Русский литературный дневник XIX века. История и теория жанра

Егоров Олег Георгиевич

Глава первая

ФУНКЦИОНАЛЬНОСТЬ

 

 

1. Психологическая функция дневника

При определении жанрового своеобразия дневника первым встает вопрос о его предназначении: почему и для чего ведутся дневники? Несомненно, что эстетический мотив надо отвести сразу, поскольку дневники велись и литературно неодаренными людьми. Писательские же дневники в своем большинстве лишены художественной ценности. Правда, известно, что душевный и нравственный акты, рассчитанные на выражение, имеют эстетическое значение. Но эстетическое в дневнике не является конечной целью творческого акта. Оно – сопутствующий продукт неэстетических импульсов. Оно вытекает не из специфически художественного задания, а имеет более общую социальную природу. Достаточно взять те дневники – а их немало, – которые не только не предназначались для печати, но тщательно скрывались от самых близких людей и даже уничтожались в критический момент. Самовыражение их авторов не было рассчитано на общественную оценку и потому не имело эстетического смысла.

Ответ самих авторов на вопрос о функции дневника колеблется в интервале между субъективно-психологической и социально-исторической мотивировкой: «Наконец, и я начал писать свой журнал, – отмечает А.И. Тургенев в геттингенском дневнике 1803 г., – для других он не может быть интересен <...> довольно, если он для меня будет зеркалом души моей!»; «В тех же видах, – начинает свой поздний дневник военный министр Александра II Д.А. Милютин, – буду и впредь заносить в свой дневник все последующие факты, могущие со временем пригодиться будущему историку для разъяснения закулисной стороны нашей общественной жизни». Все другие объяснения функциональной направленности дневника тяготеют к тому или иному полюсу.

Однако словам автора не всегда следует доверять в полной мере. Зачастую подлинный мотив ведения дневника скрыт для него. Началом работы над дневником может послужить случайный повод, за которым скрывается до конца не осознанная причина. Так, композитор СИ. Танеев начинает вести дневник с тем, чтобы (как он полагает) поупражняться в языке эсперанто. Через несколько месяцев переходит на русский язык и продолжает записи в течение 15 лет (весь дневник занимает три увесистых тома). Художник А.Н. Мокрицкий заводит дневник с тайной целью описать свои целомудренные отношения с женой старшего брата, к которой испытывает явную симпатию. Чувство скоро остывает, а дневник продолжается еще пять лет. Н.А. Добролюбов в семинарии ведет дневник-пародию «Летопись классических глупостей» от имени анонимного сатирика. Всего же в его короткой жизни работа над дневником заняла 9 лет.

Очевидно, что ускользающая от авторов подлинная причина обращения к дневнику лежит не на поверхности, не в бытовой, социальной или сугубо литературной сфере. Она коренится в глубинах сознания личности, а точнее – в бессознательном. Литературная традиция, жанровый фон являются лишь средой, в рамках которой осуществляются некие внутренние потребности души. Об этих потребностях глухо говорят некоторые дневниковеды, но, пытаясь сформулировать их, всегда искажают их подлинную природу. И неудивительно: они лежат в сфере неосознаваемых психических импульсов: «<...> приятно будет перебирать эту памятную книгу чувств моих, – пишет в начале своего дневника юная путешественница Е.С. Телепнева, – ибо журнал мой будет описание разнообразных моих ощущений <...> а не описанием городов и мест, через кои мы будем проезжать <...>»; «Все, что тревожит и волнует, – начинает свой дневник Е.А. Штакеншнейдер, – буду передавать дневнику, ведь говорить все невозможно»; «Принимаюсь вести свой дневник, – пишет Д.А. Милютин, – побуждаемый к тому пережитыми в первые три месяца текущего года неприятностями и душевными волнениями». Н.И. Тургенев, разделяя дневник на несколько разных по содержанию тетрадей и давая им соответствующие названия, отмечал в первой из них: «Желтая книга названа «Моя скука». Это правда: когда мне весело, то я верно в нее не заглядываю».

Примеры можно было бы продолжить, но уже из приведенных видно, что все авторы признают приоритет душевной, психологической сферы, именно ее выделяют из всех возможных импульсов, подтолкнувших к писанию дневника. Можно с уверенностью утверждать, что и в основе функциональной направленности тех дневников, авторы которых так определенно не формулируют мотивы их ведения, также лежит психологический фактор.

Побудительные мотивы и предназначение дневника находятся, таким образом, в причинно-следственной связи. Как же в действительности происходит процесс зарождения замысла дневника и его функционирование в конкретной жанровой структуре? При всем многообразии психологических индивидуальностей авторов функциональный механизм их дневников един в своих основаниях. Его сущность можно раскрыть на нескольких характерных примерах.

В.А. Жуковский приступает к дневнику через год после смерти любимого друга Андрея Тургенева, который занимал в жизни юного поэта исключительное место. Не найдя замены прежней дружбе, Жуковский заводит дневник, в котором в образе воображаемого Наставника продолжает те нравственные беседы, что велись в тургеневском кружке. Фигура этого вымышленного персонажа замещает поэту дорогого покойного друга, а форма дневника – атмосферу задушевных бесед и наставительных рассуждений. Дневник возникает путем замещения определенного психологического содержания, не нашедшего выхода в иных формах.

В.Ф. Одоевский на закате своей литературной деятельности создает дневник, наполненный злободневным социально политическим материалом. На первый взгляд это кажется странным для человека, всегда далекого от политики и общественной борьбы. Но именно эта далекость, отягченная идейным и духовным одиночеством бывшего «любомудра», способствовала интенсивной работе над дневником. В нем писатель нашел средство психологической компенсации за ту ущербность, которую испытывал в эпоху, далекую от круга интересов его поколения.

А.И. Герцен начинает вести дневник на рубеже нового психологического возраста, подытоживая прожитое и сделанное. Дневник был призван частично возместить тот душевный урон, который писатель потерпел, не получив возможности исторического самоосуществления («Тридцать лет! Половина жизни. Двенадцать лет ребячества, четыре школьничества, шесть юности и восемь лет гонений, преследований, ссылок. И хорошо и грустно смотреть назад»).

Во всех случаях мы видим, что дневник выполняет компенсаторно-заместительную функцию. Он замещает или компенсирует те содержания психики автора, которые не находят выхода в других формах. Литературный дневник с такими его свойствами, как интимность, камерность, более всего подходил для выражения скрытых (и скрываемых) душевных потребностей. Он сродни церковной исповеди или психоанализу.

Личности с невротической психикой испытывают особую потребность в дневнике как зеркале душевных надломов (Н.И. Тургенев, Л.Н. Толстой, П.И. Чайковский, М.А. Башкирцева). Объективация бессознательных психических импульсов в дневнике доводит их до стадии осознанивания. Интегрированный сознанием, этот ранее скрытый душевный материал перестает травмировать автора. Как о человеке, который долго копил и удерживал в себе не дающие ему покоя мысли, а потом вдруг высказал их прилюдно, говорят, что он «выговорился», так о человеке применительно к его дневниковой исповеди можно сказать, что он «выписался». Это свойство дневника хорошо прочувствовал Н.И. Тургенев, передавая свои ощущения в стихотворной форме: «Когда в Отечестве и под родимым кровом // Я разверну мой «Бред» (название одного из ранних дневников – О.Е.) во время мрачных дней, // То вспоминание о скучных днях с сим словом // Меня утешат там и в горести моей».

С точки зрения функциональности, понимаемой психологически, все дневники делятся на несколько групп. К первой, весьма многочисленной группе относятся дневники, начатые в юношеском возрасте. Часть из них заканчивается в момент вступления их авторов в самостоятельную жизнь (дневники А.Х. Востокова, А.Н. Вульфа, И.С. Аксакова, Н.Г. Чернышевского, А.Н. Мокрицкого, Н.А. Добролюбова), другие ведутся дальше, но имеют совершенно иную функциональную направленность (дневники В.А. Жуковского, Н.И. и А.И. Тургеневых, А.В. Дружинина, Л.Н. Толстого и др.).

Вторую группу составляют дневники, начатые в так называемом критическом возрасте, т.е. когда человек проживает вторую половину своей жизни. Их немного, но они резко выделяются своей функциональной направленностью среди других категорий (дневники Е.И. Поповой, Д.А. Милютина, В.Ф. Одоевского, П.И. Чайковского, П.Е. Чехова, СИ. Танеева).

Обе названные категории, хотя и отличаются по многим признакам, родственны тем, что их объединяет возрастная психология.

Особый отдел составляет небольшой ряд дневников, которые можно назвать тюремно-ссыльными. Они создавались в экстремальных условиях тюрьмы и ссылки и поэтому так же, как и дневники предыдущих групп, выполняли психологическую компенсаторную функцию (дневники В.К. Кюхельбекера, Т.Г. Шевченко, В.Г. Короленко).

Две другие категории дневников в свете названной функции не так явно выражают «психологию». Это путевые и культурно-исторические дневники. К первой относятся «Хроника русского» А.И. Тургенева, «Год в чужих краях» М.П. Погодина, сибирский дневник П.А. Кропоткина, «По Корее, Манчжурии и Ляодунскому полуострову» Н.Г. Гарина-Михайловского. Вторую составляют дневники-летописи жизни Л.Н. Толстого, написанные его приближенными (дневники А.Б. Гольденвейзера, Д.П. Маковицкого, Н.Н. Гусева, В.Ф. Булгакова).

Дневники путешествий обычно велись в познавательных и научно-исследовательских целях. Они, как правило, выделялись авторами в самостоятельные тетради и не включались в записи «классического» дневника (А.И. Тургенев, М.П. Погодин, Н.Г. Гарин-Михайловский). Таким образом подчеркивалась автономная функция подобных дневников. Нередко они были рассчитаны на публикацию, в отличие от классического дневника. Но психологическая функция тем не менее была свойственна и путевому дневнику. Только она была локализована в образе автора. Порой ее не было видно за массой изобразительного и аналитического материала.

Дневники-летописи так же имели психологическую подоплеку. Их авторы испытывали симпатию и душевную близость к великому человеку и учителю. И толчком к ведению дневника служила увлеченность личностью художника и человека. Здесь психологическая функция двигалась по обходному пути, поскольку на первом плане находилась не личность автора, а его кумир.

Среди перечисленных групп наибольший интерес в функциональном отношении представляют три первые (точнее две, поскольку первая и вторая являются разновидностями одного типа). В них назначение дневника как литературно-психологического феномена выразилось наиболее отчетливо. Такие дневники в дальнейшем мы будем называть классическими, и не потому, что они преобладают количественно, а потому, что в них особенности жанра выразились в чистом виде. И путевые дневники, и дневники-летописи являются «пограничным» жанром, включающим наряду с элементами классического дневника свойства других литературных жанров – путевого очерка, литературного портрета, хроники жизни и др.

 

2. Дневники периода индивидуации

Более половины всех известных дневников XIX в. начаты в юношеском возрасте (14 – 20 лет). Этот факт побуждает более обстоятельно рассмотреть проблему функциональности в ее психологическом аспекте. Какие психологические проблемы юношеского возраста нашли отражение в дневнике, а точнее – какие душевные запросы удовлетворял дневник?

Давно было замечено, что дневник является действенным психолого-педагогическим средством, способствующим становлению характера в период переходного юношеского возраста. Старшие, родители не только поощряли ведение дневников своими детьми и воспитанниками, но и постоянно рекомендовали эту процедуру. Дневник, по их понятиям, должен служить средством умственного и нравственного воспитания юноши или девушки. В дневник заносятся поступки, мысли о прочитанном, суждения о моральных понятиях, дается самооценка. Молодой человек пишет хронику своей внутренней жизни и социального поведения и на ее основе корректирует свои мысли и поступки.

А.И. Тургенев, отправляясь учиться за границу, получает наказ от отца вести дневник. В Геттингене он случайно в журнале находит заметку, в которой один отец рекомендует своей дочери то же самое: «Вот что добрый и умный отец вписал в белую книгу, – отмечает он в своем дневнике, – которую он подарил на Новый год своей дочери, желая, чтобы она от времени до времени вела журнал свой и записывала бы в нем свои мысли, чувства или старалась бы выразить на письме то, что она читала в авторе; таким образом, говорит он, они для тебя поясняются и превращаются в твою собственность; часто даже рождают в тебе самой другие и развивают способность мыслить. – Не то ли же самое советовал мне батюшка? Не просил ли он меня вести журнал во время своего вояжа, что я начал приводить в исполнение не прежде, как уже поживя месяца три в Геттингене». Старший брат А. Тургенева Николай четырьмя годами позднее прочел уже в российском журнале аналогичную заметку и сделал о ней запись в своем дневнике: «Тут де <в «Вестнике Европы»> я читал, что одна мать советует дочери своей выписывать в белую книгу, которую она ей дарит, всякий день по нескольку строк и т.д.».

В немецкой заметке заботливый отец (как, впрочем, и опытный педагог И.О. Тургенев) точно уловил смысл педагогического эффекта от ведения дневника. Объективированные в дневнике и подвергшиеся анализу мысли, чувства, переживания и влечения становились фактом сознания молодого человека и тем самым выводились из темной сферы бессознательного, инстинктивного.

В трех приведенных примерах педагогически грамотные родители были заинтересованы в том, чтобы процесс нравственно-психологического созревания юного существа был поставлен под определенный контроль и чтобы в критических обстоятельствах его можно было регулировать. Там же, где он протекал самостоятельно, могли иметь место явления невротического характера. Примером этого служит дневник М.К. Башкирцевой.

Начав вести дневник в двенадцатилетнем возрасте, Башкирцева не расставалась с ним до своей смерти в 24 года. Из текста дневника видно, что она хорошо осознавала его психологическую функцию – функцию объективации фактов душевной жизни. Но, запечатленные в дневнике, факты эти не были интегрированы сознанием и продолжали травмировать и без того болезненную психику девушки: «Женщина, которая пишет, и женщина, которую описываю, – две вещи разные. Что мне до ее страданий? Я записываю, анализирую! Я изображаю ежедневную жизнь моей особы, но мне, мне самой все это весьма безразлично. Страдают, плачут, радуются моя гордость, мое самолюбие, мои интересы, моя кожа, мои глаза, но я при этом только наблюдаю, чтобы записать, рассказать и холодно обсудить все эти ужасные несчастия <...>».

Коррекционная психолого-педагогическая функция дневника не утрачивала своего значения и во второй половине века. Чтение юношеских дневников родителям их авторов было распространено в просвещенной среде еще в 1850-е гг. Так, Е.А. Штакеншнейдер отмечает: «За ужином завязался оживленный разговор... Не помню как, коснулись дневников. Шелгунова ведет дневник: мама рассказала о моем и вдруг потребовала его».

Особую роль в этой практике имел дневник в письмах. Он специально предназначался для конкретного адресата – родителей, уважаемого родственника или старшего товарища. Такой дневник выполнял ту же функцию, что и интимный, с той лишь разницей, что у его автора была психологическая потребность получить от адресата прямое или косвенное одобрение своих поступков и мыслей или выслушать замечания на их счет. Порой для сохранения душевного равновесия был достаточен сам факт наличия такого адресата, безотносительно к тому, ответит он или нет. Для любимой бабушки ведет свой дневник юная путешественница Елена Телепнева: «Журнал этот я предприняла писать для бабушки и, главное, для себя самой; я знаю, что бабушка не будет требовать от меня красноречивых описаний». Юноша Иван Тургенев шлет любимому дяде Николаю Николаевичу свой дневник в письмах, несмотря на то, что не получает ответов: «Я буду тебе писать <...> вроде журнала»; «<...> Каждый раз получаешь письма и не отвечаешь». И.С. Аксаков из первой служебной командировки шлет родителям подробнейший дневник в письмах о своих делах и заботах: «Мои письма заменят мне дневник». Дневники в письмах составляют СП. Жихарев («Дневник студента») и А.П. Керн (к Феодосии Полторацкой). Будущий художник И.Н. Крамской в шестнадцатилетнем возрасте посылает дневник в письмах своему другу: «Я тебе хочу писать, но только не письмо, а целый ряд событий – дневник».

В дневниках подобного типа отсутствует та психологическая напряженность, которая свойственна журналу М. Башкирцевой или, к примеру, Н. Тургенева. Заочный диалог с душевно близким человеком, наставником гасит противоречия и конфликты юношеской души. Не случайно Жуковский замещает в своем дневнике умершего старшего товарища воображаемым Наставником и ведет с ним диалог как автор дневника в письмах.

До сих пор, однако, психологическая функция дневника была сформулирована слишком общо. Рассмотрим подробнее, какую роль играл дневник в юношеском возрасте.

Потребность в объективации душевной жизни была составной частью процесса индивидуации, свойственного юношескому возрасту. Индивидуация – «это процесс, порождающий психологического «индивида», т.е. обособленное, нечленимое единство, некую целостность». Короче, это процесс психологического самоосуществления личности. Он свойствен каждому человеку и протекает в интервале между 16 и 25 годами. Именно в этот период многие авторы начинают и заканчивают вести дневник. Дневник в литературной форме отражает этот сложный период в становлении человеческой личности.

По мере своего развития дневник выработал общие закономерности в отражении стадий роста сознания. Они свойственны всем дневникам рассматриваемой группы.

Юный автор использует дневник не только в качестве словесного средства объективации своей душевной жизни. В нем он формулирует ближайшие жизненные задачи и перспективы духовно-нравственного развития, а также осуществляет контроль за их выполнением. В этом отношении можно выделить шесть позиций, шесть составляющих процесса психологического самоосуществления, зафиксированных в ранних дневниках. Не во всех образцах жанра они имеются в полном наборе; бывает, что речь идет об одном-двух. Но практически все юношеские дневники в том или ином варианте содержат составляющие процесса.

Первым и центральным пунктом в психологическом развитии личности автора дневника является составление жизненного плана. Подобный план мог представлять собой как развернутую программу с детальной рубрикацией в виде тезисов, так и краткое резюме, вытекающее из анализа прошлой жизни. «С завтрашнего дня, – пишет А.В. Дружинин в дневнике 1845 г., – начинаю готовиться к деятельной и трудолюбивой жизни, а с 29 сентября начну трудиться, как в прошлый год». Когда же эти намерения не осуществились, он через четыре месяца, после тщательного анализа причин неудачи, предпринимает новую попытку сформулировать ближайшие задачи: «Вытекала тут общая причина: недостаточность прежде разработанного порядка жизни и недостаток твердости для следования новому плану <...> Теперь я живу так: встаю в 9 часов <...> Я решаюсь вставать в 7 или 7 1/2 и ходить по улицам до усталости <...> Правило мое будет: не быть праздным ни одной минуты в день». А.Н. Мокрицкий определяет жизненную перспективу на много лет вперед, включая сюда личное счастье и цели общественного служения, профессиональное совершенствование и нравственный рост: «<...> я хочу записать свое намерение и прямую цель для того, чтобы со временем поверить себя и увидеть, сколько время и обстоятельства сильнее над нашими лучшими желаниями <...> Вот мое желание: достигнуть в живописи значительного успеха и основать школу в Малороссии <...> если обстоятельства будут тому благоприятствовать, жениться и устроить жизнь для пользы отечеству <...> В Пирятине найти для себя счастье и утешение в утехах золотого юношества».

Часто план ограничивался программой умственного развития, самообразования. Тогда в него входил простой перечень научных дисциплин с логическим обоснованием необходимости их изучения. В юношеском дневнике Д.А. Милютин делает следующую запись: «Чем заняться по возвращении в Петербург: 1) Политическая экономия, в особенности следующие части: а) внешняя и внутренняя торговля, б) военные и морские силы, в) подати и налоги. 2) Народное право <...> 8) Изучение военной и политической истории». «Три темы для упорных и длительных занятий сейчас привлекают меня, – отмечает в дневнике И.С. Гагарин, – я хочу их здесь изложить с тем, чтобы посвятить себя их изучению, когда у меня будет больше времени и сил».

Программа самообразования порой предшествовала перспективному плану и служила условием его осуществления. Содержание программы определяло весь смысл дальнейшей общественной деятельности автора. Н.Г. Чернышевский так писал об этом в студенческом дневнике: «Должен написать что-нибудь о своих мнениях и отношениях. 1. Религия. 2. Политика. 3. Наука. 4. Литература. Надежды и желания <...> через несколько лет я журналист и предводитель или одно из главных лиц крайней левой стороны, нечто вроде Луи Блана, и женат, и люблю жену, как свою душу <...>». С той же уверенностью и ясным представлением будущего излагает свой план Н.А. Добролюбов: «Я чувствую, что реформатором я не призван быть... Не прогремит мое имя, не осенит слава дерзкого предпринимателя и совершителя великого переворота... Тихо и медленно буду я действовать, незаметно стану подготовлять умы; именье <...> жизнь, безопасность личную я отдам на жертву великому делу <...>».

Для невротических характеров такой план всегда составлял главную жизненную проблему. Его невыполнение приводило к пересмотру позиций и выбору более оптимального варианта. Максимализм уступал объективной необходимости, и в дневнике появлялись новые расчеты. «Хотелось бы привыкнуть определять свой образ жизни вперед, – пишет Л. Толстой в возрасте 21 года, – не на день, а на год, на несколько лет, на всю жизнь даже; слишком трудно, почти невозможно; однако попробую, сначала на один день, потом на два дня – сколько дней я буду верен определениям, на столько дней буду задавать себе вперед».

План самообразования и воспитания мог попасть в дневник уже после того, как он был намечен вне его. В таких случаях дневник был своеобразным протоколом подведения промежуточных итогов или контроля за исполнением. Перенесение творческих заданий в дневник повышало их статус, так как теперь по ним можно было судить о собственных волевых качествах, поверять написанное делами. «В двенадцать лет я попросила дать мне учителей, – пишет шестнадцатилетняя М. Башкирцева, – я сама составила программу». Через полтора года она уже решительнее и конкретнее ставит перед собой задачи: «<...> в один год надо сделать работу трех лет <...> Возьмем от 24-х часов семь часов на сон, два часа на то, чтобы раздеться, помолиться, несколько раз вымыть руки, одеться, причесаться, одним словом, все это; два часа на то, чтобы есть и отдыхать немного, – это составит одиннадцать часов».

Обобщенный характер большинства жизненных планов связан с тем, что в них намечается общая цель. Конкретные задачи решаются другими средствами, о которых повествуют соответствующие разделы дневника.

Вторым по значимости элементом процесса индивидуации, отраженным в дневнике, является круг чтения, цитаты из любимых книг с комментариями к ним. В европейской литературной традиции этот этап в духовном развитии молодого человека получил название «годы учения». В ранних дневниках он представлен своей теоретической стороной, книжной культурой.

У некоторых авторов этот раздел занимает такое большое место, что из него вполне можно было бы составить особый дневник. На этом основании издатели, не считая данный материал ценным, опускали его. Так получилось с ранними дневниками А.И. Тургенева и А.В. Никитенко: обширные выписки из книг и комментарии к ним никогда не публиковались.

Насколько большое значение придавали авторы комментированным выпискам из книг, говорит тот факт, что у многих они помещались в отдельных тетрадях или занимали автономный ряд в подневных записях. В психологическом отношении эта работа была составной частью процесса индивидуации, так как ее результатом было расширение сознания.

Н. Тургенев предназначает для выписок из книг и переводов «Белую книгу» и в течение длительного времени пополняет ее разнообразным материалом. «Собираю в тетрадь места из лучших авторов», – признается в дневнике А.Х. Востоков. Около 15% дневника И. Гагарина занимают рассуждения о прочитанных книгах, которым чаще всего целиком посвящается подневная запись. Некоторые из таких записей озаглавливаются именем автора или названием избираемого труда: «Les Memoires du diable», сочинение Фред. Сулье. 25 марта 1838 г.», «Le livre du peuple». – Ламенне, февраль 1838 г.», «5 июля 1835 г. «De la demokratie en Amerique», сочинение Алексиса де Токвиля <...>». Как более рационалистически мыслящий из всех авторов юношеских дневников, И. Гагарин дает пространное объяснение необходимости подобной практики после анализа книги В. Гюго «Литературная и философская смесь»: «Ученые занятия, умственное развитие суть вещи незаменимые, и он <молодой человек> должен посвятить им большую часть своего времени и самое серьезное свое внимание. Но легко может случиться, что наука, оставленная на саму себя в пустой голове, будет лишь паром; следует поместить ее в котел и управлять ее силами».

У А.В. Дружинина разбор прочитанных сочинений тесно связан с корректировкой жизненного плана. Будущий критик проводит в дневнике селекцию книг и ограничивает круг чтения глубокой по содержанию литературой. После качественного анализа прочитанного он делает вывод о своем духовном развитии за последний год: «В год много перешло мыслей через мою голову, и эгоистический оптимизм <...> потерял для меня великую часть своей цены. Основательные исторические и экономические занятия раскрыли передо мною картину современного общества <...>».

В дневнике Л. Толстого (1847 г.) помимо обычных подневних записей содержится разбор тех произведений, которыми он был увлечен в данный период, – «Наказ» Екатерины II и «Дух законов» Монтескье. Интерес к правовой литературе был связан с учебными замыслами будущего писателя и входил как в его жизненный план, так в круг размышлений на этические темы.

Оригинальным образом проблема литературного самообразования воплощается в дневнике Н.Г. Чернышевского. В нем нет достаточно объемных цитаций, а приводятся лишь результаты чтения и размышлений о прочитанном. Это объясняется тем, что Чернышевский выступает в дневнике более действенной, более практической личностью. Для него важен поиск решений, а не теоретические рассуждения. Кроме того, сказывается и выбор литературы: это в основном сочинения французских социалистов и историков эпохи Реставрации, Фейербах, зарубежная журнал ьно-газетная периодика. Однако Чернышевскому свойственно и то, что он соизмеряет свое духовное развитие с идейным уровнем прочитанного. В этом смысле он не просто делает анализ произведения, а оценивает свою способность, его постигнуть: «<...> Читаю «Мертвые души» и не совсем еще понимаю характеры, не совершенно дорос до них, поэтому мало пишу <...> Чувствую, что до этого я дорос менее, чем до «Шинели» его и «Героя нашего времени»: это требует большего развития».

Иными путями шел процесс духовного становления П.А. Кропоткина, отраженный в его путевом дневнике. Дневник зафиксировал лишь последний этап индивидуации, который в литературной традиции имел название «годы странствий». Все предшествующие этапы и конструктивные элементы этого процесса остались за пределами дневника, поскольку к началу его ведения автор, видимо, их преодолел. Но две составные части духовного становления Кропоткина нашли в нем отражение.

Что касается литературно-интеллектуального самообразования, то оно имело место урывками. И лишь в конце долгого и опасного путешествия молодой офицер нашел возможность продолжить его. К этому времени определился круг научных интересов будущего политического мыслителя, и на страницах своего дневника он делает выписки из книг по социологии и позитивной философии, заполняет страницы рассуждениями на нравственные темы. Здесь наблюдается резкий переход от географии, статистики и этнографии, занимавших его внимание в течение всего путешествия, к теоретическим вопросам и отношению к ним автора.

Такая перемена интересов знаменовала собой завершение процесса индивидуации и вступление молодого человека на стезю практической деятельности, к которой его интенсивно готовило опасное путешествие. Дневник и отразил этот завершающий этап психологического процесса.

Столь же сложные, но иные пути освоения книжной культуры запечатлел дневник М. Башкирцевой. В нем нет многословных рассуждений о прочитанном, как нет и пространных выписок из понравившихся книг. Свой интерес к наукам и литературе юная художница выражает суммарно. Но тема эта постоянно присутствует на страницах ее летописи. Проблема осложнялась тем, что по социальному статусу девушке ее круга не полагалось проявлять повышенный интерес к серьезным умственным занятиям. Поэтому в ее дневнике, вместо цитат из классиков и разбора новых книг, делаются записи, в которых она отстаивает это право: «Неужели моя бедная молодая жизнь ограничится столовой и домашними сплетнями? Женщина живет от шестнадцати до сорока лет. Я дрожу при мысли, что могу потерять хоть месяц моей жизни. Я имею понятие обо всем, но изучила глубже только историю, литературу и физику, чтобы быть в состоянии читать все, что интересно»; «Чем больше я читаю, тем более чувствую потребность читать, и чем больше я учусь, тем более открывается передо мной ряд вещей, которые хотелось бы изучить <...> и вот я в роли Фауста! Старинное немецкое бюро, перед которым я сижу, книги, тетради, свертки бумаги...». Функция этой записи аналогична выпискам. Она психологически замещает их. Как не найдется в дневнике художницы М. Башкирцевой рассуждений о живописи, которые заменяют строки о труде и творчестве, так нет в нем и цитат из любимых книг, взамен которых автор приводит мысли о месте чтения в ее жизни.

Третьей составляющей литературного отражения процесса индивидуации является создание образа наставника, собеседника, старшего товарища, который служит для автора дневника нравственным эталоном, образцом для подражания или мудрым советчиком. Такой образ может быть как вымышленным, так и реальным. Он играет роль морального ориентира для автора.

Как уже отмечалось, форма дневника в письмах предполагала адресата. Им часто был кто-то из родителей или родственников автора, пользующийся высоким нравственным авторитетом (у Телепневой – бабушка, у И. Тургенева – дядя, у И. Аксакова – родители). Монологическая форма записи побуждала иных юных дневниковедов создавать средствами фантазии на страницах своей летописи образ друга или мудрого собеседника. Он был свойствен в основном романтически настроенным авторам.

В дневнике Н. Тургенева воображаемый собеседник выведен в образе Минево. Ему посвящены строки о священной дружбе и любви к человечеству: «Сердце даровано благим Творцом на то, чтоб им любить его ближних <...> Чувство даровано на то, чтобы чувствовать его бесконечную благость и милосердие; на то, чтоб наслаждаться жизнею <...> Минево, ты пришло мне на мысль, но дружба и любовь – вот жертвенник, тебе сооруженный в моем сердце!».

В дневнике А.В. Дружинина за образом безымянного старшего товарища и наставника скрывается рано умерший художник П.А. Федотов. Ему посвящена одна из так называемых «психологических заметок». Молодой критик описывает образ жизни и духовный облик дорогого ему человека, характер и силу того нравственного влияния, которое он оказал на него («благородное влияние человека этого на мой образ мыслей»). Еще раз этот образ появляется на страницах дневника после преждевременной смерти благородного учителя как своеобразный скорбный френ по нем и по ушедшей с ним юности автора (запись под 11 июня 1853 г.).

В более сложных отношениях к автору находится образ старшего товарища в дневнике Н.Г. Чернышевского. В отличие от других образов подобного типа, которые даны статично, Чернышевский изображает динамику своих отношений с Наставником. Им является реальное лицо, университетский товарищ писателя В.П. Лободовский. В начале дневника он представлен безупречным авторитетом для юного студента. И даже отраженный свет его интеллекта распространяется на жену его кумира, ничем в сущности не выделяющуюся из круга знакомых Чернышевского («Я нашел, что привязан к нему больше, чем думал <...>»; «Великий человек! <...> Боже, какой человек!). Чернышевский соотносит оценку и значимость старшего товарища с развитием собственного сознания и личности. Он соизмеряет свой духовный рост с масштабами характера своего кумира: «Что касается до него <Лободовского>, я думаю, что я еще решительно вполне не могу оценить его ума, потому что сам не развился до этого <...>».

По мере развития характера и приобретения жизненного опыта апологетическое отношение автора к Лободовскому ослабевает. Заключительный этап ведения дневника демонстрирует новый взгляд Чернышевского на кумира его юности. Обретение душевной целостности дает основание юному литератору смотреть на прежний авторитет уже как на равный себе: «<На Лободовского> смотрю как на равного себе по уму».

Образ старшего товарища, Наставника в юношеском дневнике мог иметь место и не актуально, а как потребность души. У Башкирцевой он выражен в классическом типе старого ученого, знакомого художнице, очевидно, по литературе и семейным преданиям: «Я завидую ученым – желтым, сухим и противным. У меня лихорадочная потребность учиться, а руководить мною некому».

Четвертым структурным элементом функциональности дневника является система нравственных правил и требований, которых автор стремится придерживаться с целью достижения морального совершенства. Если образ Наставника был реальным путеводителем по жизни, то набор этических постулатов имел императивную функцию.

В.А. Жуковский начинает нравственное самовоспитание с анализа отдельных понятий: долг, честь, зависть, дружба, ложь – и посвящает им отдельные параграфы дневника. Все это понадобилось поэту для того, чтобы через частные суждения прийти к обобщению, к пониманию такой сложной категории, как счастье.

У большинства юных дневниковедов создание системы нравственных норм сочеталось с беспощадной критикой собственных недостатков, и программа нравственного усовершенствования служила средством для их искоренения. «Нравственное образование необходимо для человека, который должен сделаться полезным гражданином», – резюмирует А.Н. Вульф в раннем дневнике. А через некоторое время он признает несоответствие между высоким гражданским призванием человека и собственными недостатками: «Много размышлений раздается при взгляде на прожитые годы – и мало утешительных. Каким добром, чем полезным себе или рбществу ознаменовал я половину, может быть, и более, данных мне лет? Со стыдом и сожалением должен я сознаться, что не могу дать удовлетворительный ответ на этот вопрос. Но гордо позабыл бы я мои потерянные годы, если бы мог отныне посвящать мои годы трудам добрым, если бы с каждым прожитым годом я бы мог насчитывать хотя по одному полезному подвигу».

Л.Н. Толстой пытается создать универсальную систему нравственных правил и строить на ее основе свою ежедневную жизнь. Для этого он параллельно ведет два вида дневниковых записей: для моральных постулатов «Правила в жизни» и т.п. заметки, а для ежедневных нужд – собственно дневник.

Критике собственных недостатков посвящена значительная часть дневника Н.Г. Чернышевского. Но нравственным критерием у него служит не набор правил, а динамика человеческого характера, способность человека переживать возвышенные чувства или быть ниже их: «<...> всегда я склонен – может быть, потому, что дурен сам <...> – судить о других не по тому, каков я сам, а по тому, каковым бы мне хотелось быть и каковым быть было бы легко, если бы не мерзкая слабость воли <...> Я не хочу оскорблять человечество, судя о нем по себе вообще, а сужу о нем не по цепи всей своей жизни, а только не некоторым моментам ее, когда бываю доступен чувствованиям высшим».

В дневнике А. В. Дружинина проблеме нравственного самовоспитания посвящен особый отдел – «Психологические заметки». Здесь наряду с критикой недостатков предпринимается попытка дать научное обоснование работе над собой. Он отбрасывает отвлеченные моральные принципы как не отвечающие сложной и противоречивой природе человека. В своих рассуждениях будущий критик стремится соединить психологию, физиологию и мораль и на основе триединого критерия определяет перспективу для нравственного роста: «Мое эпикурейское, бессовестное, насмешливое равнодушие к внешним обстоятельствам моей жизни укоренилось в душе до такой степени, что истребить его нет возможности, если б я даже захотел этого <...> Строить реформы в самом себе хорошо в том только случае, когда у нас станет способности на реформу, без этого, что толку обрекать себя на терзания и бессильные усилия к достижению недосягаемого идеала?»; «Пора работать, работать не над книгами, а над собою».

Поиски нравственных оснований для дальнейшей жизни отражены и в юношеском дневнике великого князя К.К. Романова. Его искания во многом близки толстовским. Их так же отличает сочетание острой самокритики с проблемами надежды на возможное духовное очищение: «Большею частью у меня есть стремление или к самому крайнему благочестию или к необузданному разврату <...> Как мне досадно, что на вид я всем нравлюсь <...> а я как грибы крашеные, внутри которых гниль и всякая нечистота. Впрочем <...> я не теряю надежды сделаться порядочным человеком».

Случалось, что дневник начинали вести в тот период, когда процесс индивидуации близился к завершению и психологические проблемы возраста не были такими актуальными, как прежде. Тогда в дневнике происходили структурные изменения качественного характера. Но отголоски проблем пережитого периода еще звучали на его страницах. Так обстояло дело с дневником Аполлинарии Сусловой, в котором встречается один из рассматриваемых функциональных элементов, но в свернутом виде. Это система нравственных правил, которую Суслова называет катехизисом и которой она следовала до недавнего времени. Дневник отражает новый этап в духовном развитии писательницы, который намечен в общих чертах в самом начале: «Вообще тот катехизис, который я прежде составила и исполнением которого гордилась, кажется мне очень узким <...> Но есть ли, однако, это переход к тому совершенно новому и противоположному пути <...> Я замечаю, что в мыслях у меня совершается переворот».

Все перечисленные выше функциональные составляющие дневника естественно соединяются в пятом конструктивном элементе. Он представляет собой фиксацию стадий роста сознания автора. И жизненный план, и выписки из книг, и программа самовоспитания составлялись для того, чтобы достигнуть определенной цели, чтобы получить ожидаемый результат. Для этого авторы дневников периодически подводили промежуточные итоги своего духовного развития. Дневник становился своеобразной шкалой, на которой делались отметки. Как не совсем гладко выразился на этот счет Н. Тургенев, дневник – это «термометр препровождения времени». У некоторых авторов задача ведения дневника сводилась именно к таким отметкам, и по достижении некоей условной точки роста работа над ним завершалась.

А.Х. Востоков вел дневник с 13 лет и делал только помесячные записи. В нем отчетливо прослеживаются лишь этапные события, имевшие решающее значение для его духовного роста: «Апрель. Свожу знакомство с Ермоловым <...> Май. Приятные мечты с Ермоловым. Июнь. Продолжение того же. – Обстоятельства чувствительно увеличивают круг моих познаний. Июль. В последний день инаугурации академической последовал разрыв мой с Ермоловым. Я очень печалился. <...> Октябрь. Переход в 4-й возраст». Кончается юношеский дневник записью, которая знаменует завершение индивидуации и вступление автора в новый жизненный этап: «Сентябрь. Выпуск из Академии. Революция в сознании моем <...>».

Менее схематично отслеживает этапы своего духовного роста И.С. Гагарин. Уже в первой записи дневника он ставит цель – регулярно наблюдать за динамикой своего интеллектуально-психологического развития: «Я <...> расставлю в нем <дневнике> вехи, для того чтобы я мог время от времени обращать мой взор назад и обозревать путь, мною пройденный».

Много интересного материала для размышлений о собственном характере находит А.Н. Вульф, периодически перечитывая старые записи и следя за изменениями в своих взглядах. Он называет дневник «ежедневным отчетом о самом себе»: «<...> петербургский дневник мой остановил меня, и я его до тех пор не пустил из рук, пока всего не пробежал. Очень много принес он мне удовольствия: теперь узнал я всю цену дневным записям»; «Вот прошел год, что я продолжаю почти непрерывно мой дневник <...> Перечитывая их <листы дневника> через несколько лет, буду я себя предохранять от обольщений самолюбия, от неумеренных надежд».

В тех дневниках, где психологическое время – пространство преобладает над локальным или континуальным, проживаемые жизненные этапы отмечаются не по календарной датировке, а в соответствии с внутренним ощущением автора каких-то важных событий и перемен. Так, А.В. Дружинин в раннем дневнике не всегда датирует записи. Он мерит события в соответствии с законами психологического возраста: «В год много перешло мыслей через мою голову, и эгоистический оптимизм, которому я обязан целым годом спокойствия и счастия, потерял для меня великую часть своей цены»; «Рассматривая и тщательно анализируя прошлое время, я должен согласиться, что в жизни моей была одна эпоха, в высшей степени для меня благотворная»; «А между тем время идет, – близко подходит ко мне пора зрелости <...>».

Очень отчетливо, с мельчайшей детализацией представлены этапы духовного становления автора в дневнике М. Башкирцевой. Юная художница постоянно ощущает в себе перемены. Ее развитие проходит настолько динамично, что порой она неосознанно отмечает в дневнике стадии роста. Все новые планы и сроки, которые она намечает, порой заставляют ее забыть прежние. И не прекращающее развиваться сознание преодолевает новые и новые рубежи: «Как странно, что прежнее создание так славно уснуло! Ничего почти от него не осталось, только воспоминание, мелькающее время от времени и пробуждающее прошедшие горести <...>»; «Я дала себе четыре года сроку, семь месяцев уже прошло. Я думаю, что трех лет будет довольно, так что мне остается еще два года пять месяцев».

Переход от детства к юности и вступление в период взросления, изменение взглядов и становление характера подробно и психологически достоверно зафиксировано в дневнике Т.Л. Сухотиной: «На днях читала свой дневник 1878 г., и мне так стало жалко, что я до этого не писала и потом бросила, что я решилась опять начать. Мне грустно делается, когда я думаю, что мое детство прошло»; «Я знала, что в Москве я не так часто буду писать свой дневник, и мне это жалко, потому что мне кажется, что это для меня очень полезно: я стала за последний год гораздо серьезнее и стала более здраво смотреть на жизнь, чем прежде».

Осознание стадиального характера развития психики приводит авторов дневников к мысли о необходимости предпринять на заключительном этапе периода индивидуации решительные действия по закреплению результатов духовного процесса. Таким шагом обычно является путешествие, отражение которого в дневнике является его шестой функциональной составляющей. В европейской литературной традиции этот этап в духовном созревании героя назывался «годы странствий». Необходимость такого путешествия вытекала из самого замысла дневника как психолого-педагогического средства воспитания юной души.

Некоторые авторы заводили дневник только на время путешествия (Е.С. Телепнева, А.К. Толстой, А; Суслова, П.А. Кропоткин) или, как А.Н. Тургенев, замышляли издать путевой журнал отдельной тетрадью («Для чего не написать мне своего путешествия в письмах? Пусть составят они небольшой, но отобранный томик <...> Но что, если бы когда-нибудь исполнилось теперешнее мое желание – путешествовать?»Архив братьев Тургеневых. Вып. 2. – СПб., 1913. С. 232.).

Отдельный дневник путешествий под названием «Дорожная Белая книга» ведет во время поездки по Европе Н.И. Тургенев. Этот дневник завершает годы его «учения» и «странствий».

Путешествие завершало этап раннего, в основном теоретического развития, и его итоги естественно подводил дневник. В путешествии подтверждались или опровергались идеи, сформированные в «годы учения» и закрепленные в дневнике в системе из пяти элементов. Оно расширяло горизонт сознания и во многом определяло дальнейшую судьбу автора. В сущности это был один из пунктов жизненного плана. Путешествие активизировало душевную деятельность дневниковеда. «Дай насладиться зрелищами для меня новыми и занимательными, – писал в путевом дневнике Д.А. Милютин, – но не оставь потом по себе ни воспоминаний грустных, ни также души пресыщенной или разочарований! В тебе ищу я себе лекарства душевного и телесного: дай пищу усилившейся деятельности моего духа! Возроди меня к жизни духовной, внутренней».

Путешествие органически врастает в юношеский дневник И. Гагарина. Оно совпало с чтением «Вильгельма Мейстера» и охватило гетевские места. Теоретическое образование автора идет параллельно знакомству с жизнью культурной Европы, и дневник отражает стадию того и другого процесса.

Однако путешествие как функциональная составляющая дневника могло в действительности протекать и не как образовательно-просветительское мероприятие. Нередко оно предпринималось в служебных целях, и тогда его следовало понимать в широком смысле – как путешествие автора в сферу практической деятельности. Здесь происходило испытание молодого человека – его характера, убеждений, воли.

А.Н. Вульф на завершающем этапе индивидуации принимает самостоятельное решение ехать служить в действующую армию: «Время приходит, что и мне пора будет ехать, расстаться со всем, что я знаю, что люблю <...> кто желает достигнуть что-нибудь достойное, должен быть доволен сам себе»; «Оставшись здесь <в Петербурге>, я чувствую, что во мне гаснуло бы желание усовершенствования самого <себя>».

Стой же целью предпринимает рискованное путешествие по Сибири П.А. Кропоткин по окончании военного училища. Первые страницы дневника отразили тот процесс внутренних перемен, который начался еще до его ведения: «Наконец-то, навсегда выбрался я из Петербурга»; «Я равнодушен даже к тем местам, которые оставляю, а я на них вырос <...> Откуда это равнодушие? Или надежда увидеть новое, интересное? Или перемена характера?».

Итак, функциональная направленность ранних дневников обусловлена возрастным психологическим процессом, одинаково протекающим у всех авторов. Дневник является отражением этого процесса и в известной мере литературным заместителем тех содержаний психики, которые не нашли своего выражения в других формах. С завершением индивидуации многие авторы прекращают ведение дневника (А.Х. Востоков, А.Н. Мокрицкий, Н.Г. Чернышевский, Н.А. Добролюбов, А. Суслова и др.). Дневники же других авторов, переживших этот процесс, принципиально отличаются от ранних по своей функции, типологии, жанровому содержанию, методу и стилю. Дневники этой группы в своей основе тоже имеют психологические детерминанты. Но они не связаны с переходным и кризисным периодами развития психики их авторов.

 

3. Дневники рубежа двух жизненных эпох и зрелого психологического возраста

По завершении процесса индивидуации психологическая функция дневника трансформируется. Дневник отражает те изменения в сознании автора, которые вызваны его новым социальным, служебным или семейным статусом. Главным психологическим событием в его жизни в этот период становится обретение душевной целостности. И дневник отражает уже не линию душевного восхождения автора (вертикаль), а горизонтальную прямую или осциллирующую линию.

Вместе с функциональной направленностью часто резко меняется пространственно-временная организация событий и тип дневника: наряду с событиями внутренней жизни приобретают значимость и текущие явления повседневной действительности, которые ранее занимали в дневнике небольшое место. Социальная адаптация личности автора способствует преобразованию образного строя дневника, в том числе роли самого повествователя. Рассмотрим несколько образцов таких дневников, принадлежащих людям трех поколений – 1840-х, 1850-х и 1860-х гг.

А.И. Герцен приступил к ведению дневника в том возрасте, когда индивидуация завершена, когда пройден значительный этап жизненного пути и автор вступил в полосу творческой активности. Дневник уже подводит определенный итог, а не намечает первую программу действий. Однако Герцен принадлежал к тому психологическому типу, у которого внутренний, духовный рост интенсивно продолжался длительное время. Дневник и был начат на новом этапе духовного подъема: «Кажется, живешь себе так, ничего важного не делаешь, semper idem ежедневности, а как только пройдет порядочное количество дней, недель, месяцев – видишь огромную разницу воззрения. Доселе я тридцать лет не останавливался. Рост продолжался, да, вероятно, и не остановится. В последнее время я пережил целую жизнь».

Отраженная в дневнике эволюция сознания Герцена напоминает спираль. Герцен не только возвращается памятью к знаменательным событиям прошлого, но и в своем творческом развитии повторяет (на качественно ином уровне) некоторые прежние этапы. Это касается исторических и философских штудий, самоанализа и конструктивной самокритики, описания восторженного романтизма чувств.

Наиболее показательным в этом отношении является круг чтения, в котором отражаются социально-политические и философские взгляды писателя. Сюда входят «История английской революции» Гизо и Луи Блан, «Письма об эстетическом воспитании человека» Шиллера и Гегель, Шлоссер и де Кюстин. Преобладание в списке исторических и политических трудов позволяет сделать вывод о направленности интересов Герцена и неосуществленных мечтах его юности, о которых он часто вспоминает в дневнике: «Я с страстным чувством обращаюсь иногда назад, далеко назад к ребячеству. Как богато хотела развернуться душа, и что же вышло, какое-то неудачное существование, переломленное при первом шаге». Приведенная запись наглядно показывает, что дневник Герцена отразил не психологическое (индивидуация), а социально-историческое самоосуществление личности, поиски путей и средств к этому осуществлению. Не случайно дневник велся в промежутке времени, разделяющем два важнейших события в судьбе молодого мыслителя – окончательное возвращение из ссылки и отъезд за границу. В этот период Герцен острее ощущал противоречие между жаждой действий на общественном поприще и невозможностью ее удовлетворения. И здесь дневник (как это не раз бывало с другими авторами) выполнял компенсаторно-заместительную функцию. В пределах своих жанровых возможностей он помогал осуществить нереализованную потребность в общественном действии посредством мысли, анализа: «Мое одиночество в кругу зверей вредно. Моя натура по превосходству социабельная. Я назначен собственно для трибуны, форума, так, как рыба для воды. Тихий уголок, полный гармонии и счастья семейной жизни, не наполняет всего, и именно в ненаполненной доле души, за неимением другого (курсив мой. – О.Е.), бродит целый мир – и бесплодно и как-то судорожно»; «Боже мой, какими глубокими мучениями учит жизнь, ни талант, ни гений! В мышлении все мое».

Таким образом, функциональное своеобразие дневника Герцена составляют три элемента: психологический, идейный и социальный. Дневник запечатлел новый этап роста сознания автора, аккумулировал комплекс философско-исторических и политических идей и взял на себя функцию, компенсирующую социальный опыт личности.

Отчетливо прослеживается психологический рубеж, делящий весь текст дневника на две части, в дневнике А.В. Дружинина. Знаком завершения периода индивидуации служит запись под 11 июня 1853 г., в которой критик бросает взгляд на прошлую жизнь и проводит разделительную черту между минувшей юностью и наступившей молодостью. Здесь автор прощается со счастливым прошлым и в форме лирического обращения шлет ему слова благодарности: «Где то время, когда вид какого-нибудь домика заставлял мое сердце биться сильнее <...> Я сижу теперь в теплый, но серенький вечер под окном <...> и говорю: «О моя юность, о моя свежесть!».

С этого момента функция дневника преобразуется. Медленно, но настойчиво Дружинин очищает записи от «психологии» и теоретических рассуждений и придает им форму и стиль повествования о событиях прошедшего дня. Вместе с содержанием записи меняется и способ ее оформления: текст приобретает характер оперативного отчета, в отличие от пространного рефлективно-аналитического или квазихудожественного рассуждения.

Первая датированная запись второй части дневника делит его не только с точки зрения функции, но и в плане пространственно-временной организации событий. Вся предшествующая датировка носила условный характер: для юного автора важнее было время его сознания, психологического роста, нежели физическая наполненность пространственно-временного континуума. Внешние объективные события долгое время проецировались на психику и переживались автором субъективно, на уровне душевных движений.

С момента обретения духовной целостности время и пространство не воспринимаются Дружининым лишь как формы сознания. Датировка в дневнике приобретает последовательный и конкретный характер, а сами записи синхронно отражают подробности прошедшего дня. С топонимической точностью писатель называет свое местопребывание и формой настоящего времени уточняет хронологию событий: «Я сижу теперь <...>». Время перестало быть для Дружинина условной формой, которой можно манипулировать в зависимости от причуд фантазии или рациональной установки. Дружинин невольно ощущает объективный ход времени и удивляется развившейся у него способности прилежно воспроизводить это движение: «Четверг, 29 октября. Чем нелепее и неистовее идет мое время, тем аккуратнее ведется дневник».

Однако на начальном этапе новой жизненной эпохи в дневнике еще нередко слышатся отголоски былого времени. Писатель бросает ретроспективный взгляд на прожитое и определяет точку отсчета новой, светской жизни, которая, по его представлениям, знаменует эру самостоятельного бытия в социальном мире. Данный период – в шесть лет – характеризуется выходом из ограниченного пространства собственного сознания и замкнутого мира корпусной и армейской жизни. Этот возраст – 24 года – Дружинин считает временем завершения юности (читай – индивидуации), за которым наступает полноценная жизнь независимого человека в многообразном и противоречивом мире: «Только с началом цыганской жизни начал я жить на свете <...> Мне всего шесть или семь лет от роду, только шесть или семь лет я живу на свете <...> Молодость, молодость, мои 24 года <...>».

С.А. Толстая начала вести дневник в 11 лет и до замужества имела солидный опыт в этом жанре. Собственная семейная традиция, жизненная потребность и личные качества сформировали ее оригинальную летопись до знакомства с ранними опытами в этом жанре ее жениха. Ее дневник возник и в дальнейшем писался независимо от литературных влияний мужа-писателя.

На функциональное своеобразие дневника Толстой оказали воздействие два жизненных обстоятельства: рано пробудившаяся духовная жизнь и раннее замужество. Духовная направленность интересов и интенсивная внутренняя жизнь уже в раннем юношеском возрасте потребовали эстетически емкой формы выражения. Привычка общаться в тесном домашнем кругу, в условиях замкнутого быта дворянской усадьбы крепостной эпохи ограничивала возможности культурных контактов, разнообразных форм творческого общения. Духовная жизнь поневоле уходила вглубь и искала подходящие рамки для свободного протекания. Для развивающейся и творческой личности в стадии ее формирования дневник оказался незаменимым средством материализации внутренних порывов. Начатый до стадии индивидуации, дневник Сонечки Берс вобрал в себя еще не дифференцированные способности и отразил поиски своего, оригинального творческого пути. Развившиеся позднее музыкальные, художественные, литературные и педагогические дарования представлены в ранних тетрадях журнала в сгустке бурлящей и выплескивающейся жизненной энергии: «15 июля 1860 г. Я вовсе не радуюсь <возвращению> домой <...> Напротив, мне бы хотелось уехать куда-нибудь подальше <...> Мне было так хорошо, так отрадно, так весело, но не долго длилось все это, теперь стало так тяжело жить на свете! <...> Что делать, как действовать? Не знаю и кидаюсь во все стороны, бьюсь, как птица в клетке <...> Протяни мне кто-нибудь руку, дай совет, сообразный моему положению, я охотно прислушаюсь».

Раннее пробуждение духовной жизни сказалось и в том, что юная Сонечка Берс быстро и легко освободилась от родительского влияния. Дневник был одним из этапов обретения психологической самостоятельности. В нем не зафиксированы сколько-нибудь значительные факты, подтверждающие тесную связь с родителями.

Скороспелая независимость подготовила фазу индивидуации, начало которой совпало с замужеством. Все противоречия этого этапа, соединившие в себе две психологические линии развития, нашли отражение в дневнике. С началом семейной жизни функция дневника преобразуется. Если ранее он был журналом откровений девической души, то теперь дневник становится хранителем событий формирующегося нового мира. Не оправдались надежды на то, что свой душевный мир можно будет спроецировать на душевный мир мужа – друга и наставника.

Хотя возвращение к дневнику вначале осознается как дань девической привычке, подсознательно Софья Андреевна ощущает, что новый журнал будет служить не продолжением старого, а средством формирования автономной сферы сознания: «Опять дневник, скучно, что повторение прежних привычек, которые я все оставила с тех пор, как вышла замуж. Бывало, я писала, когда тяжело, а теперь, верно, оттого же.

Эти две недели я с ним, Мужем, мне так казалось, была в простых отношениях, по крайней мере, мне легко было, он был мой дневник, мне нечего было скрывать от него.

<...> И стала я сегодня вдруг чувствовать, что он и я делаемся как-то больше и больше сами по себе, что я начну создавать себе свой печальный мир, а он свой – недоверчивый, деловой».

Сложности начального этапа супружеской жизни совпали с противоречиями периода индивидуации. И дневник в таких условиях был единственной формой выражения душевных конфликтов. Правда, данный процесс понимался односторонне, как приобретение супружеского опыта. Но на самом деле, как мы знаем по другим дневникам, ведшимся в этом возрасте, Толстая переживала фазу психологического самоосуществления. Дневник дает этому убедительное доказательство: «Так все стало серьезно, а впечатленья девичьи живы, расстаться еще трудно, а воротиться нельзя. Вот так-то через несколько лет я создам себе женский, серьезный мир и его буду любить еще больше, потому что тут будет муж, дети, которых больше любишь, чем родителей и братьев. А пока не установилось. Качаюсь между прожитым и настоящим с будущим. Муж меня слишком любит, чтобы уметь сразу дать направление, да и трудно – сама выработаюсь (выделено мной. – О.Е.)».

Ко второй половине 60-х гг. завершается формирование автономной духовной сферы и соответствующей ей формы дневника. Функция дневника определяется как разговор с собою, но не по причине отсутствия проницательного и сочувствующего собеседника. Она выражает потребность в объективации тех переживаний, которые не принято высказывать вслух даже духовно родственным людям.

В характерологическом плане продолжение дневника по завершении индивидуации было делом натур, у которых одна из дифференцированных психических функций требовала регулярной исповеди. Но традиционные церковные и светски-бытовые формы последней не подходили по причине специфических содержаний сознания. Мыслительный материал, его этические содержания не соответствовали ни патерналистскому характеру института религиозной исповеди, ни его семейно-родственному аналогу. Исповедовать подобные содержания можно было только перед самим собой. «Я так часто бываю одна со своими мыслями, – признается Толстая в дневнике 1865 г., – что невольно является потребность писать журнал. Мне иногда тяжело, а нынче так кажется хорошо жить с своими мыслями одной и никому о них ничего не говорить»; «26 января 1902 г. Не знаю, зачем я пишу, это беседа моей души с самой собой».

В содержательном отношении такая исповедь могла включать в себя как положительные, так и отрицательные материалы. Не в этом было ее главное предназначение. Суть в том, что дневник давал направление и выход накопившейся психической энергии в виде объективированных чувств, эмоций, переживаний. Разговор с самим собой в дневнике был своего рода психоанализом, который помогал безболезненно преодолевать многие душевные конфликты, не давая им дойти до невротической стадии: «Осталась одна, и так я целый день крепилась не задумываться и не оставаться сама с собой наедине, что вечером, теперь, все прорвалось в потребности сосредоточиться и выплакаться и выписаться (курсив мой. – О.Е.) в журнале <...>». И эта функция дневника сохранялась на протяжении 55 лет его ведения.

Таким образом, мы видим, что дневниковая летопись Толстой охватывает три жизненные стадии: время до замужества, этап индивидуации, совпавший со временем становления семейных отношений, и последующий период зрелой сознательной жизни. Каждую из них дневник отразил в специфическом отношении, сохраняя неизменной психологическую основу: хронологические рамки дневника почти полностью соответствуют стадиям роста сознания, фазам психического развития человека и отражают общежанровую тенденцию, закрепленную в большом числе образцов дневниковой прозы XIX столетия.

 

4. Дневники, начатые во второй половине жизни

Потребность в ведении дневника нередко появляется в зрелом и пожилом возрасте. Его функция, сохраняя психологическую основу, меняет свою направленность. Когда человек вступает во вторую половину своей жизни, когда сознательный выбор жизненного пути остается позади и практическая работа сознания по самоосуществлению бывает завершена, у человека возникает инстинктивное желание разобраться со своим бессознательным. Для среднего человека нормой (критическим возрастом) бывает пятидесятилетний рубеж. Дневник становится для него местом выражения бессознательных манифестаций психики. Они зафиксированы на его страницах в виде снов, фантазий, воспоминаний. Отраженный в дневнике контакт сознания с бессознательным помогает интегрировать бессознательные психические содержания и таким образом корректирует сознательную установку личности. За счет взаимодействия двух частей психики (сознания и бессознательного), с одной стороны, происходит расширение сознания, с другой – ослабление невротического напряжения. Дневник оказывается удобным средством регулирования напряженной душевной жизни. Он, в сущности, является своеобразным психокатарсисом.

Дневников, начатых во второй половине жизни, гораздо меньше юношеских, и все они резко отличаются от последних своей функциональной направленностью. К ним относятся дневники как хорошо известных в истории культуры людей (В.Ф. Одоевский, П.И. Чайковский, С.И. Танеев, А.С. Суворин), так и безызвестных (Е.И. Попова) или оставивших о себе память в силу родственных связей со знаменитостями (П.Е. Чехов). Этот факт говорит о том, что тяга к литературному оформлению душевных переживаний и событий повседневной жизни в жанре дневника свойственна не только литературно одаренным людям; в ее основе – психологическая потребность, не зависящая от природных дарований.

Нередко поводом к началу работы над дневником могло послужить сильное психологическое потрясение. «Принимаюсь вести свой дневник только теперь, на 57 году жизни, – признается Д.А. Милютин, – побуждаемый к тому пережитыми в первые три месяца текущего года непрерывными неприятностями и душевными волнениями». Е.И. Попова начинает дневник на шестом десятке жизни после смерти двух дорогих ее сердцу людей, потерю которых ей ничто не может возместить: «<...> я вполне убедилась, что дожито мною все хорошее, остававшееся мне от прежнего счастья, а счастью этому был один святой источник <Н.М. Языков и Д.А. Валуев>, но он иссяк, и светлые притоки его, которые увеличивали мое счастие и довольство, отвратили свой ток».

То, что душевная потребность в ведении дневника должна сформироваться к определенному психологическому возрасту, подтверждается и тем фактом, что попытка некоторых авторов начать дневник в более ранний период жизни не имела успеха. К сорокалетнему возрасту относятся первые дневниковые записи А.С. Суворина. Но делаются они нерегулярно, с интервалами в несколько лет. И только через 20 лет журналист приступает к систематическому ведению дневника. Он относится к дневнику как к серьезному и ответственному труду: «Я жалею, что не вел правильного дневника. Все у меня отрывки, и набросанные кое-как. Их выбросят, вероятно, как хлам никому не нужный. Но вести дневник – нелегкое дело для себя самого».

Первая попытка П.И. Чайковского делать систематические подневные записи относится к периоду заграничной поездки 1873 г. Но должны были пройти еще 11 лет, прежде чем композитор почувствовал острую потребность в самоанализе. Начатый в 44 года дневник стал знаком критического возраста. Впервые композитор почувствовал приближение старости и вызванное этим чувством желание высказаться по коренным жизненным проблемам, критически оценить прожитое: «Жизнь проходит. Идет к концу, – а ни до чего не додумался, даже разгоняю, если придется, роковые вопросы, ухожу от них. Так ли я живу, справедливо ли поступаю?».

Приступая к дневнику, Чайковский, однако, не имел четкого плана и скорее стихийно взялся за перо, побуждаемый внутренним импульсом. Это нашло отражение в нервном, пульсирующем ритме записей: восемь книжек дневника ведутся с интервалами от нескольких месяцев до одного года. В поздних тетрадях все чаще звучит сомнение в целесообразности продолжения работы, связанное то с общим физическим и нравственным состоянием, то с возрастом: «Господи! Как стар, а туда же – дневник пишу! Зачем!!!»; «Вероятно, этим я навсегда кончаю дневник. Старость стучится, может быть, и смерть недалека. Стоит ли?».

Периоды охлаждения к дневнику нередко сопровождались сильным недомоганием или состоянием острого психологического кризиса. Последний, в силу конституциональных особенностей психики Чайковского, приобрел у него в зрелом возрасте циклический характер. Дневник отразил различные этапы прогрессирующего невроза композитора.

Чайковский обладал темпераментом циклотимика с меланхолической предрасположенностью. Этот сложный и довольно редкий у гениальных натур психологический тип был причиной многих жизненных коллизий композитора, нашедших отражение в дневнике. С точки зрения настроения циклотимический темперамент характеризуется так называемой диатетической пропорцией – колебаниями между повышенной активностью и депрессией. У Чайковского периоды упадка сменялись короткими, но интенсивными выбросами психической энергии, выразившимися в творческой продуктивности и интересе к окружающему миру. Такие перепады настроения происходили иногда с интервалами в 1 – 2 дня: «18 ноября. Совершенно болен. Просто до сумасшествия <...> Отвращение ко всему на свете»; «19 ноября. Чудо! Совершенно здоров»; «Вспоминал, ужасался, тосковал, недоумевал – одним словом, ужасное состояние»; «Вообще переживаю чудесные дни».

Художественно одаренные циклотимики обычно имеют «влечение к содержанию», а не к форме. Их произведения заключают обилие красок, богатство и душевную теплоту изобразительного материала. Именно таким содержанием наполнена музыка Чайковского, в которой богатое изобразительное начало, музыкальный колорит преобладают над формой. Стремление к широкому эпическому повествованию, многоцветному мелодизму, а в малых жанрах – к картинности образов находится в прямом соответствии с той тягой к цветам и краскам, которая зафиксирована в дневниковых записях: «Ехал и частью шел, восхищаясь изумительной красотой колорита. Синим небом, горами, зеленью. Не хочется умирать в такие дни»; «Заход солнца <...> в сторону Праслова по краю поля шел и любовался красотой вида»; «Красота лунной ночи была выше всякого описания»; «После чая и чтения Аксакова ходил по комнате (сверху видел удивительную игру цветов при заходе солнца)».

Чистый циклотимический темперамент характеризуется обычно установкой «к миру», «к людям», в отличие от противоположной ей – «от мира». Но, осложненная меланхолической предрасположенностью, психическая конституция Чайковского сформировала колеблющийся душевный ритм, направленность которого регулярно менялась в зависимости от силы внешних раздражителей. Со временем композитор научился распознавать в себе противоречие между тягой к перемене мест, путешествиям и быстрым пресыщением чужими краями. Страницы дневника запечатлели постоянное, циклически повторяющееся противоречие между стремлением к одиночеству и неудовлетворенностью им, жаждой общения и бегством в родной угол: «На меня какая-то непостижимая грусть и жажда человеческого общения напала»; «Приезд... Радость... Тишина. Счастлив ли я, достигнув желанной пристани?»; «<...> предавался наслаждению молчания и одиночества»; «Вот и изволь плавать между Сциллой и Харибдой. И к знакомствам невыразимое отвращение, и одиночество тяготит».

Первые тетради дневника отразили острые приступы сформировавшегося невроза. Нарушение нормального психического ритма периодически приводило к бессознательным действиям, в которых просматривается та же траектория, по которой проходила сознательная жизнь композитора – «к миру» и «от мира». Глубинно-психологические причины этого явления не осознавались Чайковским и тем сильнее травмировали его психику, вызывая подавленное нравственное состояние: «После обеда час по комнатам ходил и час по саду. Взобрался в пустую большую дачу, отворив с некоторым усилием среднюю дверь. Ходил по пустынным комнатам»; «Ночью видел до того страшный сон, что днем жутко было вспоминать о нем (неизвестность какого-то всеобщего самоубийства, желание бежать по железной дороге, невозможность найти свои вещи, обида без конца от всех и всего и т.д.)».

Депрессивная смена настроений отразилась в дневнике в виде психологической кривой, осциллирующей между разрядкой и напряжением, которые выражались в приступах тоски и желанием выплакаться. Эти крайние точки душевного напряжения, хотя и обладали болезненными симптомами, в течение длительного времени поддерживали психическое равновесие. Между ними размещалось поле плодотворной художественной деятельности, содержание которой опосредованно зависело от названных психических факторов.

С конца 80-х годов у Чайковского возобладала позиция «от мира», которая постепенно формируется в устойчивый невротический комплекс. Располагаясь на пороговом уровне, данная установка со временем приобретает характер регрессии в бессознательное, которая выражается в неумеренном употреблении спиртного. Тяга к алкоголю, как это видно из дневника, служила композитору средством компенсации сознательной установки: «Но, тем не менее, я, т.е. больной, преисполненный неврозов человек, положительно не могу обойтись без яда алкоголя».

На другом краю амплитуды психических колебаний находилась сверхсознательная установка на художественное творчество. В дневнике постоянно встречаются записи, говорящие о напряженной работе творческого сознания композитора: «Занимался до усталости»; «Работал отчаянно»; «Работал с безумным усердием»; «Я весь день как сумасшедший работал».

Обе крайности образовывали двухполюсную психическую энергетику композитора и в результате регулярного напряжения давали разрядку в виде интенсивных и долгих рыданий: «Всю ночь не спал. Плакал»; «Прежде всего я довольно долго плакал <...> Воротившись домой, опять несколько раз принимался нюнить»; «Читал и перечитывал полученные письма. Как водится, плакал».

Ритм психологических колебаний, так откровенно и убедительно воссозданный в дневнике, затронул и его композиционно-языковую структуру. Для циклотимического темперамента Чайковского показательна динамика стиля дневниковых записей. На протяжении ряда лет они представляли собой краткий очерк дня, в котором преобладали простые, распространенные и односоставные предложения. В некоторых записях содержались лишь намеки на важные события душевной и бытовой жизни, которые композитору почему-то необходимо было скрыть. Но вот в одной из поздних тетрадей Чайковский пытается подробнейшим образом изложить свою философию жизни, «символ веры», как он выражается. Записи этой группы напоминают миниатюрный трактат-исповедь, в котором синтаксический строй, посылки и выводы в совокупности представляют совершенно другой стиль – с аналитической, а не информационной направленностью.

В следующей тетради Чайковский возвращается к принятой ранее манере записи в виде краткого перечня событий с чисто информативным заданием. С точки зрения циклотимика важнее оказывается содержание, а не аналитическая расчлененность событий, которая свойственна другому психологическому типу.

Вдруг в начале 1890-х годов страницы дневника снова наполняются подробнейшим описанием, на этот раз американских гастролей. Но здесь мы имеем дело уже не с анализом душевных проблем (не с психологическим колоритом), а с многоцветием внешней жизни, подвергнутой строгому разбору в ее человеческой характерологии, профессиональной и жизненной обыденности.

То, что дневник выполнял психологическую функцию и не был журналом творческих штудий композитора, подтверждается незначительным удельным весом записей музыкального содержания. Премьеры постановок и исполнение произведений Чайковского в концертах упоминаются вскользь, как будто он не придает им никакого значения.

Дневник на разных этапах его ведения оставался своеобразной шкалой критического возраста, на которой композитор делал зарубки и пытался определить отведенный ему природой срок: «Все эти мысли мои мрачны. Мне кажется, что я не допишу «Чародейки»; «Стар становлюсь; когда посмотрю в зеркало, то ужасаюсь»; «Не постарел ли я в последнее время? Весьма возможно. Я чувствую, что что-то во мне расклеилось».

 

5. Дневники периода тюрьмы и ссылки

Психологическая функция дневника отчетливо прослеживается и там, где он велся в условиях лишения свободы. Дневник выполнял компенсаторно-заместительную функцию. Настоящее время для автора такого дневника является препятствием, и ему скорее хочется преодолеть его. Дневник заполняет это насильственно растянутое время, замещает психологически тягостное ожидание. «А я все-таки не могу ни за что приняться, – пишет в дневнике Т.Г. Шевченко. – Ни малейшей охоты к труду. Сижу или лежу молча по целым часам <...> Настоящий застой. И это томительное состояние началось у меня 7 апреля, т.е. со дня получения письма от М. Лазаревского. Свобода и дорога меня совершенно поглотили».

Среди наиболее ярких образцов данного рода выделяются дневники В.К. Кюхельбекера, Т.Г. Шевченко и ранние дневники В.Г. Короленко. Преимущественное положение Шевченко в данной группе очевидно: он считает дни до освобождения, а они запасаются терпением на долгие годы ограничения свободы.

Дневник велся Шевченко в период окончания солдатской службы, когда поэт ожидал официальный документ о своем освобождении. Импульсом к ведению дневника и послужило данное обстоятельство.

Сама идея дневника вначале представлялась Шевченко очень смутно. Лишенный всех форм духовного творчества в течение десяти лет, ссыльный поэт пытается компенсировать отобранную свободу активной литературной деятельностью в самом конце этого мучительного и долгого пути.

Прежде всего Шевченко хочет забыть ужасы солдатчины, утопить воспоминания о десятилетней каторге в незамысловатом бытописании – этом первом труде не по принуждению. Солдатское прошлое он хочет вычеркнуть из жизни и поэтому, как и Кюхельбекер, предпочитавший в своем тюремном дневнике совершенно сторонние темы, игнорирует чисто «солдатскую» тематику: «Одно воспоминание о прошедшем и виденном в продолжение этого времени приводит меня в трепет. А что же было бы, если бы я записал эту мрачную декорацию и бездушных грубых лицедеев, с которыми мне привелось разыгрывать эту мрачную, монотонную десятилетнюю драму? <...> Обратимся к светлому и тихому, как наш украинский осенний вечер, и запишем все виденное и слышанное и все, что сердце продиктует».

Однако отсутствие ясного плана и навыка писания на первых порах затрудняют работу авторской мысли. В сфере внимания поэта оказываются совершенно незначительные предметы, и он сам над собой иронизирует по поводу того, что они невольно попадают в его журнал. Но юмор, с которым он принимается их описывать, истинно украинская лукавинка придают таким записям почти гоголевскую выразительность: «Сегодня уже второй день, как сшил я себе и аккуратно обрезал тетрадь для того, чтобы записывать, что со мною и около меня случится <...> Пока совершенно нечего записывать. А писать страшная охота. И перья есть очиненные <...> А писать все-таки не о чем. А сатана так и шепчет: «Пиши, что ни попало, ври, сколько душе угодно».

С самого начала Шевченко не придавал своему журналу серьезного значения, считая его делом пустяковым, вроде случайно приобретенного и на время пригодившегося чайника, с которым постоянно сопоставляет дневник. В писании дневника Шевченко видит не труд, а развлечение, не потребность, а род литературной разминки перед предстоящим серьезным делом. К тому же его ближайшие планы не связаны с писательством: он мечтает заняться ремеслом живописца.

Признание Шевченко в акцидентальном характере его труда созвучны лирическому дарованию кобзаря. Приземленность жанра не согласуется с поэтическими полетами фантазии, которые обычно сопровождали его в минуты творческого вдохновения. Поэтому постоянство, с которым ведется журнал, вызывает у автора удивление, заставляющее его поскорее отогнать мысль о серьезности своих записок: «Не знаю, долго ли продлится этот писательский жар? <...> Если правду сказать, я не вижу большой надобности в этой пунктуальной аккуратности. А так – от нечего делать».

По мере продвижения работы над дневником представление о его функции не меняется в сознании поэта. Но та аккуратность, с которой заносятся в него сведения о прожитом, находится в разительном противоречии с многократными попытками убедить себя самого в легковесности своих ежедневных занятий. Как уже бывало в таких случаях, общение с дневником становится для его автора органической потребностью. Поэт бессознательно отдается новой для него работе как привычному, жизненно важному делу: «Сначала я принимался за свой журнал, как за обязанность, как за пунктики, как за ружейные приемы; а теперь, и особенно с того счастливого дня, как завелся я медным чайником, журнал для меня сделался необходимым, как хлеб с маслом для чаю <...> Справедливо говорится: нет худа без добра».

Дневник для Шевченко становится элементом духовного быта, от которого он отвык за десять лет и к которому теперь не без труда приобщается в качестве профессионального литератора. Но как только функция замещения перестает действовать, – а это случается в Петербурге, во время фактического прекращения ссылки, – необходимость в дневнике отпадает сама собой. Его место займут традиционные для сознания и образа жизни поэта культурные потребности. Но произойдет это не вдруг, а постепенно.

Занявший кратчайший промежуток времени в творческой эволюции поэта (один год), дневник отразил переходное душевное состояние Шевченко – от переживания одиночества к полнокровному восприятию внешнего мира. В этот период дневник не только помог преодолеть поэту «затянувшееся» время, но и стал для него своего рода психотерапевтическим средством. Через дневник накопившееся за годы психическое напряжение разряжалось в наименее острой и безопасной для сознания форме. Вот почему сам автор не может найти подходящего объяснения исходящим изнутри импульсам, заставляющим его словно против воли ежедневно обращаться к своему журналу: «Я что-то чересчур усердно и аккуратно взялся за свой журнал»; «<...> Счастливым для меня числом кончился первый месяц моего журнала. Какой добрый гений шепнул мне тогда эту мысль? <...> В первые дни не нравилось мне это занятие <...>».

Итак, несмотря на многообразие творческих индивидуальностей авторов, все дневники едины по своей функциональной направленности. Дневник выражает психологическую потребность личности. Приступая к дневнику, его автор стремится включить ценности подсознательных переживаний в свою бодрствующую личность. Но не во всяком возрасте эти ценности имеют одинаковое содержание. Поэтому в каждом психологическом возрасте дневник имеет специфическое предназначение: отражает процесс социально-психологической адаптации (юность), объективирует явления душевной жизни с целью ослабления внешних и внутренних конфликтов (молодость и зрелость), выражает психологические проблемы критического возраста. В основе дневника лежит закон психологической проекции. В нем находят выход не выраженные другим путем содержания психики. Этот закон сохраняет свою силу даже в том случае, когда объектом изображения в дневнике являются события внешнего мира. В методе отбора таких событий выражается бессознательная установка автора на удовлетворение душевных запросов (см. выше о В.Ф. Одоевском).