Русский литературный дневник XIX века. История и теория жанра

Егоров Олег Георгиевич

Глава пятая

МЕТОД И СТИЛЬ

 

 

1. Специфика дневникового метода

Представление о дневнике как системе подневных записей, отражающих частную жизнь автора и общественные события, лишь частично раскрывает сущность жанра. Для полного представления о нем необходимо ответить на вопрос, какие события отбирает дневниковед для записи: ведь далеко не все происшедшее и пережитое фиксирует он в своей летописи. По этому признаку группы дневников подразделяются на различные жанры. Но и в одной группе встречаются образцы, резко отличающиеся друг от друга. В таком случае встает вопрос о принципах отбора, воссоздания и оценки событий и образов. Здесь существует еще большее разнообразие подходов у авторов. Их мы называем методом.

Метод является той фундаментальной категорией, которая роднит дневник с другими литературными жанрами, в том числе с художественными. Но между ними существуют и принципиальные отличия. Метод художественной прозы имеет широкое и узкое толкование. В широком смысле слова метод предполагает наличие общих творческих принципов у очень большой группы писательских индивидуальностей (романтизм, реализм, натурализм и т.д.). Узкое понимание метода связано с творческими принципами отдельных писателей (метод Пушкина, Гоголя, Тургенева, Толстого).

Поскольку дневник имеет свою литературную историю и непосредственно не связан с такими грандиозными художественными системами, как романтизм или реализм, то говорить о методе в широком смысле применительно к дневнику нет оснований.

Тем не менее принцип отбора жизненного материала не является принадлежностью отдельных дневниковедов. История развития дневника демонстрирует наличие родственных приемов письма у очень разных авторов. В этом отношении метод дневника также можно понимать в широком смысле. Отличие от художественного метода состоит здесь в том, что автор дневника не мог ориентироваться на существующую литературную традицию как романтик или реалист. Он не читал дневники близких ему по методу летописцев. И близость эта возникла в силу субъективных причин: общности склада ума, литературного образования и эстетических вкусов, нравственных правил и т.п.

Отличительной особенностью художественного метода является его заданность: автор изначально ориентируется на определенную эстетическую парадигму, в соответствии с которой строит сюжетное действие и систему образов. Дневниковед не строит литературную концепцию своего журнала, тот план, который является обязательным для писателя. Отсутствие концепции, однако, не означает, что автор дневника работает над ним стихийно. В его работе тоже есть своя логика, свой порядок, свои закономерности. Метод является главным выражением этой логики.

Даже юные дневниковеды, литературный опыт которых крайне незначителен, интуитивно понимали необходимость строгого отбора материала для своих журналов. Отклонение от принципов такого отбора они расценивали как нарушение законов дневникового жанра: «Но я собираюсь писать дневник, – замечает по этому поводу С.Я. Надсон, – а между тем пишу пока вещи, не относящиеся нисколько к дневнику <...> Однако я начинаю бросаться, а надобно описывать, как я намеревался, по порядку». Наличие «намерения» в данном случае свидетельствует о том, что у юного поэта уже имелись представления о принципах отбора материала и его распределения в подневной записи.

Что же, если не приверженность конкретной художественно-эстетической системе, питает авторский метод в дневнике? В отличие от писательского, он состоит из нескольких слагаемых. К ним надо отнести жизненные планы и опыт хрониста, функциональную направленность его дневника, ту жизненную ситуацию, которая послужила отправным пунктом его ведения, особенности его мировоззрения и социальный фон. В ряде случаев решающее воздействие на формирование метода оказывали эстетические пристрастия автора.

Проблема сущности метода неразрывно связана с вопросом об источниках информации для дневника. Применительно к писательской практике ответ на этот вопрос сводится к признанию решающей роли жизненного опыта художника слова. Часто такими источниками могут служить литературная и фольклорная традиции, события исторического прошлого, как, например, у романтиков. А с усилением роли печати и науки – газетная хроника и научные открытия.

Все перечисленные источники в равной мере служили и авторам дневника. Мало того, приоритеты в их использовании менялись у дневниковедов приблизительно в такой же хронологической последовательности, как и у писателей. Здесь родство дневникового и художественного методов было наибольшим.

Другое дело – мера использования этих источников, степень их литературной обработки и место в композиции текста. Дневниковеды обычно вводили информацию из «чужих» источников в «сыром» виде, редко упорядочивали ее и не ориентировались на эстетические критерии при отборе. «Эстетик» А.В. Никитенко, например, приводит в дневнике такие чудовищные по своей натуралистичности факты, которые не осмеливался бы использовать в своих романах «жестокий талант» Достоевский, решившийся на показ раздирающих сцен в «Дневнике писателя» и «Братьях Карамазовых».

Если в изображении явлений дневниковеды допускают подобные вольности, то что же говорить об оценке тех или иных событий! Здесь даже самые умеренные авторы находили такие слова, использовали настолько смелые интерпретации, что о них не могли и мечтать наиболее радикальные и бесстрашные литераторы. В этом отношении дневниковый метод имел больший потенциал и развивался в сторону публицистики, а не эзоповского иносказания, в отличие от метода художественной литературы.

Расширение источниковедческой базы знаменовало громадный прогресс дневникового жанра, а публикация многих образцов дневниковой прозы в исторических журналах второй половины века способствовала совершенствованию метода у нового поколения дневниковедов.

 

2. Основные этапы и причины эволюции дневникового метода

Данная проблема является настолько значительной, что требует специального исследования.

В начале XIX в. дневник воспринимался в качестве хроники частной жизни. Описывая свой день, авторы опирались на личные наблюдения. Другие источники информации использовались крайне скупо и редко. Даже СП. Жихарев, который невольно рисует в своих дневниках панораму столичной жизни и часто прибегает к свидетельствам старожилов, литераторов, актеров, получает информацию изустно, из прямых источников. Его рассказы «со слов» не воспринимаются как «чужие», а представляются своего рода каналом передачи сведений, в погоне за которыми автор не успевает и пользуется услугами добрых людей. Истории из прошлого также не выделяются из общего информационного потока. Они вписываются в повествование о сегодняшнем дне как прелюдии к рассказу о нем, наподобие предысторий в романах И.С. Тургенева.

Иногда авторы даже сознательно ограничивали себя, придавая дневнику узкоспециальный характер. Так, А.С. Хвостов отражал в своем дневнике преимущественно литературные события, к которым он прямо или косвенно имел отношение. Домашний быт и общественная жизнь описываются эскизно и мимоходом. Даже в том случае, когда бытовая сцена составляет основу записи, поэт нагружает ее литературным материалом: «2 июня 1813 г. я обедал у гр. Сер. Ник. Салтыкова. Жена его прекрасна. У ней живет девица Сафонова, собою прелестная; я им сделал четверостишие:

Я, просто и стихов не наблюдая меры, Хочу Сафонову красавицей назвать Все то же думают, не смеют лишь сказать, Что Грация должна быть спутницей Венеры» [240] .

Ограниченность источников информации, а вместе с этим – и единообразие принципов отбора материала для дневника были характерным явлением в развитии жанра в течение всей первой половины XIX в.

Эту тенденцию нельзя, однако, рассматривать исключительно как признак камерности жанра, его принадлежности к семейно-домашнему обиходу. Она отражала неразвитость общественных отношений и ограниченность средств информации о жизни страны. Интерес дневниковедов к общественной проблематике, а следовательно, и использование ими нетрадиционных источников, пробуждался только в периоды крупных социальных потрясений, как, например, у того же Хвостова во время войны 1812 г. или у П.А. Вяземского и А.В. Никитенко после восстания декабристов. У последнего и то в связи с тем, что он был учителем в доме брата Е.П. Оболенского.

Положение дел резко меняется в 1860-е годы. Метод дневника обогащается за счет расширения источниковедческой базы и возросшего интереса к общественной проблематике. Как и «большая» литература, дневник быстро откликнулся на новые веяния. Это особенно заметно по дневникам тех авторов, которые имели большой опыт.их ведения и в литературном отношении принадлежали к консервативному направлению. В их дневниках обновляется и принцип отбора материала, и сам материал.

Профессор И.М. Снегирев, четыре десятка лет ведший дневник в однообразной манере, в 1860-е годы начинает отражать в нем события, ранее никогда не интересовавшие его как летописца. Резко меняет содержание записей В.А. Муханов. Вместо полуанекдотических «историй» и «очерков» о жизни знаменитостей минувших эпох он обращается к современности – к жизни столицы и провинции, общественному движению, ярким конфликтам эпохи.

Но главные изменения происходят в отборе источников информации. Не отказываясь от использования личных наблюдений, дневниковеды начинают отдавать предпочтение печатному слову, городским слухам и различным видам «фольклора» – анекдотам, сплетням, куплетам. Особенно активно подобными источниками пользуются начинающие летописцы, которые не были стеснены традицией и инерцией собственного опыта в дневниковом жанре.

Н.А. Добролюбов активно вводит в дневник материалы, полученные из «чужих» источников, и в большинстве случаев доверяет им: «<...> таможенную шутку рассказывали о князе А.С. Меншикове»; «Вот еще два анекдота о Райковском»; «Говорили еще, что на днях мужики и купцы <...> прониклись патриотическим воодушевленьем <...>»; «Носится слух, что сменяют Мусина-Пушкина <...>»; «Между самими солдатиками вот какие песни ходят <...>».

Маститый писатель, человек с большим жизненным опытом и к тому же крупный сановник, В.Ф. Одоевский так же не брезгует сведениями, почерпнутыми из сомнительных источников: «Говорят, история в Театральной школе <...>»; «Московская болтовня <...>»; «Толки о Филарете <...> По Москве уже ходит эпиграмматическая эпитафия <о нем>»; «Идя по Кузнецкому мосту, я слышал следующий разговор двух людей, шедших за мною».

Падение доверия к официальному слову и ощущение недостаточности, ограниченности личного опыта побуждают дневниковедов искать опору в слове «хоровом», в рупоре общественном. И если А.И. Герцен в 1840-е годы, давая оценку деятельности М.Ф. Орлова, с недоверием отнесся к тому, что говорила о нем молва («fama»), и в противовес ей дает свою трактовку этой деятельности в дневнике, то в 1860-е годы летописцы описывают события или образы людей, опираясь преимущественно на общественное мнение.

Другим важным методологическим новшеством становится введение в текст дневника печатного документа – телеграммы, распоряжения, отрывка газетно-журнальной статьи и т.п. В некоторых случаях документ становится вторым (по частоте использования, но не по значимости) после личного опыта источником достоверной, прямой информации. У одних дневниковедов он заменяет слухи, «фольклор», у других постепенно вытесняет последние. Употребление документальных материалов становится необходимостью у тех авторов, которые работали в социально-политическом жанре (П.А. Валуев, Д.А. Милютин, Н.П. Игнатьев, А.С. Суворин, В.Г. Короленко).

Помимо общественных и литературных причин, введению «живого» документа в текст дневниковой записи способствовало пробудившееся у многих авторов сознание исторической значимости дневника, убежденности в том, что в будущем он сам может стать историческим документом и использоваться для характеристики эпохи. Так, Е.А. Перетц, член Государственного Совета, подробнейшим образом описывает заседание Совета Министров от 8 марта 1881 г., стенографически точно, на 16 страницах, воспроизводит речи всех выступавших. К записи он прилагает схему размещения за столом императора и министров. В заключение записи он пишет: «Льщу себя надеждою, что изложение мое почти фотографически верно».

Данная запись не была в дневнике Перетца единственной в этом роде. Еще много раз он приводил отчеты о совещаниях, докладах царю, телеграммы и другие документальные материалы как лично им виденные, так и в изложении компетентных лиц. Не пренебрегал Государственный секретарь и слухами, городской молвой, вводя эти «материалы» в дневник наряду с достоверными историческими свидетельствами: «В городе ходят различные слухи о причинах свершившейся министерской перемены <...> Далее, граф П.А. Шувалов рассказывает <...> Рассказывают также <...> Наконец, существует четвертая версия <...>».

Все названные тенденции усиливаются в конце века. К этому времени относится вторая волна методологической эволюции дневникового жанра. Общественные изменения, социологизация частной жизни, усиление роли средств массовой информации, а также публикация большого пласта дневниковой литературы – все вместе ослабило архаические элементы дневниковой структуры. Новое поколение дневниковедов уже не воспринимает дневник как летопись частной жизни. Дневники Достоевского, Аверкиева, Башкирцевой, Гарйна-Михайловского, опубликованные (или готовившиеся к изданию) при жизни их авторов, внесли изменение в само жанровое мышление, в понимание дневника как равноправного участника литературного процесса.

Вместе с изменением литературного сознания изменяется и отношение авторов к наполнению дневника. Частная жизнь как объект изображения уже не является абсолютной жанровой категорией. Чтобы воссоздать эту жизнь полно, автор все чаще вынужден прибегать к тем материалам, без которых она немыслима для современного человека: говор улицы, пресса, упростившиеся благодаря новым средствам контакты с другими людьми, наконец, темп жизни – все это находит свое отражение в летописи дневниковедов.

Подобные перемены затронули все жанры, а не только социально-политический. С.А. Толстая начала свой семейно-бытовой дневник еще в дореформенную эпоху. В нем она правдиво воссоздала простой до примитивности быт и образ жизни провинциального дворянства. На рубеже веков семейная жизнь такой же провинции описана на страницах ее летописи шире и ярче. Она вбирает в себя общественные события (в передаче разных лиц), культурные контакты обитателей Ясной Поляны, сведения о столичных фактах – словом, отражает динамику дня современной образованной семьи.

Путевой дневник Н.Г. Гарина-Михайловского выделяется на фоне этого жанра XIX в. Визуальные впечатления и размышления по их поводу, составлявшие основу содержания дневника путешествий прошлого, обогащаются у автора «Корейских сказок» масштабными социальными и экономическими материалами о жизни края, футурологическими прогнозами, сравнительно-историческим и культурно-этнографическим анализом увиденного и услышанного.

В.А. Теляковский в своем служебном дневнике не ограничивается, как было принято прежде (например, у К.Ф. Альбрехта), сферой театрального дела подведомственных ему учреждений. В его летописи развертывается панорама культурной жизни обеих столиц, осложненная политическими событиями, бюрократическими «историями» и интригами, борьбой идейно-эстетических направлений в искусстве, рассказами о судьбах крупнейших мастеров культуры эпохи в сочетании с размышлениями о путях развития современной сцены.

Наиболее типичным в рассматриваемом аспекте был дневник В.Г. Короленко, проделавший стремительную эволюцию. Начатый в дороге, во время путешествия к месту ссылки в Якутию, ранний дневник в основном передает зрительные и звуковые впечатления автора. По собственному (позднему) признанию Короленко, он в нем «относит все явления к их изображению». Но уже в нижегородском дневнике принципы отбора материала и его оценки принципиальным образом меняются. Писатель включает в него отрывки из переписки людей 1840 – 1860-х годов, французские стихи, выписки из своих писем к разным лицам. В дневник вклеиваются вырезки из газет, «подметные» письма (к Николаю II), приводятся выдержки из различных печатных источников, телеграмм.

Помимо собственных впечатлений и выдержек из печатных изданий Короленко наполняет страницы своей летописи «толками» и «слухами» реалистического и полуанекдотического содержания: «Из Варшавы получил следующее анонимное письмо <...>»; «Очень характерный анекдот <...>»; «Вчера по городу разнесся слух, поразивший всех необыкновенно <...>»; «Сегодня мне рассказали маленький, но интересный эпизод»; «Сегодня в «Волгаре» (№ 50) напечатано <...>»; «Во всех этих толках и слухах нельзя не заметить двух основных нот <...>»; «Сегодня баронесса рассказывала Н.М. Михайловскому анекдот, или действительное происшествие, прекрасно характеризующее настроение и государственную мудрость настоящей минуты <...>».

Обилие источников и количественное преобладание внешних материалов не умаляло, однако, значимости личности дневниковеда. Во всех записях автор выступал организующим началом, отнюдь не безликим или теряющимся за массой общественных явлений. Личность автора в дневнике Короленко так же выразительна, колоритна, этически определенна, как и у дневниковедов начала – середины XIX в. Данное обстоятельство еще раз подтверждает гипотезу о том, что расширение источниковедческой базы дневникового жанра, изменение принципов отбора и изображения фактов относится к области творческого метода, но не передвигает субъект повествования с центра на периферию. Автор, как и прежде, остается главным участником событий. Измениться могли лишь литературные приемы – формы его актуального присутствия в тексте записи.

 

3. Некоторые разновидности метода

 

Как уже отмечалось, дневниковый жанр развивался автономно и лишь в малой степени был подвержен воздействию масштабных литературно-художественных систем – классицизма, романтизма, реализма. Их эстетика могла быть привнесена в дневник как выражение индивидуальных вкусов и пристрастий автора, его возрастных умонастроений, тех или иных философских увлечений. В этом смысле можно говорить о романтическом или сентиментальном дневнике, о рационалистическом методе организации материала и т.п. Но поскольку дневник является литературным жанром, хотя и периферийным, очень поздно включившимся в литературный процесс, он выработал в ходе своей жанровой эволюции оригинальные принципы отбора, изображения и оценки явлений жизни и сознания. Такие принципы есть все основания называть творческим методом. На протяжении вековой истории дневника внутри его жанрового ряда сформировалось несколько разновидностей метода.

 

а) дидактический метод

Данный метод является литературным архаизмом, рудиментом классицистического мышления. Тем не менее он встречается на протяжении трех четвертей ХIХ столетия, и не только в дневниках литературных староверов. Столь длительная его живучесть была связана с особенностями литературного образования авторов, их эстетическими вкусами.

Сущность дидактического метода состоит в том, что многие подневные записи в журнале дневниковеда завершаются определенным поучением, нравственной максимой, вытекающей из содержания записи. Та или иная жизненная ситуация, воспроизведенная на страницах журнала, была столь характерной, что вписывалась в классицистско-просветительскую или басенную систему с ее оценочными суждениями и выводами. Нередко смысловой стержень записи соответствовал семантической структуре силлогизма.

С.П. Жихарев в пору писания «Дневника студента» был фанатичным поклонником театра классицизма, водил знакомство с крупнейшими поэтами, драматургами, актерами этого направления. Сам пробовал свои силы в эпигонских трагедиях. Литературно-эстетические пристрастия юного дневниковеда находят отражение в структуре записи его журнала. Часто запись представляет мастерски написанный рассказ, из которого автор выводит «мораль». Последняя выражается либо в форме пословицы, либо свернутого афоризма. Иногда морализаторская мысль выделяется разрядкой: «Правду говорят, что не место красит человека, а человек – место» (10.01.1805 г.); «Чесо ради гибель сия бысть?» (10.02.05); «Видно, при всяком начинании необходимо иметь в виду латино-греческий девиз Аретина Арецтского: «Nosce te ipsum» (8.02.05); «Надобно сказать, что Черемисинов когда-то и кому-то продал лошадь с поддельными зубами, а это в матушке Москве не забывается» (10.03.05); «Прекрасное употребление денег и времени! Впрочем, о вкусах не спорят» (24.04.05); «Но вот, кажется, я и превозноситься стал, а давно ли еще повторял молитву: «Дух целомудрия, смиренномудрия и любви даруй ми, рабу твоему!» (26.02.05). Подобные поучения и афоризмы Жихарев использует не только в рассказах о знакомых и незнакомых людях, но порой адресует их и себе: «Хорошо, если б все так думали обо мне, как добрая моя мать; а еще лучше, если б я сам о себе так думал! Карамзин говорит: «Блажен не тот, / Кто всех умнее – / Ах, нет! Он часто всех грустнее; / Но тот, кто, будучи глупцом, / Себя считает мудрецом! Ita est!» (8.07.05).

Такой же метод использует в своем дневнике проф. И.М. Снегирев. Но если у Жихарева дидактизм служит главным образом выражением художественно-эстетических вкусов и увлечений автора, то у Снегирева он носит мировоззренческий характер, является способом объективации своего рода жизненной философии: «Если бы хорошо рассудить об употреблении одного дня жизни, сколько бы можно вывести полезных замечаний о себе и о сердце человеческом!».

По сравнению с Жихаревым, Снегирев увеличивает число источников нравственных сентенций. Кроме латинских крылатых слов, русских пословиц и дидактических стихов, он привносит в дневник поучительные афоризмы из семейного обихода, еще не приобретшие статуса всеобщности: «<...> заходил П.Ю. Львов, которому <я> рассказал неблаговидный со мной поступок К.К. и который заметил, что, бравши ложку в рот, должно наперед думать. Правило прекрасное для осторожности»; «На ласковые слова не сдавайся, на грубые не сердись, – твердит мне маменька»; «Припомню себе отцовское слово: лучше, чтоб меньше говорили об нас. Больше молвы, больше зависти».

У Снегирева отчетливо проступает архаизирующая тенденция. В отличие от юного Жихарева, мировоззрение которого в период писания «Дневника студента» было в стадии формирования и поучительные афоризмы которого в этом дневнике были аналогом его дилетантских драматургических опытов, Снегирев мыслит афоризмами системно. Он опирается на «старину» одновременно и как ученый профессионал, и как отсталый в своих взглядах человек: «Водяным поэтам, литературным карбонариям русская старина не нравится. Бог с ними. На сойку язычок!» Снегирев упрощает мир с его многообразными связями, стремится вместить его в узкие рамки до предела обедненного, семантически односложного моралите: «Sustine et abctine! Вот правила для страстей <...>»; «Ввечеру собрался было к Далматской по ее приглашению, но пришел К. Калайдович, и я остался дома. Sic fugit irreparabile tempus»; «Ввечеру у всенощной. Потом цензурировал «Стелину», роман. Amici diem perdidi!».

Господствующее положение занимает дидактический метод в поздних (1860 – 1870-е годы) дневниках П.А. Валуева. Министр внутренних дел и государственных имуществ, Валуев был литературно одаренным человеком. На закате своей государственной деятельности написал роман из великосветской жизни «Лорин». Валуев фигурирует как автор романа в позднем очерке И.А. Гончарова «Литературный вечер.

Всю жизнь вращавшийся в среде, где русско-французское двуязычие было разговорной и письменной нормой, Валуев унаследовал от этой традиции и специфический образ мышления. В его обширном дневнике подневная запись строится по четкой логической схеме: после описания важного события приводится афоризм, в лапидарной форме выражающий философский или нравственный смысл происшедшего. Как правило, афоризмы заимствованы из латинской, итальянской и французской литературы.

В отличие своих собратьев по методу, Валуев избегает фольклорных источников. И связано это не только с утонченным вкусом, «эстетством» графа и министра, но и с той жизненной средой, которая была предметом описания в его дневнике. Царский двор, высшая бюрократия и дворянство исключали употребление грубых, «вульгарных» оборотов народной речи, хотя по смыслу многие иноязычные фразеологизмы имели не менее выразительные аналоги в русском лексиконе прописных истин и житейской мудрости. Здесь метод пересекается со стилем: «Замечательно, что в то время государь император действовал и говорил именно так, как он в последние два года не одобрял, чтобы говорили другие. Mutantur tempora et nos mutamur in illis <Меняются времена, и мы меняемся вместе с ними>»; «Кн. Гагарин говорил, что он готов броситься в воду под лед <...> Наконец он сказал в присутствии всех членов канцелярии: «после того остается создавать общую думу, и тогда нас выгонят. Вас (обращаясь ко мне), может быть, выберут, но нас выгонят». Voila la bout de l'oreill <вот где проявился кончик (ослиного) уха>»; «Видел Шлиссельбургскую крепость и за нею синюю полосу вод Ладожского озера. Думал об узниках крепости. Их немного, но какая участь! Lascite speranza voi ch entrate <Входящие, оставьте упованья>»; «Сегодня телеграммы неблагоприятны для сербского оружия. Это не мешало газетам нести по-прежнему ту дичь, которую они ежедневно подносят своим панурговым читателям. Mundus vult decipi <Мир хочет быть обманутым>».

 

б) сентиментально-поэтический метод

Способ организации материала подневной записи с привлечением литературных источников имеет еще одну разновидность. Она отличается от дидактического метода содержанием источника, его семантической ролью.

Вместо нравственных сентенций литературного и фольклорного происхождения ряд дневниковедов использует в структуре записи стихотворные строки, отвечающие их настроению и смыслу описанного события. Стихи выполняют не только семантическую функцию, но и служат выразительным средством, аккомпанируют чувствам автора. Во множестве случаев поэтические строки являются единственным, ничем не заменимым способом выражения мысли или эмоции, созревшей у дневниковеда в качестве резюме итоговой записи дня.

Встречаются записи, которым предшествуют стихотворные эпиграфы. Они так же, как и заключительные поэтические строчки, содержат выразительно-смысловую квинт эссенцию описываемых событий.

В рассматриваемой группе дневников поэтический текст призван выразить возвышенные чувства автора, его высшие эмоции и переживания, для которых повествовательная проза не подходит в силу ее функциональной ограниченности. Выбор поэзии как средства передачи настроения является, таким образом, для автора дневника не делом вкуса, не прихотью, а душевной потребностью.

Но любой метод страдает известной односторонностью. Данный недостаток свойствен и методу сентиментально-поэтическому. Автор дневника, использующий «чужое» поэтическое слово, стремится свести событийное многообразие дня к его чувственно-эмоциональному содержанию. Для него ценностью обладает не столько само событие, сколько тот экстракт переживаний по его поводу, который выражается в поэтической форме. Иногда длинный ряд событий или какое-то одно большое событие в итоге приравниваются к одной-единственной эмоции, выраженной в стихотворной строфе: «Случайно нас судьба свела» – эпиграф, взятый из поэмы И.И. Козлова «Чернец», предпослан записи под 19 июля 1828 г. в дневнике А.А. Олениной, в которой рассказывается о поездке на дачу и встрече с «моим молодым героем».

Дневник А.А. Олениной невелик по объему и охватывает короткий период ее юности. Он построен в форме рассказа о сердечной истории девушки и поэтому насыщен поэтическими строчками из стихов Батюшкова, Козлова, Рылеева, Пушкина. Дневник велся в своеобразной манере: желание поведать заветной тетради «память сердца» сочеталось со стремлением бросить на все события отстраненный взгляд, изобразить переживания влюбленной барышни как романтическую историю, типичную для литературы той поры («Я говорю от третьего лица <...>»).

Для этой цели как нельзя лучше подходили поэтические строки известных авторов, со многими из которых Оленина была близко знакома. Стихи обрамляли лирико-эпическое повествование, то вводя в «тему», то завершая рассказ. Тем самым создавалась иллюзия художественного описания, искусственного приема в положительном смысле слова: «20 июня. Приютино.

Как много ты в немного дней Прожить, прочувствовать успела! В мятежном пламени страстей Как страстно ты перегорела! <...>

Вот настоящее положение сердца моего в конце прошедшей бурной зимы»; «Я радуюсь и грущу, потому что это привычное чувство души моей. Я, как Рылеев, говорю: «Чего-то для души ищу // И погружаюсь в думу»; «22 сентября. В молодости мир видится таким, каким он создается воображением. Постепенно возраст и разум рассеивают иллюзии поэтического счастья, и после них остаются только достоверность реального существования и уверенность в ничтожестве жизни. Старость несет в себе другие взгляды и утешения, она открывает дорогу к смерти и упование на бессмертие.

Я все грущу, но слез уж нет, И скоро, скоро бури след В душе моей совсем утихнет. «Евгений Онегин», гл. I, стр. 18» [255] .

Поэтические строки так пронизывают повествовательную ткань дневника, так органически сливаются с «реалистическим» планом рассказа, как это возможно только в произведениях типа «Новой жизни» Данте или «Двойной жизни» К.К. Павловой.

Благодаря стихотворным вкраплениям план изображения и план выражения сливаются в нерасторжимое единство. Причем стихотворная часть текста подневной записи не обязательно относится исключительно к ее «поэтической» стороне, к переживанию «лирического» героя дневника. Стихи из козловского «Чернеца» достраивают образ «казака» Алексея Чечурина, который рассказывает Олениной историю своей жизни.

Мало того, Олениной не хватает даже поэтических средств, и для придания повествованию большей выразительности она пытается использовать мелодический элемент, указывая в ремарке на соотнесенность соответствующих строк поэмы с придуманным ею аккомпанементом: «Положено мною на музыку». Таким образом, метод комбинирования лирической прозы, поэтических строк и остающейся за «кадром», но несущей эстетическую энергию музыкальной мелодии создает неповторимый по своим выразительным свойствам образ, в котором каждый составляющий его элемент служит приращению смысла.

Колоссальный по своему объему поэтический материал содержит дневник Е.И. Поповой. На его двухстах с небольшим страницах записано 80 стихотворных отрывков и целых стихотворений. Это уникальный образец дневникового жанра XIX в., где поэзия соперничает с прозой как средство выражения внутреннего мира автора.

Однако мотивация поэтического материала в дневнике Поповой иная, нежели у Олениной. Дневник начат на пятидесятом году жизни, после смерти двух дорогих Поповой людей. В своей поэтической части он служил выражением того, «что душу волнует, что сердце живит». Если в дневнике Олениной поэзия и лирическая проза образуют эстетическое единство, то у Поповой стихотворные строки компенсируют недостаток поэзии в жизни, служат противовесом прозе. В дневнике Поповой усиление поэзии отчасти происходит за счет контраста двух сознаний – обыденного и художественного: «Какая разница с тем, что было в прошлом году! Это было время знакомства моего с Иноземцевым.

Как иногда одним явленьем Вдруг оживляется глухая сторона! Как жизнь, о Боже мой, становится полна!» [257]

Второй путь усиления роли поэтического текста – придание ему самодовлеющего значения: в дневнике нередки записи, где содержание душевной жизни данного дня выражается исключительно стихами, без прозаического введения и комментариев: «1 февраля <1847 г.>.

За днями дни идут, идут Напрасно. Они мне смерти не ведут Прекрасной. Об ней тоскую и молюсь, Ее зову, не дозовусь!» [258]

Иногда Попова, предвосхищая события, которые нежелательны для нее, обращается к будущему посредством поэтического образа. Так, противясь браку своего молодого единомышленника, «брата по душе» Панова, она характеризует этот брак строками из баллады Е. Ростопчиной «Насильный брак»:

«<...> Не властен у себя я дома. Все непокорна мне она, Моя мятежная жена!.» [259]

Поэтический образ заменяет у Поповой самые сильные человеческие переживания, вызванные смертью дорогого человека. О смерти некоего Валуева она делает следующую запись: «28 апреля < 1847 г.> Скатилась звезда с помраченных небес!».

Поэтическая культура у Поповой богаче и разнообразнее, чем у Олениной. Помимо стихотворной классики она использует образы поэтического фольклора, демонстрируя при отборе материала высокий вкус, чувство меры и сочетаемости прозы и стиха: «<...> Катерина Ивановна Елагина <...> брата, конечно, любит, но любит той тепленькою любовью, которая не находит средств быть полезной милому предмету, а любовь горячая найдет их.

Али вы любви не испытывали? Какова любовь да на свете горяча? Горяча любовь, да слезами залита» [261] .

По мере того как романтическая эпоха с ее специфическим мироощущением, эстетическими и этическими формами самовыражения уходила в прошлое, сентиментально-поэтический метод уступал место прозе. В дневниках таких душевно одаренных авторов, как Е.А. Штакеншнейдер, М.А. Башкирцева, С.А. Толстая, поэзия уходит в подтекст. Все они находят другие формы выражения чувств помимо стихотворных. От этого их проза становится эстетически напряженнее, теряет непосредственность выражения, ищет обходные, более сложные пути движения переживаний. Литературная образованность и душевная утонченность уже не являются условием поэтической аранжировки дневника.

 

в) рефлективно-аналитический метод

Помимо отбора событий, творческий метод включает в себя способ их изображения. С этой точки зрения в истории жанра выделяется группа дневников, в которых события изображаются не динамически, а методом стоп-кадра. Автор описывает событие не потому, что оно актуально, но стремится вскрыть его философский, глубинный смысл. Для этого автору требуется сосредоточиться на событии, выделить его из каузальной цепи. Событие сразу вырастает, повышается его значимость. При этом рассматривается оно не как рядовое явление, т.е. явление дневного ряда, а в более масштабных пространственно-временных измерениях. Вычленяя событие из течения обыденной жизни, дневниковед включает его в идеальный, воображаемый контекст, который в авторском представлении имеет несравнимо большую значимость, чем реальный, физический.

Рассматривая «остановленное» событие через увеличительное стекло авторского сознания, дневниковед не ограничивается его описанием. Его цель – доискаться до сути, установить связь события, факта с основополагающими жизненными задачами автора, основами его духовно-нравственного бытия.

Для достижения такой цели описательность, свойственная дневнику как жанру, оказывается непригодной. И дневниковед прибегает к аналитическому способу работы с материалом.

Популярность этого метода была весьма высока, о чем свидетельствует факт его применения на протяжении всего XIX в.

Склонность к анализу преобладает у Н.И. Тургенева в течение всего многолетнего периода его работы над дневниками. Автор «России и русских» отбирает для записи преимущественно такие события, с помощью которых раскрывается его душевное состояние. Само событие изображается эскизно, зато вызванные им переживания – подробнейшим образом. Часто Тургенев не находит в продолжение всего дня фактов, которые можно было бы занести в дневник, но тем не менее делает запись: «Писать нечего, а перо пишет». Перо пишет не о смене явлений, а о работе мысли.

В другом месте перечень дневных событий прерывается в самом начале рассуждениями на излюбленные темы: скуки, смерти, одиночества и т.п. – и создается впечатление топтания на месте, отсутствия движения, хотя оно явно имело место в этот день.

Человек большой начитанности, широкого кругозора и образованности, Тургенев мимоходом говорит о Венском конгрессе, о ста днях Наполеона, вторичном водворении на трон Бурбонов. Создается впечатление, что эти всемирно исторические события не осмыслены им. Напротив, такие явления, как сны, воспоминания фантазии, занимают на страницах его многотомной летописи непомерно большое место. Аналитическая мысль заменяет динамику повествования и создает автономный план в дневнике: «Я живу, не замечая, что живу. Каждая рождающаяся мысль подавляется тотчас другою <...> Надобно неотменно жить какою-нибудь мыслию, иначе, право, не заметишь, что живешь <...>».

А.И. Герцен применяет рефлективно-аналитический метод с еще большей последовательностью. В его дневнике практически нет ни одной чисто информативной записи. Степень его аналитизма такова, что он не в силах вместить в подневную запись перечень всех главных событий. Выбрав одно-два, писатель окружает их пространными рассуждениями, которые включают в себя исторические экскурсы, философские обобщения, аналогии. Иногда его мысль уходит так далеко от исходного события, что, кажется, теряет с ним логическую связь: «<1 июля 1842 г.> Вчера была ужасная гроза, и гром ударил в церковь, шагов сто от нашего сада. Мы сидели на террасе, удар был оглушителен. Стало как-то неловко и страшно. Ну, убьет меня, нас! Гроза миновала, но мне было грустно. Где время веры в будущее, в жизнь, в ее необходимость <...> Ребяческие мысли. Когда тонул дощаник на Волге, я твердо смотрел на опасность <...> И теперь думаю, что естественная смерть не придет, пока человек имеет что-нибудь выразить. Но случай внешний ударит, и никому, и ничему нет дела»; «<14 ноября 1842 г.> <...> горькое объяснение с отцом. Странное дело, как живущ этот эгоизм <...> После смерти Льва Александровича он был испуган, поражен и с год был кроче <...> Страшно видеть человека 74 лет, вблизи гроба, ведущего такую жизнь <...>.

Я без хвастовства могу сказать, что я прожил собственным опытом и до дна все фазы семейной жизни и увидел всю непрочность семейной крови; они крепки, когда их поддерживает духовная связь <...> а без них держатся до первого толчка. Vanitas! Vanitas! <Суета! Суета!>».

Встречи с известными в обществе и ценимыми Герценом людьми (Чаадаевым, Хомяковым, Елагиной) также воссоздаются не с их фактической стороны, а служат отправным пунктом для дневниковой полемики по принципиальным идеологическим вопросам. К этой группе записей примыкают и сообщения о смерти государственных деятелей, преподавателей, ученых, близких (Орлов, Калло, Пассек). Они являются поводом не только для исторической оценки их роли и места в жизни, страны, науки, рода, но и для совершенно отвлеченных размышлений: описание Е.Г. Чертковой в связи с похоронами В. Пассека («<...> сначала она поразила меня удивительно благородной наружностью <...> Но потом она удивила меня образом участия <...> Эта женщина была похожа на те явленные образы Богородицы, которые виделись прежними святыми <...> Эта женщина была артистическая необходимость в этой группе, без нее картина была бы surchargee <перегружена> черного и безнадежного <...>».

Крайне противоречиво развивался аналитический метод у Л. Толстого. Рефлексия была свойственна автору «Детства» с юности. Ею пронизан ранний дневник 1847 – 1850 гг. Для молодого Толстого характерно стремление проанализировать моральные поступки и душевное состояние при сведении к минимуму описательной части записи. Но уже в середине 1850-х годов в дневнике писателя противоборствуют две тенденции: одна, сознательная, которую Толстой заставляет себя проводить в своей летописи, и вторая, инстинктивно-бессознательная, положенная в основу ранних тетрадей, которая побуждала юного дневниковеда размышлять по поводу фактов душевной и социальной жизни: «<...> Девизом моего дневника должно быть: «не для доказательства, а для рассказа».

Борьба этих тенденций в разных формах имела место и в другие периоды творческой деятельности Толстого. В 1880 – 1890 гг. она привела к композиционному расслоению текста подневной записи на две части, в одной из которых давалось описание событий, в другой (в рубрике «Думал») – анализ душевного состояния, ими вызванного. Но в конечном счете главенствующая роль принадлежала аналитическому методу.

 

г) метод арабесков

Метод, безусловно, зависит от мировоззрения автора дневника. Зависит он и от литературной, жанровой традиции. В XIX в. дневник не представлял собой застывшей жанровой формы. Некоторые элементы его структуры еще не приобрели устойчивого характера. На протяжении всего века происходил процесс взаимодействия дневника с записными книжками, мемуарами, письмами. На этой почве получили распространение сложные жанровые образования – дневник в письмах (СП. Жихарев, А.П. Керн, И.С. Тургенев, И.С. Аксаков, И.Н. Крамской, П.Н. Игнатьев), дневник – записная книжка (П.А. Вяземский, Н. Полевой, Л. Толстой).

Взаимопроникновение различных жанровых структур было обусловлено не только их родством, сходными признаками. Этот процесс свидетельствовал о слабости методологической основы дневника. Жанровое мышление не выработало строгих принципов отбора и изображения явлений действительности и фактов сознания. Это побуждало дневниковедов заимствовать данные принципы у других жанров. Такой методологический симбиоз не всегда приводил к положительному эстетическому эффекту. Развитое литературное мышление, привыкшее к жанровой определенности, воспринимало всякий дуализм форм как методологическую недостаточность, ущербность. И когда началась систематическая публикация дневников, т.е. когда появился широкий жанровый фон, отклонения от «нормы» стали зримыми.

В методологическом отношении выделилась группа дневников, в которых отбор материала проводился без определенной системы, эклектично. Часть материала в них представляла собой обычные подневные записи с систематической датировкой. Другая, недатированная часть напоминала заметки мемуарного характера, третья – записи в жанре «мыслей».

Необычна была и форма подачи материала. Она напоминала «разговоры» в духе Эккермана и «дней минувших анекдоты» в духе определения Пушкина. Такой принцип отбора материала более всего соответствовал названию арабески ввиду его пестроты, повествовательной неоднородности. Классическим образцом данного метода являются «Записные книжки» П.А. Вяземского.

На своеобразие их метода оказала воздействие система работы Вяземского над произведением. Он признавался, что характер его мышления не позволял ему упорядочивать разнообразный материал: «Мои мысли лежат перемешанные, как старое наследство, которое нужно было бы привести в порядок». Следствием способа мышления стала и методика литературной работы поэта, о которой в «Автобиографическом введении» он сказал так: «<...> писал не усидчиво, а более урывками». В книжках нет записей, которые, как в классическом дневнике, последовательно фиксировали бы события дня. Вяземский записывает под датой то, что его больше всего волновало в этот день. Таковым может быть поэтическое настроение, вылившееся в стихотворной форме («Нарвский водопад» в записи под 16 июня 1825 г. и др.); буря чувств, вызванная казнью декабристов и нашедшая выражение в двух публицистических миниатюрах 19 и 20 июля 1825 г.; выписка из уголовного дела о 35 зарезавшихся крестьянах Саратовской губернии (31 августа 1829 г.); полемическая заметка против славянофильства и его понимания народности (15 августа 1847 г.) и т.д.

С разнообразием материала и форм его выражения соперничает богатство источников, из которых материал черпается. Дневниковая часть записных книжек содержит сведения, значительную часть которых автор извлекает не из личного опыта, не из пережитого и перечувствованного, а из «вторых рук». Это анекдоты, слухи, предания, которые не имеют абсолютной достоверности, а находятся на грани факта и вымысла. К ним относятся легенды о Державине, Фонвизине, Киселеве, Канкрине, Перовском, зарубежных исторических деятелях. Как художник, Вяземский во всем этом видит типическое, выражающее суть («дух»), а не «явь»: «Соберите все глупые сплетни, сказки, и не сплетни, и не сказки, которые распускались и распускаются по Москве на улицах и в домах по поводу холеры и нынешних обстоятельств. Выйдет хроника прелюбопытная. По гулу, доходящему до нас, догадываюсь, что их тьма в Москве, где пар от них так столбом и стоит: хоть ножом режь. Сказано: «литература является выражением общества», а еще более сплетня <...>».

Еще дальше в использовании метода арабесков пошел в своем дневнике В.А. Муханов. В отличие от Вяземского, в основе книжек которого лежит жанровый дуализм (записная книжка – дневник), летопись Муханова монистична с точки зрения жанровой формы. Поэтому своеобразие его метода выражается здесь рельефнее. Ранние дневники (1830 – 1840-х годов) заполнены вырванными из временного потока фактами светской жизни, полуанекдотичными слухами, описаниями служебных процедур, явлений частной жизни знакомых автора. Другая группа записей представляет собой литературные портреты исторических деятелей. При этом Муханов ссылается на весьма сомнительные источники, сплетни, предания: «говорят», «известно», «сказывали» и т.п.

Так, запись об историческом событии эпохи наполеоновских войн (20.02.58) сменяется рассуждением об усилении религиозности у человека во вторую половину его жизни (21.02.58); нравоучительный анекдот о больной, враче и старушке (22 – 24.02.58) – рассказом о европейских политических событиях (25.02.58) и размышлениями о собственной жизни (26.02.58). Иногда Муханов обращается к одному и тому же историческому событию дважды, с разницей во времени в два десятка лет (рассказ о походе на Париж по записке Талейрана под 2.12.36 и 20.02.58). Некоторые анекдоты и слухи отличаются абсолютным неправдоподобием и отдают бульварными сплетнями: об отравлении Герцена (27.01.58); о Петрашевском и откупщике Кокореве, якобы входившем в его кружок (14 – 15.03.58).

К группе авторов, практиковавших в дневнике метод арабесков, примыкает и дневниковед другого поколения – Я.П. Полонский. Его журнал также содержит множество анекдотов, слухов, «историй». Одни из них даны в форме рассказа, другие – в форме диалога: «Слухи: говорят, уничтожен безгласный цензурный комитет»; «Вечером Маркевич сказывал, будто Мордвинов не выпущен. Этого довольно, чтоб весь исход этой истории был – увы! – чистая выдумка. Но <...> Маркевич <...> говорит из верного источника. Ах, уж эти мне верные источники!».

Особое место в дневнике занимают «разговоры» А.О. Смирновой-Россет, воспитателем сына которой Полонский был в это время. Кроме того, в дневнике имеются пространные драматизированные сцены из жизни самого Полонского: сцены с Л.П. Шелгуновой, М.Л. Михайловым, Н.В. Шелгуновым, признания Н.Ф. Щербины и др. Помимо «разговоров», в дневнике есть записи, передающие содержание документов: письма (вел. кн. Константина Николаевича), стихи разных авторов (Майкова, наследника престола), приказ вел. кн. Константина Николаевича, театральная афиша и др.

Занося в дневник материал разных жанров и из различных источников, Полонский, однако, не был удовлетворен таким методом. Его преобладание в своих записках он связывал с общественной атмосферой после смены царствования: «27 декабря <1855 г.> У меня решительно опять отпала охота записывать. Решительно боишься записать сущий вздор или неправду, потому что об этой неправде говорят во всем городе с достоверностью и с таким непреложным доказательством, что нельзя не верить».

Таким образом, выбор метода был связан не только с особенностями мировоззрения автора дневника и историческими закономерностями жанра. Детерминантами могли служить и социальные тенденции эпохи, влияние которых во второй половине века усиливается.

 

4. Понятие стиля дневника

 

Как жанр нехудожественной прозы дневник обладал оригинальной системой словесных форм. В XIX в. они окончательно сложились и дифференцировались.

Для анализа стилевых закономерностей дневника первостепенное значение имеет вопрос о функции слова в повествовательном пространстве записи. В сравнении с другими жанрами нехудожественной прозы – мемуарами, письмом – дневник в стилистическом отношении заметно уступает. Письмо и мемуары были рассчитаны на читателя, и поэтому в задачу их авторов входило донести информацию до адресата в приемлемой форме. Дневниковеды писали главным образом для себя. Поэтому семантика и стилистическая окраска не имели в дневнике такого соотношения, как в жанрах, ориентированных на читателя. На первом плане было содержание и только потом – выражение. Выделение приоритетов со временем стало закономерностью, системой.

О принципиальной разнице между стилями дневника и жанров, рассчитанных на читателя, убедительно сказал Л. Толстой: «То, что читают и списывают мои дневники, портит мой способ писания. Хочется сказать лучше, яснее, а это не нужно. И не буду. Буду писать, как прежде, не думая о других, как попало».

Отсюда вытекала первая особенность дневникового слова – его слабая стилистическая обработанность в литературном отношении. Зато оно отличалось повышенной достоверностью, реалистичностью по отношению к слову стилистически выверенному. Оно точнее передавало состояние автора или сущность явления. Спорным является вопрос о том, лучше ли с точки зрения документальной точности стали дневники Жихарева, Никитенко и других авторов, которые впоследствии работали над слогом своих ранних тетрадей. То, что их читабельность улучшилась, не вызывает сомнений. Но дневник – документ более высокого реалистического порядка, чем, например, мемуары. Его главная ценность заключается не в форме, а в содержании.

Второй стилевой особенностью дневника является динамика «чужого» слова в его языковой структуре. В течение века удельный вес «чужого» слова неизменно повышался. Разнообразнее становились его источники. Вместе с численным ростом менялась грамматическая форма «чужого» слова. Она эволюционировала от несобственно-прямой речи в дневниках первой половины века (Жихарев, Пушкин, Муханов) к развернутым монологам третьей четверти века (Полонский) и многоголосию в дневниках рубежа XIX – XX вв. (Короленко, Гарин-Михайловский).

Усиливалась роль различных форм печатного и письменного слова – газет, телеграмм, правительственных документов, чужих писем и дневников.

Повествовательная форма дневника утрачивает единство. Описания в путевом дневнике сочетаются с рассуждениями научного и общественно-политического содержания (Гарин-Михайловский). Повествование тесно переплетается с анализом профессиональных проблем (Перетц, Ламздорф). Рассуждения на отвлеченные темы встраиваются в рассказ о повседневных делах и заботах.

Слово в его эстетической функции, напротив, все реже используется авторами. Оно находит заменитель в эмоционально окрашенной лексике, граничащей с ее нелитературными пластами (Короленко).

Все названные изменения – и качественного и количественного порядка – имели место в рамках специфической системы словесно-речевых форм дневника. Преобладание той или иной формы зависело, как отмечалось, от функции дневникового слова. Здесь функцию следует понимать в широком и узком смысле.

Под функцией в широком смысле слова подразумевается основное предназначение дневниковой записи, в отличие от словесной функции мемуаров или письма. Функция в узком смысле предполагает наличие в языковой структуре дневника словесных доминант. Среди таковых выделяются три группы стилистически окрашенных слов: информативное слово, аналитическое слово и слово эстетически нагруженное. В этом отношении все дневники делятся на четыре группы. В трех из них стиль основывается на одной из названных доминант, четвертая представляет собой смешанную стилевую форму.

 

а) информативно-повествовательный стиль

Главная задача дневника – сохранить информацию о событиях дня. Следовательно, основная функция дневникового слова – информативная. Способы же хранения информации у разных дневниковедов были не одинаковые. Во многом они зависели от методики работы автора над записью. Существовали три разновидности подобной методики. 1. Дневниковед вечером или наутро следующего дня делал подробное описание всех или основных событий. Так работали над дневником А. и Н. Тургеневы, Жихарев, Никитенко, Попова, Чернышевский, Валуев, Башкирцева, С.А. Толстая и многие другие летописцы. 2. Автор пунктирно обозначает наиболее существенные факты, произведшие на него большое впечатление. Данная методика была свойственна А.Х. Востокову, позднему Жуковскому, А.Н. Островскому, А.П. Чехову. 3. Автор имеет в кармане записную книжку и заносит туда мысли, факты по мере их возникновения или протекания в течение дня. Этого метода придерживались Н. Полевой, Л. Толстой, Д. Маковицкий и некоторые другие дневниковеды.

Издатель дневника Н. Полевого, его сын П.Н. Полевой, так писал о работе отца над дневником: «Краткие записи памятных книжек не исключали записей подробных в тетрадках дневников; первые служили только основою, из которой развивалась более подробная запись дневника. Пометы в «памятных книжках», беглые, мимолетные, делались очень спешно, среди дня, полунамеком, только для того, чтобы известный факт не ускользнул из памяти; записи дневников писались в конце дня, в виде вывода или заключения, писались под живым впечатлением пережитых событий <...>».

Ограниченный во времени, дневниковед не всегда имел возможность оперативно фиксировать информацию в журнале. Нередко приходилось делать обзор пережитого сразу за несколько дней. От этого содержательность записи могла понизиться, ее информационная насыщенность уменьшиться. Но имело место это в тех случаях и с теми авторами, которые отождествляли полноту записи с информативной достаточностью. Если запись подробно отражала события дня, это вовсе не означало, что краткость была ущербна для автора.

Информативность дневникового слова имела свою специфику. В отличие от авторов писем и воспоминаний дневниковед один знал о скрытом смысле той или иной фразы, которая для постороннего не таила глубокого содержания. Слово в таком случае могло хранить колоссальную информацию, равноценную развернутому повествованию. Запись, прочитанная через определенный временной интервал, служила сигналом для воссоздания в памяти всего дорогого сердцу и уму автора. Так, огромной смысловой (информационной) насыщенностью отличаются некоторые краткие записи в дневнике Пушкина: «1824. 19/7 апреля смерть Байрона»; «5 сентября 1824. Письмо Элизы Воронцовой»; «1826. Июль. Услышал о смерти Ризнич. 25. Услышал о смерти Р., П., М., К., Б., 24».

В других случаях принципиальное значение для извлечения информации из дневникового слова приобретал культурно-исторический контекст. А.П. Чехов делает в дневнике следующую запись: «9 окт. < 1897 г.> Видел <в Монте-Карло>, как мать Башкирцевой играла в рулетку. Неприятное зрелище». Для Чехова было достаточно двух коротких фраз, для того чтобы впоследствии испытать те же негативные эмоции, что и в столице европейского игорного бизнеса. Читатель же, которому не были знакомы литературные подробности эпохи 1880-х годов, не в состоянии был эмоционально прореагировать на сообщение писателя. Кто такая Башкирцева и почему игра в рулетку ее матери вызвала неприятное чувство у известного писателя? Ответ на данный вопрос требовал подробного комментария. Чеховскому же поколению были хорошо известны дневник и некоторые картины безвременно ушедшей из жизни юной художницы, образ ее жизни, та среда и строй мыслей, которые, естественно, контрастировали со сценой, невольным свидетелем которой оказался Чехов.

Стилю дневника свойственны две закономерности: 1) он находится во взаимной зависимости от жанрового содержания дневника; 2) он включает в себя три основных речевых жанра – повествование, описание, рассуждение. Каждому дневниковому жанру свойствен тот или иной речевой жанр.

К повествованию тяготеет бытовой дневник. В нем все подчинено задаче дать исчерпывающую информацию о важнейших событиях в форме их последовательного изложения. Все другие виды слова подчинены рассказу.

Например, в дневнике СП. Жихарева встречается немало стихов как на русском, так и на французском языках. Будучи встроены в повествовательный контекст, все они теряют статус художественной речи и воспринимаются как часть развивающегося сюжета записи. Происходит переакцентировка поэтического (эстетического) содержания на сугубо информативное. Так, запись под 4 марта 1806 г. представляет собой рассказ о чествовании кн. Багратиона – героя Шенграбенского сражения (запись использовал в «Войне и мире» Л. Толстой). В ней приводятся отрывки из приветственных стихов Николева и кантаты П.И. Кутузова. Стихи следуют в том же порядке, в каком они звучали во время исполнения под музыку в соответствующей части торжества. Они выделяются чисто графически и не несут эстетической нагрузки, как, скажем, у Е.И. Поповой: «С третьего блюда начались тосты <...> Засим последовал тост в честь князя Багратиона, и тотчас же громкое «ура» трижды опять огласило залу. Но вместе с этим «ура» грянул хор певчих, и вот раздалась, наконец, кантата Павла Ивановича Кутузова:

Тщетны россам все препоны: Храбрость есть побед залог <...>.

В продолжение пения <...> сочинитель поминутно вскакивал из-за стола <...>».

Такое явление можно назвать стилистическим уподоблением, поскольку один тип речи (поэтический) теряет свои специфические жанрово-речевые признаки и приобретает характеристические особенности стиля, не свойственные ему вне данного контекста.

Необходимо подчеркнуть, что подобная закономерность имеет место в тех дневниках, где повествование как речевой жанр является способом жанрового (дневникового) мышления. Там же, где языковая ткань не является монолитной, стилистическая структура записи выглядит сложнее. В ней происходит автономизация иных жанровых образований, в том числе поэтической речи (Оленина, Попова).

В путевом дневнике главное место принадлежит описательному жанру. Автор имеет дело с незнакомыми ему доселе образами, явлениями, местностью. В его задачу входит последовательное или выборочное воссоздание визуально воспринимаемых фактов. Описательная доминанта свойственна путевым дневникам независимо от личности путешествующего. Ее находим у юного А.К. Толстого, историка М.П. Погодина, офицера П.А. Кропоткина, ссыльного В.Г. Короленко. Повествовательные узлы стилевой структуры служат связующими элементами описания, потому что, как признается А.И. Тургенев, «одна любовь к изящному <...> влечет нас всюду <...>».

А.К. Толстой поглощен зрительными впечатлениями; он готов до бесконечности описывать памятники искусства, церемонии, человеческие типы: «Сегодня ездили во дворец Farnezina смотреть «Галатею» Рафаэля и картины Джулио Романо <...>»; «Сегодня поутру ездили <...> в студию Торвальдсена и видели там много статуй <...>»; «Мы были еще в Villa Reale и хотели посмотреть, как рыбаки вытащат сети <...>»; «Мы видели похороны одного генерала»; «Сегодня я видел странный обряд <...>».

В путевом дневнике А. И. Тургенева 1825 – 1826 гг. стилевая структура, на первый взгляд, сложнее: она включает в себя повествование и рассуждение наряду с описанием. Однако описательный жанр доминирует и здесь. Он преобразует в соответствии со своими жанровыми нормами другие речевые формы, как это имеет место в дневниках с преобладающей повествовательной структурой.

Повествовательные элементы у Тургенева стилизуются под описание, тяготеют к смысловому центру синтагмы, который почти всегда имеет изобразительный характер: «Во втором часу отправились <...> в парламент, который сегодня открывается <...> нас немедленно впустили к решетке, которая отделяет трон от дверей и от членов парламента. Мы нашли уже speaker'a в мантии и в парике, заступающего место председателя лорда, несколько членов парламента и светских во фраках, а некоторых <...> в мантиях <...> Сия камера лордов находится в Вестминстерском дворце <...> Большая зала украшена шитыми обоями, на коих изображена победа над гишпанскою армадою <...> Кресла в виде трона <...> Лорд-канцлер <-...> и судьи <...> сидят на широких канапе, набитых шерстью <...> а пэры и лорды сидят, по старшинству, на скамьях <...> Архиепископ по правую сторону трона так, как и герцоги и маркизы; графы и епископы по левую <...>» (курсив мой. – О.Е.).

Описательный жанр господствует в дневнике П.А. Кропоткина, несмотря на то что цель его путешествия – служебная. Автор «Анархии» делает описания не в форме импровизации, как большинство путешественников, ищущих удовольствия и разнообразия впечатлений, а систематически и целенаправленно. Зрительный образ составляет композиционный центр, вокруг которого группируется повествовательный и аналитический материал. Последний может количественно превосходить описание, но без него он немыслим. Так, где нет цельного и содержательного зрительного впечатления, запись только фиксирует факт движения: «К станциям нигде не приваливали, а потому не могу ничего сказать про все их, до Аносовой».

Некоторые авторы, ощущая недостаточность словесных описаний, прибегали к помощи графики и оставляли на полях рукописи зарисовки тех мест и лиц, которых воссоздавали в дневнике (Жуковский). Следует этой традиции и Кропоткин. Страницы его дневника содержат рисунки, планы, наброски. Так описания усиливаются средствами искусства.

В ряде дневников жанрово-речевой доминантой является рассуждение. Обычно оно идет после короткого повествования, которое вводит в действие, как бы задает тему для него. Предметом рассуждения могут быть политические события, явления нравственного мира, новые книги, журнально-газетные статьи, факты исторического прошлого.

Такая запись композиционно резко делится на две части. Рассуждение не ассимилирует другие автономные формы (прежде всего повествование). Оно имеет тенденцию к смысловому и графическому выделению. Посредством пунктуации запись расчленяется на самостоятельные фрагменты.

В дневнике И.С. Гагарина рассуждения занимают бо́льшую часть текста. Молодой мыслитель разбирает новые книги, политику европейских кабинетов, политические принципы, строит прогнозы. Структура подневной записи сложилась у него рано и не менялась весь период ведения дневника. В поздних тетрадях она лишь резче обозначилась: «29 июля < 1840 г.> Праздник и народные торжества на Елисейских полях <...> Сильная головная боль. – Толки о вооружениях и призыве на военную службу. – Будет глупо, если это приведет к войне, но будет не менее глупо, если Франция сможет избежать войны и предстанет могущественной и сильной <...> (пространное рассуждение. – О.Е.) – Статья в «La presse» раскрывает разногласия между министерством и дворцом <...>» (с. 195 – 197); «3 августа. Канцелярия; визит г. д'Айи, которого я не видел с Мюнхена; газеты; ужин в посольстве <...> – Слухи о капитуляции восставших на Ливанской горе. Если по отношению к паше будут приняты меры принуждения, то это приведет к потере мощного рычага для воздействия на него <...> (пространное рассуждение. – О.Е.)».

 

б) аналитический стиль

Аналитизм может рассматриваться и как метод, и как стиль, т.е. на уровне содержания и выражения. Оба элемента находятся в тесном взаимодействии.

Аналитизм свойствен двум группам дневников. Он является необходимой составной частью дневников периода индивидуации и характерен для авторов с философским складом ума.

Юношеские дневники, структура и метод которых подчиняются возрастным природным особенностям психики авторов, имеют отличную от прочих стилевую систему. Стремление к систематизации, рубрикации, планированию приводит к усложнению синтаксиса и увеличению в словарном составе книжной лексики. Авторы предпочитают громоздкие конструкции. Нередко это бывает обусловлено не сложностью самой мысли, а неумением ее выразить, отсутствием навыка. «Но организм человека способнее к наслаждению, чем к страданию, – пишет в разделе «Психологические заметки» своего раннего дневника А.В. Дружинин – Здравый смысл подтверждает эту аксиому: мы смеемся над человеком, который сам создает себе горести, сочувствуем тому, который сам борется с обстоятельствами, находим отраду в этой борьбе, при несчастии нравственном хватаемся за наслаждения, при болезни и слабости развлекаем себя усиленною умственною работою».

Другой стилевой тенденцией является стремление использовать афоризмы, крылатые выражения и максимы как средство совершенствования своего нравственного мира: «Как хороши чувства юношеской привязанности в осьмнадцать лет, так бестолковы они при своем набеге на человека более зрелого»; «Истина есть идея, никогда не приводимая в исполнение»; «Here is the question».

Распространенным стилистическим приемом в рассматриваемой группе дневников является смысловая акцентировка – введение курсива (в рукописном тексте – графическое выделение слов и предложений) и иноязычных фраз в предложение. Частое его употребление обеспечивает тексту записи выразительность и повышенное эмоциональное напряжение: «Наконец, пришла пора убедиться, что ежели бы я захотел трудом пробивать дорогу, я бы ровно ни до чего не достигнул <...> я не способен ни к какому постоянному практическому труду»; «Вот три результата, к которым приводит нас уединение, вынужденное враждебными обстоятельствами: апатия, ожесточение и спокойствие»; «Пора эта была не порою страстей <...> а временем спокойствия и наслаждения. Если бы она протянулась до сих пор, я б сделался величайшим эгоистом, a forse d'etre heureux».

Формулировка правил поведения и оценка собственных поступков приводят к появлению в дневниках юных авторов внутренних диалогов. У одних (Жуковский, Н. Тургенев) это находит выражение в виде воображаемого Наставника, друга, с которым автор ведет обстоятельную беседу; у других (Башкирцева, Дружинин) – в частом употреблении форм обращения к воображаемому образу читателя. М. Башкирцева: «Вы, может быть, принимаете это за любовь?»; «Разуверьтесь – это было не что иное, как мое отражение в зеркале...»; «Знаете ли вы, как происходит охота на волков в России?» А.В. Дружинин: «Вы, может быть, спросите меня: «отчего же сам проповедник спокойствия <...> не ведет той жизни, которую он так расхваливает?» <...> Не взыщите только <...>».

Иногда второй субъект диалога семантически не дифференцирован, но грамматически запись строится в вопросно-ответной форме, что позволяет предположить наличие у автора второй психологической инстанции, которая замещает реального собеседника. Н.И. Тургенев: «Кажется, что протекло несколько месяцев, как я не брал в руки Белой Книги <...> Что причиною? – Рассеянность и занятия. Так, но все это не оправдание <...>.

Что замечательного в продолжение сего времени моей лености? Мне предлагали ехать в Париж. – Для чего же не поехать? – Я не от себя завишу. – Еще? <...>».

Многообразие форм аналитического слова в юношеских дневниках свидетельствует о поисках их авторами адекватных средств выражения анализирующей мысли. Экспериментальный характер этих форм не вызывает сомнения. За кратким периодом ученичества следует (у тех авторов, которые продолжали вести дневники и после завершения периода индивидуации) этап работы, который приводит к формированию монолитной стилевой ткани. Аналитическое слово может вовсе исчезнуть из дневника, как у Дружинина и Жуковского, или, продолжая сохранять сильные позиции, адаптироваться в более сложной стилистической структуре нескольких жанровых разновидностей, как у Н. Тургенева.

Среди дневников второй группы ведущие позиции аналитический стиль занимает в философском и психологическом жанрах. Наиболее типичным в этом отношении является дневник А. И. Герцена. Он велся параллельно работе писателя над главными философскими трудами и впитал в себя стилистические опыты автора «Дилетантизма в науке».

1830 – 1840-е гг. были периодом формирования «метафизического языка» (философского стиля) в русской науке и философии. В трудах русских шеллингианцев (Велланского, Галича, Павлова, Давыдова) и философской эстетике Надеждина проходил становление понятийно-категориальный аппарат и синтаксический строй общественных наук. Немалые заслуги имели в этом деле и русские гегельянцы, к которым был близок в эти годы Герцен.

Увлечение классической немецкой философией, Гегелем отразилось не только на содержательном уровне, в чем признавался писатель в одной из записей («Читая Гегеля и находясь весь еще под его самодержавной властью, я сам во многих случаях разрешал логическими штуками или логической поэзией не так-то легко разрешимое»). Такое влияние сказалось и на уровне организации мысли, в построении фразы в записях философского характера: «История как движение человечества к освобождению и себяпознанию, к сознательному деянию».

Аналитический стиль герценовского дневника отличается обилием отвлеченных понятий, терминов, сложных синтаксических конструкций. Писатель занимается языковым творчеством там, где русская книжная речь не выработала понятий, равнозначных иноязычным аналогам. Стремление Герцена к усложнению мысли приводит его к созданию в дневнике своеобразного научно-философского волапюка, в котором без подстрочного перевода зачастую нелегко разобраться: «сильная оссификация» (окостенение), «абнормальное состояние», «дар логической фасцинации» (околдование), «нет достаточно резигнации», «чрезвычайная нежность и сюссентибельность» (восприимчивость), «наука имеет результатом негацию», «Я гибну, нравственно униженный, флетрированный» (запятнанный). Иногда Герцен не находит в русской лексике подходящей словообразовательной модели и без изменений переносит термин в его иноязычной транслитерации: «...личность бога у них <славянофилов> не выходит в замкнутости обыкновенной Persönlichkeit»; «...тогда наступит великая фаза Betätigung».

Дневник Герцена в стилистическом отношении имел студийный характер. В нем на материале из личной жизни и в специфической жанровой форме апробировались варианты тех новых словесно-речевых форм, которые легли в основу его философских и общественно-политических трудов. Это, однако, не означает, что в дневнике они не имели самостоятельного значения. Дневник отражал определенную стадию в развитии сознания писателя. Для этого понадобилась жанровая форма дневника. Стиль служил языковой формой данного процесса.

 

в) эстетически нагруженное слово

Если в информативно-повествовательном стиле происходит уподобление поэтического слова слову прозаическому, то в дневниках другой группы наблюдается противоположный процесс: описательный и стихотворный жанры речи получают в определенном контексте эстетическую выразительность.

Эстетически нагруженное слово в отличие от рассмотренных выше продуктивных стилей никогда не занимало ведущих позиций в тексте дневниковой записи. Дневник не был ориентирован на эстетическое восприятие. Тем не менее во множестве дневников встречается определенный массив записей, которые явно рассчитаны на выражение, а не на чистое повествование. Они выполняют эту функцию в конкретных жизненных ситуациях, которые повторяются не столь часто.

Слово в его художественно-эстетической функции встречается в дневниках в двух разновидностях. В первой эстетически организованный текст (главным образом стихотворный) замещает повествовательно-прозаическую речь в силу слабых выразительных возможностей последней. Автор не находит ничего другого, как выговориться цитатой из известного произведения или стихами собственного сочинения. Нередко при этом он оговаривает введение в повествовательную ткань записи «инородного» элемента как единственно возможного в данном случае средства выражения вспыхнувшего чувства и возвышенной мысли.

А.И. Тургенев, путешествуя по Западной Европе, передает свое восхищение местной природой посредством цитаций из стихотворения К. Батюшкова «Переход через Рейн»: «Счастлив поэт! Вместо описания меткого, верного, но всегда растянутого и ослабляющего истину, он видит Рейн, вспоминает минувшее; <...> он, в жару души и воображения, восклицает:

О радость! Я стою при рейнских водах! И жадные с холмов в окрестность бросая взоры, Приветствую поля и горы, И замки рыцарей – в туманных облаках <...>.

Но нам, прозаикам, даны другие законы, и мы осуждены тащиться прозою и тогда, когда вся природа вокруг нас поэзия; когда и история говорит столько же воображению, сколько уму и сердцу...».

Брат автора «Хроники русского», Н.И. Тургенев, вводит в дневник собственные стихи в иной жизненной ситуации. Его «Белая книга» 1807 г. наполнена размышлениями о смысле жизни, началах бытия, Боге и свободе воли. Квинтэссенцией этих размышлений служит стихотворение «Камин воображения»:

«Во время скучное печали и несчастья, Когда все пасмурно и на дворе ненастье, Тогда печаль моя с печалию природы, Уныние души и дурнота погоды — Встревожат пылкое мое воображенье, И я, представив то несчастно положенье, В котором смертные проводят жизнь свою, Теряюсь в мыслях весь <...>.

Вот что нагородил, лежа в постели, а не у камина, не имея ни чижа, ни друга <...> Стихи сии значат, что люди суть угли».

В юношеском дневнике историка И.Е. Забелина стихи автора служат поэтическим аккомпанементом его мыслям и чувствам. Он то заполняет стихами всю подневную запись (23 мая 1840 г.), то усиливает ими мысли, выраженные прозаически: «Первая любовь ищет только высказаться, не разбирая, на какой предмет падет ее выбор. Здесь случай. Мы после уже узнаем, что любили Бог знает что – потребность любить, а не любовь. А эту потребность считали за самую любовь.

В порыве ревности, тревожимый сомненьем, С вопросом горестным стою перед тобой. Открой мне первое души твоей волненье И первую любовь открой мне – все открой <...>» [293] .

Большой стихотворный массив содержится в дневнике вел. кн. К.К. Романова («К.Р.»). Он отражает состояние двоемирия, в котором вел. кн. пребывал долгие годы: будучи в душе поэтом-лириком, он в обыденной жизни вынужден был служить в армии, участвовать в официальных церемониях, чем тяготился всю жизнь. Стихи, помещенные в дневнике, приоткрывали душевный мир автора. Помимо своих собственных поэтических творений он включает в дневник стихи Пушкина, Апухтина, Фета.

Поэтические строки в дневнике Романова выполняют две функции. Часто автор просто делает пометку «вписываю стихи» и встраивает их в подневную запись без специальной мотивировки. Такие стихи передают господствующее настроение в душе автора в данный день. Они не требуют развернутых комментариев, так как основное содержание записи заключается именно в них. Вторая функция сводится к тому, что Романов, переходя на стихотворную речь, воссоздает то или иное впечатление дня, которое не поддается прозаической передаче. Поэзия и проза органически переплетаются в тексте записи: «Пятница. 6 <июня 1880 г.> В 6 ч. меня подняли. Наш батальон шел в дер. Салози на участок № 2; это там, где

Луг за рощею тенистой, Где на участке ротный жалонер Нарвал мне ландышей букет душистый, Пока мы брали приступом забор.

В этой местности были мы в прошлом году; жалонером был у меня Голега, тогда еще ефрейтор <...>»; «Вторник. 26. Вернувшись сюда вчера вечером, принимаюсь излагать свои впечатления за два последних дня.

Я с грустью думал о необходимости покинуть, «приветливые Смерди» и сочинил эти четыре стиха:

Садик запущенный, садик заглохший, Старенький серенький дом! Дворик заросший, прудок пересохший, Ветхие службы кругом.

Хотелось бы написать в честь Смердей и продолжение к этому начатому стихотворению».

Второй разновидностью эстетически значимой речи является проза, органически встроенная в текст записи. Здесь мы имеем дело с процессом расподобления повествовательных и описательных жанров, приобретших художественный статус. В таких случаях сюжетная динамика записи нарушается и в ее тексте появляется внесюжетное отступление, функционально отличное от основной творческой задачи автора. Мотивируется отступление чисто ситуативно, аналогично стихотворным цитациям в дневниках первой группы данного стилистического ряда. Факт, переживание или воспоминание настолько выразительны, впечатляющи, что передать их средствами «презренной прозы» – значит, умалить, ослабить их истинный смысл и значимость в жизни автора.

Лирическая проза, передающая душевные переживания, имеет специфический синтаксис. В ней много восклицаний, назывных предложений, риторических фраз, междометий, усилительных частиц и усиливающих повторов.

Офицер И.И. Гладилов в своем дневнике возвышается до лирического восторга в записи, отражающей его приезд в деревню и на городской провинциальный бал. Можно было бы заподозрить, что здесь дневниковед находится под влиянием Гоголя, одного из его знаменитых отступлений в «Мертвых душах», если бы запись не была сделана в 1841 г. Так близка она по своему настроению и образному строю поэме: «Зима! Зима! Вот уже другой день, как снег лежит, и уже говорят, ездят на санях; явились Ваньки. Люблю я зиму, эти наши каникулы, наш отдых. А сколько воспоминаний при первом снеге! <...> Боже мой, сколько представляется прошедших удовольствий! Сколько воспоминаний! Наша жизнь есть зимою <...> Зима! Зима! С чем может сравниться? Удалая тройка, летишь вечером в приятный дом, там ждут тебя, да, непременно ждут. Прозяб, входишь, там видишь за самоваром приветливую хозяйку или хозяина, круг их милого семейства, цветник красавиц, не озяб ли, не ознобился ли; бранят, зачем приехал в такой холод, а между тем рады <...> Вечер, в деревне скучно, в городе собрание. Бубенчики звенят, лошадей подают – выходишь, ух! Морозом обдало лицо, а луна так славно светит; пошел и закатился – 20 верст промчался, не видал. Вот я уже в городе, вот на балу, вот кадриль, другой, очаровательный вальс, не успеешь одуматься, вот и мазурка <...>».

В.Г. Короленко записывает в нижегородском дневнике под 20 апреля 1888 г. целое стихотворение в прозе, по художественным достоинствам превосходящее его знаменитые «Огоньки». В нем поэзия природы сочетается с утонченной образностью, грусть воспоминаний – с очарованием сказки. Своей функциональной направленностью этот этюд равноценен самостоятельным стихотворным записям в дневниках Е.И. Поповой и К.К. Романова: «<...> Какие симпатичные, полные грусти голоса... И подумать, что издают их две лягушки. О чем это они грустят, на что жалуются?.. И невольно вспоминается старая нянина сказка. Да, только она, несчастная царевна, прекрасная, как сияние майского дня, может жаловаться на судьбу так мелодично, так трогательно и задушевно. Она, превращенная злым колдуном в самое отвратительное из животных <...> Что может быть ужаснее – любящая душа и отвратительная оболочка?. Мне вспоминается она – с такой же прекрасной душой, как у несчастной царевны, и с безобразным лицом. Я задумался о ней под продолжавшиеся жалобы лягушки и забыл обо всем. Я только смотрел в синюю лужу... <...> круги на воде <...> замирали, а лягушка скрывалась, чтобы мы, слышавшие ее голос, не могли видеть ее безобразия.

И она также ушла в свою нерадостную темную кожу, и давно уже улеглись круги, которые она подняла когда-то в окружающей жизни».

Удельный вес эстетически нагруженного слова в дневнике в течение всего века остается приблизительно на одном уровне. Но если принять в расчет общежанровую тенденцию к резкому возрастанию роли «чужого» слова в последней четверти века, то стихотворная, лирическая стихия представится своего рода стилистическим противовесом, который поддерживает языковой баланс. С особенной остротой эта компенсирующая роль эстетически нагруженного слова заявляет о себе в дневниках с преобладанием публицистического стиля, как у Короленко.

 

г) смешанные формы

Не все дневники XIX в. обладали стилевым единством или, при наличии в своем составе разных речевых жанров, стилистической доминантой. Ряд дневников в этом отношении отличался речевым многообразием, отсутствием господствующей жанрово-речевой формы. Причинами этого явления были как творческие задачи автора, так и эволюция жанрового содержания дневника. Так, в лицейском дневнике Пушкина преобладает стихотворная речь. Поэт использует эстетически нагруженное слово для характеристики своего настроения (29 ноября 1815 г.), для создания образов лицейских преподавателей (10 декабря), литераторов (та же запись), знаменательных литературных событий (28 ноября 1815 г.). Поэтическое слово и описательность входят в творческие планы автора, которые он формулирует в записи под 10 декабря 1815 г.: «Летом напишу я Картину Царского Села.

1. Картина сада.

2. Дворец. День в Царском Селе.

3. Утреннее гулянье.

4. Полуденное гулянье.

5. Вечернее гулянье.

6. Жители Царского Села.

Вот главные предметы вседневных моих записок. Но это еще будущее».

Дневник периода южной ссылки ориентирован уже на чисто информативное слово. В нем нет и следа от былого увлечения стихотворной речью. Эта тенденция является господствующей и в позднем дневнике Пушкина. Стиль эволюционировал по направлению к единству, монолитности.

Более сложная картина наблюдается в записных книжках П.А. Вяземского. Здесь отчетливо выделяются три стилевых пласта: информативно-повествовательный, несущий эстетическую нагрузку, и рефлективно-аналитический.

Слово в его художественно-эстетической функции, как и у Пушкина, преобладает в первых двух книжках. Поэт заполнял их стихами, которые в итоге составили его лирический дневник. Перейдя в последующих книжках к прозе, Вяземский не расставался со стихотворной речью. Его новые поэтические произведения часто впервые появлялись в дневнике, а уже потом – в печати. Подобная манера ведения записей отражала смену настроения автора, его стремление к разнообразию. Она выражала его желание «видеть движение жизни», о котором поэт говорил в письме к А. Тургеневу 3 июля 1822 г.

Попеременная смена речевых форм была характерна и для путевого дневника Вяземского. Дневник путешествия 1818 г. включает в себя не только лирические стихотворения, но и изложение воспоминаний И.И. Дмитриева. Их сюжеты также выполняли эстетическую функцию в комплексе с предшествующим стихотворением, воспевающим доблести и величие XVIII в. В данной записи проза чередуется с поэзией не только в прямом смысле. Поэтический отрывок сочинен в стиле торжественной оды XVIII столетия, а воспоминания – в жанре анекдота. Вяземский рассматривает предмет со всех сторон, переворачивает его разными гранями. Одописец Державин выведен в своем бытовом, сниженном облике, чему и соответствует прозаическая речь.

По принципу поэтической ассоциации построена запись под 16 июля 1825 г. в пятой книжке. В ее основе лежат два образа – водопада как водной стихии и Байрона как ее певца. Традиционные для романтической поэзии образы моря, корабля, огня включены в разные речевые группы: собственные стихи Вяземского, выписки из французского издания и строки из стихотворения французского поэта Канариса. Разные по речевой организации фрагменты объединены в целостную композицию несколькими эстетически нагруженными словами. Эффект целостности достигается акцентировкой и повторением ключевых слов-образов в нескольких самостоятельных текстах: «мятежной влаги Властелин» («Нарвский водопад»); «стихия Байрона! О море!» (стихотворение Вяземского «Море»); «на отсутствующем море он, в мечтах, зажигает флот» (стихотворение Канариса); «Зародыш вечной непогоды, / И вечно бьющего огня» (стихотворение Вяземского); «Облака <...> рисуются воздушною крепостью, объятою пламенем» (строки Вяземского); «зажигает грозный флот» (Канарис).

Аналитизм свойствен книжкам Вяземского на протяжении всего периода их ведения. Как и к другим речевым жанрам, к аналитическому слову Вяземский обращается периодически, в связи с теми или иными жизненными обстоятельствами, заинтересовавшими его фактами или прочитанными книгами. В ранних книжках аналитическое слово звучит в записях, посвященных процессу по делу декабристов (27 июня, 19, 20, 22 июля 1826 г.). В них делается попытка дать политическую, правовую и нравственную оценку их выступлению и приговору над ними. Наряду со сложными синтаксическими конструкциями и отвлеченными понятиями поэт использует иноязычные обороты, курсив и стихотворные строки не в свойственной им художественной функции, а интегрированные в стилистический и смысловой строй записи. Целевая установка на отвлечение от поэтической основы и педалирование политической семантики переводят смыслообразующий механизм стихотворения в прозаический план. Этому способствует введение в авторский текст слова, выведенного из стихотворного ряда, принадлежащего другому автору: «22 <июля 1826 г.> Сам Карамзин сказал в 1797 г.:

Тацит велик, но Рим, описанный Тацитом, Достоин ли пера его? В сем Риме, некогда геройством знаменитом, Кроме убийц и жертв не вижу ничего. Жалеть об нем не должно: Он стоил лютых бед несчастья своего, Терпя, чего терпеть не можно.

Какой смысл этого стиха? На нем основываясь, заключаешь, что есть мера долготерпению народному. Был ли Карамзин преступен, обнародывая свою мысль <...>? Несчастный Пущин в словах письма своего <...> дает знать прямодушно, что, по его мнению, мера долготерпения в России преисполнена и что без подлости (курсив мой. – О.Е.) нельзя не воспользоваться пробившим часом».

Подобный прием Вяземский использует и в записи под 13 октября 1860 г. Наряду с использованием иноязычных фраз и курсива, специфического синтаксиса и абстрактной лексики он переводит актуальный для содержания его записи смысловой пласт стихотворного отрывка собственного сочинения из поэтического плана в прозаический. Но делает это не как в приведенной выше записи, а методом замены некоторых слов стиха на знаковые для прозаического текста слова: «Варшавский съезд, сочиненный Горчаковым, напоминает мне мой святочный куплет о Государственном совете. Он может пригодиться здесь с некоторыми изменениями». Далее следует стихотворный отрывок. Из всех дневниковедов, применявших слово с различным стилистическим заданием Вяземский выполнял эту процедуру с наибольшим мастерством. Он менял стиль в зависимости от содержания записи не путем чередования разных словесно-речевых форм, а посредством проникновения слов, фраз, отрывков одной стилистической окраски в текст с другой языковой организацией, а также путем семантической переакцентировки различных смысловых пластов слова. Работа в этом направлении носила последовательный, целенаправленный характер и была частью его задачи «ввести жизнь в литературу и литературу в жизнь».

Динамика речевых форм в дневниковом жанре свидетельствовала о поисках авторами выразительных средств, адекватных их творческим замыслам. Меняющиеся в процессе исторического развития дневника представления о его природе и месте в жанровой иерархии интенсифицировали процесс стилистической дифференциации.