вальсы по заказу, кружились пары, и в Сенькин огород уже летели острые камушки, а Галаганов никак не мог оторваться от косяка, чтобы подойти к этой хохотушке хоть в перерыве между танцами.

«Да фронтовик я или кто?» — стыдил себя танкист, но с места не двигался.

— Николай! Можно тебя на минуточку? — позвал он из кухни старшего брата Шатровых на помощь.

— Давай лучше ты иди сюда, тяпни для храбрости, а то, я гляжу, присох мой вояка к притвору.

— Погоди. Не знаешь, что за краля?

— Которая? Та-то вон? Фу-у-у… Да соседка наша. Шурка Тимофея Балабанова. А что?

— Ничего, так я. Поинтересовался.

— Э-э-э, — поводил Николай пальцем. — Поинтересовался. Если по-серьезному — не советую. Мы тебе другую невесту подыщем.

А если другую Семену не надо было, тогда как?

Около полуночи гости начали расходиться. Гармонисту — в школу завтра, плясунам — в поле чуть свет. Семен ждал ее за воротами, а чего ждал? Не ночь — бочка дегтя. Корова пройдет рядом — и не различишь, белая она или черная. Не будешь же перед каждым носом чиркать спичкой. К голосам прислушиваться — тоже бесполезно, незнакомые голоса. И потом: выходят из ворот не по одному, не по двое даже, а компаниями, группируясь, кому в какой край. Говорят все разом, мешая грешное с праведным, разом все и хохочут.

Шурка вышла одна и, наверно, последняя. И может быть потому, что одна и последняя, запела, жалуясь и упрекая. Запела на весь Лежачий Камень:

Снежки пали, снежки пали, Пали и растаяли. У меня любовь украли, Без любви оставили.

— Это кто ж вас обворовал, интересно? — шагнул навстречу ей Семен.

— А кому не лень было. Так что на твой пай не осталось, лейтенант, — сразу догадалась Шурка, кто перед ней.

— Да мне, собственно, не много и требуется для начала — всего пару ласковых. До дому можно вас проводить, Александра Тимофеевна?

— О-о-ой, я не могу, — запрокинула голову Шурка. — Дом-то вот он. А больше вы ничего не запросите?

— Ну зачем вы так, товарищ Балабанова?

— Грубо? А хочешь — караул закричу? Отец, мать выскочат. Спросят, ты что к нашей дочери пристал? Думаешь, хромовые сапоги надел, так и король? А макаку видел? И не увидишь, не обломится.

Чего-чего, только не этого ожидал Семен. Нет, он не король, но… и не хуже. Ему казалось, Шурка чаще других поглядывала в его сторону и один раз даже подмигнула. Откуда было знать Семену, чего стоила Шурочка Балабанова? Шурочка — это такого полета птица была, что никогда не угадаешь, где она вспорхнет, и не уследишь, куда сядет. Днем Галаганов со стыда сгорел бы, но стыд как раз то пламя, которое ночью не видно, и человек становится смелее, раскованней, что ли. Стоит, например, в комнате погаснуть свету, и люди начинают говорить откровенней почему-то.

— Я не пристаю, я просто…

— Да уж куда проще. Ты что про меня выспрашивал у Николая, хихикали оба.

— Да ничего. Спросил — чья. Ну удивился еще: в куклы играла, когда я в армию уходил…

— В тряпичные.

— Что: в тряпичные?

— В куклы. Теперь в живые играю. Так сказали тебе? Не зря ж вам пару ласковых с первого вечера захотелось?

— Послушай, Александра…

— А-а… нечего мне слушать, все вы одинаковы. Не согласный? Приходи на ток завтра, докажу. Я в пятой бригаде работаю.

Шурка звякнула щеколдой воротец, скрипнула засовом в сенях — как не было ее сроду, Семена тоже проглотила темная улица, и пока шел он по ней — собака не тявкнула.

В кухонном окошке галагановского дома теплилась увернутым фитилем лампа-пятилинейка. Мать не спит. Ей все еще не верилось, что их Сеня тут, в Лежачем Камне, жив-здоров и ушел на вечерку к Шатровым, что все это наяву, а не привиделось, и она ждала сына, чтобы еще раз убедиться, что дома он. Приподняла голову с подушки:

— Сеня, ты?

— Я, я, мама. Спи, чего не спишь? Батя-то спит уж?

— Нету, на мельнице. Ходила я к нему. Вальцы ли, пальцы какие-то полетели там. Пока не изладим, говорит, не ждите. Шутишь, говорит, уборка началась, а мельница стоит. Се-ень! А Сень… Невесту-то не подсмотрел там себе?

— Подсмотрел, спи.

Семен чуток прибавил огня, пошарил под лавками, заглянул на полати, сходил со спичками в кладовку. Вернулся, постоял посреди избы, руки в бока.

— Куда ж я его сунул? — Подошел к горничным дверям. — Мам! Ты рюкзак мой не знаешь где?

— Зачем он тебе ночью-то?

— Да комбинезонишко там был засунут.

— Выстирала все, на улке висит. Да зачем тебе?

— Надо. Ты спи. Я отца схожу попроведаю.

Семен дунул в ламповое стекло — и как в угольную шахту провалился. Подождал, может, глаза привыкнут к темноте, но светлее не становилось. Вытянул руки перед собой, вышел во двор, нащупал на бельевой веревке влажный еще комбинезон, как попало свернул его в комок, сунул под мышку и на ощупь же пошагал по проулку за огороды, где должна была быть вальцевая мельница, работающая исключительно на экспорт.

— Порода галагановская. И вечно-то им больше других надо, — проворчала мать вслед ему. Проворчала и с тем успокоилась: с возвращением сына для нее все возвратилось на свои места, как было до войны.

Демобилизовали офицера Галаганова потому, что подпадал он под категорию специалистов сельского хозяйства, которое нуждалось в нем, и в первый же вечер за торжественным застольем разговор об этом и зашел, куда лучше всего определиться Семену Григорьевичу, но Григорий Галаганов на правах отца и старшего в компании прихлопнул тот разговор корявой ладонью.

— Ша, мужики! Об этом успеется. Пусть он сперва отдохнет, сколько положено, а там время покажет куда.

Особой пользы, кроме как поддать, поднажать, поддеть, поддержать, Семен на мельнице не принес, но комбинезон вывозил капитально: это уму непостижимо, какая путаная и маркая механика вальцевая мельница по сравнению с танком. И все же когда застукал под утро мельничный движок и зарокотали шестерни, хлопнул отца по мокрой спине Семен:

— Наша взяла.

— Взяла, ёшкина мать!

И всю дорогу оглядывались Галагановы поочередно и враз на колечки дыма из выхлопной трубы, хотя и так слышно было — дышит старушка, ожила.

Возле ворот подал сын отцу измазанный, не достираться, комбинезон:

— Забрось куда-нибудь.

— А ты?

— До правления дойду.

— В пятую бригаду проситься, значит.

Разорвись бы сейчас снаряд в их огороде, Семен так не остолбенел бы и не растерялся.

— А… ты… откуда знаешь?

— Знаю. Ну, гляди сам, сынок, тебе с горы виднее.

В деревнях тайны подолгу не живут. Это в Кладбинке тайна Феклы Чаминой так и умерла вместе с ней, но то, пожалуй, единственный случай за всю историю.

Семен знал, что в деревнях тайны подолгу не держатся, да он и не собирался скрывать своих отношений к Шурке Балабановой, если бы знакомство состоялось. Если бы состоялось. Где-то он сам виноват, что его неправильно поняли, дали от ворот поворот. И хорошо, что не видал, не слыхал никто. Конечно, все равно об этом узнают, но чтобы так скоро до отца дошло…

«Ну, телеграф. Работает», — усмехался и качал головой Семен, шагая по просыпающейся улице, которая совсем еще недавно была и слепа, и глуха, и безучастна, казалось, ко всему, а теперь выглядывала из-за плетней и занавесок и понимающе ухмылялась вслед.

Возле правления посапывала на холостых оборотах полусонная полуторка, в кузове копошились, усаживаясь, бабенки, дежурил на подножке незнакомый шофер. Вокруг машины бегала, повизгивая, чья-то собачонка, и так от всего этого веяло миром, трудом, хлебом и родиной, что Семен готов было единым духом перемахнуть через борт и втиснуться меж людей, едущих в поле.

— Эй! Танкист! Айда с нами!

— Бригадиром сделаем!

— Я бы с удовольствием, да…

— Бригада не та? — подсказали ему.

Люди, может быть, вовсе и не то имели в виду, но Галаганов принял подсказку за намек на ночной разговор его с Шуркой и почел за самое лучшее скрыться в правлении.

— Доброе утро, бабка Ульяна, — поздоровался Семен со сторожихой. — Председатель у себя?

— А где им быть, утро доброе, уборка началась. У себя.

— Входите, кто там? — достучался Семен наконец. — О-о! Воин мой дорогой пожаловал! По делу или с визитом вежливости?

— По делу, Наум Сергеевич. Работу давайте.

— Работу? Это хорошо — работу. С какого числа думаешь приступить к мирному труду? Присаживайся, не стой.

— Да хоть с завтрашнего. Сегодня-то я не спавши ночь. С вечера погуляли у Шатровых, потом отцу помогал мельницу латать.

— Давай тогда с завтрашнего. Примешь склад горючего у деда Егора.

— Да вы что, Наум Сергеевич! Я этого горючего так вот надышался за семь лет. Это самая стариковская должность: принял на склад, отпустил со склада. Ты мне мою работу давай.

— Самая твоя. Дед Егор, кроме керосина, никакого горючего не знает. Да и керосин летом с соляркой путает. Так что мне видней, куда тебя определить. Ты коммунист?

— Да. А что?

— А то, что этот вопрос мы с тобой, считай, решили, и решили в пользу колхоза. До завтра, Семен Григорьевич.

Склад горючего Семен принял, и должность эта оказалась не такой уж стариковской и простой. Целых два дня безвылазно с потемок до потемок разбирался он, что к чему, и вникал в суть накладных, требований, циркуляров, справок, журналов, лимитов, норм, ордеров, ведомостей, отчетов и удивлялся тому, как дедушка Егор умудрился не взорвать ни единой машины, перепутав все на свете.

Сзади зашаркали шаги, и не успел Семен оглянуться, кто там еще торопится, как его подхватили под руку.

— Можно?

— Шура? Вы куда это на ночь глядя, если не секрет?

— Секрет. На свиданку. Да нет, шучу. Наум попросил на мельнице с двенадцати поработать, зерно попринимать.

— Так рано ж еще! До двенадцати-то сколько, — померцал Семен перед Шуркиными глазами светящимся циферблатом именных часов. — До двенадцати далеко.

— И до мельницы не близко, — вздохнула Шурка и, казалось, совсем некстати тихонько пропела:

За обелисками Село Никольское… В Сибирь неблизкую Дорога скользкая.

— Это про декабристок песня, — пояснила Шурка и опять вздохнула. — Счастливые они были женщины, декабристки.

— Как сказать, — пожал плечами Семен.

— Счастливые. Нет женщины счастливей той, которой есть за кем идти.

Шурка наклонила голову, коснулась виском орденских колодочек и то ли рассмеялась тихонько, то ли всхлипнула.

— Фу, а керосинищем прет от тебя…

Тухли в окнах керосиновые лампы, слепла улица, перекопанная широкой тенью от галагановского амбара с духмяной постелью из свежего сена внутри и с кучей бревен около. Щелеватых, вымытых добела дождями, высушенных до звона зноем, отполированных ветрами. Бревна эти были заготовлены на малуху, маленькую такую избеночку в глубине двора, в каких кухарничают хозяйки летом и спят молодожены спервоначалу. Но Галагановым малуху срубить помешала война, и лежали те бревна четыре с лишним года без движения и пользы, если не считать за пользу, что собиралась на них теплыми вечерами молодежь, лопались балалаечные струны и дружили, просиживая ночи напролет, полуголодные парочки. Природа свое берет. И не стало для Семена той, вчерашней Шурки, была только Шурка сегодняшняя.

Имел Семен твердое намерение погулять, похолостяжить с годик, но, поглядев, что сверстники его и даже моложе некоторые женаты, ребятней, семьями давным-давно обзавелись, да еще отведав Шуркиной переспелой любви, сократил Семен назначенный себе срок.

— Что я тебе хочу сказать, Александра Тимофеевна. Сыграем на Октябрьскую свадьбу?

— Приспичило. Я только вкус поняла… под шинелью твоей греться. Ни-ни-ни-ни, и не выдумывай, и не раньше Восьмого марта.

— Сашка, не балуй, время идет.

— А тебе его жалко, скажешь. Мне так вот нисколько не жалко. У бога дней много. Восьмого марта. Эх, Сеня, Сеня, до чего мы с тобой дожили — отлюбить торопимся. Ну-ну-ну! Не очень-то, а то бревна раскатятся.

Семен выпустил Шурку, прикрыв ее полой шинели.

— Ладно, Саша, давай не по-твоему, не по-моему, середина на половинку — в Новый год.

— Посмотрим. Не дадут нам жениться, Сеня. Так что лучше уж не затевать, не скандалиться. Повстречаемся, посидим на бревнышках, пока тепло, и разойдемся по морозцу.

— Это почему? Кто нам может запретить, если мы решили?

— Да хоть та же маменька твоя. Она вон сейчас здоровается со мной сквозь зубы, что потом из нее будет.

Знала Шурка, что куда повернет тетка Анна — там и дорога. И Семен знал. Все знали. Никогда никто не мог предположить только, куда она повернет.

— Сенька! Ну-ка иди, помоги воды натаскать.

Вызвала Анна сына в ограду, чтобы Григорий не впутывался в ее дела, и безо всякой артподготовки пошла в атаку:

— Ты что ж это, друг ситцевый, жеребцуешь, девку, себя и нас позоришь на старости лет? Не забывайся, смотри, какой билет на груди носишь.

— Да вы с чего взяли, мама? Никого я не позорю.

— Сказывай, — потрясла пальцем около Сенькиного носа. — Слепая, как же, не видит мать. Вы до коих пор будете по бревнам да амбарам пыль, грязь, сплетни собирать? В родительском доме вам места мало? Ишь ведь в мальчики-девочки разыгрались. Седина — в бороду, бес — в ребро? Или вводи ее в дом, или…

— В дом она не пойдет.

— Поведешь — пойдет. Не пойдет. Когда свадьба?

— Не знаю, я на Октябрьскую предлагал.

— Еще чего выдумал? Октябрьская — праздник, свадьба — обряд, и нечего их мешать. После уборочной сразу чтоб расписались мне. — И помягче: — Чего скрывал-то?

— Да… Не насмеливался. Думал, вы против будете.

— Это еще почему?

— Ну… Разговоры о ней ходят. Якобы парней имела.

— И ты не святой. Около святых черти водятся, — сожгла последний мост Анна.

Свадьбу сыграли по всем правилам, но перейти на мужеву фамилию Шурка отказалась наотрез. Мало ли что.