ИЗ ВЫСТУПЛЕНИЯ
НАРОДНОГО КОМИССАРА
ИНОСТРАННЫХ ДЕЛ СССР
М.М. ЛИТВИНОВА
на пленуме Лиги Наций
в Женеве 22 сентября 1937 года:
«Мы знаем три государства, которые в течение последних лет совершали нападения на другие государства. При всем различии режимов, идеологии, материального и культурного уровня объектов нападения, в оправдание агрессии всеми тремя государствами приводится один и тот же мотив – борьба с коммунизмом. Правители этих государств наивно думают, что стоит им произнести слово “антикоммунизм”, и все их международные злодеяния и преступления должны быть прощены…»
– Ну и жара тут у вас! – Сергей Васильевич с интересом осматривался, пока смуглый парнишка в тенниске возился с машиной. Конец сентября, а такое пекло! У нас в Москве прохладно… Да хватит вам хлопотать – и так хорошо…
Горину было неловко, что он причиняет столько неудобств своим киевским коллегам.
Наконец паренек протер сверкающее ветровое стекло и доложил:
– Вот теперь все в порядке! Можете ехать, Сергей Васильевич.
Горин проверил, хорошо ли задергиваются занавески на окнах, на что последовал характерный для южан жест – дескать, не беспокойтесь, дело свое знаем, заставивший вспомнить одессита Денисенко, – потом сел за руль раскалившейся за день «эмки», мельком взглянул на часы и нажал на акселератор.
Молодой человек в тенниске поднес ладонь к парусиновой кепке, а потом, когда машина уже покидала двор Наркомата внутренних дел, помахал рукой, что означало, очевидно: «Ни пуха ни пера!»
Сергей Васильевич давненько сам не водил машину. Поэтому немного волновался: не напортачит ли? Но и руки и ноги сразу все вспомнили, будто только вчера сидел за рулем.
Все же из осторожности Горин ехал поначалу медленно. Но, несколько освоившись, упрекнул себя: «Ползу как черепаха!» А зацепившись за это слово, сразу же вспомнил своих девчонок – Верочку и Надюшку… До встречи с Варгасовым еще оставалось полчаса, поэтому спешить не было надобности.
…Недавно трехлетняя Наденька притащила из «детского сада черепаху. Умыкнула из «живого уголка»! Дома объяснила: дети ее обижают, и она плачет… Когда ни взрослые, ни старшая, семилетняя, сестра не поверили этому, девочка вынула черепаху из мешочка с бельем, в котором несла ее, и, топнув ногой, закричала диким голосом, как это делали, очевидно, ребята в саду: «Ах ты, такая-сякая! Сейчас я тебя раздавлю!»
Черепаха сразу же втянула голову под панцирь. Но не до конца: решила, наверное, проследить, как обернется дело, насколько велика угроза… А из глаз у нее медленно выкатились две слезы. Две настоящие, прозрачные слезы.
И вправду: век – живи, век – учись. Наденька преподала всем урок. Такая кроха! Сейчас как будто считают, что к трем годам человек умственно полностью формируется. Дальше идет уже совершенствование. Интересно! Значит, Наденька ѕ личность. И не надо снисходительно улыбаться, когда она, отправляясь спать, серьезно говорит: «Спокойной вам ночи, приятного сна. Желаю увидеть козла и осла. Козла – до полночи, осла – до утра». Может быть, в этом тоже что-то есть, как в той плачущей черепахе, чего не воспринимает перегруженный взрослый мозг?
Сергей Васильевич не раз заикался о «святой троице», о знаменитом «Грауэрмане» на Арбате, где роды у жены оба раза так гладко прошли. Пусть к Вере и Наде добавится Люба. Но Соня – и так немногословная – становилась совсем молчаливой и грустной.
Недоумевая, он замечал это, но не особенно вдумывался в происходящее. У него уютный дом, славная жена, хорошенькие дочки. Честно говоря, Горину было не до всяких «мерихлюндий», как он называл объяснения.
Но однажды ночью, когда Сергей Васильевич опять заговорил о «святой троице», Соня горько сказала ему: «Ты меня не любишь, Сережа! И не любил…»
Он тогда возмутился: «Ненормальная! У меня же, кроме тебя, никого нет!» – «Возможно… Я ведь тебя ни в чем не обвиняю!» – Соня говорила медленно, неестественно спокойно. Горин понял, что она плачет, но из последних сил старается, чтобы он этого не заметил.
И Горин проявил такт, что с ним бывало не часто: не заметил. А она уже не могла остановиться, видно, наболело.
– У тебя, наверное, правда, никого нет – ты ведь так занят! Но и меня тоже нет. Женщину, Сереженька, нельзя обмануть. «Она всегда знает, где любовь, а где просто привычка. Сожительство. Только не всегда говорит об этом. Из гордости…
Особенно Горина рассердило (даже сон прошел) это отвратительное слово «сожительство». А потом ему стало очень страшно: он не знал, что сказать, что сделать, чтобы переубедить Соню. У него ведь действительно никого больше не было. Но это, оказывается, ни о чем еще не свидетельствует…
Кое-как Сергей Васильевич успокоил жену. Или она просто сделала вид, что поверила в его сумбурную, малодоказательную речь, пожалев, как маленького: «Спи уж, горюшко мое, завтра не встанешь». Но с тех самых пор Горин стал задумываться о своих отношениях с Соней, чего с ним не бывало лет десять. Практически, со свадьбы, которую, впрочем, не справляли: всю жизнь некогда. Жили всегда дружно, ладно, без скандалов. А вот после неосторожных Сониных слов все как-то изменилось. Жена будто сама глаза ему открыла на то, что настоящей-то любви у него нет, что обошла она его стороной. Может, потом жалела, но вида не подавала: была все такой же ровной, внимательной.
А ему – вроде ни с того ни с сего – становилось не по себе. Это ощущение настигало его где угодно: на совещании, в кино, в поезде… Словно кто-то невидимый и явно злой, шепнув Горину про его обделенность, тут же приводил примеры. Скажем, из «Песни песней»: «Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь; и жестока, как ад, ревность; стрелы ее – стрелы огненные…»
Почему он к своим тридцати трем годам не испытал ничего похожего? Чтоб как в книгах? Как в спектаклях? Как в легендах, которые они с Соней добросовестно изучали на истфаке? Когда попадаешь буквально на небеса от еще робкой надежды? Прямо на седьмое небо…
Люди говорят: «Я сегодня на седьмом небе…» Что означает – мне очень хорошо, я страшно доволен! И даже не задумываются над происхождением этого выражения. А оно пришло к нам из ислама…
Умерший – шестидесяти трех лет от роду в Медине, близ Мекки, мусульманский пророк Магомет не раз рассказывал своим ученикам о необычном происшествии, которое с ним однажды приключилось. На спине белоснежной лошади по имени Эль Борак Магомет якобы пролетел от Мекки до Иерусалима и там с горы Авраама поднялся на седьмое небо, где его ждал в окружении своей свиты Аллах.
А был ли он, Сергей Васильевич Горин, хоть раз на седьмом небе? Пожалуй, нет… Если уж совсем честно, то точно – нет. Как сел около милой тихой Сони на первом же рабфаковском занятии, так остался сидеть рядышком и потом, в пединституте, из которого она, уже его жена, пошла работать в школу, а он, неожиданно для себя, не в науку, как мечтал, не в прошлое, которое так влекло, а в настоящее.
А может, такого сверхъестественного счастья и не бывает? Может, трогательная история любви царя Соломона и бедной, обожженной солнцем девочки из виноградника – лишь красивый миф?
Но ведь у Варгасова такое произошло! Случилось ведь. Да, почему можно сказать: «Со мной случилось несчастье» и нельзя: «Со мной случилось счастье»? Диме выпало и то и другое полной мерой. В его-то годы! Но уже давно у него больше неудач, чем везения, увы… Что же с ним еще стряслось? Почему он снова оказался в Киеве? По всем расчетам он должен был уже по Берлину разгуливать. И на тебе – телеграмма: «Срочно выезжайте» и так далее…
Идея пробраться в Германию через Польшу, в крайнем случае через Швейцарию, где Дима родился и где у него было немало знакомых, показалась всем заманчивой. Продумали ее как будто неплохо. Старались предусмотреть буквально все! Но, значит, чего-то не учли. Чего же?
Повинуясь регулировщику, Сергей Васильевич притормозил и, пользуясь паузой, стал обхлопывать карманы в поисках коробки со спичками. Но она опять куда-то задевалась. Единственное, на что Горин никак не мог найти управу, это несчастный коробок: все время оказывался не там, где надо бы. В памятный зимний день было так же…
– Простите, вы – мой новый следователь? – Тот, кого только что ввели конвоиры, старался рассмотреть лицо человека, сидевшего за почти пустым письменным столом. Но хозяин кабинета не спешил поднять глаза на вошедшего: он был занят изучением паспорта арестованного.
Наконец, пересилив себя, захлопнул солидные коричневые корочки, и даже отодвинул документ, дабы не было соблазна опять заняться им.
– Нет, я не новый следователь… Мне поручено только разобраться в вашей давней преступной деятельности на территории России… Присаживайтесь!
– Благодарю.
Прежде чем опуститься на стул, одиноко стоявший перед столом, Роман Карамин зачем-то расстегнул пиджак, потом мгновенно застегнул его, ловко пробежавшись по пуговицам длинными гибкими пальцами. Потом провел ладонью по сиденью стула, хотя там ничего не было, и пристроился на краешке.
«Нервничает… С чего бы так сильно? И выглядит странно – красный какой-то. Наверное, гипертоник», – Сергей Васильевич внимательно посмотрел на арестованного, а потом на своих сотрудников, как обычно пристроившихся на диване.
Когда Сергей Васильевич работал, Миша Денисенко и Дима Варгасов сидели тихонько – слушали и учились. Оттуда им виден был только профиль Горина: прямой нос, мягко очерченные губы, слегка вьющиеся, откинутые назад золотистые волосы над гладким, без единой морщинки, лбом, аккуратная раковина уха…
Что было в шефе «расейского», так это пшеничные кустистые брови, из которых, как из спелых колосьев, упрямо вылезали колючие волоски, крайне сердившие Сергея Васильевича.
– Значит, вы в самом деле – Роман Карамин, а не… – Горин придвинул к себе коричневую книжечку и зашуршал глянцевыми листками, украшенными массивными печатями и колючими готическими буквами. – А не… Рудольф Краух, как написано в вашем паспорте. Так?
– Так! – Арестованный провел рукой по обширной, быстро покрывшейся крупной испариной лысине, по дряблой щеке, будто стирая что-то невидимое для окружающих, но раздражающее и беспокоящее его самого. – Я никогда, гражданин следователь, не занимался политикой, о чем уже неоднократно заявлял. Никогда…
– Ясно… Ясно… – Сергей Васильевич задумчиво смотрел на Крауха – Карамина.
Тот вдруг закрыл лицо руками.
– Вам плохо? Хотите воды? – Горин кинул выразительный взгляд в сторону дивана, и Варгасов тотчас схватился за графин. – Может, отложим разговор?
– Нет… нет… Лучше уж сейчас! Чего еще раз ехать? То есть везти меня… – Карамин безнадежно махнул рукой. – Понимаете, гражданин следователь, я говорил и говорю чистейшую правду! Извините…
Он взял у Димы стакан и с трудом поднес его к губам – так дрожали пальцы. Выпив и заискивающе улыбнувшись Варгасову, снова повернулся к Горину:
– Я не лгу! Какой смысл? Я ведь добровольно вернулся… С таким трудом! Как всем старикам – поверьте, я знаю это не по газетам или книгам, – мне хотелось умереть на родине. Я вроде добился своего… – Улыбка у Карамина получилась кривой и жалкой.
– Значит, все, что вы говорили своему следователю, – истина?
– Конечно! – Карамин, совсем было сникший, оживился.
– А истина ведь конкретна.
– Вы так считаете?
– Это не я считаю, а Гегель. Немец один.
– А-а-а…
– Итак?
– Итак, все правда! Я действительно – сын сельского священника. Пел ребенком в церковном хоре: у меня был неплохой голос. Потом на «талантливого» мальчика обратили внимание заезжие актеры, взяли с собой. Пока был маленьким – выступал. Эдакий вундеркинд с «бабочкой» на шее!» Затем – ломка голоса… А новый не прорезался! Опекуны, которые с моей помощью прилично заработали, бросили меня, как только поняли, что голос не появится. К родителям возвращаться не хотелось, а есть что-то нужно… Короче, попал я в Петербурге в дурную компанию. Там меня многому научили! Во всяком случае, думать о куске хлеба уже не нужно было: я стал театральным карманником – использовал суету у вешалок. Как видите, довольно узкая специализация…
– А после революции?
Карамин снова обмяк. Потом все-таки взял себя в руки:
– Последовал за своей клиентурой. Кого здесь было обворовывать? У бедняка последний грош брать? А те, кто что-то имели, оказались за границей. Ну и я с ними… Как-то уж привык к этой публике!
– Как же вам удалось попасть на работу в берлинскую полицию? Вам, уголовнику?
– О, этот поворот в моей судьбе действительно любопытен. – Роман Петрович усмехнулся. – И в то же время крайне прост. Как-то я помог комиссару накрыть шайку, за которой тот безуспешно гонялся. Он обратил внимание на мои в этой области неордина… неордина… Как это по-русски?
– Неординарные?
– Вот-вот… На мои неординарные способности и взял к себе на работу. Сначала на самую ничтожную. Потом, когда увидел, как успешно пошли дела на нашем участке, постепенно повышал в должности… Так я из вора Романа Карамина превратился в Рудольфа Крауха, добропорядочного и неподкупного немецкого шуцмана, в просторечии – шупо. Но когда к власти пришли фашисты, все изменилось. Работать стало трудно и неприятно. А ко мне, русскому, было особое «внимание», как вы понимаете! Да и вообще, когда тебе за пятьдесят, тянет в родные места. Спал и видел наше село, отцовскую церквушку, где люди плакали, когда я выводил своим чистейшим альтом: «А-ли-луй-я-а-а-а»… Простите, можно еще водички?
Карамин высморкался в огромный клетчатый платок, аккуратно вытер глаза и долго извинялся перед Димой, который снова налил ему воды, за беспокойство.
– Вы должны хорошо ориентироваться в берлинских порядках, официальных и неофициальных, – неожиданно сказал Горин.
– Конечно!
– Знаете во всех тонкостях паспортный режим, знаете, где при надобности можно достать документы, кто из полицейских, «добропорядочных и неподкупных», берет взятки, как найти пристанище, если нужда заставит перейти на нелегальное положение.
– О, майн готт! Что может быть проще?
– Знаете уголовников.
– И настоящих и гёрен, столичных беспризорников, их привычки, их жаргон.
– Ну что ж… Обидно только, что никто не может подтвердить вашу дореволюционную «деятельность»!
– Но почему же? – Роман Петрович опять стал нервничать. – Я ведь называл знаменитых людей: Семку-графа, Яньку-кошелька… Спросите у них! Они не могли забыть Рому-ромашку…
– К сожалению, их уже нет в живых.
– Ах, зо-о-о… Ах, так… Конечно же – годы, годы! Как-то забываешь об этом, когда дело касается других! Мда-а-а…
Карамин вдруг привстал со стула:
– Гражданин следователь, я часто сидел в тюрьме! Должны ведь остаться какие-то документы, а?
– Я об этом уже думал. Пока ничего не нашли: столько лет, столько событий! Но искать продолжают.
– Извиняюсь, нельзя ли папиросочку? – Арестованный жадно смотрел на «Казбек», лежащий около Горина. – Давно не курил…
– Пожалуйста! – Сергей Васильевич взял себе папиросу и протянул коробку Карамину. Пока тот разминал табак, Горин обхлопывал себя, ища спички. Наконец, обнаружив их в самом дальнем кармане, прикурил.
Уже в следующую секунду арестованный очутился возле Горина и, на миг отгородив его своей громоздкой фигурой от помощников, склонился над спичкой. Те опомниться не успели, а он, сладко затягиваясь, уже шел к своему стулу.
Двое молча курили, сидя друг против друга. Двое на диване, недовольные собой – мало ли что могло произойти, – переглядывались. Но как только Сергей Васильевич собрался продолжить разговор, Карамин поднялся:
– Возьмите, пожалуйста, свой бумажник, гражданин следователь! Этот ваш Гегель прав – истина конкретна…
Все как завороженные следили за арестованным, который не спеша извлекал из левого кармана пиджака знакомый желтый бумажник.
– Когда вы успели? – Горин явно был обескуражен.
– А когда прикуривал! Много ли нужно опытному человеку? В правой руке – папироска, левая – свободна. Надо же ей что-то делать? Еще раз повторяю вам: я не какой-нибудь скокарь, любитель или ремесленник. Я – марвихер! Карманник высшей квалификации! К тому же всегда относился к своему занятию творчески… И в Питере, и в Москве меня должны помнить. Надо только поискать хорошенько! А к политике я никогда не имел никакого отношения:
– Поищем… – Сергей Васильевич хлопнул ладонями по столу: в полировке отразилось его довольное лицо. – Но пока от вас требуется следующее: как можно больше рассказать о неофициальном Берлине, о тонкостях паспортного порядка, о знакомых полицейских чиновниках, о том, где и как можно добыть документы… Побеседуйте с товарищем, который вас так добросовестно поил…
Сергей Васильевич и Денисенко пошли обедать, а Варгасов сел за горинский стол.
Когда хозяин кабинета и Миша вернулись, беседа уже заканчивалась.
– Я вижу, вы с пользой провели этот час… – Сергей Васильевич, пробежав взглядом протокол допроса, нажал кнопку звонка: появились конвоиры. – Уведите!
Карамин поклонился и, привычно заведя руки за спину, пошел из кабинета.
Как только арестованного увели, Горин собрался закурить, но спичек опять не было…
– Куда же подевались? – проворчал Сергей Васильевич.
– Возьмите, гражданин следователь, – голосом Карамина произнес Дима, подобострастно изогнувшись. На его ладони лежал злополучный коробок.
– Разве ты куришь? Не курил будто…
– Это ваши спички, гражданин начальник! «Маэстро» показал между делом некоторые приемчики. Тренировка по горячим следам, так сказать…
Закурив, Горин поднял на Диму веселые глаза:
– Значит, рассказал что-то дельное?
– Кое-что… Но, главное, не понял, зачем все эти расспросы!
А дело было вот в чем. Горин давно искал подступы к Берлину. Он знал, что там обосновалась химическая лаборатория Гуго Пфирша. Над чем работают его люди, скрытые за семью печатями? Каковы цели их секретных изысканий? Чем грозит нашей стране в случае войны этот «научный» центр?
Все можно было узнать лишь на месте, в Берлине. И сделать это должен Дмитрий Варгасов, «выходец из буржуазной среды», в совершенстве владеющий немецким. Дима неплохо говорил также по-французски и по-итальянски: среди его цюрихских приятелей встречались и те и другие.
Горин спохватился, что едет по-прежнему медленно, и прибавил скорость: Варгасов, наверное, уже ждет и тревожится. Видно, произошло что-то важное, раз он сорвал начальника с места…
Горин ловко сманеврировал и юркнул в узкую улочку: теперь нужно внимательно смотреть по сторонам, чтобы не пропустить ориентиры. Так… Магазин готового платья… Все правильно! Значит, здесь – направо…
Сергей Васильевич свернул в безлюдный переулок и увидел вдали, на фоне еще не совсем погасшего густо-синего неба, темный силуэт церкви.
Подъезжая к ней, Горин внимательно приглядывался к редким прохожим. Не то… Опять не то… Наконец от ажурной чугунной решетки отделилась какая-то фигура и двинулась навстречу «эмочке». В ту же секунду Сергей Васильевич узнал Варгасова, хотя на нем был модный пиджак и вышитая украинская рубашка. В руках он держал светлую соломенную шляпу, над которыми раньше всегда издевался: «Фу, поганки!»
Через несколько секунд они уже сжимали друг друга в объятиях на заднем сиденье машины, загнанной в тупик.
– Ну и приоделся же ты! – переведя дух, выговорил наконец Горин.
– А почему бы и нет? – Дима блаженно откинулся на мягкую спинку. – Это не моя инициатива, а ясновельможных панов, точнее, их разведки…
Горин присвистнул.
– Вот это да… Впрочем, такого поворота можно было ожидать. Вербовка – старинный метод! Где же мы проглядели?
– Да нигде! Его Величество – Случай. Все было великолепно. Границу пересек именно там, где наметили. Тихо, спокойно… Шел и радовался. Ориентировался, как договорились, на костел, который мне показали накануне. До селения оставалось всего ничего, когда у меня перед носом словно из-под земли появились две конфедератки. Я шарахнулся в сторону – любой прохожий может испугаться, – но из придорожных кустов вылезло еще несколько человек. Короче, напоролся на какие-то военные учения, только в тот вечер начавшиеся…
Дима помолчал.
– Ну а потом – все, как мы и предполагали в подобной ситуации: допрос в местной полиции, Варшава, майор Ходоравский из разведки… Словно по нотам! Я везде твердил полную правду. Родился в Швейцарии в тринадцатом году. Отец – шофер, мать – горничная графа Коченовского, попали туда вместе с барином, который считал себя либералом, почитывал Канта и покинул Россию в знак протеста после того, как сенатская комиссия и Николай II не поддержали его «революционного» предложения относительно смягчения режима в тюрьмах…
Горин слушал вполуха: биографию Варгасова он знал досконально, но прерывать Диму ему не хотелось – пусть выговорится.
И тот, не заметив, что шеф думает о чем-то другом, продолжал свой рассказ:
– Когда граф совсем уже решил вернуться, началась мировая война, а потом – революция. В шестнадцатом отец погиб: в Цюрихе убили какого-то провокатора, а Николай Варгасов, доверенный Коченовского, был накануне с поручением от хозяина у эсера Маркина, которого заподозрили в убийстве. Отца арестовали, а через месяц он, двадцатипятилетний, умер в тюрьме «от разрыва сердца», как было официально сообщено…
Мать вскоре пошла работать на маленькую текстильную фабрику: из России уже не было никаких поступлений, и графу пришлось распустить почти всю прислугу. В двадцать третьем мать собралась вернуться на родину, списавшись с какими-то родными, но тут убили в Лозанне Воровского, и Советская Россия объявила Швейцарии, оправдавшей убийцу, фашиста Конради, бойкот. Лишь в двадцать седьмом, когда отношения восстановились, удалось выехать…
Дима передохнул:
– А дальше уже пошла легенда.
Горин насторожился.
– Меня, так сказать, «почти буржуя», советская власть притесняла. Я еле поступил в институт, а потом не мог найти работу по специальности. Вот и пришел к мысли пробраться через Польшу назад в Швейцарию… Майор оказался довольно демократичным человеком: продержал меня под стражей только месяц, а потом даже подсказал, где снять угол. Но из поля зрения не выпускал. Именно по подсказке Ходоровского я обратился в швейцарское посольство, рассказал там о своем несчастье, попросил их связаться с моими прежними товарищами: вдруг хоть в чем-то помогут? А пока то да се, ежедневно ходил отмечаться в полицию, получал там энное количество злотых «на пропитание». Наконец, меня пригласили в посольство и сообщили, что все названные мной люди узнали меня по фотографии, сожалеют о моем бедственном положении, но оказать содействие сейчас не могут… Дипломаты тоже посочувствовали: «И зачем вы, молодой человек, уехали в красную Россию? Хотя какой спрос с четырнадцатилетнего подростка? Виновата, конечно, мать»… Все и тут шло как по нотам: ничего другого от моих швейцарских дружков я не ожидал… Нужна им лишняя обуза!
Он переждал, пока Горин искал спички, пока закуривал…
– В тот день, когда я ушел из посольства, меня вызвал майор, который безусловно был в курсе всех дел. Он не стал морочить мне голову – решил, видно, что я из-за всех своих неудач вполне «созрел» для серьезного разговора, – и сделал без всяких экивоков предложение поработать на польскую разведку, вернувшись в Россию. Я сначала возмутился. Потом стал говорить, что еле унес оттуда ноги, что не справлюсь с таким трудным, абсолютно незнакомым мне делом.
Но Ходоровский объяснил, что потребуются совсем несложные вещи: устроиться в какую-нибудь военную организацию и по мере сил информировать о том, что там происходит. Разумеется, во всем – начиная с перехода границы и кончая пересылкой добытых сведений – мне будут помогать их люди.
«Не такая уж невыполнимая задача? – улыбнулся Ходоровский. – Особенно, если учесть три вещи: незавидное положение, в которое вы попали, вашу ненависть к советской власти, ну и ожидающее вас благополучие».
После нескольких дней «мучительных раздумий» я пришел к майору, нехотя согласился на его предложение и нахально – продаваться, так продаваться – попросил аванс… «Хорош фраер», – как сказал бы наш Мишаня.
Варгасов бережно огладил широкие лацканы модного двубортного пиджака в крупную полоску.
– Но дальше было значительно интересней! Примерно месяц меня тщательно натаскивали, и я боялся только одного, как бы не заметили, что я не тот профан, за какого себя выдаю. Старался воспринимать все наставления как откровения и быть неимоверно бестолковым. Когда Ходоровскому показалось, что я все-таки сдвинулся с мертвой точки, меня свели с проводником – старым бедным крестьянином – и объяснили, где я должен встретиться в Киеве с их человеком. Я заикнулся о пароле, о приметах, но майор сказал, что ничего этого не надо: ко мне сами подойдут… Ох! – Дима вытер взмокшее лицо. – Вечер, а духотища неимоверная! Еще люки, как в шторм, задраены… Может, приоткроем немножко?
– Потерпи, пан Варгасов! К чему рисковать? Ты уверен, что за тобой не следят?
– Не уверен. Но сейчас «хвоста» нет, я тщательно проверился. Ладно! Ну, так вот… В одно из воскресений я стоял там, где мне было велено, и все гадал, как же меня узнают в толпе. И вдруг ко мне подходит тот самый старик бедняк, который переправлял меня через границу. Но разве тот? Пожилой лондонский денди в киевском варианте! Ну, если не – денди, то по крайней мере ответственный совслужащий на отдыхе. Он повел меня в Лавру, долго таскал по жутким лабиринтам и в конце концов представил резиденту, некоему Левандовскому, бухгалтеру промкооперации, пришедшему на экскурсию. Познакомились, «пощупали» друг друга. Кстати, он действительно работает в кооперации. Я проверил. Потом он объяснил мне, как будет налажена между нами связь, и обещал при следующей встрече дать кое-какие московские ориентиры.
– Видите, исчезать отсюда мне пока не резон! – закончил Дима, с улыбкой глядя на Горина. – Но вы там, в столице, кое-что уже можете предпринять. А я вернусь только тогда, когда почувствую, что достаточно знаю о людях Ходоровского. Или когда те прикажут выехать в Москву: я же человек подневольный и имею от своих польских хозяев уже не только «на пропитание».
Варгасов вытащил из внутреннего кармана пиджака увесистую пачку денег.
– Да-а-а… Представляю, как ты здесь кутил! Навалился на мороженое, сознавайся?
Сергей Васильевич знал давнюю слабость своего подчиненного, поэтому и проехался легонько на этот счет.
– Ну, я пошутил, пошутил, не сердись…
– Да я не сержусь. Как у нас дома? Всего два месяца отсутствовал, а словно вечность прошла… Миша успел в отпуске побывать? Собирался в августе в Крым.
– Успел… Вернулся негритосом. Без конца повторяет: «Полюбите нас черненькими. Беленькими нас каждый полюбит!»
– А еще что новенького?
– Что еще? – задумался Горин. – У нас новая секретарша: Вероника Юрьевна. Прасковьюшку без тебя проводили на пенсию. А эта – вдова нашего товарища. Ты его не застал… Интеллигентная женщина. Давно просилась к нам: ей хотелось в те стены, где работал муж. Да все места не было… Когда освободилось это, ее пригласили. Мы думали, не согласится – человек все же с высшим образованием. Она пошла. Знаешь, это просто находка! Печатает вслепую, не то что наша ветеранша – двумя пальцами. Стенографию знает, языки…
Горин взглянул на часы и заторопился:
– Давай прощаться, дружок! У меня скоро поезд.
– Да, пора… Но до чего неохота!
– Потерпи немного… Закончишь панские дела – и в Москву!
– А надо бы – в Берлин. Все я вам испортил…
– Не говори ерунду! При чем тут ты? От подобных вещей никто не застрахован. Знаешь, пока я тут тебя слушал, появилась у меня одна мыслишка… Может, пойдешь «околотошным путем»…
– Каким, каким? – оживился Дима. – Такого я еще не слышал!
– Окольным, очевидно, если я правильно понял своего соседа Закуренкова… Что это тебя так развеселило?
Горин с улыбкой глядел на Диму, который, словно ребенок, зашелся в смехе, и снисходительно качал головой: ладно, пусть человек немного расслабится. Он подождал, пока Дима кончит смеяться, разлохматил и без того непривычно растрепанного Варгасова, потом нахлобучил ему на голову шляпу.
– Все. Пора. Приспосабливай получше свое шлямпомпо и вытряхивайся. С удовольствием подвез бы тебя, но ни к чему… Ты теперь богатый, такси наймешь, если пёхом не охота. Значит, о связи мы договорились. Москвичам от тебя, естественно, приветы. Ну, не унывай, дружище!
Черная «эмка», развернувшись, обдала теплой пылью одинокую фигуру, застывшую на краю щербатого тротуара. И вскоре ее багряные огоньки уже исчезли из виду.
Дима постоял немного, присматриваясь, не привлекли ли они чьего-либо внимания. Потом, убедившись, что вокруг спокойно, направился к центру города.
Улица Воровского, которую все по-старому называли Крещатиком, была великолепна. Щедро освещенные витрины под полосатыми тентами с фестончиками, разноцветные зонтики продавщиц газированной воды, толпы нарядных киевлян – шелковистые мужские чесучовые костюмы ничуть не уступали дамским туалетам из файдешина или креп-жоржета.
Варгасов медленно шел по скверу, лавируя между гуляющими и вытирая время от времени платком мокрое лицо. Потом все-таки не выдержал, подошел к мороженщице:
– Пожалуйста, эскимо…
– Это ж вам на один зуб! Возьмите парочку… – Женщина уже держала за деревянные хвостики две порции. В ту же секунду Диму прошиб холодный пот, и все поплыло перед глазами: улыбающееся лицо мороженщицы, ее бело-голубой ящик, висящий спереди на широком ремне, два запотевших цилиндрика…
Пробормотав что-то невнятное, Дима еле добрался до ближайшей скамейки. Продавщица проводила его встревоженным взглядом: «Надо же, что жара с людьми делает! Молодым – и то плохо…»
А Варгасов, откинувшись на изогнутую спинку и обмахиваясь оставленной кем-то газетой, проклинал себя…
…Почти семь лет он не покупал эскимо, хотя всегда любил его, не мог себя перебороть. Все, что угодно, только не эскимо! Стоило ему увидеть на лотке или у кого-то в руках небольшие тюбики, все тотчас же всплывало в памяти… А тут вдруг сам попросил! Видно, в голове застряла реплика Горина насчет кутежа… Решил сэкономить, дурак!
Дима обнаружил, что держит в руках местную «Вечерку». Скользнул взглядом по строчкам… «Вторая пятилетка так же, как предыдущая, выполнена досрочно, к первому апреля тридцать седьмого года, за четыре года и три месяца… В этом году валовая продукция крупной промышленности увеличилась по предварительным подсчетам более чем в два раза по сравнению с тридцать вторым годом, и в восемь раз – по сравнению с тринадцатым…»
И снова Варгасову стало не по себе. Царапнуло за больное, не заживающее. «По сравнению с тринадцатым…»
…Мерзкий парнишка, типичная жаба, за что и получил длинное прозвище «Бре-ке-ке-ке», или попросту «Лягушонок», на вопрос учительницы, что было в России в той или иной отрасли промышленности до тринадцатого года, поворачивает к Варгасову свое конопатое одутловатое лицо и квакает:
– Хорошо было, Антонина Романовна! Этот буржуй еще не народился. Слышишь, швейцарец?
Бре-ке-ке-ке никак не мог смириться с белоснежными варгасовскими носовыми платками, с необычной курткой с молнией и массой карманов, что сшила мать своими руками, с брюками-гольф. А главное, с пятерками нового ученика, о которых довольно тупой Лягушонок и мечтать не смел!
Дима – один из класса – родился в тринадцатом году, остальные – в четырнадцатом. Формально он считался старше соклассников на целый год. А на самом деле был старше или на несколько месяцев, или на несколько дней. Но это все же давало Лягушонку основание без конца «подковыривать» Варгасова и веселить тех, кому достаточно было показать палец, вроде Диминой соседки по парте, остроносенькой Аллочки.
А Маринка Мятельская никогда не смеялась, когда Бре-ке-ке-ке паясничал. Как-то раз она повернулась к нему, больно щелкнула по лбу и сказала так спокойно, что даже самые смешливые угомонились:
– Нет, плохо было до тринадцатого года! Варгасов еще «не народился», но ты, Бре-ке-ке-ке, уже был в проекте… Большой подарок мыслящему человечеству!
Тогда, в восьмом классе, Дима впервые обратил внимание на примерную ученицу, сидевшую за первой партой. Увидел ее густые каштановые волосы до плеч, непослушную косую челку, то и дело спадавшую на глаза – Марина все время пыталась сдуть ее, выпячивая нижнюю губу, – большие синие глаза в темных, каких-то многослойных ресницах, немного несимметричную улыбку: левый уголок крупноватого рта всегда оказывался чуть выше правого…
Мятельская, дочь крупного хозяйственного руководителя, одевалась очень скромно – не по возможностям семьи. Хотя какая там семья? Отец всегда приходил за полночь, прокуренный и вымотанный до предела. Мать, занятая партийной работой, не интересовалась не только тем, как и во что одета дочь, но и ее школьными делами. Лишь маленькая, усохшая с годами бабуленька, трудолюбивая как пчела, скрепляла эту «ячейку», вносила в нее уют и тепло. Это был единственный человек в доме, с кем Марина могла словом перемолвиться.
Весь восьмой класс Варгасов присматривался: они только-только приехали с матерью в Москву, где все казалось Диме чужим и непривычным. Забывшись, он то и дело заговаривал с одноклассниками по-немецки, что вызывало у ребят бурю восторга, а у него – внезапную неловкость. И тут он всегда ловил на себе сочувствующий взгляд синих глаз…
А в девятом – к тому времени Дима уже чувствовал, будто всю жизнь прожил в Москве, – произошли, одно за другим, два очень важных для него события…
– У нас новая немочка! – объявил всезнающий Джордж Басаргин, которого все попросту звали Жоркой, что его крайне огорчало. – Симпатяга!
Он не успел прокомментировать новость: в класс вошла завуч по прозвищу «Красавица». Яда в этом прозвище было больше, чем одобрения. Лидия Васильевна действительно была бы недурна собой, если бы не кривые ноги и ледяной взгляд прозрачных зеленых глаз, от которого становилось зябко.
– Разрешите представить вам новую учительницу немецкого языка Анну Карловну Гравиц, – начала Красавица резким, бьющим по нервам голосом. Сделала паузу, то ли проверяя себя, верно ли назвала имя, то ли стараясь уловить реакцию ребят. – Анна Карловна заменит Антонину Нестеровну, которая, как вы знаете, серьезно больна. Не мешало бы, между прочим, навестить учительницу. Староста! Примите к сведению… Итак, прошу любить и жаловать Анну Карловну. А также выражаю скромную надежду, что на ее уроках вы будете вести себя несколько иначе, чем у Антонины Нестеровны, которую, если говорить честно, именно вы довели до инфаркта…
Красавица, радуясь, что все, пригорюнившись, молчали, выплыла из класса. И только когда за ней захлопнулась дверь, ребята посмотрели на ту, что, словно ученица, застыла у плохо вытертой доски…
Если бы ее не привела завуч, никто не смог бы предположить, что эта несколько растерянная девушка – учительница. Она выглядела десятиклассницей. В крайнем случае – студенткой. На ней была белая английская блузка с расстегнутым воротом и клетчатая черно-белая юбка. (А все привыкли к шевиотовым костюмам.) На руке висела большая кожаная сумка с красивой пряжкой. (А все привыкли к стандартным дерматиновым портфелям.) Прямые соломенные волосы покрывали плечи и спину, густая челка казалась еще ярче от карих глаз. (А все привыкли к классическим пучкам или к короткой стрижке и коричневым пластмассовым гребням на затылке.)
– Гутен таг… – робко сказала Анна Карловна и неуверенно шагнула к столу, покрытому заляпанной чернилами бумагой. В ответ раздалось недружное разноголосое «гутен таг». И только варгасовский негромкий голос, произнесший эту нехитрую фразу настолько в нос, насколько это требовалось, и настолько растянуто, насколько опять же было нужно, привлек внимание новой учительницы. Она мгновенно отыскала его взглядом и, совсем не чинясь, улыбнулась Диме доброй открытой улыбкой:
– Гут. Ви хайсен зи, геноссе?
– Их хайсе Дмитрий Варгасов.
В их коротком диалоге Диме больше всего понравилось это революционное обращение – «геноссе».
Так они познакомились с «Лорелеей». Это имя ей мгновенно придумал Жорка Басаргин, и оно сразу же приклеилось.
С того дня уроки немецкого стали в 9 «Б» праздником. Стоило Лорелее задумчиво провести рукой по давно засохшим фиолетовым кляксам на столе и молча посмотреть на свои пальцы, как откуда-то появлялся новый лист бумаги. Стоило ей рассеянно глянуть на серую доску и на замусоленный огрызок мела, как тут же появлялся новый мелок и сырая тряпка, чудесно превращавшая тусклую доску в блестящую.
Никто уже не мычал с закрытым ртом и невинным выражением лица, преданно глядя на преподавателя, как это часто бывало на уроках несчастной Антонины Нестеровны, знавшей немецкий едва ли лучше своих учеников. Никто не катал ногой ребристые карандаши под партой, создавая почти заводской шум. Никто не стрелял в своих недругов мокрыми шариками через специальные трубочки. Все, затаив дыхание, слушали, что рассказывала им, переходя с русского на немецкий и наоборот, золотоволосая Лорелея. А рассказывала она интереснейшие вещи.
…И о своем отце, немецком рабочем, попавшем в плен в мировую войну и пожелавшем остаться в России.
…И о войне, из которой чванливое немецкое буржуазное общество вышло, по словам Розы Люксембург, «пристыженным, обесчещенным, по колено в крови, запачканное грязью…»
И о потерях Германии в той позорной войне: около двух миллионов человек погибло только на фронтах, а в результате голода и эпидемий – еще шесть.
…И о предателе Носке, правом социал-демократе, который хвастливо заявил, что «пробежит кровавой собакой через германскую революцию…» С тех пор порядочные люди иначе, как «кровавая собака Носке», его не называли.
…И об Эрнсте Тельмане, железнодорожном рабочем, любимце простого люда, – их «Тедди».
Ани пришлась им по душе. Была она непоседливой, темпераментной. Гравицы испокон веку жили на юге страны, в Гейдельберге, и лишь перед самой войной перебрались в Берлин. Но в семье все, в том числе и она, росшая в Москве, говорили по-южному мягко, резко отличаясь этим от северян.
Событие это произошло недели через три после прихода Лорелеи, когда класс полюбил и оценил ее. Один лишь Жорка Басаргин не до конца, видно, разобрался в том, что за человек перед ним. Он всегда был тугодумом.
Лорелея и в тот день вошла в класс не вместе с звонком, как делало большинство учителей, а еще во время перемены. И сразу же вокруг нее образовался кружок: любознательным было о чем поговорить с ней! Вдруг откуда-то вынырнул Басаргин, минутку послушал, о чем говорят, а потом, дурашливо оглядев Лорелею снизу доверху, брякнул:
– А у вас очаровательные ножки, фройляйн!
И тут же схватился за левую щеку: Лорелея влепила ему полновесную оплеуху. Не учительница – ученику, девушка – наглому парню! И механически поправила:
– Фрейлейн…
Секунду все молчали, в том числе и Басаргин, потом разошлись по своим местам. Урок начался.
Как всегда, тихонько сидели тридцать подростков. Как всегда, тяжело падали на спину при резких поворотах головы волосы Лорелеи, ни минуты не остающейся на месте. И никто не вспоминал о том, что произошло недавно. Но все этот случай запомнили, хотя даже не пытались обсуждать.
А потом случилось совсем невероятное. Маринка послала в самом начале урока немецкого записку Варгасову. Обернувшись к Бре-ке-ке-ке, она положила ему на парту бумажку, сложенную, как порошок с лекарством, и приказала отдать ее Диме, который в это время листал тетрадку и не видел, что происходит. Лягушонок, воспользовавшись тем, что девушка сразу же отвернулась, раскрыл записку и дико, на весь класс, захохотал.
– Ой, не могу! Мятельская влюблена в Варгасова! Сама написала… А еще комсорг! Ой, я сейчас помру!
Дима поднял голову и, не вполне понимая, что творится, увидел рядом два очень бледных лица: Марина и Лорелея стояли у парты Бре-ке-ке-ке и так смотрели на него, что он буквально захлебнулся своим квакающим смехом.
– А я – что? Я – ничего! – Лягушонок протянул записку учительнице. – Как Самохин кому-нибудь напишет или скажет, так его сразу из класса выгоняют… А Мятельской все можно!
Ани записку не взяла, лишь вопросительно посмотрела на Марину. Та, еще больше побледнев, секунду медлила, потом велела Лягушонку передать записку по назначению. Он нехотя обернулся к Варгасову и протянул ему листочек.
Дима встал, точно отвечая на вопрос учителя, и прочел, хоть и не вслух, но все же на глазах всего класса, короткую фразу, свободно уместившуюся между двумя светло-сиреневыми тетрадными линейками: «Я тебя люблю».
Только после этого Маринка, к щекам которой наконец-то начала приливать кровь, повернулась, не спеша пошла к своей парте и, сев за нее, открыла учебник на нужной странице.
А Лорелея все стояла около Лягушонка, и было видно, что она еле сдерживает себя, чтобы не нарвать ему уши. Бросив резко: «Schuft», она наконец вернулась к своему столу и отчетливо, уже по-русски, повторила:
– Подлец!
Все молчали и смотрели даже не на Марину, не на Диму, а на нее – Анну Карловну Гравиц. А она вдруг задумчиво, распевно произнесла: «Jch libe dich». И, не замечая тридцати пар чего-то напряженно ждущих глаз, впившихся в ее все еще бледное лицо, думая, видно, о своем, тихо спросила кого-то, может быть, даже себя, глядя в залитое дождем окно:
– Что может быть прекраснее этих слов?! И какая, в общем-то, разница, кто их произнес? Важно, что к человеку пришла любовь…
Ани обернулась, обвела взглядом притихших учеников, будто каждого ласково погладила. Лишь Бре-ке-ке-ке пропустила, словно его совсем не существовало. Потом села за свой стол, чего обычно не делала, и подперла щеку кулаком.
– Не верую я в небо, ни в Новый, ни в Ветхий Завет, – начала она почти шепотом. Но каждое слово было отчетливо слышно: такая стояла тишина. – Я только в глаза твои верю, в них мой небесный свет. Не верю я в господа бога, ни в Ветхий, ни в Новый Завет, я в сердце твое лишь верю – иного бога нет. Не верю я в духа злого, в геенну и муки ее, я только в глаза твои верю, в злое сердце твое…
Лорелея замолчала. Казалось, она забыла, что это – урок, что перед ней – школьники, которых надо спрашивать и которым надо выставлять оценки, что в любой момент может войти Красавица и дать нагоняй за срыв занятий…
– Что есть в жизни выше, чем любовь? – Ани от волнения заговорила с небольшим акцентом. – Пусть даже безответная, несчастливая? Если бы все относились к любви так же, как… Самохин, – она чуть было не назвала его Лягушонком, – не было бы ни счастливых людей, ни чудесных пьес, ни прекрасных стихов… Все самое лучшее ушло бы из жизни… Гейне – это его стихи я вам напомнила (Лорелея прекрасно знала, что большинство понятия не имеет, чьи прозвучали строки, но она всегда щадила чужое самолюбие) – безнадежно любил свою двоюродную сестру. Стоила она его любви или нет – не нам судить. Но мы должны быть благодарны этой Амалии за то, что она, принеся поэту столько страданий, вдохновила его на поэзию.
Лорелея встала, подошла к заплаканному окну и, глядя сквозь мутное стекло, прочла:
– Двое перед разлукой, прощаясь, подают один другому руку, вздыхают и слезы льют. А мы с тобой не рыдали, когда нам расстаться пришлось. Тяжелые слезы печали мы пролили позже – и врозь…
Диме, у которого – первый раз в жизни – сердце билось где-то в горле, и он боялся, что его состояние заметит смешливая Аллочка, Диме показалось, что глаза у Лорелеи подозрительно блестят.
Ани до самого звонка читала стихи.
Гейне сменил Верхарн:
– И для любви глубокой, неизменной, не значат ничего прикрасы красоты…
Верхарна – Лонгфелло:
– Из десяти волов упряжка не тянет нас к себе так тяжко, как слабый женский волосок…
Лонгфелло – Шекспир:
– Любовь – над бурей поднятый маяк, не меркнущий во мраке и тумане, любовь – звезда, которою моряк определяет место в океане…
Немецким они в тот день не занимались. Но, может, это был более важный урок?
Лорелея устало вышла из класса, но долго еще было тихо. Бре-ке-ке-ке вдруг опомнился:
– А Мятельская-то выдала!
Дима, нагнув голову, пошел на него, но Лягушонок тотчас нырнул за чьи-то спины. Тогда Варгасов повернулся к Марине и чувствуя, что вот-вот потеряет сознание, спросил ее совсем буднично: «Если Алла согласится, ты пересядешь ко мне?» Она смело посмотрела ему в лицо и, кивнув, привычно подула на непослушную челку.
С того дня и до самого конца они сидели вместе на третьей парте среднего ряда. Бре-ке-ке-ке тоже с кем-то поменялся местом: затылком ощущать взгляды Марины и Димы ему, даже при его толстокожести, было не под силу…
Варгасов, немного придя в себя, развернул «Вечерку» и уже внимательно просмотрел всю информацию.
Черт побери! Опять было ЧП… Опять идут отклики… Дня нет спокойного, чтобы страна могла вплотную заняться лишь собственными делами! То тут подставят ножку, то там… Теперь вот новая история с нашими кораблями…
Тридцатого августа, в 21.30, через несколько часов после того, как был пройден Гибралтар, советский теплоход «Тимирязев» нагнал эсминец, на котором четко были видны две буквы «ТБ», судя по всему, – итальянский. Он – сделал несколько кругов вокруг теплохода, везшего из Кардиффа в Порт-Саид уголь, а потом выпустил в него торпеду. Раздался взрыв. Погас свет. Но едва матросы наладили аварийное освещение, была пущена вторая торпеда, и теплоход стал тонуть. Экипаж вынужден был погрузиться в шлюпки, и лишь в час ночи тридцать первого августа советские моряки попали в Порт-Делис.
А буквально на следующий день, первого сентября, в 6.30 утра, в Эгейском море, в пятнадцати милях от острова Скурос, около нашего парохода «Благоев», везшего во Францию асфальт, всплыла подводная лодка без опознавательных знаков. Капитан «Благоева» тут же приказал повыше поднять красный флаг, чтобы его могли хорошенько разглядеть. Но с лодки уже была пущена торпеда. Пароход сумел сманеврировать, и она прошла мимо. Тогда с лодки потребовали документы. В шлюпку начали спускаться старпом и четверо гребцов. В этот самый момент была пущена вторая торпеда, которая затопила корабль. Советских моряков подобрали греки и привезли в Афины.
Прогрессивное общественное мнение было крайне возмущено наглостью и безнаказанностью действий современных пиратов. Последовала нота советского правительства правительству Италии, врученная министру иностранных дел Чиано, зятю Муссолини. Но итальянцы отвергли обвинения: дескать, понятия ни о чем не имеем.
Истина крылась в коротенькой фразе, крайне любимой Бенито Муссолини: «Наше море». Именно под этим лозунгом бандитски действовали итальянские фашисты, отстаивая свои интересы в Средиземном море, которое они считали своей собственностью.
А это ведь – лишь звено в цепи событий, происходящих вокруг Советского Союза!
Варгасов встал и медленно пошел по аллее. Духота не проходила. Лицо покрывалось потом, рубашка (пиджак давно уже висел на руке) прилипала к спине, во рту было сухо и горько. Дима не мог больше сопротивляться искушению и купил стаканчик самого дешевого фруктового мороженого: кисловатая, холодная масса утоляла жажду и освежала.
…А они с Маринкой больше всего любили мороженое в вафлях. Выгребут из карманов мелочь и бегут на угол, к знакомому дядечке, торговавшему мороженым собственного производства. Он их знал и, по-видимому, симпатизировал им. А может, улавливал каждый раз жалостливый Маринкин взгляд: торговец был одноногим, вместо второй ноги к коленке привязывал толстую, сужавшуюся книзу деревяшку.
Дядечка всегда долго копался в огромном ящике, выбирая самые поджаристые круглые вафли, потом одну клал на дно особого приспособления (что-то вроде игрушечной кастрюльки со стержнем и поршнем в середине), столовой ложкой доставал из посудины, стоявшей на льду, желтоватое сливочное месиво, намазывал его на вафлю, плотно уминая, покрывал сверху другой румяной вафлей и, будто делая укол, выжимал порцию в ладонь.
Они усаживались где-нибудь неподалеку и, держа мороженое двумя пальцами, вылизывали его, медленно поворачивая «колесо» и отгрызая лишние вафли. Одно их всегда огорчало: на этих рифленых кружочках были вытеснены всевозможные имена, но им ни разу не попались их собственные.
Нет, как-то на одной из своих вафель Варгасов прочел: «Мария». И обрадовался: «Погляди-ка! У меня – вышло!» Но Маринка отрицательно покачала головой:
– Это другое имя. Не хитри!
– А я и не хитрю! Ты послушай – очень же близко: Марина, Мария…
– Близко, да не одно и то же.
– А по-немецки вообще звучит одинаково – Марихен, – не сдавался Варгасов. – Что, съела?
– Съела, – кивнула в ответ Маринка, делая вид, что не понимает, о чем это Дима. – Еще хочу!
И Варгасов опять помчался к одноногому мороженщику, уговаривая себя, что на этот раз он обязательно попросит его отыскать вафли с их именами. Но, стоя около дядечки и наблюдая за его манипуляциями, он по-прежнему молчал. И так много раз…
Впрочем, Варгасов не всегда был таким стеснительным и скованным. Он любил иногда поговорить. Но Марина отучила его от ненужных слов. Особенно после хорошего фильма или спектакля, когда ей хотелось помолчать и подумать. Раньше, не успев покинуть зал, Дима начинал решительно анализировать увиденное или услышанное. Но Маринка морщилась от такой скоропалительности.
– Погоди! Дай подумать…
Так было и в тот зимний вечер, когда они возвращались с «Евгения Онегина».
Выйдя из Большого театра, они попали почти в такую же обстановку, в которой пел свою прощальную арию Ленский: рассеянный свет, зыбкая луна, рой крупных снежинок… И вдруг с ними поравнялись две девчонки, лет по пятнадцати, не больше, тоже явно со спектакля. Они что-то оживленно обсуждали, и до Марины с Димой долетело:
– Ох, и дура эта Татьяна! Типичная мещанка… «Но я другому отдана и буду век ему верна…», – кривляясь, передразнила толстенькая девушка. – Оставила бы старикашку в мужьях – генералы на дороге не валяются, – а Онегина взяла бы в любовники…
– Очень надо, – фыркнула другая. – Он же ее отверг! А тут вдруг воспылал…
– Ну и что? – не унималась первая. – Чушь какая… До чего же ты злопамятная, Зинка! И так – во всем…
Они обогнали медленно идущую пару и исчезли за поворотом. Только тогда Марина подняла на Диму глаза. И взгляд у нее был такой растерянный и смущенный, как если бы рядом непристойно выругались…
А потом они долго сидели на заваленной снегом скамейке в Сокольниках, и Дима, чтобы исправить Маринкино настроение, испорченное глупыми девчонками, читал свои стихи, стараясь отогреть дыханием пылающее от мороза маленькое ухо…
Почему на небе звезды – белые?
В нестерпимой неба белизне.
– Еще, – потребовала Маринка и пересела так, чтобы он согрел другое ухо.
– Хи-и-и-тренькая! – счастливо улыбнулся Дима. – Я что тебе – Есенин, Тютчев, Блок? Жалкий эпигон! Если бы не ты, никогда не осмелился бы рифмовать.
– Читай, а то раскритикую, – пригрозила Маринка. – Ну?
– Это у тебя запросто выходит…
И он снова читал чуть охрипшим от волнения голосом старое, новое – все, что всплывало в памяти, но что было только о ней и для нее…
Уже в теплом подъезде нового дома на Стромынке, где жила Марина, держа в ладонях румяное лицо, он нежно поцеловав то место, где сходились широкие густые брови и начиналась ее «курнофиля». Так, рассказывала Маринка, всегда делала перед сном бабуленька, которую она обожала. Последнее, что Дима прочел, глядя в глубокие зрачки, было написано в тот день, ранним утром.
Той благодатной зимой ей было шестнадцать, ему – семнадцать. А теперь он намного старше Маринки… Почти на семь лет!
Дима, посидев еще немножко, бросил в урну пустой картонный стаканчик и решительно встал: хватит прохлаждаться. Завтра – трудный день. А встреча с Гориным и воспоминания разбередили душу… Надо выспаться и быть таким, каким он был весь этот последний месяц.
Пора сомнений и растерянности кончилась, пришло время решительных действий, раз уж ему так хочется вернуться в Швейцарию, как показалось майору Ходоровскому! «Пан Варгасов ведь не наивная институтка… Он понимает, что это право надо заработать? А если говорить точнее – купить?» Пан Варгасов понимает. Поймет ли его в дальнейшем пан Ходоровский?
Дима прибавил шагу и вдруг словно споткнулся: впереди сверкнули в ярком свете электрических фонарей желтые волосы; спадавшие на спину и плечи. «Как этой несчастной, наверное, трудно в такую жару! – невольно подумал он. – А может, это Лорелея?» Дима обогнал женщину, заглянул в лицо. Конечно, не она. И уже совсем некстати вспомнил, как Ани и Маринка пели на вечерах. Лорелея сидела у рояля, а Марина стояла за ней, чуть в глубине. Правой рукой она держалась за спинку стула – это, наверное, придавало ей, смущавшейся обычно до слез, силу, – левой переворачивала ноты.
Два таких разных голоса – высокий, Маринкин, и грудной, Лорелеи, удивительно гармонировали, дополняли и обогащали один другого. Они то сливались воедино, то разъединялись, словно убегая, потом, обнявшись, уводили зачарованный зал в какие-то неведомые края…
Дима уже лег, привычно высоко взбив подушку и натянув на ухо простыню – без этого не мог заснуть: Варвара Ивановна, которую он, как в детстве, называл муттерчик, приучила. А в голове, в сердце, в душе, если она хоть где-то притаилась, сливаясь и разливаясь, встречаясь и расставаясь, жили два голоса: Маринки и Лорелеи…
Сна до самого утра так и не было. Зато печали – хоть отбавляй! Рассвет двадцать третьего сентября тридцать седьмого года Дмитрий Варгасов встретил с открытыми глазами…
«ЛОНДОН, 19 ноября 1937 г. (От соб. корр. “Известий” по телеграфу.) В сообщениях из Берлина по поводу визита лорда Галифакса указывается на “дружелюбие”, проявляемое обеими сторонами. В многоречивом сообщении берлинского корреспондента газеты “Таймc” характерно следующее место:
“В качестве условия для соглашения германская сторона, очевидно, требует, чтобы Лондон, вел чисто британскую внешнюю политику в отличие от политики, которая в интересах коллективной безопасности вмешивается в дела тех частей Европы, где Великобритания непосредственных интересов не имеет. Не может быть и речи о каком-либо торге, об отказе Германии от колониальных требований в обмен на свободу рук в Европе…”»
Они долго топтались посреди кабинета, тиская друг друга и похлопывая по спинам, будто цирковые медведи, честно изображающие за кусочки сахара упорную борьбу. Но эти двое действовали по велению сердца. И если объятия их хоть в какой-то мере походили на борьбу, то от того, что мужчины, даже встретившись после долгой разлуки, обычно не очень-то любят демонстрировать свои чувства. Особенно такие мужчины, как Горин и Кулиев.
– Ты уж извини, Сережа, что не мог сам приехать на вокзал: заседал. – Нури Алиевич в последний раз шлепнул Горина по спине, и тот крякнул от боли: в дороге его опять прихватил радикулит, которым он мучился много лет.
Это не ускользнуло от Кулиева.
– Ах, я – дурак! Совсем забыл про твою поясницу… Все маешься, несчастный? Ничего, ничего, старина, мы тебя тут подправим. А вообще-то не мешало бы почаще выезжать «на места», как выражаются бюрократы! Хотя бы ради личной выгоды… Например, борьбы с радикулитом. А? Моя матушка знает кое-какие травки да мазилки народные: вылечит тебя, ей-ей! Ну а если и не вылечит, хуже по крайней мере не сделает, как иные эскулапы… Да куда уж хуже?
Кулиев, наблюдая, как медленно усаживается Горин в кресло, качал головой:
– Пах, пах… Крепись, ходжа!
– Ты, я вижу, неважно относишься к медицине… А потом, какой я тебе «ходжа», Нури? Ты уже сам давно учитель. Больше моего в жизни видел! В таких «мекках» побывал, что другим и не снилось. Давненько мы не виделись?
– Давненько… Я и сам бы мог явиться пред светлые очи руководства: неловко, что начальство вынуждено мчаться ко мне. Но несколько позже ты поймешь, что это – безопаснее и логичнее в сложившейся обстановке… Кстати, про какую лошадь ты говорил по телефону? Почему обязательно белая? А? «Я запер мой язык в сундук молчания, повесил уши на гвоздь внимания и вкушаю сладость твоих речей», как изъясняются наши старики. Красиво, правда?
– Очень! Только длинно. Представляешь, если бы мы в таком духе докладывали?
– А на Востоке без этого – шагу не ступишь!
– Понимаю… – Горин задумался. – Да, про лошадку белую забудь. Это я больше для себя говорил. Заморочил только тебе голову! Хотя ты главное уловил. Так есть какая-нибудь зацепка для моего паренька? В Польше нам не повезло. Кое-что, правда, удалось сделать. Но это – совсем не то, на что мы рассчитывали, для чего готовили Варгасова…
– Да-а… «Если пошли неудачи, то и о халву зубы сломаешь».
– Но, как опять-таки верно заметили ваши старцы, «что свалилось на голову, должны выдержать ноги». Вот и стараемся… Денисенке и Варгасову это дается полегче: у них нет радикулита. А у меня от каждого, даже дружеского удара, – Горин притворно-сердито глянул на Кулиева, – будто нож в поясницу входит!
Тот в ответ молитвенно сложил руки у лица:
– Да буду я жертвой за тебя, Сергей Васильевич! Да приму на себя все твои горести! Пусть этот мерзкий радикулит перейдет ко мне! Между прочим, сколько лет твоему парню?
– Варгасову, что ли? А это важно?
– Может стать важным.
– Значит, так… Если он с конца тринадцатого года, то сейчас ему двадцать четыре. В декабре будет двадцать пять. Никак женить его собрался?
– А тебе какое дело? Ты же наплел мне про какую-то клячу! Заинтриговал, можно сказать, и молчишь. Мы тоже свою гордость имеем. И свои секреты. Найдем нужным – скажем. Не найдем – не скажем.
– Пользуешься тем, что мне трудно встать с твоего пыльного кресла и нанести тебе апперкот?
– Ну, так я и думал! Так и предполагал! Чуть что – сразу угрозы… А если тебе не нравится наша пыль, то и приезжал бы в апреле, в самое лучшее время года, а не… – Кулиев взглянул на календарь. – А не девятнадцатого ноября, когда свирепствует норд. Ты уже забыл бакинский норд, аристократ? Метет почище любого дворника! Значит, скоро двадцать пять будет? – Снова без всякого перехода переспросил Нури Алиевич, что-то подсчитывая и прикидывая в уме.
Кулиев наконец-то стал серьезным, что несколько состарило его смуглое лицо под густой шапкой мелко вьющихся волос.
– Как будто все сходится, Сережа! Может, действительно женим?
– Долго ты будешь мне душу мотать? – Горин сделал попытку выбраться из глубокого кресла. Но с первого раза ему это не удалось.
– Вот видишь… – Кулиев со скорбной миной смотрел на безрезультатное барахтанье друга. – «Борода егo, – он указал пальцем на гладко выбритый подбородок Сергея Васильевича, – в руках другого», – Нури Алиевич сжал кулак, демонстрируя, как крепко он держит невидимую бороду Горина. – Поэтому сиди спокойно и отдыхай. Сейчас нам принесут крепкий чай. И тогда мы поговорим… Более того: я дам тебе кое-что почитать. А потом поедем ко мне, и моя мамаша собственноручно займется хлипкой твоей хребтиной. Такой богатырь, и весь скрюченный! Вай, вай!.. Так что это все-таки за лошадь?
– Фу, черт! – Горин расхохотался от неожиданности, хотя ему и смеяться-то было больно. – Ну и хватка!.. Вот шайтан…
– Не трогай чужую терминологию, Горин! Оставь и нам, бедным, что-нибудь для колорита. Итак?
– Да отцепись. Ничего особенного! Просто ассоциация. Эль Борак, который…
– Хоп! Все ясно. А я-то голову тут себе ломаю! Ну, ладно Горин. Я не злопамятный. Особенно, когда вижу, как ты тут корчишься у меня на глазах. Думаю, будет тебе все же какой-нибудь Эль Борак! Уж не знаю, белый ли, каурый ли и насколько быстро, но оседлаем мы его…
Когда принесли хрустальные стаканы в ажурных подстаканниках («гостевые», – подмигнул Кулиев) и огромный расписной чайник с уже заваренным по всем здешним правилам напитком, когда Нури Алиевич разлил душистый темный чай и сложный орнамент на стаканах заискрился, когда Горин, обжигаясь, сделал несколько глотков и тепло разлилось по всему его телу, только тогда Сергей Васильевич почувствовал, как он устал и как ему хорошо в кулиевском кабинете.
Нури Алиевич был человеком осторожным и храбрым. Такой с бухты-барахты ничего не совершит, не сорвет с места товарища без особых на то причин. С таким легко и приятно делать все – Горин в этом много раз убеждался: и выполнять задания, и разрабатывать собственные операции, и просто медленно, смакуя, пить крепкий сладкий чай.
– Еще? – Нури Алиевич потянулся к чайнику.
– А ты как думал?
Кулиев отодвинул от себя недопитый стакан, тогда как Горин еще плотнее обхватил ладонями свой, то ли греясь, то ли просто волнуясь. Помолчал. Потом начал:
– Значит, вот какое дело… Несколько дней назад ко мне с повинной пришел английский шпион.
Ни один мускул на лице Горина не дрогнул, но Нури Алиевич понял – он в замешательстве. Эффект, к которому Кулиев по-мальчишечьи неосознанно стремился, был достигнут: не каждый день в НКВД, пусть и в Москве, являются сотрудники иностранных разведок!
– Это некто Максим Фридрихович Кесслер, – равнодушным голосом продолжал рассказывать Кулиев. – Бывший царский офицер, служивший в корпусе Баратова, в Персии, и уже много лет работающий в Баку на телеграфе. Вот вскоре после его прихода я тебе и позвонил…
– Т-а-ак… Так-так… А если поподробнее, Нури? – Сергей Васильевич расстался наконец со стаканом.
– В поле зрения нашего уголовного розыска попал тип по кличке «Терьякеш», что значит «курильщик опиума». Он частенько наведывался к нам из Ирана с контрабандой, но засечь его никак не могли. А тут – повезло! Но работники угрозыска – люди умные: не схватили раньше времени, а решили посмотреть, что он будет делать на этот раз. И что бы ты думал?
Нури Алиевич распечатал пачку бакинской «Южанки», своих любимых папирос, и протянул Горину. Но тот, отрицательно покрутив головой, достал «Казбек» и принялся энергично хлопать себя по карманам.
– Все по-прежнему? – Белозубая улыбка высветила и омолодила прокаленное солнцем лицо Кулиева. И сам сделал вывод: – Все по-прежнему…
Затянулись разок, другой, и Нури Алиевич продолжал:
– Так что ж ты думаешь? Ребята из угро зафиксировали два его визита: к Рубену Симоняну, служившему когда-то переводчиком в штабе английских оккупационных войск в Баку, и к Кесслеру. Ни тот, ни другой, по данным милиции, наркотиками не баловались. Чего ж ему от них надо?
Кулиев сделал несколько жадных затяжек.
– Не ясно! Тогда подключили нас. Симоняна до сих пор тщательно проверяем, глаз с него не спускаем, хотя знаем его неплохо. Кесслер же оказался не тем, за кого мы его принимали. Мы знали, что он кадровый царский офицер, но кое-что он скрыл от нас. Теперь это выяснилось. Пока я раздумывал, как действовать, позвонили из проходной и доложили, что явился гражданин Кесслер и хочет сделать важное заявление. Просто, да? Как все гениальное! Жаль только, что нет в этом ни малейшей моей заслуги… Даже решить ничего не успел, а Максим Фридрихович уже сидел передо мной и говорил о своей жизни. А потом я устроил его вот за этим столиком, где мы с тобой чаевничаем да покуриваем, и он все изложил на бумаге.
– Зачем Кесслер был нужен «Терьякешу»?
– Он хотел, чтобы Максим Фридрихович навел справки об адвокате Красовском, проходившем в двадцать втором году по процессу эсеров в связи с диверсией на Сураханском нефтепромысле. Англичане до сих пор не забыли своего агента и хотели, видимо, вновь с ним связаться.
– А почему Кесслер вдруг пришел с повинной?
– Раньше малодушничал, боялся… ЧК! ГПУ! Жалел сынишку и жену, которая все эти годы ничего не знала. Теперь жены нет – умерла несколько месяцев назад. Сын вырос, кончил школу, работает. Вот Кесслер и осмелился. Двадцать лет, говорит, жил в страхе…
Нури Алиевнч подошел к столу, достал из ящика папку и положил ее перед Гориным:
– Читай, Сережа! Держал для тебя под рукой. А я… – Кулиев вытащил из кармана брюк старомодные часы фирмы «Павел Буре», – а я схожу к начальству. Вот так нужно! – Он полоснул себя смуглым пальцем по горлу. Потом, захлопнув одну за другой массивные серебряные крышки, любовно посмотрел на отцовское наследство.
– Зверь, а не часы! Точность невероятная! В каких только передрягах я с ними ни побывал… И – ничего, идут! – Хозяин навел на столике порядок. – Значит, ты читай, пей чай – он еще не остыл, – и не забывай про курабье и халву: ты к ним даже не притронулся. Вернусь, поедем ко мне и тогда уж как следует закусим: я еще тоже не обедал. У вас, у русских, есть отличная, поговорка: «Середка сыта – края играют…»
Нури Алиевич, пощелкав крышками часов, метнулся к двери, изобразив на лице ужас:
– О, Аллах! Опаздываю! Значит, вернусь часа через полтора и буду в полном твоем распоряжении…
…Много лет назад впервые встретились они на Лубянке: юные комиссары! Теперь у одного – со спиной нелады, у другого – виски седые… И лет-то им не так уж много, если подходить с обычной меркой! А скольких ровесников уже нет… То сердце вдруг откажет, то нож или пуля его остановят, то там, на чужой стороне, ошибку непоправимую совершишь, а за ней – провал…
Горин, устроившись поудобнее, мельком пробежал начало заявления – кому, от кого, дата – и, невольно задержавшись на первой фразе: «Все началось в Тегеране в семнадцатом году…», напоминавшей начало приключенческого романа, стал медленно читать историю жизни человека, которого он никогда не видел, но чей облик с каждым эпизодом, с каждой страницей, исписанной мелким, четким почерком, становился для него все яснее.
Так постепенно оживает в проявителе фотография: сначала это – пустой кусочек картона, потом на нем появляются глаза, нос, рот… Еще немного – и кто-то, уже вполне реальный, смотрит на тебя со дна пластмассовой ванночки из-под слоя проявителя.
Прошел час. Горин уже многое знал о Кесслере – так образно описал Максим Фридрихович свою жизнь! У этого технократа несомненно были литературные способности.
…Все действительно началось в Тегеране в семнадцатом году. Высокий, сухопарый, с небольшой щеточкой усов, штабс-капитан Кесслер, сотрудник аппарата русского военного атташе, поднимался по парадной лестнице французской миссии.
Ему сегодня особенно не хотелось ехать на этот прием, тем более что был он неофициальным. Так, очередная возможность для европейцев пообщаться… Именно на таких приемах можно было обменяться последними новостями, слухами, анекдотами, лишний раз даром выпить и немного пофлиртовать. Дипломатический корпус, как всегда летом, изнемогал от жары и скуки…
Максим Фридрихович вошел в зал, где кучками уже толпился народ, совершил ненавистную ему процедуру целования дамских ручек, поздоровался с мужчинами – кивок головы, легкое звяканье шпор – и занялся своим любимым в этом доме делом: рассматриванием редчайшей коллекции картин посла, с которыми тот не расставался, куда бы ни забрасывала его служба.
Это были подлинники – наброски, эскизы, небольшие законченные вещи – группы французских художников, названных «батиньольцами», по имени квартала, где ютились их скромные мастерские. Эдуард Манэ… Ренуар… Дега… Сислей… Писсарро… Клод Моне, Фредерик Базиль…
Максим Фридрихович переходил от картины к картине, и в сердце, впрочем, как каждый раз, вливалась горячая струя… Кесслер вдруг вспомнил пророческие слова Армана Сильвестра: «Что должно явно ускорить успех этих пришельцев – это то, что картины их написаны в смеющейся гамме. Свет заливает их полотна, и все в них – радость, ясность, весенний праздник»… Как верно, хотя сказано десятилетия назад!
– Любуетесь? – кто-то взял Кесслера за локоть. – Отличные вещицы! Мне тоже нравятся…
Максим Фридрихович по голосу узнал сотрудника английского посольства майора Шелбурна. Радость от импрессионистов мгновенно исчезла – на душе вновь стало скверно, как по дороге на прием: из-за событий в России, из-за неопределенности положения русской миссии. Теперь еще этот майор, которого Кесслер недолюбливал! Но делать было нечего, пришлось обернуться, поздороваться, перекинуться малозначащими фразами…
А тут их окружили расфранченные дамы и накинулись на неразговорчивого штабс-капитана с вопросами, которых он заранее боялся, ибо ответить на них толком не мог: посольство было почти полностью изолировано от России и не имело оттуда сколько-нибудь достоверных сведений.
Кесслера спас Шелбурн, бесцеремонно отделавшийся от назойливых женщин, обязательно хотевших знать, действительно ли арестован русский царь, где его семья, как выглядит месье Керенский, правда ли, что он холост и отлично играет в теннис…
Они вышли в сад.
– Здесь хоть спокойно можно дышать! В курительной – сплошной дым, а главное, одни и те же люди, одни и те же разговоры… – Майор достал сигару, а Кесслер – свою неизменную трубочку-«носогрейку», заканчивающуюся симпатичным сабо из вереска, в которое и набивался табак: память о Голландии.
– Как вас дамы-то, а? Совсем заклевали! Прямо лопаются от нетерпения и любопытства… Все бы им знать! – Шелбурн забавлялся, выпуская колечки дыма, которые надолго повисали в неподвижном мареве: было еще довольно жарко, а долгожданный ветерок что-то не появлялся.
Они стояли друг против друга и покуривали – разведчики, союзники по борьбе с немецко-турецким альянсом, не друзья и не враги – просто офицеры, воспитанные люди, которых служба свела в этом запущенном посольском саду с развесистыми платанами, лениво раскинувшими свои пышные ветви, с грустными, прямо как на Руси, ивами, склонившимися над бассейном и окунувшими в него длинные ветви, с дурманно пахнущими огромными кустами фиолетовой, а не желтой, как привык Максим Фридрихович, акации и померанцевыми деревьями… Один – в удобном френче с четырьмя накладными карманами, другой – в приталенном мундире с эполетами, сверкавшими серебряным шитьем.
Кесслер изредка бросал взгляд на высокую статную фигуру майора, на его холеное, довольно приятное лицо, на каштановую, ловко уложенную шевелюру и вспоминал те пересуды, которые ходили о Шелбурне в дипломатической среде.
Говорили, что, несмотря на свой невысокий чин, он занимал в английском Генштабе довольно солидную должность. Большой любитель женщин, он сошелся с женой своего шефа, а потом, намереваясь занять его место, начал того шантажировать. После ряда денежных махинаций был «сослан» в Тегеран… И все это – при такой благообразной внешности! Но что – внешность? Шелбурн не уставал подчеркивать, что он «человек, сделавший себя сам».
И все же в тот вечер Максиму Фридриховичу было наплевать как на внешний, так и на внутренний облик майора Шелбурна. Кесслера крайне волновало положение на родине. После февральского переворота в Иран стали поступать самые неимоверные сведения! Газеты, приходившие с большим опозданием, освещали события весьма противоречиво. Оставалось только гадать – как же там, что? И жадно ловить взаимоисключающие друг друга слухи о Временном правительстве, об этих «варварах-большевиках», собирающихся разрушить так долго создававшуюся цивилизацию, и надеяться, что лихолетье минет, и уповать на то, что привычный – законный – правопорядок будет все-таки восстановлен…
…Царские войска вступили на север Персии, на помощь местной реакции, после того как в стране – под влиянием русской революции девятьсот пятого года – начались волнения, ничего хорошего властям не предвещавшие. Тогда же юг Ирана оккупировали англичане. Массовое освободительное движение было подавлено совместными усилиями. Правда, лишь через десять лет… Но иностранные войска по-прежнему не уходили.
С самого начала мировой войны Персия объявила о своем нейтралитете. Однако ее территория сразу же превратилась в арену жесточайшей борьбы. Инициатива исходила от германо-турецкого блока, рассчитывавшего присвоить Северный Иран, Закавказье, а также русские области Закаспия и Средней Азии.
В ноябре четырнадцатого года турецкие войска вторглись в Иранский Азербайджан и захватили несколько городов, в том числе Хой и Тавриз. Начались бои между турецкими и русскими войсками. Примерно через год немцы, влияние которых здесь было крайне велико и которые заранее, исподволь, наводнили страну своей агентурой, используя состоявших на службе у местного правительства шведских жандармов, заняли город Шираз.
В ответ на это царская Россия и Англия ввели дополнительные войска. В частности, корпус генерала Баратова, с которым прибыл и штабс-капитан Кесслер. К семнадцатому году весь Иран был захвачен союзниками, традиционно действовавшими в тесном контакте: русские оккупировали север страны, англичане – юг. Так что Шелбурн и Кесслер хорошо знали друг друга, и их служебные пути не раз пересекались.
– Такой красивый бассейн запущен… – майор скользнул взглядом по скульптуре, по мраморным скамьям вокруг. – А надо всего лишь отрегулировать подачу воды! – Он подставил руку под струйку, льющуюся через край парапета.
Максим Фридрихович понимал, что Шелбурн вытащил его в сад не только для того, чтобы покурить с ним наедине. И, желая опередить неприятные для него вопросы о России, поинтересовался:
– Как дела у вас на юге?
– Там по-прежнему неспокойно… – Майор зажег погасшую сигару. Это позволило Кесслеру сделать вывод, что разговор будет долгим. – Тангестанские племена не унимаются… Бахарлу – тоже… Разброд даже у бахтиаров: часть их ханов переметнулась к врагу. Вот-вот ждем подкрепления. Как только усмирим повстанцев, уменьшится опасность дальнейшего продвижения немцев.
Шелбурн опять выпустил в воздух белые колечки, похожие на русские баранки.
– Ну а что у вас, на севере? Дженгелийцы с Кучек-ханом во главе, кажется, затеяли настоящую войну? Правда, что эти «лесовики» дали обет не стричься, пока не добьются независимости?
– Что-то в этом роде… Но, если говорить честно, волнение вызвано присутствием наших и ваших войск. Уйди мы отсюда…
– Возможно, возможно… – Шелбурн снова выпустил в воздух серию зыбких «баранок». – Не будем сейчас анализировать этот сложный вопрос, Максим Фридрихович! Скажите лучше, вы знаете, что к «длинноволосым» в леса пробрались немецкие инструкторы, что они учат восставших обращению с оружием?
– Да, у нас есть такая информация. Нам стало известно, что еще до начала движения Кучек-хан встретился в Тегеране с германским военным атташе.
– Я тоже знаю об этом. Видите, меры военного характера пока не дают желаемого результата. Не лучше ли как-то мирно повлиять, скажем, на местное духовенство, родовую знать, землевладельцев? – Майор перестал развлекаться колечками дыма и в упор глянул на Кесслера.
И тут, впервые за длительное знакомство, Максиму Фридриховичу показалось, что глаза его собеседника похожи на прозрачные круглые капсулы, в которых плавает касторка. Совсем недавно он держал такие мягкие желатиновые шарики, наполненные отвратительно пахнущей жидкостью, и, внутренне содрогаясь, уговаривал своего четырехлетнего сына проглотить эту гадость. Кесслер вдруг увидел, что глаза у Шелбурна не карие, как он всегда считал, а маслянисто-желтые. И совсем не добрые!
А майор продолжал:
– Мне известно, Максим Фридрихович, что именно вы сумели обработать одного из самых влиятельных в стране помещиков и склонить его на свою сторону. Это большая победа, штабс-капитан! Я отдаю должное сложности работы, проделанной вами. А теперь – личная просьба: передайте Ашрафи мне. Вы ведь его сейчас совсем не используете! Но так, чтобы это осталось между нами. И на первых порах помогите сломить его англофобство: Ашрафи с вами, конечно, посчитается…
Обычно бледные скулы Кесслера запылали, он прищурился, будто в глаза попал дым от сигары Шелбурна.
– Вы хорошо подумали, майор, перед тем, как сделать мне такое предложение?
Кесслер знал, чувствовал, что быть сегодня чему-то плохому. Не зря ему не хотелось ехать на этот прием…
– Я очень хорошо подумал, прежде чем позволил себе оторвать вас от французских художников. Но сейчас – не до них! Сейчас надо заботиться о другом.
– Мне кажется, господин Шелбурн, что вы в какой-то степени склоняете меня к измене?
– Кому, господин Кесслер? Неужто вы вспомнили о присяге? Так обожаемого монарха, которому вы присягали на верность, уже несколько месяцев как нет!
– Неважно. Я – офицер русской армии.
– Нет такой армии! Одни осколки, как от разбитой вдребезги чашки… Да и когда была, даже в собственной стране не сумела навести порядок!
– В конце концов ѕ я русский человек и…
– Что «и»? Да потом, какой вы, извините, русский? Максим Фридрихович Кесслер!
– Это все, что осталось во мне немецкого, мистер Шелбурн! Мои предки переселились в Россию два века назад. Мои прабабка, бабка и мать, которыми я горжусь, были русскими женщинами. Я родился и рос в Петербурге, среди русских, и никогда не чувствовал себя немцем!
– Не горячитесь, штабс-капитан. Подумайте трезво над тем, что происходит в мире, в частности на вашей родине, которой вы, очевидно, тоже гордитесь. Со дня на день хозяевами в ней станут большевики. Если вы их очень любите, тогда, конечно, другое дело. Но и в том, и в другом случае ваши солдаты скоро уйдут отсюда. Вам их здесь не удержать после тех лозунгов, которыми подкупили народ в России красные! С солдатами, по всей видимости, уйдете и вы… Так на кой черт вам Ашрафи? А нам он может быть полезен… Ну, так как же? Можно рассчитывать на вашу помощь?
– Будьте здоровы, господин майор! – Максим Фридрихович с трудом – от негодования дрожали руки – засунул в специальный мешочек трубку, которую до того все время посасывал, хотя уже давно выбил из нее пепел, и, обойдя Шелбурна, как обошел бы дерево или колонну, поспешил в особняк.
Поговорив с присутствующими ровно столько, сколько требовали приличия, Кесслер незаметно покинул посольство. Он подозвал извозчика и устало опустился на пружинистое сиденье. Лошадка, резко взяв с места, побежала, но Максим Фридрихович приказал вознице не торопиться: хотелось немного проветриться, не спеша подумать обо всем, что произошло. И о том, что еще может произойти… Ну и наглец, этот Шелбурн! Видно, то, что о нем рассказывали, – не преувеличение…
– Негодяй! – неожиданно вырвалось у Кесслера.
Кучер обернулся:
– Надеюсь, путешествие не очень утомляет господина?
– Нет-нет! Езжай еще медленнее…
– Пожалуйста, серкар!
Но лошадь не хотела плестись шагом, видно, застоялась, и ее хозяин прилагал немало усилий, чтобы заставить резвунью не мчаться, а еле перебирать ногами, как хотелось русскому офицеру. Кесслер силился определить породу лошади. Если бахтиарская – она должна быть светлая, с черными крапинками, но в темноте не мог как следует разглядеть.
Ночь разом упала на город и прогнала с улиц пестрый шумный люд. Лишь раз навстречу попался запоздалый дервиш с выдолбленной из кокосового ореха чашкой в руке: на дне ее позвякивала собранная за день милостыня. Потом медлительный осел с двумя мешками по бокам, на которых лежал круглый плоский стол без ножек, заваленный сластями, апельсинами и кое-как освещенный керосиновой лампой, преградил путь экипажу…
Вокруг было пусто, и ничто не отвлекало Кесслера от его невеселых мыслей: о гнусном предложении Шелбурна; о бедственном положении семей офицеров, не говоря уже о рядовом составе, с марта не получавшем жалованья; о переживаниях и страхах, выпавших на долю отца и матери, оставшихся в Петрограде; о бедах, настигших его отечество, по которому они с Ольгой так стосковались…
Ночь прошла в тревожных раздумьях, не подсказавших никакого выхода из создавшегося положения. Утром на душе у Кесслера было по-прежнему тягостно. Одно стало ясно: майору Шелбурну Максим Фридрихович никогда больше не подаст руки!
Фаэтон, регулярно – теперь уже в кредит – доставлявший Кесслера на работу, подъехал к тупичку, вблизи проспекта Надыри, где Максим Фридрихович снимал квартиру, и повез его через Лалезар – «Луг тюльпанов», – через проспект Амира Кабира, на Паминар, где разместилось русское посольство: неказистое двухэтажное здание, расположенное буквой «Т», с террасами – айванами, обрамленными колоннами.
К себе идти не хотелось, да и не было особых дел. Поэтому Кесслер направился к подполковнику Величко, тоже сотруднику аппарата военного атташе, с которым был в дружеских отношениях, несмотря на довольно большую разницу в возрасте. Григорий Степанович являлся рано, задолго до того, как съезжались остальные.
Кабинет Величко был обставлен более чем просто: рабочий стол, сейф, несколько старых стульев, книжный шкаф, забитый папками и подшивками газет – в обязанности подполковника, свободно владевшего персидским, входило регулярное чтение местной прессы. Единственное, что выпадало из общего канцелярского стиля, был прекрасный шерстяной ковер, сделанный в расчете на знатока. Какой-то благодарный купец, поставлявший продовольствие для русской армии, подарил его военному атташе. Но тот сразу же приказал убрать «рассадник пыли». Так эта роскошная вещь попала к Величко…
Максим Фридрихович вошел в кабинет и, как всегда, несколько секунд любовался изумительной гаммой тонов, плавно переходящих один в другой. Потом обошел ковер, лежавший в центре комнаты, и уселся в углу, на свое обычное место.
Кесслер долго не мог понять: почему ему жаль наступать на ковер, будто он живой? Персы, те вообще кидают новые ковры на улицу под ноги прохожим, чтобы снялся лишний ворс. А Максиму Фридриховичу от одной только мысли, что он должен пройти по чудесному узору пыльными башмаками, становилось не по себе. Но потом он сообразил, в чем дело.
…Как-то случайно Кесслер попал на ковровую фабрику и был потрясен тем, что там работают, в основном, дети. За нехитрым станком сидит несколько ребятишек пяти, восьми, десяти лет, а за ними висят веретена с разноцветными шерстяными нитками. «Мастер» – парнишка лет двенадцати – стоит между станками, держа в руке раскрашенный рисунок, и нараспев произносит: «Три оранжевых, четыре зеленых, шесть коричневых…» Тотчас ему отвечает чей-то тоненький голосок: «Три оранжевых, четыре зеленых, шесть коричневых…» Приказ понят, и крошечные пальчики с быстротой молнии уже связывают нужные нити. И так – с утра до ночи. Как молитва, которую правоверные повторяют в мечети вслед за нишнамазом, руководителем процедуры.
По всему миру славятся персидские ковры! Особенно – исфаганские и кирманские. Хороши изделия и некоторых кочевых племен, кашкайские например. Но откуда бы ковры ни везли, как бы они ни назывались, в одном можно быть твердо уверенным: ткали их маленькие дети. Вот почему при одном взгляде на нарядный пол в кабинете Величко у Максима Фридриховича заходилось сердце: он вспоминал худеньких малышей, которым даже глаза некогда было поднять на гостя, и представлял среди них своего розовощекого Павлика. Он как раз входил в «нужный» возраст – скоро ему исполнится пять лет…
– Что ты сегодня такой кислый, Максим?
Тучный подполковник вынул из шкафа стопку льняных полотенец. Целый день бедняга будет вытирать ими багровое лицо и набрякшую шею: Величко мучительно переносил жару. Пока он еще был в состоянии нормально разговаривать, Кесслер решил поведать ему о вчерашней стычке с Шелбурном.
К своему огромному удивлению, штабс-капитан заметил, что Величко, внимательно его слушавший, совершенно спокоен.
– Все? – спросил тот, когда Кесслер, закончив взволнованный рассказ, сунул в рот нераскуренную «носогрейку», чтобы хоть немного вернуть себе обычное душевное равновесие. Раньше, в трудные минуты, это хорошо помогало: пососет немного свою маленькую трубочку, и становится легче.
– Все! – Максим Фридрихович чуть не выронил «носогрейку». – Тебе этого мало, Гриша?
Не отвечая, Величко с трудом вылез из-за стола и потащился к сейфу. Порывшись в нем, он нашел какую-то бумагу и так же медленно и молча двинулся назад. Лишь усевшись в свое скрипучее деревянное кресло, протянул бумагу Кесслеру:
– На, ознакомься… Это – копия телеграммы Милюкова, министра иностранных дел Временного правительства, в русское посольство в Персии.
– То есть нам?
– Вот именно…
Кесслер быстро пробежал машинописный текст. Потом прочел еще раз, уже внимательно, вдумываясь в каждое слово.
«Считаем… полезным довести до сведения шахского правительства, что Россия по-прежнему будет придерживаться полного взаимопонимания с Англией в персидских делах… Политика России не потерпит никакого изменения… Имейте, однако, в виду, что при новом нашем строе нам нельзя открыто выступать против либеральных веяний в Персии. Поэтому желательно, чтобы в подобных вопросах вы предоставляли инициативу английскому посланнику, оказывая ему со своей стороны поддержку в его начинаниях…»
– Ну, как? – Величко уже промокал лицо белоснежным полотенцем.
Кесслеру стало тошно. Не отвечая, он набил «носогрейку», чего обычно избегал с утра, и задымил…
– Да перестань ты делать из мухи слона! – рассердился Величко. – Что тебя так потрясло? Что нового ты узнал? Мы же все время работали в контакте с англичанами! Информировали друг друга, помогали друг другу… Шелбурн – нравится он тебе или нет – просто сделал деловое предложение.
– Но в какой форме?
– Брось ты, Максим! Сейчас не до мелочной дипломатии…
– Почему тогда, объясни мне, я должен скрыть все это от начальства?
– А черт его знает. Но этому самому начальству, учти, теперь плевать на твоего помещика! Как его там?
– Ашрафи. Что означает – старинная золотая монета, весом в четыре грамма. Как всякая монета, она, конечно, разменная…
Кесслер произнес это таким унылым тоном, что Величко расхохотался. Но потом, увидев, что друг совсем пал духом, задумался.
– Знаешь что, Максим? Есть предложение: коли ты мне не веришь, сходи к полковнику! Он заменяет атташе, поэтому, как скажет, так и будет. Но если все-таки прав я – с тебя причитается.
– Сколько же ты хочешь получить ашрафи?
– Я предпочитаю брать туманами. Это вернее. Учти, самое малое, на что я соглашусь, – бутылка коньяка! И чтоб был не хуже того, каким потчует французский посол своих гостей и которого ты вчера наверняка прилично выпил от возмущения… Ничего, голубчик, не расстраивайся – скоро нам придет жалованье. А пока возьмешь у своего лавочника в долг: бутылкой больше, бутылкой меньше – какая разница? Ну, иди, иди!
Полковник с утра обычно терпим…
Но Григорий Степанович на этот раз ошибся. Смирнов, человек неопределенных лет и неопределенной внешности, был не в духе. Пригласив Кесслера сесть, он продолжал нервно перебирать бумаги, которыми был завален его массивный стол. Потом, так и не найдя того, что ему требовалось, нетерпеливо посмотрел на Кесслера.
– Что у вас, штабс-капитан?
А через несколько минут, когда тот вкратце рассказал об оскорбительном предложении Шелбурна, полковник уже разглядывал своего сотрудника с откровенным раздражением:
– Ну и что здесь «оскорбительного»? Разве вы забыли, что у нас с англичанами одинаковые интересы в Персии?
– Да, но…
Полковник не дал Максиму Фридриховичу договорить:
– …А то, что Шелбурн просил вас помочь ему якобы втайне, так это вы просто плохо поняли майора. Можете со спокойной совестью передать ему Ашрафи: думаю, нам он больше не понадобится… – Смирнов начал сердито рыться на столе.
– Все понятно, господин полковник! Я могу идти?
– Идите, Кесслер. И постарайтесь несколько шире взглянуть на предложение Шелбурна. Иначе, какой же вы разведчик?
Этот незаслуженный упрек ударил Максима Фридриховича почти так же, как вчерашние слова майора, который и честь, и совесть, и любовь к родине одним махом втоптал в грязь. До сих пор никто не считал Кесслера плохим разведчиком! По крайней мере он этого не слышал.
Сидя в своем закуточке, механически листая какие-то «дела» – работы сейчас практически не было, – Максим Фридрихович все не мог пережить обиду, которую, походя, нанес ему полковник. В Генштабе Кесслер всегда был на хорошем счету, особенно после той, голландской, операции…
Максима Фридриховича с детства тянуло к технике. Это было, очевидно, наследственное: отец много лет работал инженером на Путиловском заводе и лелеял мысль, что сын пойдет по его стопам. Так и случилось бы, не встреться он с Ольгой, дочкой сторожа гимназии, которую кончал юный Кесслер…
Бурный роман, необходимость самому зарабатывать на хлеб, ибо родители восстали против такого «мезальянса», поступление в военное училище сломали первоначальные планы: о технике пришлось забыть.
Зато, став офицером, Максим Фридрихович смог жениться на Ольге, обладательнице редкостных глаз – они были у нее не синими, не голубыми, а цвета фиалки. Как однажды запали в душу, так с этим уже ничего нельзя было поделать ни ему, ни отцу с матерью, едва не проклявшим единственного сына.
Потом они смирились со своей «бедой», особенно когда на свет появился Павлик. Но отношения с невесткой всегда были весьма прохладными, что крайне огорчало Кесслера, по-прежнему любившего стариков. Спасало лишь то, что Максим Фридрихович чаще бывал за границей, чем в Петербурге. А расстояние, как известно, многое сглаживает…
Они, наверное, так и жили бы в Гааге, если б не началась мировая война. Максиму Фридриховичу, русскому подданному, но немцу по своим корням, да еще с такой фамилией, нельзя было там оставаться. И Генштаб перевел его в Иран. А жаль… В Голландии Кесслер сумел сделать кое-что полезное для родины! Особенно хвалило его начальство за одного германского офицера, которого Максим Фридрихович сумел завербовать незадолго до войны.
Женатый на голландке, тот приехал с ней в Гаагу, вскоре проигрался и был близок к самоубийству, так как платить оказалось нечем. И тут легкомысленного кутилу спас Кесслер, ссудив необходимую сумму.
За это воспрянувший духом офицер, особенно не страдая угрызениями совести, стал снабжать своего избавителя весьма интересными данными. Особую ценность такая информация приобрела тогда, когда азартного картежника перевели в штаб стрелкового корпуса, передислоцированного к самой границе с Россией.
Кесслер хорошо помнил, что по приезде в Петербург говорило благодарное начальство! А тут? И Шелбурна он неправильно понял. И в сложившейся ситуации не разобрался. И разведчик он – никуда. Да еще Павлик опять болеет. Пытались лечить его домашними средствами – не помогло. Пришлось вызвать доктора и расплатиться с ним последними сбережениями: врачи – не лавочники, в кредит свои знания не отпускают.
«В общем, все плохо… – кручинился Максим Фридрихович, сидя в одиночестве. – А может, я и впрямь чего-то недопонимаю? Такие разные люди, как Шелбурн, Величко, Смирнов, все твердят одно и то же! А я – совершенно другое. Потерял конец мотка, что ли, как здесь говорят?»
В невеселых раздумьях прошел целый день. Обычно Кесслер нет-нет да и заглядывал к Величко. А тут что-то не хотелось. Но тот сам зашел к Максиму Фридриховичу по дороге домой.
– Ну, стало тебе легче после посещения Смирнова? – Григорий Степанович опустился на рассохшийся стул: жара совсем вымотала его. – Знаю, что нет. Еще и коньяк мне проиграл! Ладно, прощаю тебе его до прихода жалованья. Верно, уж скоро… Не может же Керенский думать, что Реза-шах взял нас на довольствие! Если только зачислит в свой гарем? А с Шелбурном ты поладь… Забудь, что он хам и человек нечистоплотный. Сколько времени работали вместе! Сейчас артачиться смешно… Ты, очевидно, знаешь эту персидскую мудрость? «Если привяжешь двух лошадей в одном стойле, одной масти они не станут, но приобретут одинаковые наклонности». Так вот: стойло у нас – общее, наклонности давно схожи. Ну а масть тебе менять не обязательно! Тем более что это, как утверждается, и невозможно…
Величко закончил тяжело давшийся ему монолог и с трудом поднялся.
– Ну, идешь ты или собираешься здесь ночевать? А то я нанесу визит твоей милейшей жене. – Степан Григорьевич попытался изобразить на своем багровом лице нечто похожее на страсть. Но это плохо у него получилось, и Величко махнул пухлой рукой. – Нет уж, побреду к своей старушенции: перед ней хоть не надо выламываться! Сил к концу дня совсем нет. Павлик еще болеет? Жаль… Слушай, возьми у меня денег! Ты, наверное, на мели, а тут – врачи, лекарства…
– Спасибо, Гриша. У нас еще есть немного. Оля кое-что продала. – Кесслер покраснел от унижения.
ѕ Ну и докатились мы! Телеграмму прислать Милюков не забыл. А подумать о том, что мы тут все-таки жрать должны, – на это у Временного правительства времени не хватает, – грустно пошутил Величко. – Видно, совсем там плохи дела…
– Ты так думаешь? – Краска вмиг сбежала с лица Кесслера.
– А! – Величко сделал безнадежный жест. И от этого жеста Максиму Фридриховичу стало страшно.
Прошло около трех месяцев. Наступил ноябрь семнадцатого года. А положение русской миссии было все таким же неопределенным. Офицеры по-прежнему не получали жалованья, и их жены, всячески изворачиваясь, чтобы прокормить семьи, постепенно спускали на базаре нажитое.
Однажды, приехав в посольство немного позже обычного, Кесслер заметил какую-то странную суету: хлопали двери, бегали вестовые, лица сослуживцев были растерянными… Максим Фридрихович прошел прямо к Величко. И тот без лишних слов объявил:
– Власть в Петрограде захватили большевики. Велено немедленно собраться у Смирнова.
Кабинет полковника не вместил всех сотрудников. Поэтому многим пришлось стоять в дверях: Кесслер был в их числе. Но каждое слово, которое произносил Смирнов сипловатым голосом так, что всегда хотелось откашляться за него, Максим Фридрихович слышал отлично – стояла мертвая тишина!
– Нет сомнения, господа офицеры, что случившееся – лишь короткий эпизод. Сейчас к Петрограду стягиваются верные подлинному правительству войска, и порядок вскоре будет восстановлен…
Смирнов, чувствуя, что от волнения голос совсем садится, сделал несколько глотков воды и продолжал:
– Эти неприятные события никак не должны отразиться на той работе, которую мы выполняем здесь. Будем, как и прежде, добросовестно заниматься своими делами. Призываю вас соблюдать полный порядок и не поддаваться панике. Не исключено, что мы столкнемся, с некоторыми трудностями. В том числе – и материального порядка. Но нельзя терять достоинства русского офицера!
Когда Кесслер оказался наконец за своим столом, ему попалась на глаза какая-то папка, и он в сердцах отшвырнул ее: «Вот и конец… Нет царя. Нет правительства, пусть даже Временного. Нет, следовательно, и Генштаба. О каких же делах, о какой работе может идти речь?! И причем здесь «достоинство русского офицера»? Все летит в тартарары. Бедная Оленька… Она так хотела вернуться в Россию! И его уже почти уговорила. Продала последние украшения, чтобы были деньги на дорогу… Даже обручальное кольцо не пожалела! Оставила только материнский подарок: простенькие бирюзовые сережки, которые прачка-поденщица вдела шестнадцатилетней дочери в день окончания гимназии и на которые долго, тайком, откладывала копейки. А теперь ехать некуда!»
Вечером Максим Фридрихович долго бродил по улицам – все оттягивал трудный разговор с женой. Но после захода солнца, когда резко стемнело, пришлось-таки свернуть в небольшой тупичок и подняться на второй этаж типичного – без электричества и водопровода – тегеранского дома, с несколькими чинарами во дворе, круглым бассейном и айванами, где жили Кесслеры.
Ольга еще в добрые времена постаралась создать в их небольшой квартирке европейскую обстановку: спали не на полу, как почти все в этой стране, а на кроватях; ели не на ковре, а за привычным столом; согревались не «курси», примитивной жаровней с углем, а керосиновым калорифером, который перетаскивали то в комнату Павлика, то в комнату родителей, служившую гостиной и столовой, – резкоконтинентальный климат давал себя знать.
Но восток и у Кесслеров все-таки ощущался! Белье, книги, посуда – все хранилось в открытых стенных нишах. На холодном цементном полу лежали паласы – грубые ковры, в которых шерсти было столько же, сколько и бумаги. Кругом стеклянные подсвечники, любимое в Иране украшение. Чай пили из стаканчиков, армудов, похожих на медицинские банки, только чуть больше: в них, если правильно заваривать, чай долго сохранял тонкий аромат…
А уж вкуснейшие персидские блюда не сходили со стола! Ольга хорошо освоила местную кухню и каждый день, пока жалованье приходило регулярно, старалась чем-то побаловать мужа: то особой приправой к челову, кушанью из риса, то каким-то новым шербетом… А как она вкусно делала пахлаву – слоеный пирог с молотыми орехами, перемешанными с медом и сахаром! Павлика, бывало, за уши не оттащишь.
Сейчас кулинарные способности Ольги пропадают зря. Впрочем, они еще не голодают! Максим Фридрихович знал, как питаются здешние бедняки. Хлеб да вода. Иногда – немного овечьего сыра… Летом, когда особенно дешевы фрукты, гроздь винограда… Горячее блюдо для них – целое событие! Недаром существует поговорка: «Сюртук, который одевают, когда едят плов».
– Ты что так поздно? – Ольга сидела за столом, в круге света, падавшего от замысловатой стеклянной лампы, и вязала. – Мы с Павлушей ждали, ждали, да и поужинали… Он уже спит. Сейчас я тебя накормлю.
Она встала, накинула нa плюшевую скатерть большую белую салфетку, вынула из ниши посуду, что-то съестное…
– Не хочется, Ольгуня! – Максим Фридрихович в последнее время старался как можно меньше есть дома, чтобы жене и сыну достался лишний кусок. Но Ольга прекрасно разгадывала эти нехитрые маневры:
– Сейчас у тебя появится аппетит! На-ка, выпей сначала… – Она протянула мужу чашку с дугом: смесью кислого молока и воды. – Надо есть. Обязательно! А то уже еле ноги таскаешь. Как переезжать-то будем?
Максим Фридрихович медленно пил освежающий напиток и мучительно подыскивал слова, которые бы не так сильно ранили Ольгу, как это случилось сегодня с ним самим, когда Величко, без всяких церемоний, огорошил его: «Власть в Петрограде захватили большевики!» Но сколько он ни мучился, ничего так и не придумал. И когда Ольга вновь упомянула об отъезде, сказал, уставившись в пустую чашку из-под дуга:
– С отъездом, Ольгуня, ничего не получится…
– Генштаб не разрешил?
– Хуже. В Петрограде – революция.
Ольга замерла с тарелкой в руке. Потом, довольно быстро придя в себя, что всегда было свойственно ей, спросила!
– Власть у большевиков?
– Да.
– Ну что ж… Это – не худший вариант!
– Мне не ясно, что ты имеешь в виду… – Кесслер изумленно смотрел на жену. Ольга улыбнулась, увидев его взгляд.
– А что тут неясного? Наконец-то страной будет управлять сам народ. Трудовой народ! Ты разве забыл, что я – дочь сторожа? А мама всю жизнь обстирывала чужих людей, чтобы я могла учиться? Ты-то, очевидно, забыл… Но вот твои родители всегда об этом помнили. Да и я тоже…
– Но, Оля…
– Не надо, Максим! Я – старикам не судья. Но нужно же смотреть правде в глаза! С их точки зрения, я тебе – не пара. Ты явно не оправдал их надежд. И если бы не ребенок… Ладно, что ворошить старое? Сейчас надо о новом думать. О нашей новой жизни.
– Оля, опомнись! Что ты говоришь?
– Ничего особенного, друг мой! А пока надо поесть.
Она буквально насильно усадила мужа за стол, где красовался румяный чурек, испеченный в тандыре, а рядом – каймак, снятые с топленого молока сливки, немного брынзы и зелени, без которой здесь не обходилась ни одна трапеза. Тут же стояла охлажденная льдом «шахская» вода, которую каждое утро привозил в хурджинах водовоз и которая, как остальные продукты, стоила денег.
– Ничего особенного! – снова повторила Ольга, убеждая, наверное, в какой-то мере и себя. – Поедем, станем, как все, работать… Что ж тут страшного?
– Но я – царский офицер! Разведчик!
– Если ты не будешь вредить новой власти, никто нас не тронет.
Максим Фридрихович с удивлением смотрел на жену, словно впервые ее видел: она говорила так, будто это ее революция, будто она сама – большевичка… Не первый год они вместе, но Кесслер только сейчас по-настоящему разглядел эту женщину со скуластеньким лицом и яркими глазами. А она, сходив к сыну поправить то и дело сползавшее с него одеяло, остановившись в проеме двери, вдруг спросила:
– Когда все это произошло?
– Двадцать пятого октября. – Максим Фридрихович сразу понял, о чем она.
– Это – по российскому календарю… А если по общепризнанному – седьмого ноября? Очень хорошо!
– Почему же?
– Да потому, что цифра семь – магическая, как здесь считают.
– Ты стала верить в такую чепуху?
– Нет. Но все же – приятно… А верю я в то, что жизнь у нас наконец-то наладится. Лишь бы выбраться отсюда! Да и Павлику этот климат не на пользу.
Ольга уснула довольно быстро, а он так и пролежал до утра в раздумьях. Семь, наверное, действительно счастливая цифра! Ольга, видно, забыла, что именно семь лет они женаты, – иначе сказала бы. И Кесслер ни разу не пожалел, что сделал такой шаг всему наперекор. Это-то она хорошо знала. А теперь вот сама толкает его на верную гибель! Здесь нелегко, но что ждет их там?
Максим Фридрихович прислушался к ровному дыханию жены и вдруг успокоился. Было такое ощущение, что Ольга – взрослая, надежная, а он – несмышленыш, как их Павлик, и во всем должен ее слушаться. Тридцатилетний Кесслер даже усмехнулся! А потом уже совсем серьезно решил, что в создавшейся ситуации надо положиться на чутье Ольги: оно не должно подвести. Пусть будет так, как она решит!
Утром Максим Фридрихович отправился на работу. Теперь нужно было найти достаточно веский повод для отъезда, иначе идти к Смирнову, приказавшему всем оставаться на своих местах, «работать на благо» (чье, интересно?), было бессмысленно…
Этот повод не замедлил явиться. Буквально с первой же почтой из революционного Петрограда пришло письмо от дальнего родственника, который сообщал, что отец и мать Кесслера месяц назад умерли от сыпного тифа.
Максим Фридрихович подал официальный рапорт об откомандировании на родину, обосновывая свой отъезд желанием привести в порядок имущественные дела после смерти родителей. Смирнов на это откровенно хмыкнул: «Какое уж там имущество», но рапорт все же принял, и машина закрутилась.
А пока она крутилась, неожиданно истаяли все Ольгины сбережения: Павлик снова заболел – опять врач, лекарства, усиленное питание… Жена ни о чем больше не говорила, не напоминала – была полностью занята сыном. Но по ее тоскливым глазам Кесслер понимал, что она тихонько впадает в отчаянье, чего с ней раньше не бывало.
И тут Максиму Фридриховичу повстречался Шелбурн, зачем-то посетивший русскую миссию и на правах старого знакомого заманивший Кесслера к себе на чашечку кофе.
Они сидели в уютном кабинете майора, курили и пили из расписных чашечек старого саксонского фарфора крепчайший, сваренный Шелбурном на турецкий манер кофе.
– Как видите, я – не типичный англичанин! Дети Альбиона – большие поклонники чая. А я предпочитаю кофе. Хоть сердце иногда от него выскакивает, зато голова удивительно ясная и прилив сил необыкновенный! А вы, Максим Фридрихович, что больше любите? Или вас сейчас волнуют совсем другие проблемы? Надо прямо сказать, выглядите вы не блестяще. А дома все по-прежнему?
– По-прежнему. Тут еще сын заболел! Никак не акклиматизируется.
– О-о-о… Это – плохо! И бэби жалко, и новые расходы, конечно, появились…
Кесслер молчал и лишь попыхивал трубочкой: ему было неприятно, что майор коснулся материального положения его семьи, теперь по-настоящему бедственного. А Шелбурн, будто ничего не замечая, продолжал:
– Да, а как с вашим возвращением, штабс-капитан? Пока еще нет разрешения? Ничего! Думаю, все скоро прояснится… К чему им вас удерживать? Причины для отъезда – вполне уважительные. Да и лишний сотрудник здесь – ненужная для русских роскошь. Как у вас говорят что-то насчет кобылы, телеги и женщины?
– Баба с возу – кобыле легче.
– Именно… Ну а в России вам найдется работа.
– Вы так считаете?
Майор уже снова колдовал около спиртовки, готовя очередную порцию своего фирменного напитка.
– Я в этом ничуть не сомневаюсь, мой дорогой! Арабы же утешают: «У каждой пустыни есть свое будущее…»
Они молча потягивали кофе, и вдруг Шелбурн, осторожно отставив чашку, хлопнул себя по лбу:
– О, боже! Сколько времени прошло, а я все не нашел времени поблагодарить вас за Ашрафи.
Кесслер покраснел: напоминание об Ашрафи, о том, что пришлось поступиться своими принципами, еще больше ухудшило и без того скверное настроение. А Шелбурн развивал свою мысль дальше, будто не заметив реакции гостя.
– Если бы не вы – не видать бы нам этого помещика!
Крепкий оказался орешек… А теперь между нами – полнейшее взаимопонимание! Он для нас, как говорят в Англии, «последний по счету, но не по важности». Ашрафи с вашей помощью, конечно, сообразил, что, как только большевики заберут отсюда войска, он и ему подобные окажутся перед лицом новой революции, с которой им своими силами не справиться. Красные же подавлять ее безусловно не будут: она им только на руку! А Ашрафи очень хорошо помнил, как полыхали усадьбы многих его друзей, подожженные повстанцами. Поэтому при всей его былой неприязни к нам пришлось переориентироваться… Так что от имени моих соотечественников еще раз примите и прочее, и прочее… «Милостью вашей раб ваш спасен!» – как вычурно, но точно говорят персы…
Кесслер понимал, что Шелбурн признателен ему: Ашрафи уломать было и вправду нелегко. Но до чего все это противоречило прежним взглядам Максима Фридриховича!
– А как вам понравился прием, который он нам устроил? ѕ не унимался Шелбурн. – Одна история с утками чего стоила! Разве увидишь такое в Европе?
…После удачной для Шелбурна и Ашрафи охоты на кабанов был роскошный обед.
По мере надобности возникали и исчезали слуги… Особенно запомнился Максиму Фридриховичу фарраш-баши, старший слуга, пожилой человек, лицо которого было изуродовано шрамами, оставленными пендинской язвой. Лишь едва заметным движением бровей направлял он работу своих подчиненных.
Казалось, всевозможным экзотическим яствам и напиткам не будет конца.
После обеда майору и штабс-капитану предложили покурить кальян, от чего у них с непривычки помутилось сознание, и им начало казаться, что они попали в Ирем – райский сад.
Потом, загадочно улыбаясь, Ашрафи пригласил гостей на свежий воздух, обещая показать кое-что интересное.
На берегу заросшего камышом пруда были устроены удобные сиденья из сена, покрытые пестрыми коврами. Заботливо разместив офицеров и устроившись сам, Ашрафи торжественно произнес, показав рукой на пруд:
– Сейчас вы увидите охоту на уток!
Кесслер и Шелбурн недоумевали: что же тут особенного? Но, не желая обижать хозяина, изобразили на лицах заинтересованность. Охотники что-то долго не появлялись, и внимание гостей привлекли качающиеся на воде пустые тыквы, между которыми спокойно плавали утки.
– А зачем здесь тыквы? – спросил Шелбурн.
– Сейчас увидите… – Ашрафи улыбался все загадочнее. И тут гости заметили еще несколько тыкв, которые почему-то плыли с противоположной стороны пруда к той, где скопились птицы и устроились зрители. Но вот новые тыквы оказались около старых, и вдруг то одна, то другая кряква стали исчезать под водой. Лишь когда их осталось меньше половины, уцелевшие, почувствовав наконец какой-то подвох, поднялись в воздух.
Тотчас из пруда возникло несколько фантастических фигур: на головах у них были надеты выдолбленные тыквы с прорезями для глаз, а к поясу приторочены сетки, туго набитые дичью.
– Это и есть наша охота на уток, – объяснил Ашрафи, страшно довольный произведенным впечатлением. – Как видите, без всякого оружия!
Мокрые крестьяне, хватавшие под водой птиц прямо за лапки, сняли свои громоздкие «головные уборы» и почтительно положили весь «улов» к ногам гостей…
– Ольга-ханум, наверное, отлично зажарила тех уток? С яблоками, да? А моя Лилиан – лентяйка… – Шелбурн, откусив щипчиками кончик новой сигары, закурил и вдруг спросил в упор: – Как у вас с деньгами, штабс-капитан? Я знаю, русским офицерам сейчас очень трудно. Мне неприятно, что это коснулось и вас, человека, который так нам помог!
Впалые щеки Кесслера снова вспыхнули, и Шелбурн замахал руками:
– Мой дорогой, вы меня неверно поняли! Я отнюдь не собираюсь предлагать вам деньги: знаю, что вы не возьмете их даже в долг. Но есть возможность честно заработать приличную сумму. Это позволит вам вернуться на родину. Жена, вероятно, спит и видит Россию?
– Да, ей очень хочется в Петроград.
– Мне все это так понятно! Только стоит ли сейчас лезть с малышом в самое пекло? Не лучше ли, хотя бы на время, выбрать место побезопаснее? – Шелбурн несколько секунд думал. – Ну, скажем, Баку? Не сомневаюсь, что обстановка там для бывшего царского офицера будет более благоприятной…
Майор помолчал. Потом снова заговорил:
– Я надеюсь, вы разделите мою точку зрения. Это – не трусость, а благоразумие! Когда-то Дантон твердил: «Смелость, смелость и еще раз смелость». И чем кончил? Тем, что Робеспьер отрубил ему голову! Дантон вообще был приверженец фразы. Когда его друзья, чувствуя, что тучи сгущаются, предложили ему бежать, он отказался, заявив с пафосом: «Отечество нельзя унести с тобой на подошвах!» Красиво сказано, но глупо, не правда ли?
Шелбурн сделал несколько затяжек, нe спеша выпуская дым.
Уловив движение Максима Фридриховича, собравшегося встать и уйти, майор поднялся первым, подошел к своему столу и отпер какой-то ящик.
– Теперь о деле, штабс-капитан. О том, о котором я уже упоминал… К нам попали кое-какие немецкие бумаги, и в немалом количестве. Думаю, если их внимательно изучить, там может оказаться полезная для нас информация. Но нужен первоклассный перевод!
Майор внимательно посмотрел на стоявшего перед ним Кесслера. Тот молчал.
– У нас, конечно, есть люди, знающие немецкий. Но разве они могут сравниться с вами? Нам нужен не просто хороший, а утонченный перевод! Именно поэтому мы идем на расходы. И не считайте, Кесслер, что я таким путем маскирую ваше финансирование… Если вы возьметесь за эту работу – выгода будет обоюдная. – Шелбурн знал, на что давить. – Торопить я не буду. Но выражение «Время – деньги» к вам подходит как нельзя больше!
Примерно, через два месяца, в январе восемнадцатого года, Кесслеры, погрузив свой скарб в любезно предоставленный майором «мерседес-бенц», покидали Тегеран через желто-голубые Казвинские ворота.
Позади остался бирюзовый купол мечети Сапех-Салара, царствующей над городом. Исчезли в утренней дымке стройные стебли минаретов, с которых неутомимые муэдзины напоминают правоверным об очередной молитве. Пропали из вида трудолюбивые уличные писцы, устраивающиеся чуть ли не с рассвета со своими переносными столиками возле контор и банков в ожидании неграмотных клиентов. Не встречались женщины, укутанные с ног до головы в черное и семенящие из-за того, что шаровары у щиколоток связаны шнурками, дабы ровнее и изящнее была походка. Не слышен был бурлящий от восхода до заката крупнейший в Персии базар, где все по-каджарски, точь-в-точь как в Москве, акают – центр общественного мнения, про который даже государственные деятели говорят: «Базар одобряет… Базар не одобряет… Базар волнуется…»
Лишь долго был виден искрящийся и переливающийся в лучах раннего солнца давно погасший вулкан Демавенд. У его подножья и раскинулась приземистая, в основном глиняная, столица, лишь кое-где «проросшая» минаретами. На самой вершине Демавенда, достигающей пяти с половиной тысяч метров, живет, по преданию, птица Симорг.
Впереди Кесслеров ждали расположенный квадратными террасами Казвин, славящийся своим виноградом без косточек и фисташками, поджаренными то с солью, то в лимонном соке; Решт – один из немногих городов, не окруженных стеной, знаменитый своим шелком; маленький Энзели, известный не столько единственной достопримечательностью – восьмиугольной розовой башней, дворцом шаха, – сколько тем, что на правом берегу лимана раскинулся порт: ворота в Северный Иран.
На всем протяжении пути между Казвином и Рештом, как всегда от полудня до заката, дули такие ветры, что почти ничего не было видно, и помощник Шелбурна, сидевший за рулем, все время ругался по-персидски…
Затем – коротенькое путешествие на киржиме, плоскодонной лодке, до парохода, плывущего в Баку… И вот Кесслеры уже с палубы смотрят на утопающий в зелени городок, на гудящий, словно улей, порт, где без конца слышатся крики грузчиков – хаммалов: «Берегись!», «Прочь!». И более тихое, когда хаммалы довольны оплатой труда: «Да будет с вами Бог!» Кесслерам такое напутствие казалось крайне необходимым.
Какова же была их радость, когда в Баку им весьма быстро удалось устроиться и с жильем, и с работой: приютил семью в своем доме Георгий Федорович Викторов, еще недавно служивший в Тегеране в русском учетно-ссудном банке. Он же помог Максиму Фридриховичу, обладавшему поистине золотыми руками и всю жизнь тянувшемуся к технике, поступить мастером на телеграф.
Немного осмотревшись, Кесслер с головой окунулся в работу, Ольга – в налаживание быта на новом месте.
А в то же самое время английская экспедиционная группа генерала Денстервилля, прибывшая в Иран, сделала попытку оккупировать Закавказье. Генералу удалось дойти до Решта и Энзели. Но, встретив в Энзели сопротивление местного совета и дженгелийцев, он вынужден был отступить.
В конце апреля в Баку был образован Бакинский Совнарком во главе со Степаном Шаумяном, который издал декреты о национализации нефтяной промышленности, банков, Каспийского торгового флота, беко-ханских земель, о введении восьмичасового рабочего дня.
Войска генерала Денстервилля, получив подкрепление, снова двинулись в Гилян, захватили Решт, а потом Энзели. Советы были разгромлены. Дорога на Баку – открыта.
В июле полковник Бичерахов, командовавший отрядом северо-кавказских казаков, который насчитывал полторы тысячи человек и входил в корпус генерала Баратова, предложил бакинскому Совнаркому свои услуги для организации отпора турецким войскам, двинувшимся к Баку: султанская Турция откровенно нарушила свои обязательства по Брест-Литовскому договору. Энвер-паша, командовавший Кавказским фронтом, один из вожаков младотурок – националистической партии «Единение и прогресс», придерживавшейся реакционной, пантюркистской политики, которая проповедовала объединение под властью Турции всех тюркоязычных народов, а также Иранского Азербайджана, Закавказья, Дагестана и Средней Азии, – повел, поддерживаемый немцами, свои войска на Закавказье. Но Бичерахов, чье предложение было охотно принято и который какое-то время сдерживал турок, вдруг предательски отвел свои войска к Дагестану и оголил фронт.
«Центрокаспий» – орган, созданный в Баку эсерами и меньшевиками, – отвергнув предложение большевиков об организации обороны, тут же послал в Энзели пароходы, приглашая англичан вступить в город. Четвертого августа восемнадцатого года те оккупировали Баку.
Максим Фридрихович с замиранием сердца ожидал появления Шелбурна. Но шло время, майор не давал о себе знать. А когда Кесслер уже решил, что интуиция и опыт обманули его, в служебном кабинете Максима Фридриховича раздался телефонный звонок, и знакомый голос назначил ему свидание в Черном городе.
Кесслер, словно на заклание, шел после работы к конке. Задумавшись, он чуть не сбил лотошника, степенно шествующего с тазом на голове и выкрикивающего гортанно: «Ляб-ляби! Ляб-ляби!», рекламируя любимое лакомство местной детворы – смесь жареного гороха с изюмом. Забыв надеть пылезащитные очки-консервы, Максим Фридрихович то и дело протирал запорошенные пылью глаза и однажды чуть было не опрокинул железную печурку, в которой прямо на улице жарились каштаны.
Сев в переполненную конку, радуясь долгим остановкам, и даже раздражающей раньше задержке на подъеме, где к трем лошадям присоединяли четвертую, которую держал наготове специальный человек, Кесслер лихорадочно прикидывал в уме, зачем он мог понадобиться Шелбурну.
Майор уже ждал Кесслера на условленном месте. Он был в узком пиджаке и модных брюках «бутылочкой». На голове красовалось канотье. Типичный инженер или конторский служащий, благо вокруг – сплошные нефтеперегонные заводы!
– Не ожидали? – Шелбурн взял Максима Фридриховича под руку и увлек в тень маленькой лавочки, около которой не было видно покупателей.
– Буду краток, Максим Фридрихович: времени нет, турки рядом, и мы завтра-послезавтра покидаем город. Помня о той услуге, которую вы оказали Англии, передав нам Ашрафи – кстати, именно он уговорил дженгелийцев прекратить сопротивление и практически создал для наших войск возможность занять Гилян, – хочу попросить вас еще об одном одолжении…
Заметив протестующий жест Кесслера, Шелбурн опередил его возражения:
– Это – сущий пустяк по сравнению с тем, что вами уже сделано! Поскольку мы эвакуируемся весьма спешно и не сумели организовать каналы, по которым должны получать отсюда информацию, вся надежда только на вас, Максим Фридрихович.
– Вы считаете меня своим агентом? – Кесслер буквально задохнулся от негодования.
– Зачем так сгущать краски, штабс-капитан? Сейчас не до выяснения отношений… К тому же вы опять забыли, что мы ведем борьбу против общего врага: турки – такие же давние недруги русских, как и англичан! А мы с вами, по-моему, неплохо работали еще совсем недавно против германо-турецкого блока…
– Что я должен делать?
– Ничего особенного! Время от времени сообщать о положении в городе. Вот таблица с шифром. Когда изучите инструкцию, сожгите…
– Связь?
– Через персидского купца Кереми. Адрес: Набережная улица, сорок два. Назоветесь «достом» – другом. Он предупрежден. Вложите шифровку в конверт и отдадите ему. Ну, мне пора. Не сомневаюсь, что мы скоро увидимся…
Возвращались, как и съезжались, порознь. Один, хоть и отступающий, но полный энергии и планов, другой – подавленный и растерянный: западня, которую весьма расчетливо расставил Шелбурн, захлопнулась. Максим Фридрихович чувствовал, что слова майора о скором возвращении – не пустой звук, хоть и не знал заявления британского экономического журнала «Нир ист», сделанного в связи с оккупацией города англичанами: «В отношении нефти Баку не имеет себе равных. Если нефть – королева, то Баку – ее трон».
Но Кесслер и так понимал, что соотечественники Шелбурна будут драться за Баку не на жизнь, а на смерть. Значит, и ему придется участвовать в этой неправедной борьбе… Только бы Ольга ни о чем не узнала!
А через два дня из окна своего кабинета, выходящего на Меркурьевскую улицу, параллельную Набережной, Максим Фридрихович мог наблюдать, как к пристани нескончаемым потоком потянулись английские войска. Колонны сипаев – солдат, завербованных из разорившихся индийских крестьян, в белых тюрбанах, сандалетах и шортах, с огромными рюкзаками за спиной и громоздкими тяжелыми ружьями, – беспорядочно сверкавших на солнце худыми бронзовыми коленями, сменяли светлокожие шотландцы, чьи клетчатые юбочки веселили местных ребятишек. Тут же плелись мулы, груженные пулеметами и боеприпасами…
Пятнадцатого сентября восемнадцатого года Баку был занят турками во главе с Энвер-пашой. Сразу же начались погромы и грабежи… Руководители партии «Мусават», которую оккупанты привели к власти, расправлялись с прогрессивными деятелями…
Скрепя сердце, Максим Фридрихович отправился к Кереми. Пакет с первым донесением, спрятанный во внутреннем кармане пиджака, буквально жег тело. Владелец небольшой лавчонки, торгующей сухофруктами и рисом, встретил Кесслера по-восточному ласково и приветливо.
– Ай-ай-ай… Как жаль, агаи, что вы не пришли немного раньше! Здесь как раз был человек, который мог бы отвезти письмо… Ну, ничего, мы еще застанем его в порту…
Кереми взял у Кесслера пакет, положил его в железную плоскую банку и сунул туда гирьку.
– В случае чего – сразу же пойдет на дно. – Чувствовалось, что купец не сегодня начал заниматься такими делами.
У пристани сгрудилась масса лодок, шхун, баркасов. Они стояли так тесно, что было не ясно, как выбраться из этого плена, если кому-то надо плыть. Хаммалы, сгибавшиеся под огромными мешками, тяжело прыгали с борта на борт, доставляя груз в определенное место.
Несмотря на суету и кажущуюся неразбериху, Кереми быстро отыскал взглядом того, кто ему был нужен. Приложив ладони рупором ко рту, он закричал:
– Эй, Джамиль! Слышишь, Джамиль!
С одной из парусных шхун, на борту которой было выведено белым поэтичное название «Поль» – «Цветок», откликнулся полуголый парень. Через несколько секунд он уже оказался возле купца и, даже не глянув на Кесслера воспаленными, разъеденными трахомой глазами, молча сунул коробку в карман широченных холщовых шаровар и поскакал по лодкам на свою шхуну.
Вскоре события стали развиваться с головокружительной быстротой: не успел Максим Фридрихович отправить Шелбурну второе донесение, как турки, пробывшие в городе немногим больше месяца, начали готовиться к эвакуации – державы Антанты заключили с Турцией мир, и та обязалась вывести свои войска из Баку.
В ноябре восемнадцатого года в город вновь вступили англичане: по улицам опять промаршировали бронзовые сипаи и белокожие, в неизменных юбочках, шотландцы.
Кесслер, буквально с первого дня, ждал появления Шелбурна. Но того все не было. А вскоре Максиму Фридриховичу удалось узнать, что он в Англии. И на душе стало легче: может, о нем вообще забудут?
Но обстановка в Баку не сулила спокойствия. Мусаватисты, оставшиеся у власти и после ухода турок, не могли обеспечить в городе ни порядка, ни хотя бы сносной жизни: по-прежнему свирепствовал террор против демократически настроенных элементов, по-прежнему росла дороговизна.
Пролетела зима, минула весна. Потом лето… Наступили особо тревожные дни: Юденич шел на Петроград, и все антисоветчики замерли в ожидании сообщения о его победе. Нервы настолько были натянуты, что «Нью-Йорк таймс» сделала даже фальстарт, выдавая желаемое за действительное:
«18 октября. Из Стокгольма сообщают: антикрасные войска в Петрограде…»
«20 октября. Новые сведения о падении Петрограда. Связь с Москвой прервана…»
«21 октября. Антикрасные войска подошли к Петрограду. В Лондоне с часа на час ожидают известий о падении города…»
Но они так и не поступили… Несколько позже газета вынуждена была сознаться: «Юденич уходит из армии; выезжает в Париж, забрав свое состояние – 100 миллионов марок». Правда, это сообщение появилось в начале двадцатого года. Летом же девятнадцатого, продвигаясь на север, Врангель и Деникин заняли Царицын, а в октябре подошли к Туле, то есть оказались в двухстах километрах от Москвы. Только что красневшая из-за ложного старта, но вновь приободренная «Нью-Йорк таймс» объявила:
«Все здание большевизма в России, видимо, рушится. Началась эвакуация Москвы…»
Но газета опять поспешила: девятого декабря Врангель отправил Деникину паническую телеграмму:
«Вот она, горькая правда. Армия как боевая сила перестала существовать».
Генерал Деникин, в свою очередь, не стал больше испытывать судьбу и, бросив остатки своей армии, покинул родину на французском военном корабле.
И еще один белый военачальник – адмирал Колчак, – который тоже собирался на Москву, в конце девятнадцатого вынужден был спешно оставить Омск, свою временную «столицу», и удрать на восток.
В эти трудные для союзников дни, когда все их планы рушились, в Баку, охваченном забастовкой, вновь неожиданно объявился Шелбурн и назначил приунывшему Кесслеру свидание в том же Черном городе.
– Мы опять рассчитываем на вашу помощь, Максим Фридрихович! – приступил майор к главной теме разговора после расспросов о жизни и о семье. – Не исключено, что нам снова придется уйти, поэтому хотелось бы обеспечить надежную связь с некоторыми местными друзьями. Мы уже кое-что предприняли: не так, как в прошлый раз. Но требуется организовать еще запасную линию. Хотелось бы, чтобы именно вы взяли ее на себя.
Идя к Шелбурну, Максим Фридрихович твердо решил отказаться от дальнейшего сотрудничества с англичанами: платным агентом он быть не хочет, а идейных побуждений для такой работы у него нет. Но, уловив, как всегда, настроение собеседника, майор, будто невзначай, заметил:
– Я к вам не обратился бы, дорогой Кесслер! Но тот, кто нам обычно помогал, что-то закапризничал. Пришлось вывезти его в Персию. Там мы будем судить этого человека как дезертира. Я, кажется, отвлекся… Итак, роль ваша будет чисто посредническая: получать от местных политических деятелей информацию для нас и передавать им ответы. Если у наших друзей возникнут какие-либо срочные вопросы, надо им дать совет, сообразно нашим интересам. А вообще-то тревожить вас будут редко! Первый, кто с вами, очевидно, свяжется, это адвокат Красовский. Он вам предварительно позвонит…
И тут Кесслер понял, что ему не вырваться из этого порочного круга. Ну, откажется он сейчас от выполнения задания… Так его украдут ночью, как того человека, что «закапризничал»! И семья останется без кормильца. К тому же, он уже выполнял задания Шелбурна. Поэтому «Интеллидженс сервис» с полным правом может считать его своим человеком.
Поговорив немного о положении на фронтах, Шелбурн улыбнулся одной из своих самых приветливых улыбок, дружески похлопал Максима Фридриховича по плечу и энергично зашагал к конке.
Дождавшись, пока майор уедет, Максим Фридрихович тоже пошел к остановке старческой разбитой походкой: ноги совсем не слушались, во рту было сухо, как в самые жаркие тегеранские дни, когда спасал только дуг…
Какое-то время все было спокойно. Относительно, конечно, ибо Кесслер жил как на вулкане! Но никто его пока не тревожил. А весной двадцатого года бакинский пролетариат с помощью частей Красной армии сверг националистический режим и восстановил советскую власть.
Когда Максим Фридрихович, затаившийся на время дома и ожидавший, честно говоря, еще большей, чем при прежнем режиме или при турках, вакханалии, обнаружил в городе полнейший порядок и давно не виданное спокойствие, то снова пошел на телеграф.
Там царило оживление: требовалась беспрерывная и бесперебойная связь с Москвой и другими крупными городами. А аппаратура нуждалась в ремонте. Кесслер, стосковавшийся по делу, весь ушел в любимую работу. Она настолько его поглотила, настолько была знакома и желанна, что уже не оставалось времени думать о малоприятном прошлом и довольно туманном будущем.
И вдруг как гром средь ясного неба – вызов в ЧК на регистрацию бывших офицеров царской армии. Кесслер понял, что наступил конец: произошло именно то, чего он боялся и о чем предостерегал жену. Но Ольга отнеслась к этому факту на редкость спокойно.
– Когда ты пойдешь? – только и спросила будничным голосом.
– Никогда!
Ольга удивленно подняла брови.
– Я не понимаю тебя.
– Hу а то, что это ловушка, ты понимаешь? – Максим Фридрихович впервые говорил с женой таким тоном. – Выявят всех – и в каталажку! Или ты считаешь, что нас вызывают, чтобы увеличить хлебный паек?
– Ты стал в последнее время страшно мнительным. – Ольга опустила глаза, чтобы не было видно навернувшихся слез. Потом, подавив обиду, подошла к мужу и обняла. – Нельзя так, Максим! Мы здесь уже больше двух лет, живем сносно, несмотря на все события. Другим гораздо хуже, ты же знаешь! Ну а новая власть – значит, новые порядки. Ведешь ты себя мирно, чего ж бояться?
– Нет, Оля, я не пойду. Пусть лучше за мной приходят…
– Страшно глупо! Именно этим ты вызовешь всяческие подозрения!
Они еще долго спорили. Но в конце концов Ольга убедила Максима Фридриховича явиться в ЧК. Он шел туда, мысленно прощаясь с изумительно красивым в этот поздний апрельский день городом. Где-то в душе он даже радовался тому, что сейчас должно случиться: наконец-то кончатся его мучения, связанные с Шелбурном!
Вернулся Кесслер домой растерянным и виноватым.
– Ты оказалась права: записали все данные и отпустили с богом. Говорят – идите и спокойно работайте.
Ольга в изнеможении опустилась на стул. И только тут Максим Фридрихович понял, как далось ей это ожидание! Он был в ЧК долго: очередь оказалась немалой, да и интересовались каждым весьма подробно! Вот и вышло не меньше трех часов.
Кесслер, подумав, благо на это было время, не рассказал комиссии о том, что служил в разведке. Ну а о Шелбурне – тем более. Назвал основные вехи своей биографии. Все это, кажется, ничуть не насторожило чекистов. На этот раз вроде обошлось… Что-то будет дальше?
Минуло несколько месяцев. Однажды вечером, когда Максим Фридрихович шел после работы домой, кто-то осторожно взял его за локоть.
– Товарищ Кесслер? Я – Красовский. Вам что-нибудь говорит такая фамилия?
У Максима Фридриховича потемнело в глазах. Если на свидание с Шелбурном он шел в какой-то мере подготовленным, то сегодняшняя встреча была как выстрел из-за угла…
Перед Кеселером стоял плотный высокий человек в светлом, идеально сшитом костюме и безупречно белой рубашке с черной бабочкой. Он опирался на массивную трость, украшенную замысловатым серебряным набалдашником, и бесцеремонно разглядывал Кесслера сквозь стекла пенсне, золотая цепочка которого покачивалась ритмично и многозначительно.
«Довольно наглый господин! – пронеслось в голове Максима Фридриховича. – Как же он меня узнал, ведь мы никогда не встречались? Значит, посмотрел издали, запомнил…»
– Я ждал предварительного звонка.
– Возможно, возможно… Очевидно, я запамятовал!
Красовский быстро повел глазами влево, вправо, проверяя, не заинтересовали ли они кого-нибудь, и Кесслер снова отметил, что этот тип неплохо знаком с правилами конспирации.
– Надеюсь, вы помните, в какой связи я должен был вас побеспокоить?
– Да… – вяло откликнулся Кесслер.
– Тогда зайдемте-ка на минутку сюда. – Красовский указал на ближайшую подворотню. Там он вынул из кармана объемистый пакет.
– Габариты не позволили послать его по основной линии. Так что вся надежда теперь на вас.
«Меня, кажется, втягивают в крупную игру…» – тоскливо подумал Кесслер, принимая тяжелый сверток.
– А теперь выйдем отсюда по очереди, господин штабс-капитан. На всякий случай! – Красовский слегка дотронулся до полей шляпы и исчез.
Через день, с помощью все того же слащавого Кереми, пакет отправился в Персию: отступать Кесслеру было некуда…
Прошло почти два года, в течение которых Максимом Фридриховичем никто не интересовался. И снова у него зародилась робкая надежда, что его оставили в покое. Она как-то по-иному осветила его жизнь. Все радовало: и работа, в которую он был погружен с головой, и проделки совсем переставшего болеть, растущего не по дням, а по часам Павлика, и красавец город. Жизнь стала похожа на жизнь! И вдруг…
Десятого апреля двадцать второго года весь Баку всколыхнулся: на Сураханском промысле, одном из самых крупных, находившемся не более чем в двадцати километрах от города, начался пожар. А там – лес деревянных вышек и целые озера нефти, которую не успели вывезти или слить в специальные «амбары». Тут же – хлипкие бараки рабочих, готовые в любую минуту воспламениться…
Благодаря нечеловеческим усилиям нефтяников и руководства города пожар все же удалось ликвидировать.
В один из весенних вечеров Кесслеры были в гостях у Викторова. После нескольких партий лото и чая с домашним вареньем хозяин вдруг спохватился:
– Да, забыл вам рассказать! Ходят упорные слухи, что поджог совершен по прямому заданию англичан!
Максим Фридрихович дрожащей рукой поставил чашку на блюдечко. Стало тихо. Чтобы как-то нарушить тягостное молчание, Кесслер выдавил из себя:
– Зачем, интересно, он был нужен им?
– Как, зачем? – Викторов смотрел на своего квартиранта, будто на малого ребенка, не понимавшего самых простых вещей. – Англичане уже дважды прикладывались к Баку, самому лакомому куску закавказского пирога… Это неважно, что от него попахивает нефтью! Как раз в этом и состоит его прелесть. Но раз он не достался им – пусть лучше сгорит! Тем более что это нанесет большой урон Советам…
– Как же англичане это сделали? Чьими руками?
– Очевидно, руками эсеров! Те, чтобы добиться власти, готовы сжечь всю Россию.
– Я вижу, вы стали большевиком, Георгий Федорович?
– Нисколько! Но я люблю родину и не могу видеть, как иностранцы пытаются уничтожить наше добро.
– Как же им иначе бороться с красными?
– Да никак – поздно! Борьба была проиграна в семнадцатом. А поджогами да взрывами новую власть не скинешь! Все эти удары по благополучию народа. Поэтому я, как русский, как патриот, считаю, что теперь надо делать все, чтобы помочь этой власти восстановить хозяйство, разрушенное войной и интервенцией…
В ту ночь Кесслер ни на минуту не мог уснуть. А если Викторов прав? Может, большевики именно те люди, которые по-настоящему, а не на словах, пекутся о благе простых людей? Впрочем, какое ему сейчас до всего этого дело? Если в поджоге замешан Красовский – а то, что он видный эсер, Максим Фридрихович знал, – Кесслеру не сдобровать. Чека обязательно до него доберется!
Через десять дней все окончательно прояснилось. «Бакинский рабочий» сообщил об аресте группы социал-революционеров, причастных к случившемуся на Сураханах, в том числе и адвоката Красовского, о том, что начинается следствие, а потом состоится открытый суд…
Первой мыслью Кесслера было – явиться с повинной. Но ее сменила другая, более трезвая: а что это даст? Красовский и без того назовет его! А так получится, будто он, прижатый обстоятельствами, пытается в последний момент как-то смягчить свою вину, снять с себя долю ответственности. Нет уж, надо быстро привести в порядок все дела, все бумаги и быть готовым встретить расплату за содеянное с достоинством, как и подобает русскому офицеру, о чем когда-то невразумительно говорил полковник Смирнов.
День сменялся днем… По всему городу только и было разговоров, что о процессе… Но за Кесслером не приходили. Нервы у Максима Фридриховича оказались на пределе, и бедная Ольга никак не могла понять, что происходит с мужем.
То – ни с того ни с сего – накажет сынишку, хотя всегда был против таких вещей… То ей скажет какую-то резкость, чего раньше никогда не позволял себе… То вздрогнет и побелеет от стука соседки, пришедшей за каким-нибудь пустяком… Да, это уже был не прежний Максим Кесслер – хладнокровный, корректный! И так продолжалось до тех самых пор, пока «Бакинский рабочий» не сообщил решение суда.
Тогда Максим Фридрихович с облегчением понял, что Красовский его не выдал. Видно, рассказал обо всем, чего нельзя было скрыть, а о том, о чем можно не упоминать, умолчал. И не из любви к Кесслеру. Из преданности англичанам!
Сначала из месяца в месяц, а потом из года в год ждал Максим Фридрихович появления майора и его очередного задания: понимал, что в покое теперь его не оставят до конца жизни. Ведь большинство их агентов угодило за решетку! Но Шелбурн не объявлялся.
Прошло пять лет, затем десять, пятнадцать. Максим Фридрихович постепенно стал забывать, что он «из бывших», и жил той жизнью, что и все вокруг. Вот только сын огорчил его: неплохо окончив школу, наотрез отказался поступить в институт и устроился работать. В анкете ведь надо было указать, кто родители! А Павел был твердо уверен, что сына царского офицера в вуз ни за что не примут.
Как они с Ольгой ни уговаривали его хотя бы попробовать – ни за что! Кесслер очень переживал из-за этого. Даже корил себя внутренне, что «подпортил парню биографию»… Но все-таки не так, как Ольга, посвятившая сыну всю жизнь.
Обычно деятельная, трезвомыслящая, их семейный «впередсмотрящий», как называли ее в шутку мужчины, она после всех этих переживаний с Павликом стала рассеянной, апатичной, замкнутой… А может, тут сыграла роль и гипертония? Северянке, ей были противопоказаны как Иран, так и Баку. Но куда уж на старости лет ехать? Хотя Кесслера все же не оставляла мысль перебраться в Ленинград, на родину: Ольге бы это во всех отношениях пошло на пользу. И не успел…
Однажды, вернувшись с работы, он застал ее спящей на диванчике, в столовой. Павла еще не было. «Умаялась и прилегла», – подумал Максим Фридрихович и тихонько поправил плед, которым была укрыта жена. Лица ее он не видел – Ольга лежала на боку, повернувшись к стенке и, как всегда, подложив под щеку ладонь. Вскоре пришел сын, Кесслер знаком попросил его не шуметь – мама отдыхает…
Но вдруг что-то толкнуло Максима Фридриховича. Он сообразил, что не слышит привычного ровного дыхания, вспомнил, что Ольга ни разу, пусть во сне, не шевельнулась. Леденея, чувствуя, что случилось самое страшное, он подошел к жене, дрожащей рукой отвел светлую прядку волос, в которой почти незаметна была проседь, дотронулся до маленького, всегда розового, уха с дешевой бирюзовой сережкой. Оно было холодное, белое, а нежная голубая капелька казалась на его восковом фоне грубо-синей…
Максим Фридрихович считал, что после смерти жены ничто уже не может его потрясти, ввергнуть в смятение. И все же!
Как-то в пасмурный ноябрьский день мальчик-помощник заглянул к Кесслеру:
– Дядя Максим, вас там внизу ожидают!
«Кто бы это мог быть? – недоумевал Кесслер, спускаясь. – Если какой-нибудь радиолюбитель, так ему должно быть известно, что у меня государственными запчастями не разживешься, лучше идти в магазин…»
У входа, под навесом, стоял пожилой мужчина в макинтоше. Максим Фридрихович видел его впервые.
– Вы ко мне?
– К вам. Не узнаете?
Кесслер пристальнее вгляделся в лицо незнакомца, затененное обвисшими от дождя полями фетровой шляпы, и неуверенно произнес:
– Господин Муслимов?
– Почему «господин»? И что это за церемонии? По документам я такой же советский гражданин, как и вы, штабс-капитан… Не найдется ли где-нибудь спокойного местечка, чтобы нам немного побеседовать? Дождь льет как из ведра, а то можно было бы устроиться в сквере.
Кесслер повел нежданного гостя в переговорный зал. Что тому нужно? Они были едва знакомы! Когда-то Джеваншир Муслимов жил в Баку. Потом устроился переводчиком царского консульства в Тавризе, занимался подпольной торговлей наркотиками, в чем неоднократно бывал уличен. Но всегда почему-то выходил сухим из воды.
«Неужели он думает, что я, дожив до пятидесяти, стал курить гашиш? А может, собирается соблазнить меня бангом, который так популярен в Персии? Или надеется, что я окажу ему помощь в сбыте? Ну, уж – дудки…»
Они еле нашли свободную скамейку в огромном зале – дождь загнал сюда тех, кто и не ожидал междугороднего разговора. А когда все же сели, Муслимов наклонился к Кесслеру и, боясь быть услышанным, хотя вокруг стоял сплошной гул, прошептал, еле разлепляя губы:
– Вам привет от Шелбурна.
Максим Фридрихович молчал.
– Сейчас он, правда, не майор, а полковник, но это не меняет дела.
Заметив, что кровь наконец снова прилила к лицу собеседника и тот стал глядеть более осмысленно, Муслимов, после паузы, заговорил:
– Вы не можете быть на нас в обиде: лет пятнадцать, по-моему, вас никто не тревожил. Но сейчас нам требуется содействие. Полковник сказал, что вы с ним старые друзья и не откажетесь мне помочь. Так вот, нужно срочно навести справки об адвокате Красовском, который арестован в двадцать втором году. Отбыл ли он срок? Если да, то где сейчас находится? Это – первое, самое главное. Потом будет еще несколько мелких просьб…
Максим Фридрихович по-прежнему молчал. Но Муслимов не обращал на это внимания. Считал, видно, что, оправившись от шока, опытный разведчик, каким представлялся ему Кесслер, уже прикидывает, как выполнить задание «старого друга».
– Сегодня у нас, кажется, вторник? Давайте встретимся тоже во вторник, на следующей неделе. Здесь же. Думаю, нам хватит времени, чтобы кое-что разузнать. Как вы считаете?
– Хватит, господин… товарищ Муслимов.
– Вот и отлично! – Собеседник Кесслера медленно встал, поднял воротник прорезиненного плаща, еще глубже надвинул на лоб отсыревшую шляпу и направился к выходу.
А Максим Фридрихович – прямо с работы – в НКВД.
– Как тебе все это? – Нури Алиевич уже давно стоял позади Горина. Но тот его не замечал. Папка с делом Кесслера лежала рядом с пустым стаканом.
– Вай, вай! Чай не пил, курабье не ел, халву – тоже… Разве у вас такая, как здесь?
– Ладно хвалиться-то! Все у вас лучше! Чай – лучше. Халва – лучше. Шпионы – и те лучше: сами приходят…
– Завидуешь, ага? Завидуешь… – Кулиев осторожно обнял Сергея Васильевича, помня о его больной спине. – Собирайся, поедем ко мне, раз ты в одиночку не ешь. Там поужинаем по-нашенски и кое-чем согреемся. Мы с матушкой тебя сегодня живо обработаем: она – по своей линии, я – по своей. И выдам я тебе, Горин, один вариантец. Надо только его поточнее обговорить. Давай я помогу тебе расстаться с креслом, горемычный!
Нури Алиевич бережно поддерживал Горина, пока тот, морщась и кряхтя, выбирался из глубоких недр кресла. И все приговаривал:
– Ничего, ничего, Сереженька, потерпи чуток… У нас здесь говорят: «В годину тягот не отчаивайся – из черных туч падает светлая вода…» Ничуть не хуже библейских пророков, которых ты так любишь цитировать, да? Хотя все, что сочинил народ, если отбросить религиозную сторону, – умно! Не важно, где это собрано: в Библии, Коране или… Где еще, Сережа? Ну-ка, напомни…
– В Ригведе… Махабхарате… Рамаяне… Это все индусское. А у буддистов – Махаяна. У персов же, соседей ваших, но приверженцев Зороастра, в просторечии – Заратустры, имеется Зендавеста… Образовался немного? Теперь станешь щеголять?
– Стану.
– Этот самый Заратустра три тысячи лет назад знаешь что сказал?
– Конечно, не знаю!
– Он сказал: «Если чужестранец, брат или друг, придет к тебе, чтобы получить знания, прими его, научи тому, что он хочет знать». Мысль выражена ясно и без восточных загогулин. Ну а тебе уж Сам Бог велел пользоваться кладезем моих знаний!
– Попользуюсь, Сереженька. Обязательно попользуюсь, раз ты сегодня так щедр! Ну, пошли. Внизу машина уже плесенью покрылась, пока я тебя выковыривал из кресла. А еще верховую лошадку ему подавай! Беленькую! Жокей несчастный…
«ВЕНА, 13 марта 1938 г. (ТАСС). Сегодня вечером Зейсс-Инкварт созвал иностранных корреспондентов. Шеф печати австрийского “правительства” сделал следующее заявление:
“Президент Миклас ушел в отставку. Его полномочия… переходят к бундес-канцлеру (т. е. Зейсс-Инкварту). Австрийское правительство опубликовало закон о присоединении Австрии к Германии. Статья 1 закона гласит, что Австрия является страной Германской империи”».
«ЛОНДОН, 13 марта (Соб. корр. “Правды”). Германские войска продолжают прибывать в Австрию… Австрийская армия официально включена в состав германского рейхсвера. По всей стране идут аресты. Гитлеровцы продолжают “осваивать” австрийский государственный аппарат. Несмотря на то что все границы закрыты, продолжается массовое бегство населения из Австрии….Печать сообщает об избиениях рабочих, подозреваемых в сочувствии антифашистам. В Геллейне вспыхнули антифашистские забастовки на соляных копях. Забастовки подавлены войсками».
– Педер сухте! (Сын отца, сожженного в аду!) – судя по крепкому выражению, возница разозлился не на шутку. – Ну, дай ты ему как следует! Сколько можно ждать?
Здоровенный детина в потертом аба, владелец осла, перегородившего дорогу огромными тюками-харварами, суетился вокруг своей капризной собственности, не собиравшейся сдвинуться с места. Парень то нашептывал в мохнатое ухо какие-то, по-видимому, ласковые слова, то усиленно тянул за уздечку. Никакого впечатления!
– Бурдюк нечистот! Да простит меня Аллах… – не унимался владелец фаэтона, которому было неловко перед своими пассажирами. Впрочем, «фаэтон» – это слишком сильно сказано! Скорее «дрожки», как здесь именуют такие неказистые экипажи. Название образовалось, вероятно, от слегка видоизмененного русского слова – «дрожки».
Чего только ни делал хозяин осла, ничто не помогало! Движение застопорилось.
На полном скаку, чуть не скинув ездока, испуганно остановился белоснежный тонконогий жеребец, хвост и грива которого были красными от хны.
Образовав тесную – без привычных интервалов – цепочку, замер караван верблюдов. Спокойные светло-желтые великаны недоуменно переминались на месте.
Зато молодые верблюжата, с глазами величиной с кулак, пользовались моментом, чтобы пошалить: радостно подпрыгивая и зависая на несколько секунд в воздухе, они делали какие-то па сразу четырьмя длинными худыми ногами и мягко приземлялись. Раз, другой, третий…
А с высоты огромных горбов завистливо глядели вниз ребятишки: родители засунули их в мешки из тряпья и драных ковров, крепко привязав на всякий случай к поклаже… Им, видно, тоже очень хотелось попрыгать, порезвиться, как верблюжатам! Но они не смели просить об этом взрослых…
Разными голосами выражали свое неудовольствие автомобили, застрявшие в гуще ослов, лошадей, верблюдов: все это случилось на перекрестке, и не было никакой возможности разъехаться…
– Я вытащу твоего отца из могилы! – перекрывая все звуки, заорал кучер, устав нажимать на грушу клаксона: ему показалось, что иностранцы, не желая больше ждать, хотят сойти, и он лишится заработка.
Хозяин осла побледнел настолько, что его смуглое лицо стало пепельным. Это было самое страшное в Иране ругательство! Но он все-таки сдержал себя и предпринял наиболее радикальные, на его взгляд, меры: стал швырять камни, чтобы напугать животное. Но оно, наклонив голову, продолжало с хитрецой посматривать вокруг. Казалось, осел любовался собой.
И вдруг, так же неожиданно, как и остановился, пошел.
Тут же все задвигалось: звонко зацокали копыта, простуженно закашляли и зачихали моторы, плавно закачались на верблюдах бусы-амулеты, мелодично запели разнокалиберные – от самых крошечных до весьма внушительных – колокольцы…
Обрадованный возница, нахлестывая лошадь, извинялся:
– Пах-пах! Из-за этого проклятого осла господа потеряли столько времени! Сейчас приедем к замку Хазр-Фирузе, уж там-то будет тихо и спокойно!
Он без умолку болтал, обильно пересыпая свою речь пословицами, поговорками, стараясь развеселить мужчин – тут все были на это большие мастера, – и не замечал, что приезжие сидят молчаливые, пригорюнившиеся – как молодой, так и пожилой…
В центре безлюдной каменной пустыни высился охотничий замок, Хазр-Фирузе. Охотиться практически здесь было не на кого, и замок, построенный в стиле барокко, стал музеем, куда приезжали почти исключительно иностранцы.
Путники постояли немного около пруда, прошли вдоль бассейна, который он питает, потом отправились в совершенно пустой замок.
Они ходили из комнаты в комнату, из зала в зал, рассматривая образцы персидского изобразительного искусства, которыми славится Хазр-Фирузе. На старинных изразцах, покрывавших стены, – традиционные сюжеты:
Мусульманин в чалме нежно обнимает обезьянку…
Куда-то едут на белых верблюдах воинственные стрелки…
Коварная кошка забавляется с мышью перед тем, как полакомиться ею…
Охотник из последних сил борется с медведем…
Две легкомысленные нагие женщины качаются на качелях…
Курильщики опиума с наслаждением выпускают из ноздрей дым…
Дружная пара обезьян в тюрбанах внимательно читает книгу…
Группа людей, забыв обо всем на свете, самозабвенно режется в карты…
Гривастый лев вскочил на спину слону…
– Похоже на Германию и Австрию, да, отец? Хотя Гитлер – далеко не царь зверей, а канцлер Шушниг – тем более не слон. Все ездил договариваться с «великим фюрером», лебезил… И вот! Последнее время Геринг твердил, что отношение Германии и Австрии – чисто семейное дело. Кончилось же оно бандитским захватом, который теперь трактуется как чуть ли не свадебный пир: все целуются, поют, пляшут… Берлинские дикторы едва не лопаются от восторга и умиления: Гитлер снова на своей родине! Наконец-то он смог совершить триумфальную поездку от Браунау, где появился на свет, до Линца!
– Если бы хоть кто-нибудь верил в это, сынок… Ведь еще до захвата власти Гитлер написал в «Майн кампф» совершенно откровенно, что «немецкая Австрия должна вернуться к великой Германской отчизне!» А поскольку книга эта – отнюдь не библиографическая редкость, всем ясно, чего стоит и «чисто семейное дело», и борьба «прогрессивного» Шушнига со своим «реакционным» земляком Зейсс-Инквартом, и умилительное торжество «воссоединения». Кукольная комедия, цена которой – ломаный грош! Правда, фюрер несколько озадачил Запад: обещал пойти на Россию, а двинулся в Австрию… Он как-то проговорился, что Россия такой огромный кусок, которым можно и подавиться. Очевидно, из-за этого пока изменил свои планы. Но от главного, я думаю, он не отступится! Помнишь, мы недавно переводили «Майн кампф» и тебя поразило одно место?
– Да, да, сейчас… Значит, так: «Если мы хотим иметь новые земли в Европе, то их можно получить на больших пространствах только за счет России…» На немецкого обывателя это, конечно, безотказно действует.
– Еще бы! «Михель» на такие вещи клюет мгновенно. В этом – весь расчет… Как это у Гейне? «Михель, пищей без стесненья свой желудок начини, а в гробу пищевареньем ты свои заполнишь дни…»
– Зато Гитлер теперь для бюргеров – мессия! Уж если рождественскую песенку про него распевают…
– Да, его причислили к лику святых. Как все это смешно и грустно! Но в Германии, среди тех, кто вершит дела, уже давно решено: «Лучше Гитлер, чем коммунисты…»
Они говорили негромко, но из-за отличной акустики голоса их звучали гулко и четко под расписными сводчатыми потолками. К счастью, они были в замке одни и имели редкую возможность хоть в какой-то степени сбросить с себя маску и немного расслабиться.
С утра, после «важного сообщения» по радио, в котором взахлеб говорилось о том, что сегодня в Вене опубликован закон, согласно которому Австрия присоединилась к Третьему рейху, о «бурной радости» австрийцев в связи с тем, что над ними отныне колышется фашистские штандарты, – на душе было отвратительно.
– Нам пора, наверное?
– Сейчас, отец. Еще чуть-чуть!
Они снова пошли от изразца к изразцу, от стены к стене. Потом остановились около девиц на качелях.
– «Вино да косы женские – вот мира глубина»…
– Кто это, отец? Здорово напоминает Есенина.
– Да, пожалуй, есть сходство… Недаром мудрецы утверждают: все люди – братья. Это Хафиз. Для своего времени – подлинный революционер! Воспевать красоту женского тела, которое Коран требовал полностью закрывать, и вино – а настоящий мусульманин не должен его пить – это истинный подвиг, на который не каждый отважится! Ну, идем. А то возчик, заждавшись, опять, наверное, ругается.
Они сели на бугристое от ослабевших пружин сиденье и откинулись на кожаную спинку. Отец, достав небольшую трубочку-«носогрейку», молча закурил. Сын тоже молчал.
Неприятностей последнее время у них было хоть отбавляй. Почему все-таки Величко, так хорошо встретивший приятеля после двадцатилетней разлуки, теперь избегает его, даже перестал интересоваться, как продвигается перевод на русский язык «Майн кампф», который сам же попросил сделать.
Дмитрий Варгасов – то есть Пауль Кесслер, в которого Дима превратился полтора месяца назад, благодаря идее Кулиева, подхваченной и воплощенной Гориным, – совсем приуныл. Максим Фридрихович молча обнял его за плечи, хотя никогда сентиментальностью не отличался.
Это означало, очевидно, следующее: «Нельзя раскисать, сынок… Что бы ни случилось, не нужно терять надежды. Даже в самый критический момент! У каждого человека, хоть раз в жизни, бывает свой шанс. Все дело только в том, сумеет ли он воспользоваться им. А у нас с тобой не такое уж критическое положение. Все еще образуется…»
Наверное, именно это сказал бы Кесслер своему вновь испеченному сыну (настоящий, во избежание неожиданностей, переехал из Баку), если бы не опасался возчика: здесь многие знали иностранные языки, в том числе и русский.
Но Дима и так все понял. На минуту ему стало неимоверно стыдно: он – молодой, здоровый – и вдруг расклеился. А Максим Фридрихович, проживший такую мучительную жизнь, потерявший недавно жену, расставшийся неизвестно на сколько с сыном, утешает его, вселяет уверенность и оптимизм.
…В Баку, на Баилове, где жил Кулиев и где обосновались Горин и Варгасов перед выводом Димы за кордон, у него было бодрое и деятельное настроение. От нетерпения (все неимоверно затянулось!), от переполнявшего его желания начать наконец действовать (лаборатория профессора Пфирша работала на полную катушку), просто от юношеской жажды романтики (осторожность «стариков», конечно, чрезмерна) море казалось ему по колено. Лишь бы скорей!
Это хорошо видел Горин, задумчиво поглядывая на грустно-спокойного «отца» и чересчур оживленного «сына».
Максим Фридрихович, обычно больше покуривавший свою трубочку, чем поучающий, вдруг задал Диме стихотворную загадку. Чьи, мол, это строки? «О, доблестный, рвешься ты в бой, осмелев. Но прежде, чем ринуться – дело бойца намеренья вражьи постичь до конца…» Варгасов смутился: во-первых, он не знал автора, во-вторых, сразу же понял намек.
– Это знаменитый Фирдоуси. Абуль Касим. Родился и умер в Тусе, в Хорасане, в одной из провинций Ирана, в полной нищете. Как-то шах оскорбил великого поэта, и тот, покинув дворец, удалился в свой крошечный городок. А когда властелин, желая загладить вину, послал в Тусе огромный караван с бесценными дарами, было уже поздно…
Обыграв в тот вечер Кулиева в нарды, Горин легко встал и потянулся: с тех пор как мамаша Нури Алиевича позанималась его спиной, Сергей Васильевич забыл о своем радикулите.
Правда, некоторое время еще пришлось мазаться какой-то обжигающей смесью и пить горчайшие настои, но овчинка все же стоила выделки – без конца подтрунивал Кулиев. Горин мгновенно парировал:
– «Лучше блюдо зелени, как утверждал царь Соломон, и при нем любовь, нежели откормленный бык и при нем ненависть…»
– Я требую реванша! – угрожающе произнес Кулиев.
– Ну, ладно, ладно… Расшумелся! – Горин сел к столу, и через минуту в комнате уже снова слышался стук кубиков и хлопанье шашек о нардовую доску: «шеше беш» («пять и шесть») была весьма шумной игрой, особенно когда ею занимались азартные люди.
Дима пошел тогда немного проводить Максима Фридриховича. В центре города вместе они никогда не появлялись: «Терьякеш», который с осени был под наблюдением Кулиева и задания которого, после согласования с Нури Алиевичем, «в меру сил» выполнял Кесслер, мог все же за ним следить.
Особенно теперь, когда Муслимов узнал о «горе» Кесслеров: Павел, работавший в местном потребсоюзе, совершил вместе с несколькими товарищами очень крупную растрату и, боясь суда, спрятался у друзей, надеясь, что там его не найдут. А отцу приходится говорить милиции, что тот неожиданно куда-то уехал, даже не поставив его в известность…
Убитый вид Максима Фридриховича и разговор в народе о злоупотреблениях в потребсоюзе, кажется, убедили Муслимова. И когда Кесслер, в полном отчаянии, попросил его связаться с Шелбурном, чтобы тот помог им с сыном бежать в Иран, нехотя согласился это сделать, тут же, впрочем, потребовав, чтобы Максим Фридрихович достал некоторые радиодетали: покупать их в магазине Муслимов считал опасным.
Ему, конечно, не хотелось выпускать из Баку такого безотказного человека, как Кесслер, но, памятуя о давней дружбе того с полковником и опасаясь взбучки, если с Максимом Фридриховичем что-нибудь случится, решился все-таки по своим каналам доложить Шелбурну о происшедшем и передать просьбу Кесслера.
И вот в новом доме на Баилове, неподалеку от Биби-Эйбата, несколько человек нетерпеливо ждали ответа полковника. От него зависела вся операция, придуманная Кулиевым: переправить в Персию под видом сына Максима Фридриховича Диму Варгасова. А там – и Германия становилась большей реальностью.
В Иране у Кесслера – это было проверено – сохранилось много знакомых по корпусу Баратова, не захотевших вернуться в Россию. В том числе и Григорий Степанович Величко, заправлявший местным филиалом русской фашистской организации, центр которой находился в Берлине. На него-то и была основная надежда! Неужто не поможет старому приятелю, только что похоронившему жену, устроиться на первых порах? А может, даже и перебраться в Германию?
Ведь Паулю надо поступить в университет! На родине, к сожалению, ничего не вышло: сыну царского офицера туда дорога была закрыта. Но почему способный мальчик должен расплачиваться за поступки родителей, уже сто раз жалевших, что уехали из Тегерана и попали в лапы к Советам? Некрасивая история с деньгами, в которую Пауля втянули более опытные люди, – результат нервного потрясения после смерти матери… А также несправедливости окружающих по отношению к младшему Кесслеру, которую тот постоянно ощущал…
Но пока в мыслях у всех был Шелбурн. Вдруг он откажет? Тогда пойдет насмарку почти трехмесячная подготовка. Максим Фридрихович за это время стал хорошим радистом, Дима – пополнил свои знания о Германии и изучил Персию.
«Отец» и «сын» стояли неподалеку от дома Кулиева – дальше идти вместе они не рисковали – и смотрели на россыпь огней внизу, под горой: основной Баку был там. И хоть февраль не лучшее время года в этом субтропическом городе, хоть неизбывный запах нефти еще не перебивался, как в апреле или мае, терпким ароматом южных растений, все здесь было мило и знакомо. Все было своим, родным…
Особенно для Кесслера, прожившего в Баку двадцать лет! Жаль только, что эти годы были отравлены постоянным страхом, что зыбкое благополучие семьи в любой момент может рухнуть. Да, это был дом, построенный на песке, хотя и жила в нем Ольга – энергичная женщина, теплая и реальная…
Кесслер и Варгасов молча простились. Два человека, еще недавно совсем незнакомые, а теперь настолько близкие, насколько могут стать близки люди, идущие на такое задание. Кроме всего, они просто пришлись друг другу по душе. В подобных ситуациях это – не последнее дело…
Диме нравился сухопарый, не отяжелевший с годами, безукоризненно интеллигентный Кесслер. Нравилось, как Максим Фридрихович вел себя, когда пришел к Кулиеву: не искал оправданий, не просил о снисхождении. Нравилось, как просто отреагировал на предложение Горина и Кулиева искупить свою вину перед родиной… Сразу же сказал, что пойдет на это с большой радостью.
А Дима «взял» Кесслера педантичной аккуратностью, рассудительностью и, как ни странно, грустью в светлых глазах, перемежавшейся, то вспышками безудержного смеха, то ядовитым сарказмом, то мягким юмором – весьма неожиданными для человека такой неприметной внешности.
– Ну, спокойной ночи, сынок! – Кесслер, не отпуская руку Димы, еще некоторое время смотрел на огни у своих ног. Очень не хотелось ему отправляться в свое осиротелое жилье. – Пойду… – Максим Фридрихович нехотя выпустил ладонь Варгасова. – Значит, договорились: если не будет никаких известий, явлюсь в пятницу, если что прояснится – в тот же день.
Дима долго глядел вслед Кесслеру, шагавшему по узкому тротуару четко и красиво, будто на параде. Он вспомнил вдруг, как, обсуждая с Кулиевым судьбу Максима Фридриховича, Горин привел слова Конфуция: «Ошибки, которые не исправляются, вот настоящие ошибки…»
Когда Варгасов вернулся в дом, мужчины уже не играли в нарды, а, надев фартуки, готовили ужин. Нури Алиевич отправил мать погостить в деревню, поэтому обходились своими силами. Главным кулинаром был, конечно, хозяин, большой знаток азербайджанской кухни. Остальные – на подхвате: подать, принести, почистить картошку, вымыть рис…
И Горин, и Кулиев нервничали, хоть старались скрыть это за всякими шутками-прибаутками, нардами и приготовлением сложнейших местных блюд. Что сейчас думает Шелбурн? Неужели бросит Кесслера в беде?
А через день в доме на Баилове был праздник: когда стемнело, неожиданно пришел Максим Фридрихович и торжественно объявил, что Шелбурн сказал «да».
– А ведь вышло! Вышло! – радовался Кулиев. – Даже самому не верится… Мне кажется, по этому случаю не грех выпить коньячку. Кворум для проведения мероприятия я наберу?
Кворум Кулиев набрал. Как ни торопился Максим Фридрихович уйти, и его усадили. Заодно обсудили кое-какие детали… Они еще не прощались: переход границы намечался через неделю, и у них было для этого время. Но различных мелочей, которые требовали уточнения, как во всяком ответственном деле, оказалось предостаточно!
А потом уже было настоящее прощание на квартире Кулиева – без слез, лишь с комком в горле да с каким-то сумасшедшим сердцебиением… И многое другое!
Немноголюдный утренний вокзал, куда Кесслер явился один… Полупустой поезд, идущий в сторону Астары, к которому в самый последний момент прибежал перепуганный сын Максима Фридриховича, сразу же нырнувший в вагон… Маленькая станция Дашалты, где в тот же вечер Кесслеров поджидал молчаливый Карим-даи, сразу же признавший в пассажирах, сошедших с поезда, именно тех людей, которых ему надлежало отвезти в приграничное село…
Тесная повозка Карим-даи, запряженная парой могучих медлительных буйволов… Неожиданно вынырнувшее из чернильной ночи скопище домишек, надрывный лай собак, едучий дым кизяков…
Старик, в холщовых штанах и выцветшей жилетке поверх потрепанной рубахи, сидел, поджав ноги, на ковре и пил маленькими глотками чай. Увидев вошедших, он поднялся и, извинившись, что в доме нет стульев, пригласил гостей немного отдохнуть да поужинать, чем Аллах послал…
Тотчас появилась тоненькая женщина, у которой из-под покрывала был виден лишь один черный, светившийся детским любопытством глаз, все время задерживавшийся на Варгасове. Она постелила на ковер скатерть, поставила еду, чай и, оглянувшись последний раз, бесшумно исчезла.
– Пойдем через часок… А пока подкрепитесь! – проводник опустился на ковер и жестом пригласил Кесслеров последовать его примеру. Он почти не присматривался к ним – итак было ясно, что это именно те люди, о которых говорил «Терьякеш». И вдруг произнес вкрадчиво:
– Глаза сына – прямо как у отца…
Варгасову стало не по себе. Неужели их несхожесть так очевидна? Но в конце концов он ведь может походить и на мать? Дима приглядывался к проводнику. Далеко не молодой человек, а занимается таким опасным делом! И видно, что оно для него не в диковинку… Прибыльное, наверное, судя по тому, сколько запросил для проводника Муслимов! А может, и не только для проводника?
В полночь, когда село уже спало, двинулись в путь. Шли молча, гуськом, почти на ощупь. Тьма стояла непроглядная, на небе не было ни звездочки – все заволокло туманом! Но старик вел уверенно: проторенная, должно быть, тропка… Примерно через полчаса проводник обернулся:
– Скоро уже… Обычно советские пограничники сюда, не заглядывают, а вчера их здесь видели… Так что идите тише!
– А как на той стороне? Не попадем под обстрел? – спросил Максим Фридрихович.
– Ну что вы, агаи! Там – свои люди, хорошо меня знают… Ш-ш-ш…
Вдруг совсем близко раздался пронзительный свист, и старик, как подкошенный, рухнул на землю. Отец и сын не заставили себя просить. «Что же это такое? – лихорадочно соображал Дима. – Наши пограничники? Но они же предупреждены! И потом – зачем им свистеть? Может, проводник не надежен? Вон как прячет под себя сверток! Явная контрабанда…» Они стали уже мерзнуть, когда старик наконец подал сигнал: пошли!
– Пастухи, наверное… – прошептал непослушными, то ли от холода, то ли от испуга, губами. – Еще совсем не много…
Тропа кончилась, и начались заросли колючего кустарника, который больно царапался. «Сасапарили это, что ли?» – вспомнил Дима, интересовавшийся во время подготовки даже фауной и флорой тех мест, где предстояло обосноваться. Но одно дело – справочники и пособия, а другое, когда этот кустарник вспарывает тебе кожу…
– Иншалла! – негромко произнес старик, и Кесслеры остановились: раз «иншалла», значит, будет объявлено что-то важное. И вправду!
– Сейчас мы перейдем границу. Во имя Аллаха милостивого и милосердного… – еле слышно напутствовал их проводник. И они снова двинулись вперед.
А через несколько мгновений раздался вздох облегчения, и старик громко, уверенно возвестил:
– Мы на персидской земле.
– Браво! – устало откликнулся Максим Фридрихович. Путь был непривычным и нелегким для пятидесятилетнего человека: то чуть ли не ползком, то сквозь заросли. Дима, шедший впереди, придерживал колючие ветки, но, видно, не до конца уберег Кесслера: тот все прикладывал к щеке платок, наверное, ободрал…
Вскоре они пришли в деревню, мазанки которой одинаково кончались островерхими соломенными крышами. Вскочив, залаяла привязанная к телеге собака. Но проводник прикрикнул, и она мирно улеглась на прежнее место.
Старик зашел в дом, и там тотчас засветилось окно, а на пороге, приглашая беглецов войти, появилась зевающая персиянка с русским цветастым платком на плечах. Через пару минут вышел хозяин, застегивавший на ходу рубашку: проводник почтительно приветствовал его.
Женщина, поймав взгляд мужа, быстро собрала на стол – то бишь, на ковер. Но было не до еды: давали себя знать усталость и напряжение. Всем больше хотелось спать, чем есть. Поэтому довольно скоро разошлись по своим углам. Лишь хозяин с проводником еще долго колдовали над свертком, что так оберегал старик…
Кесслеры знали, что «друг из Тегерана» велел доставить их в имение помещика Ашрафи, где надо будет ждать документы, которые позволят спокойно жить в столице.
Утром отец с сыном на ослах покинули деревню. Дима с любопытством озирался по сторонам. Но ничего интересного не увидел! Унылая голая степь… Бесснежные поля… Редкие глинобитные деревушки… Вот тебе и загадочный Иран!
Гилянское имение Ашрафи выглядело ничуть не хуже того, где двадцать лет назад Кесслер с Шелбурном отмечали переход помещика на службу к англичанам и присутствовали на диковинной охоте на уток. А село при нем было даже побогаче: дома каменные, под железными крышами.
Ашрафи встретил беженцев как самых желанных гостей:
– Мир вам! Мы слышали, что у вас некоторые неприятности. Тем больше наша радость теперь, когда мы видим вас здесь в добром здравии…
Типичная дань Востоку! А так помещик выглядел стопроцентным европейцем. Да и обед состоял из французских блюд – не то что в семнадцатом году…
– Люблю эту кухню! – сказал Ашрафи. – Она и острая, и нежная, и оригинальная!
Кесслер в ответ лишь улыбнулся: он хорошо помнил, что хозяин весьма подвержен влияниям. Наверное, кто-то из сильных мира сего похвалил, допустим, луковый суп в горшочках, а Ашрафи – тут как тут.
Но как только гости уедут, Максим Фридрихович в этом не сомневался, и хозяин, и слуги перелезут в просторные персидские одеяния, а по всему дому разольется запах дешевого бараньего сала: Ашрафи был скуповат, особенно в мелочах…
Через неделю в шикарном экипаже помещика гости прибыли на ближайшую станцию: накануне была получена условная телеграмма, из которой стало ясно, что документы готовы и можно выезжать. А еще через день натужно вздыхающий паровоз подтащил состав к перрону Тегеранского вокзала.
Сразу же к Кесслерам подошел незнакомый молодой человек и вручил им запечатанный конверт: ошибиться он не мог – в этом поезде больше не было европейцев. Не дожидаясь, пока вскроют конверт, молодой человек безмолвно удалился. В памяти осталось лишь удлиненное лицо с сильно выдвинутой нижней челюстью, расплющенные уши да нос со сломанной переносицей… Парень, видно, увлекался боксом.
В конверте оказались все необходимые документы и записка, напечатанная на машинке, без обращения, без подписи. Максима Фридриховича приглашали в «известный ему особняк»: Шелбурну не терпелось увидеть своего подопечного, спасенного и облагодетельствованного.
И вот они встретились в английском посольстве. Кесслер был бледнее обычного: утомительный переход, ожидание документов, долгое хождение по улочкам засыпающего города, чтобы выявить, нет ли «хвоста», – все сказалось. Максим Фридрихович произвел на мало изменившегося полковника неважное впечатление.
– Да-а-а… Двадцать лет! – философствовал тот, открывая бутылку виски. – Сейчас немного выпьете, и жизнь покажется не такой уж скверной штукой! Как жаль Ольгу-ханум… В ней было столько шарма! А какие глаза?
Заметив, что от этих слов Кесслеру стало совсем худо, Шелбурн замельтешил:
– А моя Лилиан совсем старушкой стала, хоть и бодрится… Грустный возраст для женщины, привыкшей нравиться…
Максим Фридрихович лишь пригубил рюмку, но и этого было достаточно, чтобы усталое лицо его слегка порозовело.
– Ну, вот видите? – обрадовался полковник. – Минимум десять лет сразу сбросили! Виски – настоящее лекарство. А некоторые почему-то не понимают этого…
Шелбурн поинтересовался здоровьем Пауля – вдруг он так же, как и в детстве, будет болеть в этом климате, – спросил, где устроились.
– «Юлдуз»? – ужаснулся полковник. – Кто вам порекомендовал эту захудалую «звезду»? Ах, Ашрафи… Ну, тогда все понятно! Он стал настоящим Гобсеком. Разница лишь в том, что он даже чужие деньги экономит… Кстати, как у вас с ними? Может, ссудить?
– Спасибо, не надо. Для начала хватит: кое-что удалось сохранить из наследства. А там думаю открыть вместе с Паулем радиомастерскую: он, как и я, хорошо в этом разбирается.
– О-о-о… Тут у вас не будет конкурентов. Но, честно говоря, я думал, вы не собираетесь здесь задерживаться, захотите устроиться в более приличном месте… Это ведь – дыра, куда можно приехать лишь при особых обстоятельствах, и то не надолго!
– У нас с сыном, очевидно, именно такие обстоятельства… – горестно уронил Кесслер.
– Не огорчайтесь, Максим Фридрихович! То, что произошло с Паулем, явная случайность… Чего не сделаешь, когда тебя всю жизнь травят? Вполне можно его понять. Такая дикая страна, как Россия, да еще советская, конечно, не для Кесслеров – людей тонких и воспитанных в лучших традициях…
Максим Фридрихович молчал: он понимал, куда клонит Шелбурн.
– Мальчику ведь надо учиться дальше! Если большевики подвергли его остракизму, то приличные люди, скажем, в Лондоне или на вашей настоящей родине, могли бы оказать ему протекцию при поступлении в университет. Как вы на это смотрите?
– Положительно… Но хотелось бы стать на ноги – в материальном отношении, чтобы ни от кого не зависеть…
– Разве друзья считаются между собой? – Шелбурн улыбнулся. – ѕВсе будет в порядке, Максим Фридрихович! Завтра у меня окончательно прояснится один вопрос, и мы потолкуем о вашем дальнейшем житье-бытье. Мне даже неловко, что я вас сразу же с дороги зазвал. Но уж очень велико было желание повидаться… Столько лет! А все – будто вчера…
Чтобы прервать сетованья Шелбурна, Кесслер поднялся и стал прощаться. Хозяин его не задерживал. А на следующий день молодой человек с боксерской внешностью разыскал Кесслеров в «Юлдузе» и протянул Максиму Фридриховичу записку. На этот раз он дожидался, пока ее прочтут.
Шелбурн писал, что обстоятельства неожиданно изменились: его срочно отзывают в Лондон. Податель сего – Джо Бутлер, клерк транспортной конторы «Вильямс и К°», его человек. К нему можно, в случае чего, обратиться. Сам же он, без указаний полковника, ни о чем просить Кесслеров не станет.
Бутлер дождался, пока Максим Фридрихович прочел записку, хорошенько все запомнил и сжег на спичке листок… Лишь после этого, все так же не раскрыв рта, повернулся и вышел.
– Итак – Величко?
– Величко, Пауль. Благо, Шелбурн исчезает с горизонта.
Когда Максим Фридрихович впервые пошел к Григорию Степановичу, Дима был в некотором беспокойстве: как-то тот его встретит? Ведь уговаривал в свое время – не уезжай! Чего ж теперь, мол, слезы лить? Варгасов то стоял у окна, разглядывая пеструю шумную толпу, то нетерпеливо шагал по небольшой комнате, иногда останавливаясь перед изящными миниатюрами на стенах, призванными, очевидно, отвлекать внимание от убогой обстановки.
Выполнены они были действительно мастерски! И яркий мак, с мельчайшими прожилочками, и серо-зеленая ящерица, прикорнувшая на солнце, невиданная птичка, чьи перышки так сверкали и переливались…
А в это время Максим Фридрихович пил чай из армудов в кабинете Величко. Давний приятель превратился в сухого и сгорбленного старичка. Будто жаркое тегеранское солнце вытопило из Величко все соки и оставило наконец в покое. (Никаких полотенец и в помине не было!)
Да и без родины, наверное, жить тяжко… Иран, судя по всему, ею не стал. От России Григорий Степанович добровольно отказался. В Германию, чьи интересы он настойчиво защищал с приходом к власти фашистов, его последней надежды на уничтожение большевизма, не уехал. Да и куда двинешься-то, когда здоровья ни на копейку?
Они уже все обговорили, все обсудили и теперь молчали, радуясь встрече и хорошо заваренному чаю…
Величко с сочувствием слушал о переживаниях Кесслера в связи со смертью жены и поступком сына. Максим Фридрихович с немалым интересом расспрашивал о тегеранских новостях, о реакции эмигрантов на политику Гитлера.
В предчувствии нападения Германии на Советский Союз эмигранты разделились на два лагеря.
Одни – к ним относился и Григорий Степанович – считали эту войну единственным средством избавления от коммунистов. Фашисты-де наведут долгожданный порядок, установят справедливую власть, и белые парии вернутся в Россию…
Другие доказывали, что в случае войны эмиграция не должна выступать против советской власти, ибо эта власть будет защищать родину от оккупантов…
– Да, только с помощью национал-социалистов мы сможем умереть на земле своих отцов… – задумчиво произнес Величко, хотя они давно уже оставили эту тему.
Он сидел за старым расшатанным столом, зажав в морщинистой руке стаканчик чаю, а сзади, на стене, висело сине-бело-красное знамя с вышитыми золотом словами: «Русская национал-фашистская революционная партия» и портрет ее главаря графа Анастасия Вонсяцкого, здоровенного, совершенно лысого детины, одетого «а-ля Гитлер» в военный китель без орденов и знаков различия, лишь на рукаве – повязка со свастикой.
Максим Фридрихович старался особенно не рассматривать русского фюрера. Величко коротко объяснил, кто это да что, – и слава богу! Но Кесслер многое мог бы поведать своему приятелю: Горин и Кулиев отлично их подготовили.
Интересно, как бы отреагировал Григорий Степанович, узнав, что граф – вовсе не граф, а самозванец? Что после поражения Деникина, у которого он служил, возглавил в Крыму банду белых террористов, похищавшую людей и пытавшую их до смерти, если вовремя не поступал выкуп? Что, приехав в Америку, он женился на Мэрион Бэкингхем Рим Стивенс, сверхмиллионерше, которая была старше его на двадцать два года? Что, собираясь возглавить антисоветскую армию, созданную на деньги своей престарелой жены, шпионя в пользу Германии и Японии, организовывал диверсии в СССР, в результате которых гибли мирные жители?
Но Вонсяцкий опирался не только на германо-японский блок. «Граф» не раз подчеркивал, что у него и у Троцкого «параллельные интересы» в борьбе против советского режима.
Но зачем Величко об этом знать? Пусть сидит под портретом и под трехцветным флагом в своем кабинетике, который он важно именует «резиденцией», и ждет сигнала: когда можно будет отправляться в родные пенаты умирать.
– Ты, Максим, пока оглядись, – вспомнил Величко о госте, очнувшись от задумчивости. – Устройся… Пообщайся с нашими – ты многих знаешь! Их можно встретить не только здесь, но и в православной церкви, и в русской библиотеке на Каваме Салтане… Если будет нужна помощь с квартирой или мастерской – скажи: все сделаем…
Величко говорил отрывисто, слегка задыхаясь: видно, сердце сдавало.
– Потом вы, если захотите, окажете услугу нам, нашему движению… Два новых человека в местных условиях – это много…
– Конечно же, Гриша! О чем речь? Вот только разберемся немного с бытом и подключимся, – поспешил заверить Максим Фридрихович. А сам подумал: «К чему подключаться-то? К какому такому “движению”? Ничего ведь здесь конкретно не делается! Одна пустая болтовня да умиление тем, что происходит в Германии или в курируемых ею подлинных очагах “антикоминтерновской деятельности”!»
Максим Фридрихович уже прощался с Величко, когда в кабинет зашел какой-то человек. «Ну и внешность! – невольно подумал Кесслер. – Типичный приказчик, только без цветка в петлице…»
– Познакомьтесь, господа! – Величко поспешил представить их друг другу. – Мой ближайший помощник Кушаков… Мой сослуживец по корпусу Баратова…
«Ближайший помощник», небрежно кивнув головой и не расщедрившись на рукопожатие, что несколько изумило Кесслера, сразу же начал обсуждать с Величко какой-то вопрос. Максим Фридрихович откланялся. Уходя, он перехватил угрюмый взгляд темных, слегка раскосых глаз «приказчика».
«Иль взревновал? – недоумевал Кесслер, возвращаясь в гостиницу. – В друзьях, видно, ходит, вот и боится соперничества… Никто у тебя Величко не отнимет! Живи себе спокойненько, господин Кушаков».
Максим Фридрихович медленно шел по улицам, пытаясь проанализировать встречу, и не заметил, что улыбается: все прошло сверх ожидания гладко! Потом, глянув на часы, поторопился нанять извозчика: прошло много времени, и Пауль, наверное, места себе не находит…
Подкатив к гостинице, Кесслер увидел в окне второго этажа Пауля. Помахал ему рукой – все, мол, в порядке – и стал не спеша подыматься по обшарпанной, но все же покрытой истертым ковром лестнице.
Через несколько дней Кесслеры переехали в отремонтированное и переоборудованное помещение мастерской. Вскоре в центре Тегерана, неподалеку от самого бойкого места – пересечения улиц Стамбули и Лалезара – появилась новая вывеска:
РЕМОНТ РАДИОАППАРАТУРЫ
БЫСТРО И ДОБРОКАЧЕСТВЕННО
МАКС КЕССЛЕР И СЫН
Прошло совсем немного времени, появился первый клиент, а с ним и повод отметить все сразу: переход границы, устройство, заказ Величко на перевод «Майн кампф», дружеские отношения, неожиданно завязавшиеся с племянником Григория Степановича, Алешей, Диминым ровесником…
К тому же и связь с Москвой установили! Уже ушла туда варгасовская радиограмма за подписью «Джим», в которой они доложили о тегеранской обстановке. Уже была получена ответная от «Питера» – Горина.
Поэтому отец с сыном решили отпраздновать свои успехи. Максим Фридрихович купил бутылку местной водки, кишмишовки, а к ней раздобыл ветчину в единственном магазине, где имелась эта противопоказанная мусульманам пища: на Лалезаре, в «Украине». Хозяин магазина, белоэмигрант, нарезал своему собрату по несчастью отличные постные ломтики, один к одному…
Незадачливый извозчик все-таки довез Кесслеров до Тегерана. Пробок на дороге больше не было, основной поток грузов шел в город. Путников то и дело догоняли верблюды, ослы и мулы, везущие в столицу всевозможные вещи, которыми славится щедрая Герсира, юг страны.
Из Кума – стеклянные и гончарные изделия… Из Катана – бронзу и фаянс… Из Иезда – оружие, сахарные изделия, хну… Из Кирмана – знаменитые шали… Из Шираза – розовую воду, которой тот снабжает всю страну, и очень крепкое красное вино…
Наконец Кесслеры подъехали к Туп-Хане, к Пушечной площади, около которой начинался базарный лабиринт, и увидели, что народа вокруг – хоть отбавляй! Знаменитый «Эмир» работает на полную мощность…
– Пойдем, Пауль, перекусим чего-нибудь? Я основательно проголодался.
– Пожалуй, и я тоже… Ехали – что-то не замечал. А сейчас прямо сосет под ложечкой!
И они отправились в одну из базарных чайных, по-холостяцки облюбованную чуть ли не с самого начала: когда им готовить себе горячее?
По дороге то и дело слышалось: «Клянусь циновкой Али!», «Денежку на уголь подайте рабу вашему!», «Во имя Шахмардана, во имя Джама и Сулеймана!» Кесслеры довольно бодро продвигались по базарным улицам и улочкам. Не то что в тот день, когда Варгасов впервые попал сюда!
…Тогда он как-то оторопел от ударившего в нос терпкого запаха пряностей: корицы, кардамона, гвоздики, мускатного ореха… От гомона торгующихся… От надсадных криков погонщиков… От цокота копыт верховых лошадей, проносящих мимо живописных седоков… Все лавки-магазинчики были без дверей, и в них не только продавали товар, но и создавали его тут же, у потребителей на глазах…
Максим Фридрихович завел Диму к книготорговцу. Там было тихо и чинно: сюда приходили не только за книгами, но и почитать газеты, попить чайку, покурить кальян, обсудить философскую проблему…
Варгасова потряс базарный темп: все куда-то спешили, быстро чеканили и варили, скоро договаривались и мгновенно исчезали с покупками. А слуги в чайных вообще не имели ни минуты покоя! Особенно трудно было угодить курильщикам опиума – они ждать не любили. Поэтому официанты то и дело выбегали наружу и размахивали проволочными корзинками, чтобы добела раскалились угольки, которыми наркоманы раскуривают свои трубки. Так русские бабы в деревнях раздувают утюги: аж искры летят во все стороны!
Чайная, в которую захаживали Кесслеры, была не самая шикарная – с зеркалами и хрустальными люстрами, – но и не захудалая. Когда они появились, там кто-то играл на флейте. Беспрерывно кланяясь, слуга провел их в нишу восьмиугольного зала. Справа от Кесслеров, грея пальцы над жаровней, сидел, судя по белому тюрбану, купец. Возле его ног устроился нищий, раскуривавший ему трубку. Слева кто-то тихонько пел, не обращая внимания на флейту. В центре, около восьмиугольного, как и зал, бассейна, обосновался парикмахер, деловито подбривавший кому-то затылок.
Когда трапеза уже подходила к концу, в чайную вошел сказочник, и Максим Фридрихович решил остаться ради Димы, который раньше ничего подобного не видел.
– Бац авардера, бад мибарад… – негромко начал сказочник, устроившийся посреди зала. Тотчас перестала играть флейта, замолк сосед слева, перестал попрекать в чем-то нищего сосед справа. Воцарилась абсолютная тишина.
– Что с ветра пришло, то на ветер и пошло… – шепотом перевел Максим Фридрихович. – Смысл этой сказки, «Хлопок», таков: плоды труда должны доставаться тому, кто работает…
Это был не простой рассказ, а целое представление!
Сказочник то осторожно ходил, то подпрыгивал, то еле слышно шептал, то громко кричал, изображая разных действующих лиц. Он был то очаровательной девушкой; то злым духом, оборотнем; то могучим дивом, который добр к тем, кто не хочет ему зла; то капризным, привередливым джином; то юной пери – женщиной неземной красоты….
В сказках фигурировали традиционные герои: добрый принц и злая мачеха, трудолюбивый крестьянин и жадный мулла… Но самыми популярными действующими лицами все же оказались различные предметы, помогающие героям: котел, который всех насыщает; дубинка, отнимающая награбленное и наказывающая обидчика; дерево, дающее возможность перебраться через реку, где нет моста; листья, излечивающие от любой болезни; не знающий преград ковер-самолет…
Не хуже трудились ради справедливости и животные: корова, морской конек, голубки, волшебная птица Симорг…
Сказочник произнес заклинание и вдруг в самом драматическом месте сделал паузу: требовалось поддержать его небольшой мздой. Когда достаточное количество монет легло на медный поднос, рассказ был продолжен.
Одна сказка сменяла другую, и Дима, с помощью Максима Фридриховича, понял, что уже слышал подобное в детстве. И про храбреца, который «одним махом семерых побивахом», и про морского конька, напоминавшего русского «горбунка», и про Шахрбану – родную сестру Золушки…
– С тех пор как принц увидел Шахрбану, он влюбился в нее и, засыпая, постоянно держал ее туфельку у себя под головой, а пылью ее мазал глаза вместо сурьмы… – напевно звучал голос рассказчика.
И публика зачарованно слушала его, будто впервые, хотя почти все знала наизусть и время от времени хором предвосхищала слова сказочника про страдания бедной девушки изумительной красоты, у которой во лбу «светила луна, на подбородке горела звезда, а лицо было так прекрасно, что нельзя было найти равного». Но сколько благодаря коварной мачехе на ее пути было преград и препятствий! Даже див недоумевал:
– Как ты сюда попала? Ведь здесь такое место, где птица Симорг сбрасывает свои перья, богатырь роняет щит, а газель ломает свои копыта?
Но добро победило зло, как и должно быть на земле, как постоянно мечтают о том люди.
– Было это или не было, а только… – традиционно начал сказочник очередной сюжет. И Дима почему-то именно из-за этих слов вдруг отключился от окружавшей его действительности, будто та самая могучая Симорг перенесла его не спрашивая, хочет он или нет, на семь лет назад, в Москву.
…Весной тридцать первого года они кончили школу. Сколько же у всех было волнений, переживаний! И он и Марина до последнего дня, буквально до выпускного вечера, еще точно не знали, что же их привлекает.
А потом почти одновременно приняли довольно странные для обоих решения. Варгасов – так считали все, и он особенно не возражал, – должен был пойти в институт иностранных языков, Мятельская – в театральный… Ей внушили, что такая внешность и такой голос не должны пропадать. А решили они иначе: Дима будет юристом, Марина – врачом.
Подали документы в институты и стали готовиться. Целыми днями они сидели в библиотеке, обложенные такими горами книг, что их голов почти не было видно. Лишь в полдень позволяли себе что-то пожевать наспех – и снова за стол, к лампе с зеленым стеклянным абажуром. Вечером их шатало от переутомления и недоедания…
– Все! – сказала однажды Маринка. – Завтра устраиваем перерыв и едем в Серебряный бор. А то свихнемся! Наши сокольнические «лужи» – не выход из положения. Купаться – так купаться!
Дима не стал возражать.
Они с нетерпением ждали следующего дня и не знали, что он станет для Марины последним.
А потом он все видел словно сквозь какую-то дымку. «Скорую помощь», на которой их привезли (ее – мертвую, его – живого). Корпус больницы Склифосовского, куда Маринку, уже одну, внесли. Похоронную процессию и плывший над толпой гроб. А за ним, на стуле, что несли ребята, «бабуленька»: когда она все узнала, у нее отнялись ноги.
Они были почти на одном уровне – шестнадцатилетняя девушка в гробу и маленькая старушка на стуле, которая, не отрываясь, смотрела на белое, без капли румянца, застывшее лицо и, время от времени наклоняясь вперед, просила негромко: «Встань, Маринушка! Встань, доченька! Дай я лягу!»
Мерно, в такт шагам, покачивался гроб. Дурманно пахли разморенные июльским солнцем цветы, усыпавшие Марину. Шевелилась под порывами ветра ее непослушная каштановая челка.
С кладбища взрослые поехали к Мятельским домой, на поминки. А молодежь собралась у Лорелеи.
Сидели за столом тихие, некрасивые от слез и горя. А Маринка вроде была рядом, как в те разы, когда они врывались в небольшую комнатку Ани и устраивали в ней невозможный тарарам; просто вышла за чем-то на кухню. Пили ее любимый «Мускат», слушали ее любимые пластинки.
А потом Лорелея запела, как недавно, на выпускном вечере:
Девчонки разревелись, парни начали сморкаться и откашливаться… А Дима сидел будто каменный: ни слезинки! На него косились, и лишь Ани все понимала: подходила без стеснения, гладила шершавой от мела ладонью по голове и смотрела с таким состраданием, что лишь ее лицо осталось в памяти от тех дней, не подвластное белой пелене, которая укутала все вокруг.
Как он сдавал экзамены, как потом сидел на лекциях – Дима почти не помнил. Все словно в полусне… Приходил немного в себя лишь на кладбище: сажая цветы, убирая могилу, просто устроившись на зыбкой скамеечке напротив улыбающейся с фарфорового овала Марины. Лишь бы никого вокруг не было: только она и он! Так вот и выбирал время, ожидая, когда удалятся пришедшие к ней или к тем, кто рядом.
И в день ее рождения, двадцать шестого октября – Маринке исполнилось бы семнадцать, – Дима издали следил, когда уйдут родственники, а потом сидел один до темноты, вспоминая все и вздрагивая от падавших на него с жестяным шелестом листьев. Так было из года в год… Так было прошлой, осенью, когда он уже знал, что прощается с Маринкой надолго…
– Сказка наша кончиться успела, а птичка в свое гнездо не прилетела…
Типичная для персидского фольклора концовка, такая же неожиданная для Димы, как и традиционное начало: «Было это или не было», вдруг вернула ему ощущение реальности и одновременно добавила грусти. Это точно! Птичка в свое гнездо не прилетела… Теперь вот он улетел из своего, оставив муттерчик одну. Все, о чем он попросил Горина перед выездом из Баку, – не забывать Варвару Ивановну…
Неподалеку от мастерской Кесслерам повстречался Алеша Величко. Немного поболтали втроем, потом Максим Фридрихович распрощался:
– Я пойду, что-то устал сегодня. А вы, наверное, еще поболтаете, молодые люди?
Приятели неторопливо прохаживались по пустеющей вечерней улице и говорили обо всем на свете: от грядущей войны до местных соблазнительниц…
– Да! – Алеша резко остановился. – Когда вы успели насолить этому хмырю?
– Какому?
– Кушакову, дядиному помощнику?
– Понятия не имею! – Дима пожал плечами. – Я с ним почти не знаком, отец тоже виделся всего пару раз…
– Странно… Ты знаешь, я сегодня был в резиденции и случайно услышал, как Матвей Матвеевич горячо доказывал, что вы – большевистские шпионы. Дядя сердился, возражал… Но тот твердил свое, требовал выяснений… И, знаешь, я припоминаю, что уже слышал подобные высказывания Кушакова, но очевидно, более завуалированные: поэтому-то я на них раньше не обращал внимания. А тут – и фамилия называлась и это идиотское слово «агенты»!
– Ну, почему же идиотское? Разведка существует тысячелетия…
– Возможно. Но вас с отцом она так же касается, как и меня, скажем, музыка! – У Алеши полностью отсутствовал музыкальный слух.
– Во всей этой глупой истории меня трогает только одно, – задумчиво сказал Дима. – Твой дядя резко изменился к отцу. Тот это почувствовал, и ему, конечно, неприятно. Давние друзья – и вдруг какой-то Кушаков… Откуда он, между прочим, взялся?
Поздним вечером тринадцатого марта тридцать восьмого года «Джим» отправил «Питеру» внеочередную радиограмму:
«Необходимо срочно навести справки о помощнике Величко Кушакове Матвее Матвеевиче, служившем, по его словам, два года назад в торговой сети Ростова и преследовавшемся якобы за несогласие с советской политикой. Заподозрил нас, всячески обрабатывает общественное мнение, мешает выполнению задания. В остальном все нормально. Привет близким».
ДОНЕСЕНИЕ ПОЛЬСКОГО ПОСЛА В ПАРИЖЕ
ЛУКАСЕВИЧАО БЕСЕДЕ С ФРАНЦУЗСКИМ МИНИСТРОМИНОСТРАННЫХ ДЕЛ БОННЭ
Совершенно секретно. Париж 27 мая 1938 г.
Господину министру иностранных дел.
Варшава.
«Сегодня, в 11 часов 45 минут, я посетил министра Боннэ… Он сообщил мне, что имел беседу с генералом Гамеленом на тему о нашем стратегическом положении в случае, если Чехословакия будет занята немцами, и что французский штаб считает такое положение огромной и очень опасной угрозой для нас в военном отношении…
Затем министр Боннэ пространно, и явно делая упор на эту проблему, начал говорить об отношении к Советской России. Франко-Советский пакт является очень “условным”… Французское правительство хотело бы целиком опереться на Польшу и сотрудничать с ней… Министр Боннэ был бы очень доволен, если бы он мог в результате выяснения вопроса о сотрудничестве с Польшей, заявить Советам, что Франция не нуждается в их помощи».
– Как жизнь, Миша?
– Колесом, Сергей Васильевич! Крутится.
– А дела?
– Обещано к вечеру. – Денисенко прекрасно знал, что тревожит Горина.
– Тебе-то уже несколько дней обещают!
Миша виновато, развел руками:
– Сегодня сказали – наверняка.
– Не слезай с них, Мишаня. Лопатки должны коснуться ковра до сеанса связи. То есть – до двадцати одного ноль-ноль…
– Москвы.
– Ну, не Гринвича же! Мы тут еле-еле поворачиваемся, а над Кесслерами дамоклов меч висит. Одну опасность устранили – я имею в виду Кушакова, – другая тут как тут. Так что – вынь из кого надо душу, но вечером чтоб была ясность.
– Слушаюсь! – Денисенко, рубя шаг, пошел к двери.
Сергей Васильевич был не в своей тарелке. Он пытался работать, но ничего из этого не получалось. Мысли все время кружили вокруг Димы и Максима Фридриховича. Как трудно руководить на расстоянии! Давать советы, помогать… Пока найдешь какое-то решение, обстановка там может круто измениться. В тот раз, правда, успели вовремя.
Как только они получили от Кесслеров радиограмму о Кушакове, сразу же связались с Ростовом, особенно не рассчитывая на успех. Но фортуна на этот раз милостиво показала им свое лицо: Кушаков и впрямь работал в торговле, совершил крупную растрату и бежал в Иран.
Денисенко сначала обрадовался, а потом понял, что радоваться-то нечему. На этом проступке Кушакова им не выехать: Пауль Кесслер – тоже «растратчик», одного поля ягоды… Поэтому надо искать что-то, что по-настоящему развенчало бы в глазах Величко его фаворита… Но что искать и где?
– А если в Ленинграде пошуровать? – робко предложил Миша.
– Молодец! – Горин просиял. – Как это я упустил? Ведь ростовчане упомянули, что до них Кушаков работал в ленинградской милиции! Закажи, Мишенька, разговор с Питером. Вот тебе координаты… И с завтрашнего дня оформи мне туда командировку. Выеду сегодня же после разговора с Дорофеевым. Про билет не забудь! Думаю, Семен Ильич нам поможет… Он меня с детства за уши тянет. Если бы не Дорофеич – не иметь бы тебе, Денисенко, счастья служить под моим руководством.
А вечером Горин уже покуривал «Казбек» в мягком вагоне, куда заботливо водворил его Денисенко. Вечер и целая ночь – не малый отрезок времени, если не до сна, если в голове свербит одна и та же мысль, если предстоящая встреча настраивает на воспоминания.
Сереже Горину было десять лет, когда на русско-германском фронте погиб его отец – потомственный рабочий. А вскоре, сраженная этим известием и застарелой чахоткой, умерла мать. Мальчик остался под опекой старшего брата, шестнадцатилетнего Владимира. Тот с утра до ночи трудился на заводе, чтобы не отрывать братишку от учебы: пусть хоть один будет по-настоящему грамотным! Так и жили два пацана – сами себя обстирывали, сами себе готовили… Да добрые люди не забывали.
А осенью семнадцатого, когда началась революция, Владимир вступил в красногвардейский отряд, которым командовал рыжебородый крепыш Семен Дорофеев. Как ни настаивал старший брат, чтобы Сережа сидел дома, – тот ни в какую! Даже Дорофеев тут оказался бессилен: парнишка не отходил от Владимира ни на шаг.
Постепенно к нему настолько привыкли, что отдавали ему приказания, как солдату, и он, вскинув руку к буденовке и коротко бросив: «Есть!» – бежал исполнять. Так он «врос» в красногвардейские будни и в тринадцать лет стал бойцом.
Однажды отряду Дорофеева было поручено захватить здание в районе Никитских ворот, где забаррикадировались царские офицеры, вооруженные не только винтовками и пистолетами, но и пулеметом. Несколько раз дорофеевцы атаковали особняк – и неудачно: только людей теряли!
Мозговали, мозговали, что же предпринять, но ничего не могли придумать. И тут кто-то заметил, что заговорщики поддерживают связь с духовенством: только монахов они подпускают к дому и ведут с ними какие-то переговоры. Так родилась идея…
Семен Ильич вызвал Сережу, объяснил ситуацию и спросил, сможет ли тот сыграть роль юного послушника. Парнишка сразу согласился: наконец-то по-настоящему серьезное дело!
Увидев радость мальчонки, Дорофеев насупился:
– Это ведь не игрушки! Все может пулей кончиться, если они заподозрят что-то неладное. Поэтому зря радуешься, глупенький… Дело опасное и ответственное. Надо продумать каждую мелочь, чтобы все удалось!
Вечером маленький монашек пересек улицу, на которую выходил фасад дома, превращенного в крепость, и, несколько раз пугливо оглянувшись, постучал в парадную дверь. Тотчас наверху приоткрылось оконце, и кто-то выглянул. Убедившись, что у подъезда всего лишь служка, крикнул: «Круглов! Отвори…»
Но прежде чем дверь открылась, хриплый бас спросил: «Кто там?» – «Письмо от его преосвященства»… – негромко произнес Сережа и отпрянул от двери. Она чуть растворилась, в щель просунулась рука. Через секунду-другую, когда в нее ничего не вложили, массивная дверь распахнулась, и на пороге показался здоровенный детина, вооруженный с ног до головы. Он с удивлением глядел по сторонам в поисках пропавшего посланца.
Но продолжалось это недолго: не успел детина опомниться, как ему заломили руки и зажали рот люди Дорофеева, укрывшиеся у стен. А вскоре они уже были в особняке и мгновенно всех разоружили. Операция прошла без единого выстрела!
Сереже потом проходу не было: каждый норовил чем-нибудь его угостить, одарить, сказать ласковое слово… С чьей-то легкой руки мальчика стали величать не иначе как «наш Монашек».
Через полтора года брат уехал воевать в Сибирь. А Сережа под присмотром Дорофеева или его помощников, когда того не бывало, стал учиться в школе. Но едва он успел ее закончить, как вдруг потребовался Семену Ильичу, работавшему уже в ВЧК, для одного важного дела…
…Шел двадцать третий год. Интервенция и Гражданская война остались позади. Но Советская Россия была окружена так называемым «санитарным кордоном»: крупнейшие капиталистические государства уповали на то, что более мелкие, прилегающие к России, не только станут защищать Запад от проникновения туда «красной заразы», но и, соблазненные богатством, лежащим у них буквально под носом, не выдержат и кинутся вновь на Советы.
Этого хотели, конечно, не все. «Человек с улицы», как выражались англичане, едва оправившийся от тяжелейшей мировой войны, в результате которой десять миллионов пало в бою, двадцать – стало инвалидами, тринадцать – умерло от голода и эпидемий, несчетное количество людей осталось без крова над головой, жаждал, наконец, мира и тишины. Но не тут-то было… Ведь не этот самый «человек с улицы» делает политику!
Еще вырабатывая условия Версальского договора, когда поля сражений буквально дымились от крови и пороха, французский премьер-министр Клемансо, прозванный за свой необузданный нрав «Тигром», и английский премьер-министр, хитрый, изворотливый Ллойд-Джордж, заслуживший кличку «Уэльский лис», переругались из-за Германии, военный потенциал которой Англия всячески пыталась сберечь, надеясь, что именно немцы со временем уничтожат Советскую Россию, а Франция, исконно ненавидевшая Германию, требовала, устами «Тигра», ее расчленения.
В секретном меморандуме английского Министерства иностранных дел в первые послевоенные годы указывалось:
«…Хотя в настоящий момент Германия абсолютно не способна на агрессивные действия, однако нет сомнений, что при наличии большого военного и химического потенциала она рано или поздно станет снова мощным военным фактором. Очень немногие немцы серьезно помышляют о том, чтобы направить эту мощь, когда она будет обретена, против Британской империй».
Сказано все без обиняков, за исключением того, против кого же немцы, нарастив свою милитаристскую мощь, хотели бы направить свое оружие. И хотя Россия в качестве объекта нового нападения в этой секретной записке не упоминалась, она незримо присутствовала там.
Россия в результате Гражданской войны и интервенции потеряла семь миллионов человек, погибших в боях, от голода и болезней. Материальный ущерб исчислялся в шестьдесят миллиардов долларов! Однако это никого не волновало.
Пока поверженная Германия подымалась с колен, пока главы крупнейших капиталистических государств раскладывали свой антикоммунистический пасьянс, в двадцати трех пунктах земного шара по-прежнему шла неправедная война.
Япония захватила китайские территории и расправилась с освободительным движением в Корее…
Британские войска жестоко подавляли народные волнения в Ирландии, Афганистане, Египте, Индии…
Французы сражались в Сирии с друзскими племенами, которые были вооружены пулеметами английской марки «Метро-Виккерс»…
Во многих местах, далеких и близких, велись большие и малые сражения, в результате которых гибли ни в чем не повинные люди.
В то же время большинство русских белоэмигрантов, расползшихся по всему свету, подливали масло в незатухающий огонь, ратуя за новый крестовый поход против Советов, не гнушаясь никакими методами, не брезгуя самыми унизительными подачками.
К двадцать третьему году в Германии проживало полмиллиона русских, во Франции – больше четырехсот тысяч, в Польше – около ста тысяч. Десятки тысяч нашли приют в Прибалтике и на Балканах, в Китае и Японии, Канаде и Южной Америке. Лишь в Нью-Йорке обосновалось более трех тысяч эмигрантов со своими семьями!
Часть из них была просто напугана революцией и тихонько ждала, во что же это все выльется. Но многие являлись ярыми врагами советской власти и упрямо собирались с силами, чтобы нанести ей смертельный удар.
В один из январских вечеров двадцать третьего года в кабинет Дорофеева ввели женщину, которая ничего не захотела рассказывать дежурному, а требовала свидания с «самым главным начальником». Она долго разматывала свой платок, расстегивала залатанный полушубок и, наконец, когда у Семена Ильича иссякло всякое терпение, объявила:
– Козина я, Аграфена… – и замолчала.
– Что же дальше, товарищ Козина?
Женщина растерялась, заерзала на стуле, начала зачем-то поправлять неопрятные волосы.
– Так я слушаю вас! Что случилось-то?
– Даже не знаю, господин… товарищ начальник, с чего и начать…
– А с начала…
Женщина задумалась. Потом выдавила из себя:
– Живем мы с мужем, значит, на Софийской набережной, в доме старых наших господ… Я у них была в куфарках, а муж мой, Прохор, в дворниках…
– Что это за господа? Где они сейчас?
– Норкины это. Норкины! Барин, Михал Аркадич, служил в директорах банка. Когда стряслась революция, он был в загранице, в Парижу, кажись… Так он и не вернулся! А барыня, Елена Кинстинтинна, вскорости померла с горя. Остался только ихний сынок, Петруша. Жил в одной комнате: весь-то дом сиротам отдали!
– Ну а дальше что? – Дорофеев был занят по горло, а тут всякие Норкины с их переживаниями…
. – А дальше Петруша тоже помер – барчук с детства хлипкий был.
Семен Ильич встал из-за стола, намереваясь прекратить беседу, как вдруг Козина запустила руку за пазуху и вытащила сильно помятый конверт с латинскими буквами и яркой крупной маркой.
– Мы уж схоронили Петрушу, а потом вот принесли… Прохор и говорит – беги в полицию, ой, в милицию, раз по-заграничному написано. Я и побегла! А оттуда к вам послали…
Дорофеев распечатал конверт и, мобилизовав свои скудные знания французского, прочел:
«Милый Пьер!
Простите, что называю вас так. Но вы для меня тот самый малыш, о котором так много рассказывал Ваш отец, незабвенный Михаил Аркадьевич. Мы с огорчением узнали с ним о неожиданной смерти Вашей матушки. А вскоре заболел и сам Михаил Аркадьевич. Перед кончиной он просил меня, самого близкого его друга, позаботиться о Вашей судьбе.
Уже год, как я похоронила дорогого Мишеля, но лишь сейчас нашла в себе силы написать Вам и выполнить последнюю волю покойного. Он очень хотел, чтобы Вы приехали в Париж жить и учиться. Средств Ваш батюшка оставил вполне достаточно.
Сообщите мне, возможно ли это. Если да, то я начну хлопотать.
Уважающая Вас Жозефина Ланти.
10 января 1923 года.
P. S. Мой адрес – на конверте».
Дорофеев призадумался. Аграфена Козина следила за ним настороженным взглядом: чем все это обернется для нее и мужа?
– А где вещи Петра?
– Какие там вещи! Он ведь, болезный, не работал, вот и продавал все помаленечку. А комнату Петруши милиция сразу же закрыла и сургучом припечатала! Да, остался, кажись, у него только сундучок со всякими бумажками, а барахлишка нет никакого…
На следующий день Дорофеев перебирал дневники Елены Константиновны, ветхие письма, документы, фотографии. Особенно долго он рассматривал ту, где Петр был снят уже взрослым. Слегка вьющиеся, откинутые назад волосы, небольшие светлые глаза, безупречной форма нос, красивый рот. Кого же он напоминает? Кого?
Дорофеев занимался своими делами, в перерывах читал содержимое сундучка госпожи Норкиной и все мучился: ну, кого все-таки ему напоминает покойный Петр? И вдруг его осенило: Сережу Горина! Сходство – удивительное…
И вот тут-то Дорофеев придумал одну штуку.
– Поедешь в Париж, к мадам Ланти, – ошарашил он срочно вызванного Сергея. А увидев, что тот буквально онемел от удивления, протянул снимок.
– Я и не знал, что ты посещаешь таких дорогих фотографов: картон, золотое тиснение… А костюмчик-то какой! На прокат, что ли, брал?
Сергей внимательно рассматривал портрет и ничего не понимал.
– Только не отрицай! – наслаждался Дорофеев. – Жду чистосердечного признания…
– У меня, Семен Ильич, вообще нет ни одной фотографии!
– Так это ты или не ты?
– Не знаю! Не я вроде, и в то же время – похож.
– Ладно уж, не буду тебя больше мучить! Не ты это, конечно… Дворянин один – Петр Норкин, сын уехавшего в Париж еще до революции директора банка. Тот недавно умер. Умерла здесь и его жена. Умер и этот самый Петр. Я навел справки – никого из родственников в живых не осталось. Так что через некоторое время ты превратишься в юного Норкина и отбудешь во Францию по приглашению этой самой Ланти, очевидно, любовницы папаши.
– А как же учеба?
– Это для тебя будет такой университет, что потом век станешь благодарить Дорофеева! – И Семен Ильич запустил пятерню в свою кудлатую бороду; таким образом он ее расчесывал, когда пребывал в хорошем настроении.
И вот Сергей Горин с небольшим чемоданчиком, в котором сложен семейный архив – все, что осталось от богатства Норкиных, – приближается к Парижу, где его с нетерпением ждет мачеха. Роль монашка, как показала многомесячная подготовка, была пустяком по сравнению с тем, на что в этот раз пошел Сергей.
Да, он тогда тоже рисковал. Но все это длилось несколько минут! А тут ехал в чужую страну, к чужим людям, в чужом обличье. И не дай бог где-нибудь ошибиться, сорваться!
Жозефина Ланти, по-матерински тепло встретившая Сергея на вокзале, оказалась миловидной женщиной лет тридцати. Вспомнив покойных отца и мать «бедняжки Пьера», столько натерпевшегося в «этой дикой стране», она даже прослезилась.
Но уже в такси, по дороге в тихий буржуазный квартал Отей, к норкинскому особняку, забыла и о страданиях милого мальчика и об ужасах большевизма. Самочувствие попугая, ошарашившего Сергея словами: «Пошел вон, идиот!», гораздо больше волновало Жозефину, чем все революции, вместе взятые. Слегка пожурив беспардонную птицу, жизнерадостная мадам Ланти показала Сергею его апартаменты, объяснила, в какое время они будут встречаться за столом, и куда-то упорхнула.
Немного осмотревшись и пообвыкнув, Сергей начал усиленно готовиться к поступлению в университет. А в свободное от зубрежки, чинных трапез и выходов в свет, куда Сергей покорно сопровождал мачеху, время он бродил один по Парижу. «Но не столько, чтобы отдохнуть от своей опекунши или познакомиться с историческими местами знаменитого города, сколько для того, чтобы выполнить порученное ему Дорофеевым дело: Сергей должен был связаться с «младороссами».
Больше всего ВЧК интересовал бывший офицер Преображенского полка Виктор Ростиславович Муромцев, один из активнейших членов этой организации, непосредственно занимавшийся налаживанием связей с Советской Россией. (А если говорить точнее – засылкой туда своих агентов.)
Однажды в воскресенье Сергей забрел на улицу Дарю. Там, около православного собора, всегда толпилось много эмигрантов, пришедших сюда не только ради службы, но и чтобы пообщаться, поделиться последней новостью, последним слухом. Новостей, правда, было немного – больше сплетен, как в эмигрантских газетенках «Возрождение» и «Последние новости». Да и о каких «новостях» могла идти речь, если уже почти никому не удается вырваться из «большевистского ада»?
Сергей рассеянно ходил по двору, любовался архитектурой собора, потом спросил у пожилого, одиноко фланирующего господина с тросточкой, есть ли поблизости еще русские церкви. Тот внимательно посмотрел на Горина сквозь старинный монокль и, не отвечая, поинтересовался:
– Вы недавно в Париже?
– Меньше месяца.
– А откуда, разрешите полюбопытствовать, прибыли-с?
– Из Москвы.
Через несколько минут Горин был в тесном кольце сгоравших от нетерпения людей. А еще через некоторое время все сгрудились вокруг Сергея уже в небольшом погребке, напротив собора, мешая половым обслуживать нежданно-негаданно подваливших гостей. Вскоре благодаря таявшим во рту блинам с икрой и немалому количеству прозрачной, как слеза, «смирновской», щедро заказанным богатым наследником старого Норкина, Сергей стал своим человеком в этой разношерстной компании.
В ближайшую неделю он познакомился с различными русскими «знаменитостями», а потом Сергею повезло: нелюдимый Виктор Ростиславович Муромцев пригласил Петра Норкина к себе – так велико было желание поговорить с человеком «оттуда».
Жили Муромцевы в скромной двухкомнатной «меблирашке», неподалеку от моста Сен-Мишель. По всему чувствовалось, что это – временное жилье: ни уюта, ни тепла… Виктор Ростиславович был переполнен планами переустройства политической системы России. А жена его, работавшая корректором в эсеровской газетке «Дик», вообще витала в облаках, считая себя талантливой поэтессой, и с утра до ночи страдала, ибо «жизнь сломалась».
– Да-а-а, знавал я вашего батюшку… – задумчиво произнес Муромцев, помешивая ложечкой плохо заваренный чай. – Добрейший был человек, ничего не могу сказать! Безотказно помогал нашей организации. Но вот повстречалась ему эта шансонетка…
– Мадам Ланти? По-моему, она вполне приличная женщина, – горячо запротестовал Сергей. – Ухаживала за больным отцом, выполнила его последнюю волю…
Муромцев от души расхохотался.
Сергей поспешил обидеться:
– Что же тут смешного, Виктор Ростиславович? Разве это не так?
– Так, мой мальчик, так… – Муромцев вновь стал серьезным. – Но вы настолько молоды, что не в состоянии проанализировать истинные причины, которые руководили этой «приличной» женщиной. Попробую помочь вам, ибо с такими делами вы, друг мой, столкнулись впервые…
Муромцев отхлебнул остывший чай и продолжал:
– Все финансовые дела Михаила Аркадьевича вел известный русский адвокат Нил Кузьмич Набоков. Ему же ваш отец оставил и завещание, в котором говорилось, что особняк и деньги принадлежат только вам. С единственной оговоркой: одну треть вы должны выделить мадам Ланти. После смерти Михаила Аркадьевича эта дама сразу же бросилась оспаривать завещание. А когда ей не удалось, когда она поняла, что без вас не сможет получить даже оговоренную третью часть, тогда она послала вам трогательное письмо, вспомнив наконец о последней просьбе покойного…
Видя, что Сергей повесил голову, Виктор Ростиславович усмехнулся:
– Хотелось бы, чтобы в вашей жизни крупнее разочарований не было! Но судьба – коварна и страшно любит потешаться над смертными. Да не расстраивайтесь вы так! То ли еще будет! Быстрее оформляйте свои дела и гоните в шею этот позор вашего батюшки, который и свел его преждевременно в могилу. А пока – расскажите-ка мне поподробнее о России, о своих политических взглядах…
Сергей говорил не очень вразумительно, стараясь внушить Муромцеву, что он слабо разбирается в политике, что никакой собственной «платформы» у него нет. Он очень хотел учиться, но в Москве пути ему были закрыты… Как бы случайно обмолвился, что никогда не простит новой власти отношения к семейству Норкиных. Будь у него хоть какие-то возможности, он бы отомстил за все…
Муромцев встрепенулся и стал более внимательно вслушиваться в бормотанье своего собеседника. Глаза его под темными веками горели каким-то безумным огнем.
– У вас есть в Москве знакомые?
– Немного. После смерти мамы я старался поменьше встречаться с людьми.
– А все-таки?
Сергей, подумав, назвал несколько фамилий, подсказанных Дорофеевым. Не требовалось быть чересчур внимательным, чтобы заметить, какая из них произвела на Муромцева наибольшее впечатление. Из всех «бывших», устроившихся на службу к Советам, Виктора Ростиславовича привлек в первую очередь Логинов, работавший в Главном штабе Красной армии, – дальний родственник Петра Норкина по материнской линии, в прошлом царский офицер.
– Как жаль, что мы не были знакомы до вашего отъезда из России… – думая о чем-то своем, медленно произнес Муромцев. – Но ничего… Все еще поправимо!
Прошло несколько месяцев. За это время многое изменилось. Горин стал своим человеком среди эмигрантской элиты: очень помогал этому его тугой кошелек… Получив причитавшуюся ей долю, исчезла из обветшалого особняка мадам Ланти.
Когда она уехала, добродушно похлопав Сергея по щеке, на Горина навалилась непривычная тишина огромного мрачного дома. А потом он оценил этот неожиданный подарок – тишину. Стало очень удобно заниматься – экзамены-то были на носу!
Нo тут Муромцев, с которым у Сергея наладились весьма тесные отношения, сидя однажды за безвкусным чаем в неприбранной квартире, ошарашил своего молодого друга:
– С Сорбонной, Петр, придется подождать.
– Как так? Я вас не понимаю, Виктор Ростиславович!
– Помните, вы говорили, что, будь у вac сила и так далее, вы отомстили бы большевикам за свою семью? Помните?
– Конечно, помню!
– Пришло, Петенька, время, когда в этом плане можно что-то сделать… Ведь, став «младороссом», вы, очевидно, начали разделять и наши убеждения?
В тот вечер Муромцев посвятил Горина в свои планы. Им предстояла секретная поездка в Россию с нелегальным переходом границы: для проверки работы организации, для интенсивной вербовки новых кадров… Помочь на первых порах должны люди, которых называл Норкин. В частности, тот человек из Главного штаба…
Логинов, к которому они, дождавшись, пока августовские сумерки тщательно укутают город, явились, был не рад визиту. Это не укрылось от Муромцева.
– Всего две-три ночи, Александр Леонидович, – успокоил он хозяина. – Потом нам что-нибудь подыщут…
– Вы и меня поймите, господа! – Логинов не находил себе места. – Хоть ко мне в штабе и сносно относятся, но помнят, что я – офицер царской армии…
– Но…
За спиной дяди Саши Сергей сделал Муромцеву знак, чтоб тот особенно не дискутировал: Логинов поворчит-поворчит, и все обойдется. Не выгонит же он на улицу усталых и голодных людей! Так и произошло.
А утром, когда, наспех побрившись и поев, дядя Саша пошел на цыпочках к двери, стараясь не разбудить гостей, Сергей увидел, что Муромцев не спит. Не успела за хозяином закрыться дверь, как он вскочил и бросился вслед: стало ясно, что всю ночь пролежал под одеялом одетым!
Через час Виктор Ростиславович вернулся с какими-то свертками и весело выговорил Сергею:
– Что же вы чаек не поставили? Мы могли бы уже и завтракать…
– Да я как-то… Честно говоря, не очень все понял…
Муромцев наморщил лоб, стараясь сообразить, в чем же дело.
– Ах, вы, Петенька, об этом? – Он с усмешкой провел рукой по синей сатиновой косоворотке. – Некогда раздеваться-одеваться – надо было проводить вашего дядю до штаба посмотреть, там ли он работает, не изменилось ли что… Так где же чайник? Я на обратной дороге раздобыл кое-что съестное.
Примерно через месяц горинская миссия подходила к концу: хотя осторожный Муромцев на свои встречи обычно не брал Сергея, все они были зафиксированы, так как главный «младоросс» находился под контролем чекистов.
Сергей с минуты на минуту ждал сигнала Дорофеева, чтобы исчезнуть с «конспиративной» квартиры (от Логинова они почти сразу же ушли), когда Муромцев неожиданно позвал Горина с собой. Сергей крайне удивился: во-первых, день был в разгаре, а Виктор Ростиславович старался обделывать дела в темноте, во-вторых, зачем он ему понадобился?
По дороге к месту встречи кое-что прояснилось: Виктор Ростиславович, долго наблюдая за Сергеем, видно, все же пришел к выводу, что ему можно доверять, и решил познакомить с одним из своих людей, чтобы они после возвращения Муромцева в Париж работали вместе. Ну а день – он тоже не всегда страшен… В толпе народа перемолвиться с кем-то словечком-другим и потом разойтись в разные стороны – что может быть безопаснее?
Встреча – как бы совсем случайная – состоялась на углу Садовой и Плющихи, в многолюдном, суматошном месте: все как раз возвращались с работы. Не спеша завернули в ближайший переулок, потом вошли в какой-то сумрачный подъезд…
Ксенофонтов, в прошлом белый офицер, оказался человеком огромного роста, с ручищами молотобойца. Он скользнул равнодушным взглядом по изящной фигуре юного Норкина, которого Муромцев ему представил, и отвел глаза, вероятно, разговор о нем состоялся раньше.
«Какой-то замороженный мамонт! – с неприязнью подумал Сергей. – И туда же, в политику, в заговоры!» А между старыми «младороссами» уже текла неспешная беседа, начало которой Горин как-то пропустил:
–ѕ…Вот до сего дня и кручусь. Но ничего пока не выходит!
–ѕ Да, это было бы весьма кстати… Там у нас, правда, есть один человек! Но ведь чем больше, тем лучше? Вам кто-нибудь помогает?
– Конечно! В Главном штабе работает брат жены, бывший царский полковник. Именно он оказывает протекцию. Но все дело упирается… – Ксенофонтов, пряча в громадных ладонях огонек спички, замолчал. Сделав несколько глубоких затяжек, он снова заговорил: – Все упирается в одну штабную сволочь. Этот тип, тоже в прошлом офицер, продал красным многих наших. В том числе и моего двоюродного брата…
– Как так? – нахмурился Муромцев.
– А так! Несколько лет назад группа офицеров хотела уйти за границу. Если не вышло тихо, пробивались бы с оружием в руках. Так тот самый тип сначала их отговаривал, а потом сообщил в Чека. Только брату удалось скрыться… Мы с ним сейчас частенько коротаем время за рюмкой коньяку: еще сохранились кое-какие запасы. Когда я рассказал брату, кто стал на моем пути, его чуть удар не хватил!
– Фамилия этого штабиста?
– Логинов.
Сергей почувствовал, как что-то внутри оборвалось и ухнуло вниз.
– Имя? – Муромцев не смотрел на Горина, так же как и тот на него. Но по заострившейся вдруг скуле худого лица Виктора Ростиславовича, которую краем глаза видел Сергей, он понял, что сейчас произойдет нечто страшное…
– Имя? Чтоб мне век его не слышать! Александр Леонидович.
– Та-ак… – Муромцев на секунду прикрыл глаза и тут же торопливо стал прощаться с Ксенофонтовым. – Ну, ты иди, иди… А мы тут немного побеседуем…
«Может, еще есть выход? – промелькнуло в голове Горина. – Мало ли что наговорит какой-то там двоюродный брат, накачавшись коньяком! Или все-таки бежать? Нет, надо повременить… Один он со мной все равно не справится. Вдруг я все-таки сумею его переубедить?»
Но Горин ничего не успел сказать Муромцеву: страшная боль ослепила его. Схватившись руками за грудь, Сергей сделал несколько шагов. Последнее, что он услышал, прежде чем рухнуть на каменный пол, было имя, с которым он сросся за полгода:
– Прощай, Петр Норкин!
И снова Горина что-то ослепило: в дверь, через которую выскользнул на улицу Муромцев, на миг ворвалось солнце…
Очнувшись после операции, Сергей увидел над собой рыжебородое лицо. Горин хотел спросить Дорофеева, как дела, и не сумел разлепить спекшиеся губы.
Но Семен Ильич, словно угадав мучивший раненого вопрос, быстро-быстро закивал:
– Порядок. Все гаврики у нас.
«А Муромцев?» – Горин опять не сумел заговорить.
И снова Дорофеев его понял. Но по тому, как он жалостливо глянул на Сергея, как осторожно погладил его восковую руку своей широкой ладонью, Горин безошибочна угадал: плохо.
«Ушел?» – глазами спросил он Дорофеева.
– Ушел… – качнул тот головой и снова погладил руку Сергея – такую прозрачную и бескровную на фоне грубого коричневого одеяла.
Сергей опустил тяжелые веки. Испуганный Дорофеев кинулся за врачом. И вовремя! Прямо как тогда, в подъезде, когда о Горина споткнулась какая-то старушка с ведром. Медики подшучивали после: «Хорошо, что нож прошел мимо сердца, а бабка мимо не прошла».
Только через год Сергей окончательно оправился и, с благословения Семена Ильича, поступил на рабфак, потом, в институт. Все пять лет Дорофеев с него глаз не спускал и, как только Сергей собрался получить диплом, вызвал его.
Сначала Горин расстроился. Ну что ж это такое? Учился, учился – и на тебе!
Семен Ильич в ответ рассердился:
– А в ОГПУ, по-твоему, неучи должны работать? Ты же ѕ прирожденный чекист, можно сказать, с детства этим занимаешься… Тебе и карты в руки! Даже времени на раздумье не дам! Объясни ситуацию своей Соне, в мировом, конечно, масштабе. Она – женщина не глупая, сама историк, должна все понять правильно… И изволь приступать. Если уж не ты, Горин, то кто же тогда? Работы у нас – невпроворот!
Семен Ильич встал из-за стола, обнял растерянного Сергея.
– И переваливать ее не на кого. Тут, понимаешь, есть данные, что уже года два-три, как у немцев началось серийное производство танков, что вовсю идет работа – теоретическая и экспериментальная – над усовершенствованием орудий и брони для военных кораблей. А ты пирамидами хочешь заниматься да мумиями разными? Подождут они… Тысячи лет ждали и еще немного потерпят!
– Вы думаете, будет война?
– А сам как считаешь? – прищурился Дорофеев, и его светло-рыжие ресницы почти сомкнулись, не давая разглядеть глаза, всегда напоминавшие Гарину спелые ягоды крыжовника.
– Мд-а-а… «Не передвигай межи давней, которую провели отцы твои…»
– Это что? – Рыжие ресницы распахнулись, а два зеленых глаза с интересом уставились на Горина. – Отлично сказано!
– Библия эта. Если в ней правильно расставить акценты – прекрасное моральное руководство для людей… Но сказано, видно, не для немцев, хотя писано вроде для всех!
– Не для тевтонцев! – поправил не историк Дорофеев историка Горина.
И оба засмеялись: главный вопрос был решен.
Так Сергей Горин снова – и уже окончательно – пришел в ЧК, вернее, в ОГПУ, как с двадцать третьего года стала называться Чрезвычайная комиссия.
Пассажиры давно угомонились, а Сергей Васильевич еще стоял в коридоре поезда, у окошка. Сколько же они не виделись с Дорофеевым? Пожалуй, года четыре… Да, никак не меньше! То Горина нет в Москве, когда тот приезжает из Питера, то – наоборот. Жаль, что они не вместе… Как им отлично когда-то работалось!
И вот через несколько часов они наконец-то свидятся: Горин и Дорофеев, его первый красный командир, его первый чекист-наставник, от которого он перенял многое, даже нелегкий, неуживчивый, как считали некоторые сослуживцы, характер…
«Сумеет ли Дорофеев помочь? – думал Горин. – Найдет ли какие-нибудь компрометирующие материалы на Кушакова? Неужели Кесслеры погорят на такой же случайности, как он тогда с Муромцевым?»
Входя в кабинет Семена Ильича, Горин здорово волновался: каким стал Дорофеич? Наверное, состарился? Но навстречу ему шагнул все тот же рыжий коренастый крепыш, какого он знал много лет. И его «крыжовины», все такие же ясные и прозрачные, сразу впились в лицо Сергея Васильевича, тоже, видно, ища в нем перемены. Но оба, кажется, остались довольны друг другом.
– Я тебе тут, Сергей, кое-что приготовил… – Дорофеев запустил пальцы в густую, как и прежде, лишь чуть тронутую серебром бороду: значит, был в хорошем расположении духа. – Уж не знаю, сгодится, нет ли, но по тому, что ты успел сказать мне по телефону, думаю, что поможет вам…
И он протянул Горину цветную журнальную вкладку.
Сергей Васильевич смотрел на снимок и ничего не понимал. Дорофеев не стал его слишком томить.
– Это Кушаков Матвей Матвеевич, – ткнул он коротким веснушчатым пальцем в какого-то человека в милицейской форме. – Случайно попал, в кадр во время приезда группы иностранцев. Очень берег этот снимок и гордился им…
– Вы можете дать мне его, Семен Ильич?
– Конечно! Только в тамошней эмигрантской библиотеке, уж поверь мне, имеются все подшивки. Сообщи своим год, номер журнала – вот тут он записан – и лады! Вряд ли новым хозяевам этого уголовника, выдающего себя за политического борца, понравится, что он служил в советской милиции! – Дорофеев расчесывал пятерней кудлатую бороду, и Горин сразу же успокоился: понял, что на этот раз все обойдется…
И правда – обошлось! Сергей Васильевич не преминул сообщить об этом, уже из Москвы, Дорофееву.
Но до чего же Сергей Васильевич с Денисенкой измаялись, пока не получили от «Джима» успокоительную радиограмму! А каково в то время было самим Кесслерам? От них отвернулся даже старый приятель!
Зато они полностью вознаградили себя, когда Максим Фридрихович, как всегда сдержанный, лишь чуть бледнее обычного, положил на стол Величко раскрытый на нужной странице журнал:
– Не думал, Гриша, что ты выберешь себе в помощники большевистского полицейского…
Надо было видеть в тот момент лицо руководителя русских фашистов!
В ту же ночь Кушаков, у которого Величко потребовал объяснений, исчез из Тегерана. А Кесслеры вскоре были торжественно приняты «в русскую национал-фашистскую революционную партию», с чем их незамедлительно поздравил Горин. А вскоре с ними захотел познакомиться сам герр Редер, крупный нацист, живущий в Иране под видом коммерсанта, но выполняющий, конечно, совсем другие функции, а заодно присматривающий за русскими фашистами.
Это уже было что-то! С его помощью, особенно пока Кесслеров не тревожит Шелбурн, можно легально попасть в Берлин…
И вдруг – снова тревожная радиограмма, в которой Дима спрашивал, как им поступить. А что ему сразу мог ответить Горин? Надо было наводить справки, советоваться… Денисенко, правда, с ходу поднял на ноги всех и вся! Но результата пока никакого. Надеется выяснить сегодня… Но удастся ли?
Сергей Васильевич поймал себя на том, что стал по-стариковски ворчать и брюзжать. Скоро еще сам с собой разговаривать начнет! Одного такого он видел как раз сегодня на улице: идет, руками размахивает, губами шевелит… И выражение лица все время меняется, видно с кем-то спорит: то за себя что-то говорит, то за своего противника… Смотреть со стороны страшно.
Зашла Вероника Юрьевна и поставила перед Сергеем Васильевичем стакан чаю с кружком лимона на блюдечке. Не сказав ни слова, неслышно вышла из кабинета и плотно прикрыла за собой двойные двери.
Впрочем, новая секретарша, сменившая их Прасковьюшку, всё делала прекрасно. Прасковья Егоровна, беднячка, прошедшая всю Гражданскую войну, была добрая, справедливая, но секретарь, конечно, никакой. А эта – будто родилась для такой работы, хотя по специальности – инженер-экономист… Ничего ей не надо повторять, ни о чем не надо дважды просить. Сама зайдет, напомнит – как только догадывается, что забыл? – и тихонько уйдет.
Вчера Горин забыл купить Надюшке обещанные конфеты. Спохватился уже дома: «Ой, доченька, совсем из головы выпало…» Она посмотрела на него с укором, исподлобья: «Так ты бы поднял!»
А тут, на работе, Вероника Юрьевна за него частенько «поднимает»: то что-то важное напомнит, то именно тогда, когда ему надо переключиться или рассеяться, впустит самого подходящего в такой момент человека, несмотря на запрет, то, зная, что Горину требуется побыть одному и сосредоточиться, не позволит войти даже тому, кто обычно входит без доклада. И все – спокойно, без лишних слов, почти неприметно…
Сама же она была очень приметная: высокая, худощавая, с несколько смугловатым лицом, на котором какими-то чужими казались миндалевидные глаза цвета морской волны, с гладкозачесанными, собранными в пышный узел черными волосами. Она напоминала ему египтянку, какими видел их на древних плоскостных рисунках.
Месяц назад он водил дочек в Планетарий. И вдруг на глобусе звездного неба, среди сотен названий он выловил одно: «Волосы Вероники…» А Горин и не знал, что есть такое созвездие!
Все это было дико. Все это было не нужно. Но он ничего не мог с собой поделать. Будто сам призвал несчастье на свою голову, горюя когда-то о том, что истинная страсть, истинные страдания и радости обошли его стороной. «Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь; и жестока, как ад, ревность, стрелы ее – стрелы огненные…»
Горин вдруг затосковал, да так, что даже сердце заныло: а разве только на него все это свалилось? А Верочка с Надюшкой? А Соня, на которой уже лица нет? Даже он, толстокожий по отношению к ней, и то заметил!
А ведь были между ними и ласка, и нежность, и понимание? Куда же все делось? Разве может бесследно исчезнуть то, что было? Или всего этого не было? Или было, но не настоящее? Логика – жестокая штука. Можно до такого договориться, что жить не захочется!
Возможно, это – лишь временное помутнение рассудка? И, если не распустить себя, не дать этому разрастись, все станет прежним? Опять будет улыбаться Соня, опять будут куролесить девчонки – они тоже что-то притихли.
Сергей Васильевич тоскливо смотрел на усеянное чаинками колесико лимона на дне пустого стакана. Как же это было в тех стихах; что вспоминал по какому-то поводу Дима, когда они втроем коротали вечер, дожидаясь важных вестей? Варгасов знал много стихов, вроде даже сам писал, но читал всегда только чужие. Особенно хорошо и много, если под настроение… Что же в тот вечер больше всего потрясло Горина? Да и Денисенку, кажется, тоже? Ах, да – Тютчев!
Что-то царапнуло тогда, словно предостерегая:
Горин встал и зашагал по кабинету: благо не было свидетелей… А в голове звучали, будто именно в его сердце рожденные, строки:
Как всегда, неслышно вошла Вероника Юрьевна забрать стакан. И Горин, растерявшийся оттого, что она застигла его врасплох, а главное, не за столом, не за работой, замер посреди комнаты, как мальчишка-курильщик, схваченный родителями за руку. В этот раз, перед тем как уйти, Вероника Юрьевна внимательно посмотрела нa Горина и неожиданно спросила?
– Простите, Сергей Васильевич, сколько вам лет?
Горин опешил.
– Тридцать четыре как будто… Да, тридцать четыре.
– А мне недавно стукнуло тридцать восемь. Уже тридцать восемь! Хотя если учесть, что сыну моему – восемнадцать, то не так уж и много, да? Вашей старшей – семь?
– Девятый пошел…
– Вот и невеста для моего жениха подрастает? Может, обручим? Разница – неплохая, как в добрые старые времена…
Вероника Юрьевна старалась говорить шутливо, но Горин чувствовал, что она прекрасно видит его состояние и это тоже выводит ее из равновесия.
Она вдруг подошла к нему, замершему посреди кабинета, и сказала:
– Одна моя давняя приятельница, занимающаяся той же работой, что и я, завела роман со своим шефом. После этого она совершенно перестала для меня существовать. Хотя для многих все это – вполне естественная вещь! А вы, как считаете, Сергей Васильевич?
Держа в левой руке блюдце с пустым стаканом, она вдруг дотронулась пальцами до своего виска, поправляя волосы, и смущенно сказала:
– У меня уже много седых… Я только их прячу! Поэтому будем лучше думать о ваших девочках и моем Артеме. Ладно?
Уже у двери Вероника Юрьевна медленно, как-то через силу, обернулась – Горин все так же стоял посреди огромной комнаты, одинокий и несчастный.
– Может, мне перейти куда-нибудь, Сергей Васильевич? – В ее голосе уже не было ни прежней силы, ни уверенности…
Он хотел крикнуть: «Нет! Ни в коем случае! Почему отдел должен терять отличного работника?», но лишь отрицательно покачал головой. А когда за Вероникой Юрьевной тихонько закрылась дверь, доплелся до своего кресла и, уронив кулаки на стол, уткнулся в них тяжелым, будто свинцом налитым, лбом. В таком виде и застал его Денисенко.
– Вы не заболели, Сергей Васильевич?
– Нет, все в порядке, Миша…
– Чтоб я так был здоров! – пробормотал Денисенко, увидев серое лицо Горина и темные круги под глазами. Еще утром тот выглядел совсем иначе.
– Все нормально! Я чувствую себя как молодой бог! – с трудом улыбнулся Сергей Васильевич. – Помнишь это варгасовское выражение?
– Еще бы!
– Как они там, бедняги?
Денисенко глянул на часы:
– Сейчас – семь. К восьми мне обещали уточнить одну деталь. Если все так, то… А чего это Вероника Юрьевна домой не идет? Или она вам нужна?
– Не нужна… – выдавил Горин. – Действительно, пусть собирается, а то все время пересиживает из-за нас.
Миша энергично потер ладони и пошел к двери: чувствовалось, что он тоже был на пределе, но не подавал вида.
– Вероника Юрьевна, мы тут еще поработаем, а вы шли бы домой, а? Единственная просьба – пару стаканов чаю…
Когда Миша вернулся, зазвонил городской телефон.
– Да… Нет… Еще не знаю… Ложитесь, не ждите меня… Просто голова немного болит…
Денисенко чувствовал, что Сергей Васильевич едва превозмогает себя: раньше он никогда не разговаривал так с женой.
Потом, пытаясь чем-то заняться, они просматривали новые сообщения, старую документацию, разглядывали снимки. И на Горина напало «библейское», как называли друзья, настроение.
– Есть род, у которого зубы – мечи, челюсти – ножи, чтобы пожирать бедных на земле и нищих между людьми…
– Точно – про немцев!
– Не про немцев, а про тевтонцев, псов-рыцарей, по словам Александра Невского, прежних и нынешних, – поправил Денисенку Сергей Васильевич, как когда-то поправил его самого Дорофеич. – Сколько светлых, талантливых голов уже полетело! Сколько лучших из лучших вынуждено было бежать! В Эстервегене недавно умер замученный охранниками Карл Осецкий…
– Нобелевский лауреат?
– Да. А еще в тридцать четвертом, в Ораниенбурге, повесили известного на весь мир поэта – Эриха Мюзама. Ну а сие откровение ты видел? Нет? Погляди-ка… – И Горин протянул Мише несколько листков.
Тот, устроившись у стола поудобнее, прочел:
«Из выступления Чемберлена на совещании британских и французских министров
…Г-н Чемберлен задает себе… вопрос, является ли европейское положение столь мрачным, как это находит г-н Даладье. Он со своей стороны весьма сомневается в том, что г-н Гитлер желает уничтожения Чехословацкого государства или переустроенного Чехословацкого государства; он не думает, чтобы фюрер хотел аншлюсса».
– Значит, господин Даладье, с присущей французам экспансивностью, сгущает краски? Вот уж на него не похоже… И когда же так несправедливо упрекнул его английский премьер, не наученный предыдущим аншлюссом Австрии?
– Двадцать восьмого апреля сего года, если верить протокольной записи… А вот это создавалось несколько позже, совсем недавно…
Денисенко взял машинописный текст и пробежал глазами начало:
«”Дейли мейл”,
Лондон
Нортклиф-хауз, Е.С. 4.
5 мая 1938 г.
Ваше превосходительство, я препровождаю при сем гранки статьи, которая будет опубликована в “Дейли мейл” завтра, в пятницу.
Искренне Ваш
А.Л. Кренфильд,
редактор».
Ниже давались выдержки из статьи «Еще несколько постскриптумов виконта Ротермира», о которой шла речь в сопроводительном письме Кренфильда, направленном им германскому послу в Лондоне Дирксену:
«…До Чехословакии нам нет никакого дела. Если Франции угодно обжечь себе там пальцы, то это ее дело; эта политика наталкивается, однако, во Франции на все возрастающее сопротивление со стороны газет и политических деятелей.
В самом деле, “Eelaireur de Nice”, одна из трех самых известных французских провинциальных газет, всего лишь несколько дней тому назад заявила, что “кости одного французского солдатика стоят больше, чем все чехословаки, вместе взятые…”»
– Это какой же Ротермир? Не тот ли, что открыто восторгался «молодым и крепким германским нацизмом»?
– Тот самый. И газета та же самая, «свободная и независимая». Немецкому послу, раболепствуя, свои материалы на визу посылает!
Тренькнул, не успев как следует зазвонить, внутренний телефон, а трубка уже была около уха Денисенки:
– Да! Я слушаю… Ах, вот как? Что ж… Это замечательно… Спасибо!
По радостному лицу его Сергей Васильевич понял: удалось узнать что-то важное!
– Сергей Васильевич… – Миша наклонился к Горину и начал излагать то, что ему только что сообщили.
– Точные сведения? Или похоже на правду, как две капли воды на молоко? Так, кажется, говорят в твоей солнечной Одессе? – Горин, массировал виски; голова болела все сильнее.
Миша, ничуть не смущаясь тем, что Горин ехидно оперирует его же оборотами, твердо стоял на своем:
– Все проверено и перепроверено – не зря ж тянули! Проконсультировались с самыми крупными специалистами!
– Короче, ты считаешь, что можно сообщать Кесслерам?
– Можно.
– Ну, смотри…
И они начали составлять текст радиограммы.
Через полчаса, ровно в двадцать один ноль-ноль, двадцать седьмого мая тысяча девятьсот тридцать восьмого года их слова, превращенные сначала в колонки цифр, а затем в точки и тире, должны были запищать в наушниках Димы Варгасова, сидящего в крошечном чуланчике радиомастерской «Кесслер и сын» в самом центре Тегерана, неподалеку от фешенебельного Лалезара.