Анатолий Белопашинцев шел по вагону и, как заправский проводник, объявлял остановку, на которой должны были сойти все.
— Конечная! Ребята, конечная. Готовимся, ребята. Кто там все еще спит? Разбудите. Вася! Подними товарища.
Все еще спал Федор Чамин, но Вася тоже как следует не проснулся и не знал, за что браться сперва: то ли умыться бежать, то ли будить товарища, то ли укладывать вещи. Вагон зашевелился. Хлопали поднимаемые и опускаемые полки, гремели пепельницы, щелкали замки чемоданов, шелестела бумага, шуршали плащи, шипели шнуры вещевых мешков. Вася как попало совал в рюкзак пожитки, которых оказалось больше, чем он считал, и между делом тормошил Федора:
— Земляк, вставай! Чамин! Приехали!
Но Чамин только шлепал губами, мычал и всхрапывал того сильней.
— От упражняется, хлебороб.
В девичьем купе стукнула и выкатилась на проход бельевая прищепка. Тятин поднял ее, повертел, удивляясь такой сугубо домашней вещи здесь, сунул в карман, пригодится, но тут же вынул обратно, давнул на концы и ловко защипнул Чамину длинный нос. Чамин закатался затылком по голой полке, вскочил, бухнулся головой о верхнюю, снова упал и, прищурив один глаз, другим пытался разглядеть, что за кикимора у него на носу сидит и откуда она взялась. Разглядел, сдернул, зажал в кулак, дотянулся тем кулаком до Васиной шеи, но достал худо и едва сам не свалился.
— Ты-ы! Полосатик! Твоя работа?
— А-а, проснулся! Ну и храпишь… Чище лошади.
— Я спрашиваю, твоя работа? — щелкнул Федор прищепкой.
— Ты, слышь, ноздри не раздувай, а слазь. Приехали.
— К-куда?
— В Целиноград, куда.
Вася закинул рюкзак за спину и был — да нет. Откуда мог знать и подозревать Вася Тятин, что появится впоследствии такой город на карте советского Казахстана. И не просто город, а центр хлебного края, что Целиноград этот назывался пока Акмолинском и акмола в переводе с казахского — белая могила.
— Ну, доиграешься ты у меня, — пообещал Федька исчезнувшему Васе и прижался лбом к влажному оконному стеклу, пытаясь увидеть, что там за город Целиноград впереди, но, кроме белого ковыля до синего горизонта, ничего не увидел. Засвистели по рельсам прихваченные намертво колеса, Чамина потащило с полки, и, чтобы не упасть и не ушибиться, Федор спрыгнул на пол сам, потянул книзу оконную раму и высунул голову, что там могло случиться.
Ничего не случилось. Это была просто остановка, вагон шумно безлюдел, с обеих подножек спрыгивали парни покрепче, принимали багаж, спускались по глинистой насыпи в заросший иван-чаем и пыреем кювет, мокрые от росы выбирались на ту сторону, складывали все в одну кучу и возвращались обратно, чтобы помочь перейти девчатам.
— Ну, такой ланшаф не по мне.
Осваивать целину Федьке окончательно расхотелось. Сел в уголок, чтобы его не заметили и не позвали, надвинул на глаза фуражку и стал ждать, когда поезд тронется дальше до более подходящей местности.
— А вы почему не сходите, Федор Иванович?
Федор Иванович приподнял козырек, смерил рост Анатолия Карповича, стоящего перед ним с двумя связками книг, и усмехнулся:
— Не вижу совхоза, товарищ директор.
— Увидите, какие ваши годы.
— Нет. Не по мне ланшаф, — повторил Чамин.
— Сходите, я говорю. Не понравится ландшафт — никто вас за фалды держать не будет.
Белопашинцев уходил, и Федька, циркнув слюной, тоже поплелся к выходу. На землю ему пришлось уже прыгать, потому что состав, не дожидаясь, когда его милость соизволит сойти, тронулся, и изо всех окон от паровоза до опустевшего вагона оставшимся посреди степи людям махали, кто чем, люди, едущие дальше.
— С благополучным приземлением вас, Федор Иванович, — поздравил его Белопашинцев. — Как сел, так и слез.
— Не понял.
— Понимать нечего: на ходу все делается у вас.
— А-а… у вас?
— Помоги, пожалуйста, — подал Анатолий связку книг Чамину, чтобы не затевать дурацкой перебранки, но Федька заложил руки за спину и сбежал с насыпи, будто не видел и не слышал ничего.
Анатолий тоже сделал вид, что его ничуть не задела эта бестактность, а в душе все же неприятно было. Неприятно, когда от тебя прячут руки за спину и отворачиваются. Пусть даже такие, как Чамин. А если без «пусть»? В каких-нибудь десяти шагах от него рвали ковыль, грелись на солнышке, тренькала гитара, дымились сигареты, начиналась своя дорога.
Обещанного транспорта к месту высадки никто не подал, да, может, и не подадут, зря они дожидаются, и Анатолий подумывал о выходе из положения, прикидывая вес имущества в тоннах и по скольку достанется на каждого в килограммах. Получилось в среднем по пятнадцати, но если учесть, что на девчонку более, чем весят ее вещи, мужское самолюбие не позволит нагрузить, то на мужчину уже приходилось по двадцати.
— Ну, ты чего крылья опустил, директор? — подошел к нему Евлантий Антонович.
— Не крылья — голову только. Подсчитываю, унесем ли мы все это имущество, если пешком идти.
— Не зна-аю. Должны унести. А далеко?
— Да километров около двадцати с небольшим.
— Унесем. С отдыхом, с подменой.
— Едет! Идет! — неистово закричал Вася Тятин, вытягиваясь на цыпочках и показывая сразу обеими руками туда, где из травы будто выкатился автобус, похожий на жужелицу, и прямехонько, хоть линейкой проверяй, правил к ним. Анатолий коснулся очков, коснулся галстука, потому что там мог ехать кто-нибудь из местных руководителей, но вышел только шофер с караваем, вышитым полотенцем и солонкой на деревянном подносе. Шофер, видимо, такие полномочия имел впервые и держал тот поднос — будто не каравай хлеба на нем, а чаша с живой водой, которую велено было донести, не расплескав ни капли. Он шел как из огня в огонь и не по земле — по стеклу, и надо смотреть не только под ноги, но еще и на хлеб, и на соль, и на приезжих, и угадать не ошибиться, кто из них главный, чтобы вручить ему хлеб-соль. Главного определил в Федоре Чамине, потому что Евлантий Антонович показался со своей бородой слишком пожилым для такого дела, как освоение целинных и залежных земель, все остальные — гольная городская молодежь, он бы никому из них кнута не доверил, а этот — средних лет, с мужицким лицом, в яловых сапогах, со вставными зубами и важный в самую меру.
— Милости просим.
Шофер поклонился Федьке в пояс, сунул скорее подношение, вытер пот и вздохнул, якобы сто пудов с него сняли.
Казуса такого никто не предвидел и не ожидал. Белопашинцев считал, что хлеб-соль должны были преподнести ему, как директору, или Евлантию Антоновичу, как самому старшему по возрасту, или тому хотя бы, кто мог сказать ответное слово. А что мог сказать Федор Чамин? У Чамина элементарного «спасиба» в запасе не нашлось. Ну, да аллах с ним, с Чаминым, не отбирать же хлеб-соль теперь у человека.
— Извините, вы кто? — подошел Белопашинцев к посланцу.
— Я? Колхозный шофер из Железного. Краев Иван Филимонович фамилия моя. А что?
— Да я хотел бы знать, Иван Филимонович, еще транспорт пришлют? Видите, сколько нас? Да вещи.
— Ви-ижу. Но… вряд ли. Сенокос у всех. И силос. А вы, тоже, кто будете?
— Белопашинцев, вот кто. Директор совхоза! — не вынес Вася Тятин вопиющей несправедливости с подношением.
— Ди-и-рек-тор? Сов-хо-за?
Краев виновато развел руками, дескать, промашка вышла с хлебом-солью, но все поправимо и переиграть недолго.
— Ну-кось, дядя, подносик-то.
— Не трожь, — буркнул на Краева Чамин и попятился.
От каравая несло избой, жнивой, крестьянской работой, сытой жизнью. Он сидел в русской печи, был вынут перед самым отъездом, завернут в полотенце и уложен между подушками. Он был здешним и теплым еще. Он был родиной Федькиной. Все от земли, все от хлеба. И Чамин ухватился за него — силой не вырвать, если сам не отдаст. А сам он не отдал.
— Оставьте его, Иван Филимонович. Пусть подержит. Ему полезно. Не скажете, до района сколько километров?
Чамин исподтишка ущипнул каравай, макнул крошку в соль, спрятал в рот, задвигал желваками. Евлантий Антонович боднул его локтем, потерпи, дескать, Федор перестал жевать и уставился на солонку, но его кто-то сзади похлопал по плечу, и пока Федька разглядывал через плечо, кому там и зачем еще он понадобился, поднос полегчал, и каравай вместе с солонкой поплыл из рук в руки, катастрофически убывая в размерах.
— Эх ты, ворона, — захохотал Краев, но тут же посерьезнел. — Что вы спросили, товарищ директор? А-а! Сколько до района? Сто… шестьдесят примерно.
— Значит, триста двадцать в оба конца. А по времени сколько это займет?
— По времени? Смотря какой шофер. Часов пять… шесть. Если дождь не брызнет. У нас ведь тут какие почвы? Кобыла, скажем… напрудит — и собственную телегу по этому месту еле протащит, грязь. Да мне и рассказывать некогда, сенокос, — заранее предупредил Краев, поняв, куда клонит приезжий директор. — Ах ты, чуть не забыл. Подарок ведь вам прислан!
Иван Филимонович бегом вернулся к автобусу, достал знамя, развернул его на ходу.
— Вот, пожалуйста. От пионеров нашей школы, просили передать. Вот видите? Вышито. Пи-о-не-е-рам от… пионеров.
— Спасибо. Спасибо, Иван Филимонович, — разволновался до заикания Анатолий. — Скажите вашим ребятам, что мы это знамя знаменем совхоза сделаем. Обязательно скажите.
— За то не сомневайтесь.
Знамя обступили, и оно, как хлеб и соль только что, пошло по кругу. Каждый был пионером когда-то и не раз видел и держал в руках такое знамя, но теперь они считали себя вполне взрослыми, и знамя это казалось особенным. Трогали осторожно шелковые кисти, расправляли полотнище и читали вслух и про себя вышитый детскими пальцами ученический угловатый почерк «Пионерам от пионеров». И была это встреча с детством и мужеством одновременно.
Узлы, кошели, чемоданы, палатки порешили отправить автобусом, сами — пешком, потому что несколько рейсов делать — у Краева горючего в обрез. И сенокос к тому же, погода вон какая стоит. И хотя шофер и согласился взять сверх багажа с десяток пассажиров и Белопашинцев поспрашивал у девчат, может, кто не надеется дойти, но таких не оказалось: или всем ехать, если ехать, или никому.
— Я тогда передом трону, наверное, Анатолий Карпович, помаленьку. А вы следом. Все легче. Колеса траву попримнут малость. А там, пока вы шагаете, разгружусь — и домой, — убеждал Краев Анатолия согласиться.
— Я, собственно, не против, но как вы найдете? Может, карту и компас вам дать?
— Не-е-е. Я тут свой человек. Я без компасов вам любую сурчиную нору найду. Я ж на ваш участок этих возил, с колышками. Топографов с геодеодезистами… — Краев рассмеялся, но тут же поправился: — С гео-дезистами, вот. Так что за маршрут не сомневайтесь.
— Признаться, что-то не верится. Ни тропинки, ни вешек. Когда вы землемеров возили туда?
— Да когда… Прошлой весной вот только.
— Прошлой весной? А сегодня нынешнее лето. Так что держитесь-ка лучше на виду.
— Не верите? Человек без веры — пень, товарищ директор.
Правильно, человек без веры — пень, думал Анатолий, шагая с пионерским знаменем на плече по мягкой травяной колее. Но коли чересчур религиозный он — тоже нехорошо. Кому только не поклонялись люди на веку, историю переворошить если, да толку-то от тех богов. Гнет один. Неплохо сказал по этому поводу какой-то не очень известный поэт:
Не очень известный — не то слово. Совсем неизвестный, ни имени, ни звания после себя не оставил, а родись бы он лет на тысячу раньше — мог стать великим. Теперь, конечно, это каждый знает, что бога нет. И не было. Его изобретали. Зачем? Чтобы человек не остался пнем? Абсурд какой.
Автобус уже едва угадывался вдали, и не будь двух стрел, которые тянулись за ним, ни за что не найти бы, где он есть.
— Ах, Иван, Иван, сын Филимонович. Доказать решил. Сейчас глянем, куда ты уедешь.
Анатолий избоченился, поймал под коленкой планшет, дал компасной стрелке успокоиться, сверил азимут и поразился: если Краев и дальше будет держать то же направление, его автобус упрется в крестик на карте.
— Класс, ничего не скажешь. — Подождал Евлантия Антоновича, который догонял его. — Не шофер — локатор, говорю.
— Да, здешний водитель народ ученый, никакому штурману не уступит, хоть морскому, хоть воздушному. Только зря вы его вперед отпустили, наполощет наших ребятишек.
— То есть как наполощет? Дождь будет, что ли?
— Не дождь — ливень. Посмотри-ка вон туда, — показал Евлантий Антонович на облачинку с казахский малахай. — Аральское море дохнуло.
— Да вы-то почем знаете, кто где дохнул и куда чего несет?
— Жил в этих краях.
— И в какое же это время вы жили?
— После войны, в самый разгар коллективизации.
— Коллективизация в первой половине тридцатых годов закончилась, Евлантий Антонович.
— Как сказать. И да и нет. Объединили разрозненные хозяйства — да. Обобществили землю — тоже да, хотя обобществить ее ой как трудно, ее миллион лет разделяли. Даже фонетика этого слова трудная: об-об-щест-вить. Чувствуете, ломка какая? Две приставки об-об понадобилось, чтобы глагол выражал действие. В языке вон какая ломка, а что уж говорить о ломке бытовой и хозяйственной. Старый государственный строй поломали за десять дней. Коллективизация — это не только объединение и обобществление, это еще и взгляды, отношение к труду, умение и своя, новая наука пахать, сеять и урожай собирать на огромных массивах, переосмыслив понятия твое, мое, наше. В прошлом году иду полем — сушь, тишь, а комбайн стоит посреди полосы, и комбайнер спит на куче соломы. Что ж ты, мужик, делаешь, спрашиваю. Отдыхаю. Зерно осыпается — он отдыхает. Понимаешь? Так ты ж, говорю, с такой работой булки хлеба не заработаешь. В магазине все равно будет, баба купит. Видел? Не зря Ленин писал, что для полного завершения коллективизации нам потребуется как минимум пятьдесят лет. Так по его и выходит. Нет, сынок, Анатолий Карпович, товарищ директор, коллективизация продолжается. Освоение целинных и залежных земель что, по-вашему? Тоже коллективизация.
— Ну-у, Евлантий Антонович, целый курс вы мне прочитали. У вас образование, прошу извинения, какое?
— Образование? Тимирязевка. Плюс университет марксизма-ленинизма.
Анатолий ждал, что Евлантий Антонович в свою очередь спросит «А у вас?» и, может быть, потому долго не решался полюбопытствовать, что за агронома назначили ему в главные. Анатолию вовсе нечего было бы ответить. Выпускник Института механизации. И все. На этом его опыт и заслуги перед сельским хозяйством заканчивались, если не принимать во внимание сезонных работ во время каникул в должности командира механизированного студенческого отряда. Но Хасай не спросил. Хасай Евлантий Антонович тоже был молод и с этого же почти начинал в тридцатые годы.
Сыпанул дождь. Частый, крупный, холодный, с ветром. Завизжали девчонки. Анатолий натянул на голову башлык штормовки и начал сматывать полотнище знамени.
— Зачем? Пусть развернуто. Оглянись-ка.
Парни в тельняшках, гоняясь за сусликами, разбрелись по степи и лезли теперь напролом по высокой, в пояс, и мокрой траве, как матросы через Сиваш, видел он такую картину в Эрмитаже. Вся и разница, что по ним не стреляли из пулеметов и не было ни Перекопа, ни Врангеля впереди, впереди был только крестик на карте. Вот она, их вера.
— Головотяп, — обругал себя Белопашинцев. — Свою куртку небось не бросил в автобус, почему другим не подсказал, чтобы оставили при себе верхнюю одежду. Евлантий Антонович! Нескромный вопрос можно? Вам лет сколько?
— Ну, скажем — за сорок, чтобы не говорить под пятьдесят. Зачем вам мои лета? А-а! Понял. Академики едут по комсомольским путевкам, так что я по сравнению с ними — октябренок.
— Маху мы дали с автобусом, — переменил тему Анатолий.
— Да я тоже вначале так считал, а автобус умней нас оказался. Видели, какие у него колеса?
— Круглые, — не сдержал шутку Анатолий.
— Вот именно — круглые. В смысле — лысые. И мудрые, как четыре Сократа. Укатили — и ваших нет. А иначе на себе тащить пришлось бы этого одра.
Говорить стало совсем невозможно. Ветер метался по степи, и дождь полоскал то слева, то справа, просекая насквозь, заливая глаза, уши, нос, рот, и слова, казалось, лопались возле губ, как пузыри на лужах.
Их догнал Вася Тятин, вылинявший настолько, что разобрать трудно, где синяя полоска на его тельняшке, где белая, и вообще была ли она тельняшкой.
— Василе-е-ек… Что с тобой?
— З-заду-ду… з-задубел.
— Я спрашиваю, что с тельняшкой?
— С-спеку… ллянка, проходимка, барахло подсунула. «Настоящ-щая», — передразнил Вася торговку.
— Ты ж хвастался, тебе дядя-капитан подарил ее. Или то другая?
— Слышь, Анатолий Карпович, девчата просили узнать, деревня скоро? — ушел от ответа Тятин.
— Какая деревня?
— Наша.
— Там нет никакой деревни, Вася.
— Нету? Во парадокс! Анатолий Карпович, а этого нашего крыжовника не видать ведь нигде.
— Крыже… — хотел поправить Васю Анатолий, но тоже забыл, как называется эта специальность на лесозаготовках: сучкорез или сучкоруб, и оглянулся, надеясь увидеть Федора среди своих ребят.
— Да не ищите, уехал он на автобусе.
Вася уверен был, что Чамин уехал с концами, теперь его Митькой звали, до первого перекрестка только, а там на любую машину — и прощай новенькие трешки, которые дал ему Белопашинцев. Выбросил, можно сказать. Об этом же думал и Анатолий.
— Не деньги делают человеком, Вася.
— Бывает, делают.
— Если ты их честно заработал.
— А если выиграл или нашел, например?
— Нет.
— Ну уж, ну уж. Вот у нас в водоканалстрое Аркашка был. Аркашка, Арканька, Аркан. Посади вечером у дороги — никто не подумает, что человек сидит. Скажут — пень. И нате вам — фото его в газете, и под фото — статья: «Честный поступок строителя». Читаем. А он, оказывается, траншею после экскаватора подчищал и кувшин с золотом выковырнул. И сдал. И верите, с тех пор не то что прогулять или опоздать — с запахом ни разу не являлся на работу человек. Теперь что скажете?
— Все правильно, скажу. Не кувшин с золотом нашел ваш Аркадий Петрович, а себя. И это ему куда дороже было.
Выдохся ветер, перебесился дождь, и только простоволосая мокрая степь все еще хлюпала от обиды, что вся красота ее дикая сникла за какие-нибудь полчаса. Евлантий Антонович намеревался сказать что-то очень важное, и сказать надо было именно сейчас, к случаю, потом и забыть можно, да Вася, видимо, был натренирован говорить при любых погодных условиях, без передыху начал новую историю и трещал, как пусковой двигатель гусеничного трактора, пока зажигание не выключишь.
— Да помолчи ты, Тятин, немного. Вот обрати внимание, Анатолий, что здесь делают ливни с ветром. Полынь стелют.
— Вы к чему это, Евлантий Антонович?
— К тому, что будешь брать семена — бери сорта пшеницы стойкие к полеганию. Сегодня первый урок тебе природа дала. Вступительную лекцию прочла. И ты их не ленись, конспектируй. Пригодится. Природа профессор строгий.
Все шли пешком. Чамин ехал. Когда ему, по ошибке пусть, преподнес Иван Краев хлеб-соль, на Федьку накатила вдруг такая тоска по родной деревне — хоть вой. От Железного до их Кладбинки, вспомнил он, было всего день езды на верблюде, а на машине — рукой подать. Здесь расстояние мерили не верстами, не километрами, а временем и видом транспорта с поправкой на зиму, весну, лето, осень, ведро и ненастье, и переняли эту мерку русские поселенцы от местных казахов. Федор из разговора директора с шофером понял, что новый совхоз собираются организовать если не в самом Железном, то где-то около, но до этого «около» шагать да и шагать, и когда все покидали вещи в автобус, — пешком, так пешком, лишь бы не с мешком, — у Чамина мешка не было, полез сам.
— А ты, самозванец, куда?
— Директор разрешил.
— Красивей всех?
— Не красивей, здоровья нет. У меня ноги разные, земляк.
— В-о-он что. Тогда садись, — смиловался Краев. — Покалечился или от рождения?
— От рождения.
— А-а-а, гляди-ка ты. Ну садись, садись. Лезь там где-нибудь.
В автобусе неразбериха, сиденья завалены, и Федька разлегся поверх всего. Ему опять захотелось есть, караваем только раздразнили, не дав отщипнуть как следует. Общупал один мешок, общупал другой, потянулся к третьему.
— Эй, земляк! Ты чего потерял?
Федор вздрогнул, но мешком не попустился.
— Вчерашний день ищу.
— Не там ищешь.
— Там.
Из зеркальца над лобовым стеклом на Федьку уставились синие, как порох, глаза, и высекать искры было небезопасно: вспыхнут — и вылетел.
— Виноват, исправлюсь. Пожевать ищу.
— Пожевать. Спрашивать надо, не своевольничать.
Иван по акценту давно понял уже, кого везет, но расспрашивать, почему покидал родные края человек, неприличным считал с бухты-барахты, а к слову или к делу не приходилось, и Краев, стерпев и на этот раз, полез в «бардачок», достал мешочек с хлебом, луком и вареными яичками, коробок с солью, фляжку с квасом, подал все это добро в порядке очереди пассажиру, всего и сказав напоследок:
— Перекуси.
— А самому?
— Ешь. До дому не помру.
Федор сполз ниже, разломил кусок пополам, достал яйцо, повертел его, занес над хромированным уголком чьего-то чемодана и усмехнулся.
— А знаешь, Иван, я ведь уж и забыл, с какого конца разбивать их по деревенским порядкам: с тупого или с острого?
— За что ты так, парень, на деревню осердился?
— Так вышло. Ты меня в Кладбинку не завезешь?
— В Кладбинку? Не-ет. Далеко не путь. А что тебе в нашей Кладбинке?
— Родился там.
— Да ну-у-у… Чей?
— Феклы Чаминой. Могутная такая красивая тетя.
— Не знаю, врать не буду. До Железного довезу, оттуда машинешки ходят. Переночуешь у нас, и утречком я тебя отправлю. Ты мне скажи все ж таки, почему ты свою Кладбинку покинул?
— По дурости.
— Ничего себе дурость, мать родную бросил.
— Не говори, земляк. Черти тогда меня на полати занесли, не сам залез.
— А при чем здесь полати?
И неожиданно для себя Федор начал рассказывать.
Ни перед чем не стояла Фекла Чамина, чтобы выучить, человеком сделать разъединственного сыночка. Феденька для нее был все: семья, забота, радость, надежда, жизнь. В Кладбинке в те времена учили только до четвертого класса, и Фекла определила Федю в районную школу-десятилетку, выпросив его на квартиру к знакомому ли, родственнику ли, но Федя звал его дядей.
Федька заканчивал уже седьмой класс. Была весна, был май, было солнышко. По ограде одуванчиков цвело — как мешок новых пятаков кто рассыпал. Все окна настежь раскрыты. Федька сидел и читал географию, готовился к экзаменам. И вот она, соседская Наташка, в окне.
— Федя, у тебя немая карта Европы есть, дай позаниматься.
— Сейчас.
Той карты сроду и на полатях не было, а Федька полез. Судьба уж, видно. Забрался — ружье возле стенки. Наставил попугать, давнул на спусковой курок — без глаза девчонка.
— Дяде — суд, мне — суд, Наташке — увечье.
— Ладно, не насмерть. Вот было бы горе обеим матерям, — покачал головой Иван. — Твоя-то живая хоть?
— А кто знает. Растерялись мы с ней. Суд меня пощадил, тогда и Наташкина мать простила, да я не мог простить ни себе за Наташку, девчонка красивая была, ни матери за свое безотцовство. Ты не улыбайся, Иван, а тяжелый этот камень.
Неожиданно, будто кто ножом небо распорол, сыпанул ливень, затарабанил по кузову, занавесил окна.
— Догнал ведь все-таки, паразит, — выругался Иван и вдавил до отказа акселератор.
А навстречу автобусу уже бежал человек, махал пилоткой и что-то кричал. Краев открыл дверку, сбавил скорость, человек вскочил на подножку, потыкал себя пальцем в грудь, показал вперед, потом поднял палец над головой и тогда только выдавил:
— Я… первый.
— Ты, парень, случаем, не с дождем выпал? Бывают такие явления в природе. Ты кто?
— Солдат я. Демобилизованный… Стоп, стоп, стоп. Приехали.
— Не вижу, чтобы приехали. — Федор прищурился. — Колышки вон какие-то вижу.
— А вот это и архитектура вся, — сказал Краев.
— Да шинель еще моя с вещмешком. Первый я тут! Понимаете?
— Ну, первый, пусть первый, да кто ты есть?
— Демобилизованный воин рядовой Балабанов. Александр.
— Где ж твоя амуниция, демобилизованный воин?
— Я сказал — в вещмешке. Вещмешок под шинелью, шинель на колышках. Дождь перестанет — обмундируюсь в сухое. Ясно? Солдатская смекалка.
— Так ты что, солдат, и домой не поехал?
— А на кой? Я два года как из дому, тут не бывал еще.
— Отчаянный.
— Наша вся порода такая. Это не они? — прислушался Балабанов. — Поют!
— Хватай скорей одежду, беги, в отряде девчат полно.
Пели кто как умел, лишь бы громче, и потому получалось вразнобой, ни слов, ни смысла не разобрать, сплошные я-я-я какие-то, но мотив песни все же улавливался, и Федор вспомнил, что музыку эту играл духовой оркестр на той самой станции, с которой он очутился здесь. И еще вспомнил Чамин слова по вагону «Станем новоселами и ты, и я», которые читались в такт музыке, но из какого кино музыка — не мог вспомнить. Песня постепенно смолкла, зато, немного погодя, сразу и совсем рядом взбугрилось «ура». Визг, шум, хохот, столпотворение. Молодежь.
Анатолий других успокаивал, а самому до чертиков хотелось врезаться в гущу орущих, хохочущих и толкающихся, но теория освоения целинных и залежных земель кончилась, началась практика. Дорога не в счет. Там всеми и всем руководил товарищ паровоз, теперь твоя очередь, товарищ директор совхоза. А с чего начинать, если кругом степь да натыканные в нее колышки.
— С чего будем начинать, Евлантий Антонович?
— С митинга, конечно. Объявляй. Такое не часто бывает.
— Товарищи комсомольцы! Митинг, посвященный прибытию на целину, считаю открытым. Кто хочет сказать? Выступить… Ну? Кто первый…
Анатолий почувствовал, что с митингом у него ничего не получится, зря он послушался. То, что они здесь — уже торжество, и, наверное, надо было дать людям переодеться в сухое, разбить палатки, отдохнуть, подумать, потом разве что наподобие собрания организовать, а так вот, с лету, со стремян — не двадцатые годы. Правильно, не двадцатые — пятидесятые. Пятидесятые, шестидесятые, семидесятые… У комсомола нет незнаменательных десятилетий. И не будет.
— Ну, так что ж вы решили, молчать, ребята?
— Вопрос можно? Тут некоторый женский род интересуется, горячую пищу обещали — будет?
— И мужской тоже. Неделю на сухом пайке.
— А палаток на всех хватит?
— Колхоз организовали, присылайте колхозников! Так получается?
— Выручайте, Евлантий Антонович, ваша идея. А то разбегутся.
— Ребята! Послушайте меня, старика. Вот мы все присутствуем сейчас при создании истории. Появился на свет большой, сильный и здоровый ребенок — наш целинный совхоз, и прежде всего надо дать этому новорожденному имя. И кто придумает самое красивое, самое точное, тот будет считаться крестным отцом или матерью.
Все стояли, молчали и думали. И только Вася Тятин сорвался вдруг с места и побежал к автобусу. Анатолий погрозил ему сперва кулаком, потом пальцем и подергал себя за мочку уха.
— Анатолий Карпович, — остановился-таки Вася у самых дверей, — я за двухстволкой. Салют в честь нового совхоза дадим. Так что скажите ребятам, пусть помешкают думать, пока я ружье не найду. Ладно? И патроны.
Анатолий кивнул головой «ладно». Вася юркнул в автобус, но тут же выскочил обратно:
— Товарищ директор! Тут он! Тутанхамон.
— Какой Тутанхамон?
— Чамин. Федор, Анатолий Карпович. — Распахнул дверцу. — Полюбуйтесь на него. Посиживает на наших исторических вещах, как король на именинах, а мы потеряли его. А ну вылазь…те. Анатолий Карпович! Их двое. Военный еще один. Идите сюда. Они особого приглашения ждут.
Особого приглашения не понадобилось. Вышел Чамин, вышел рослый солдат в погонах артиллериста. Чамин спрятался за спины, солдат сдернул пилотку и поднял ее над головой звездочкой к людям.
— Здравствуйте, земляне! С прибытием вас.
— И тебя также, — ответило ему сразу несколько голосов.
— Я — первый!
— Ну, хорошо, хорошо, товарищ первый, — улыбнулся Белопашинцев. — После митинга подойдете ко мне, а пока присоединяйтесь к обществу, вливайтесь в коллектив. Итак, товарищи целинники, повестка дня та же: название нашему совхозу.
Саша Балабанов, так и не надев пилотки, встал впереди, оглянулся, не загородил ли он кого Загородил. За его спиной тянулась чья-то несмелая рука. Посторонился, чтобы директор увидал эту молоденькую девчушечку, подростка почти, только-только десятилетку, наверное, закончила, и уж наверняка ни папа, ни мама, будь у нее родители, ни за какие деньги не отпустили бы такую Дюймовочку за три тысячи верст киселя хлебать, но у девчонки этой были и папка с мамкой, и два деда с бабкой, как потом выяснилось, и все равно она поехала, и по дождю пешком сюда пришла, не на стрекозе прилетела, и вот тянет руку, чтобы дать имя новой семье своей.
«Говори», — кивнул ей Анатолий.
— Предлагаю назвать совхоз «Султан-трава».
— Лучше уж трын-трава, — хохотнул с подножки автобуса Тятин.
— Ну, тогда «Ковыльный», — не сдавалась девчонка.
— А что, ребята! Пожалуй, неплохо: совхоз «Ковыльный». Как, по-вашему, Евлантий Антонович?
— Неплохо, но ковыля не будет. Пшеница будет расти. Будет. Затем и пришли мы сюда.
Вот когда митинг стал митингом. Алело пионерское знамя с каплями дождя на кистях, взметывались руки, выкрикивались названия: «Степной»! «Комсомолец»! «Аврора»! И просто «Целинный».
Анатолий едва успевал следить за списком созданных уже целинных совхозов и отвечать на предложения:
— Есть такой.
— «Аврора» тоже есть, а жаль.
— «Комсомольских» два уже.
А всем хотелось необычного, непохожего и такого же значимого. Очень значимого.
Федор Чамин стоял сзади, слушал выкрики и думал о том мужике, о котором рассказывал в вагоне Евлантий Антонович, думал об Антее из греческой мифологии и никак не мог решиться.
— А мне можно?
— Почему нельзя? Конечно, можно, товарищ Чамин.
— В общем так… Предлагаю назвать наш… ваш совхоз, — сбивался Федор, — имени Антея. Потому как все от земли.
— А что, ребята? Неплохо ведь!
— Качнем дяденьку!
Федьку сграбастали и подкинули. Раз, другой, третий. И раз за разом палил Вася Тятин из своей двухстволки в небо, как будто хотел остатки туч разогнать, чтобы выглянуло солнце. И для Федора это было, пожалуй, тоже кувшином золота, найденным на новостройке.