ВРУЧЕНИЕ МЮНХЕНСКИХ ТРЕБОВАНИЙ
ГЕРМАНСКИМ ПОВЕРЕННЫМ В ДЕЛАХ
В ПРАГЕ ГЕНКЕ
ЧЕХОСЛОВАЦКОМУ МИНИСТРУ
ИНОСТРАННЫХ ДЕЛ КРОФТА
«Запись о передаче немецкой нотификации Мюнхенских постановлений 30.IX.1938 г.
Французский, английский и итальянский посланники обратились… к посланнику Крно с просьбой, чтобы их принял министр Крофта для того, чтобы услышать от него решение правительства….Они вошли к министру все вместе, и он сказал им:
“От имени президента республики и от имени правительства я заявляю, что мы подчиняемся решениям, принятым в Мюнхене без нас и против нас… для нас это катастрофа, которую мы не заслужили… Не знаю, получат ли ваши страны пользу от этого решения, но мы, во всяком случае, не последние. После нас та же участь постигнет других”».
Дверь купе распахнулась в тот самый момент, когда Дима и Максим Фридрихович скользнули под прохладные простыни.
– Максим Кесслер? Пауль Кесслер? Предъявите документы!
Рослый эсэсовец с корпорантским шрамом на щеке загородил собой почти весь дверной проем. Но за его спиной было видно растерянное лицо немолодого проводника и еще две какие-то физиономии.
Максим Фридрихович приподнялся, взял со столика паспорта с визами, молча протянул эсэсовцу и снова откинулся на подушку, выжидая, когда процедура будет закончена на последней пограничной станции, буквально полчаса назад их уже тщательно проверяли. Но эсэсовец сунул документы во внутренний карман мундира и бросил коротко:
– Собирайтесь! Захватите вещи.
Только тут Кесслеры обратили внимание на то, что поезд стоит, а должен бы мчаться в сторону Мюнхена. Значит, из-за них… Особо не медля, но и не торопясь, они оделись и аккуратно сложили вещи. Все это время эсэсовец стоял в дверях вполоборота и, разговаривая с коллегами, одновременно наблюдал за тем, что делается в купе.
Кесслеры, сопровождаемые тремя парнями в черном и перепуганным проводником, прошествовали по узкому коридору. Еще не спускаясь со ступенек, увидели две легковые машины, подогнанные к перрону, и взглядом простились друг с другом. Потом главный эсэсовец махнул рукой, поезд тронулся, а Кесслеров посадили в разные машины.
Минут через десять они подъехали к какому-то малоприметному зданию, и Диме еще раз удалось мельком увидеть Максима Фридриховича, ободряюще кивнуть ему, прежде чем их развели по кабинетам.
В общем-то, оснований для бодрости было мало: по всей вероятности, они провалились…
В мрачной комнате, где вся мебель и плотно задернутые шторы были грязно-желтого цвета, за столом, освещенным лампой с зеленым абажуром, сидел сонный офицер, судя по знакам различия, унтерштурмфюрер, то есть младший лейтенант с общеармейской точки зрения, а по немалым годам и невеликому чину – неудачник, вынужденный прозябать в этой вонючей провинции.
– Доброе утро, герр штурмфюрер! – употребил Дима давно проверенный и безотказно действующий на карьеристов прием.
Отечное, зеленоватое то ли с похмелья, то ли от абажура лицо хозяина кабинета несколько оживилось.
– Садитесь, господин Кесслер… Господин Пауль Кесслер!
Варгасов, подтянув на коленях светлые брюки с великолепными «стрелками», спокойно уселся на указанный ему стул. Стул для допрашиваемого… Несколько секунд они присматривались друг к другу, потом унтерштурмфюрер, не объясняя причины ареста, спросил:
– Когда вы попали из России в Иран?
– Когда? – повторил Дима и задумался. – Сейчас скажу точно, герр штурмфюрер… В феврале этого года, второго числа. Почти восемь месяцев назад.
– Что вас заставило покинуть родину? – Эсэсовец с тоской глянул на часы: половина седьмого утра.
В это время после ночного дежурства смертельно хочется спать. Дима сочувствовал толстяку…
– Расскажите, как это произошло… – промямлил унтерштурмфюрер.
Когда кончился подробный Димин рассказ об ужасах советской действительности, о преследованиях, которым они с отцом подвергались, о невольной растрате, о тайном переходе границы, о вступлении в партию русских фашистов и о вызове Кесслеров в Берлин, было не меньше восьми.
Хозяин кабинета, несмотря на громкий голос задержанного и экзотические подробности, которыми изобиловал его рассказ, клевал носом. Как только Варгасов остановился, он нажал кнопку звонка и буркнул парню, появившемуся на пороге:
– Заберите…
Дима оказался в одиночной камере, и за ним с железным скрежетом затворилась дверь.
«Вот и все… – усмехнулся про себя Bapгасов. – Стоило лезть из кожи!»
Он огляделся: камера чуть больше гроба. У поляков было значительно лучше! Хотя он ведь сидел в столичной тюрьме. А тут маленький городок, где экспресс остановился только из-за них!
Но и здесь чувствовалась немецкая аккуратность: на стене в рамке ѕ правила. Что можно делать, чего нельзя. Прилечь, например, на койку, которая здесь не прикреплялась на день к стене, уже нельзя. Можно или ходить по камере (два шага – в ширину, четыре – в длину), или сидеть на табурете у крошечного стола и думать: на чем все-таки они погорели? Где допустили ошибку?
То, что Диму не били, что допрос свелся к его рассказу, он объяснял усталостью унтерштурмфюрера, который просто не в состоянии был как следует заняться арестованным. Вот придет его сменщик – и тогда…
Варгасов повесил пиджак на спинку кровати, ослабил широкий узел галстука, отметив, что ни его, ни ремень почему-то не отобрали (или верят, что он не покончит с собой, или, наоборот, ждут этого). Только было Дима уселся за столик в углу, как загремела, залязгала дверь, и перед ним возник завтрак: алюминиевая миска с какой-то размазней, очевидно, овсянкой, кружка с коричневой, неприятно пахнущей жидкостью, заменявшей, по всей вероятности, кофе.
Арестованный понюхал сначала одно, потом другое и, чувствуя, как от голода и отвращения в желудке начинаются спазмы, вернул все это надзирателю. Тот, весьма удивленный, потащил еду назад.
А Дима, посасывая кусочек сахара – единственное, что он решился положить в рот, – поудобнее устроился на табурете и, прислонившись спиной к некогда выбеленной известью, а теперь совершенно серой шероховатой стене, прикрыл глаза. Сразу же ожила, зазвучав, дверь, и в камеру втиснулся надзиратель. Смущенно потоптавшись перед Варгасовым, так удобно сцепившим на груди руки и приготовившимся отдохнуть, он негромко произнес, кивнув на правила в рамке:
– Спать днем нельзя. Даже сидя. Я должен следить через глазок, чтобы этого не делали. Но вы подремлите! Я и старому господину разрешил, – он рядом. Если кто из начальства появится, стукну три раза. А когда уйдут – два. Ладно?
– Ладно, – согласился Дима. Он очень хотел что-нибудь передать Максиму Фридриховичу, коли выдалась такая возможность. Но все же не решился: доверчивость в тюрьме – опасная вещь!
Когда надзиратель ушел, Варгасов опять притулился к стене, смежил веки и вдруг увидел массу интересных, а главное, случившихся именно с ним вещей! Пусть надзиратель думает, что сделал благое дело, что арестант спит… Диме на самом деле было не до сна. Если стоишь на каком-то рубеже и не знаешь, что впереди, хочется оглянуться назад: так ли все делал, как надо, и успел ли вообще сделать что-нибудь толковое?
Но стройных и последовательных экскурсов в прошлое не получилось: в сознании вспыхивал то один эпизод, то другой.
…Чаша стадиона «Динамо», самого большого стадиона Москвы, полна до краев: сегодня – решающий матч спартаковцев с басками, лучшими в мире футболистами, бойцами республиканской армии, целый год сражавшимися против франкистских войск.
Москвичей в те дни раздирали противоречия: с одной стороны – хотелось, чтобы победили свои; с другой – таким гостям не грешно и проиграть. Вот, например, Исидоро Лангара – «Красный Лангара», который, по сообщению мятежников, «был убит наповал при обороне Барселоны». А он тут как тут: здоровый, огромный, веселый! Или Хосе Ирарагорри, лучший нападающий Испании, участник знаменитой атаки республиканцев на Вильяррель. Или капитан команды – Луис Регейро?
Испанцы уже выиграли у «Локомотива» со счетом 5: 1, у «Динамо» – 2: 1 и 7: 4! И вот – последний решающий матч со «Спартаком»…
Дима не был любителем и ценителем футбола. Но когда его сосед Тимофей Арсеньев покрутил около Диминого носа чудом раздобытыми билетами, он не нашел в себе сил отказаться.
И вот приятели сидят под безжалостным июньским солнцем, стиснутые со всех сторон возбужденными, измученными дорогой москвичами: к «Динамо» двигалась лавина машин, создавая пробки и останавливая городской транспорт. Хорошо, догадались выехать за два часа, и то еле-еле успели. Говорят, даже сами спартаковцы чуть не опоздали. Тимоха оказался сумасшедшим болельщиком: он кричал, свистел, хлопал соседей по плечам, по спинам, и Дима только успевал уклоняться от его весьма ощутимых тумаков.
– Да, все-таки латинский стиль – это латинский стиль! – то ли радуясь за испанцев, то ли сокрушаясь за своих, восклицал Тимофей, вскакивая при каждой атаке у наших ворот.
Но когда на четырнадцатой минуте левый край Григорий Федотов забил первый гол и вратарь гостей Григорио Бласко вытащил мяч из сетки ворот, Дима решил, что Тимофея хватит удар, так он завопил. Немного успокоившись, Арсеньев ткнул Варгасова кулаком в бок:
– Представляешь? Один Гришка – против другого Гришки! Во совпало!
А после того как русские открыли счет и Бласко вытащил из сетки еще пять мячей, Тимоха вообще стал невменяем. Впрочем, он немногим отличался от других – 6: 2, да еще после трех поражений, это действительно блестяще! «Молодец, “Спартачок”!». «Ура – “Спартаку”!» – еще долго неслось со всех трибун.
Потом Варгасову почти на себе пришлось тащить домой обессилевшего соседа. Да и выбраться с «Динамо» в тот день было так же трудно, как и добраться до него.
Дома, сдав Арсеньева с рук на руки его немногословной жене Хельви, Варгасов, прямо в чем был, плюхнулся на кровать у открытого окошка, перед которым росла старая, небывалой толщины береза – из-за нее в комнате всегда царил прохладный полумрак. Закинув руки за голову, Дима медленно приходил в себя. Варвара Ивановна отсутствовала, и ругать за такой непорядок (в одежде – на кровать!) было некому.
Неподалеку от березы стояли врытые в землю ярыми доминошниками стол и скамейки. Сколько теплых вечеров просидели за ним Дима с Мариной? За этим наспех сколоченным из некрашеных досок столом Маринка рассказывала о своей равнодушной матери, о занятом с утра до ночи отце, о хлопотливой бабуленьке…
Тут, потрясенные, переживали они самоубийство Маяковского, который сам же утверждал, споря с Есениным: «В этой жизни помереть не трудно. Сделать жизнь значительно трудней…»
Здесь, голова к голове, листали тоненькие, еще не красочные, тетрадки «Огонька».
А весной тридцать первого тут же ликовали после того, как Лорелея, чуть ли не прыгая от радости, рассказала им на уроке, что первомайскую демонстрацию в этом году возглавили в Германии коммунисты как самая многочисленная и популярная в стране партия. И впереди, конечно, шел Тельман.
Ах, как много было переговорено, перечувствовано за покосившимся от мощных ударов доминошников одноногим столом! Дима потом всячески обходил его, хотя делать это было очень трудно: стол стоял недалеко от их терраски с веселыми цветными стеклышками.
Говорили, что дома, расположенные на Оленьем валу, почти напротив чугунного забора Сокольнического парка, давным-давно возвели немцы. Уж как они попали сюда еще до мировой войны – трудно сказать! Может, специальный подряд получили?
Справились строители с работой неплохо: все дома оказались разными. Башенки, то ажурные, то чешуйчатые, окна, непривычно поделенные на многочисленные дольки, замысловатые лесенки и разнообразные флюгера делали их похожими на маленькие замки…
В одном из этих домов поселились вернувшиеся из-за границы Варгасовы. Сначала им все было странно: обилие жильцов в квартире, огромная общая кухня, самолетный гул надраенных мелом приземистых примусов, неустойчивые конструкции более тихих, но менее продуктивных керосинок, очереди по утрам к умывальнику, торжественный ритуал посещения бань в субботу – с собственными тазами и шайками.
Дима приглядывался к соседям – его сверстником, пожалуй, был лишь один Тимофей Арсеньев.
Тот сначала не обращал на нового мальчишку никакого внимания: три года разницы давали себя знать. А потом, уже во студенчестве, когда Варгасов начал изучать юриспруденцию, а Тимофей заканчивал филологический, они подружились. Арсеньев мечтал стать журналистом и довольно часто печатался. Его многое привлекало в Диме: и трогательное отношение к Марине, и то, как берег он это чувство уже, после ее смерти, и глубокое знание поэзии, и то, что Дима сам был не чужд ей…
Но сколько Тимофей ни уговаривал его отнести хоть что-нибудь свое в редакцию, тот не соглашался: это о Марине, для Марины и только ей принадлежит, живой ли, мертвой ли…
Уезжал Арсеньев из Москвы по распределению Тимохой, а вернулся через несколько лет Тьёмой, как серьезно, без тени улыбки, называла его спокойная и очень хозяйственная жена Хельви, которую он привез с собой. Уже три поколения ее предков жили в России, а акцент у Хельви был настолько силен, словно она лишь вчера покинула Хаапсалу.
Дима же к этому времени защитил диплом, стал работать под руководством Горина. А все его знакомые, в том числе и Арсеньев, устроившийся в один из популярных столичных журналов, считали, что он служит юрисконсультом.
Даже Варвара Ивановна не очень хорошо представляла себе, чем занимается сын. Но предпочитала не расспрашивать. Не любила она задавать лишних вопросов: если человек хочет или может, он сам расскажет. Видно, она многое понимала, потому что обладала очень чутким сердцем. И так во всем. Никогда не охала попусту, не изображала сочувствие, а старалась хоть чем-то конкретным помочь.
Дима многое взял от своей муттерчик! (Другой, кстати, выбросил бы эту «иностранщину» из лексикона – не в моде она была, – а Варгасов ни за что…)
Варвара Ивановна, конечно, догадывалась, что сын работает на какой-то сложной работе. Трудовой режим юрисконсульта ей был известен – на фабрике у них был свой юрисконсульт. Дима же часто уезжал в командировки. Но если и был в Москве, никогда не приходил вовремя и вваливался нередко таким измученным, что, рухнув головой на подушку, мгновенно засыпал, не имея сил поднять на кровать ноги. Сколько раз Варвара Ивановна заставала сына полусидящим-полулежащим, пока она кипятила на кухне чайник. Какой уж тут юрисконсульт…
Она снимала с Димы ботинки, носки, поудобнее укладывала его, тщательно, как в детстве, подтыкала одеяло, уютно натягивала на ухо простыню, хоть он уже спал, и ничего не пыталась на следующий день вызнать. Лишь перед уходом в Польшу, получив разрешение Горина, Дима кое-что рассказал матери.
И она восприняла все как надо: видно, внутренне была к этому готова, чувствуя, что сын не по девчонкам шастает, а занимается чем-то очень важным и трудным. Спросила только: «Это – опасно?» – «Ну что ты, муттерчик! Войны ведь нет!» Больше она, потерявшая мужа именно тогда, когда не было войны, ни о чем не спрашивала: сын сказал, очевидно, все, что мог сказать. И, стараясь ничем не выдавать своей тревоги, про себя считала дни до отъезда.
Зато Тьёма поставил перед собой задачу – расшевелить эту «канцелярскую душу» – Варгасова. Что Дима приходит частенько за полночь, Арсеньев не знал: как всякий порядочный молодожен, он ложился довольно рано, и у него не было поэтому оснований считать своего соседа гулякой. Более того, Дима представлялся Тимохе стопроцентным сухарем.
Памятуя о вполне нормальных задатках Димы, он пытался таскать его в театр, в кино, на стадион. И очень удивлялся, когда тот отказывался от их с Хельви общества, придумывая всевозможные причины. Перед испанцами вот только не сумел устоять…
Тогда, посоветовавшись, видно, со своей рассудительной женой, Тимофей решил, что Варгасов, наверное, чувствует себя лишним, и задался целью если не женить его, все еще помнящего Марину, то, во всяком случае, познакомить с какой-нибудь очаровательной девушкой. А вчетвером у них дело бы пошло.
Хельви, правда, не очень стремилась к развлечениям, но общительности, неутомимости и выдумки самого Арсеньева с лихвой хватало на двоих. А где можно найти интеллектуальных и симпатичных девушек? Конечно же среди журналисток! И скорее всего – в популярном Тимохином журнале…
Однажды, обнаружив, что Варгасов не идет на службу (Горин буквально силой заставил того хоть денек посидеть дома и отдохнуть после одного крайне запутанного и кропотливого дела), Арсеньев, словно клещ, впился в Варгасова.
– Монах какой-то! – кипятился Тимофей. – Посмотри, как другие живут! Ты что – обет дал? Тогда прими пострижение, чтобы все было логично… Но это же глупо! Вокруг столько отличных девчонок! У нас, например, не редакция, а дом моделей, салон красоты!
– Тьёма… – с укором сказала Хельви. – Не крути головой – ты мешаешь мне…
С тех пор как Арсеньев женился, он, раньше ходивший в чем попало, выглядел настоящим франтом. Вот и сейчас, подав мужу накрахмаленную сорочку, Хельви с ледяным спокойствием слушала разглагольствования мужа о «салоне красоты», о «доме моделей» и возилась с его полосатым галстуком, пытаясь создать наилучший вариант мягкого узла…
Тегеран… Вскоре после исчезновения Кушакова торжественный и важный Величко вручал Диме и Максиму Фридриховичу партийные билеты.
– Из самого Берлина присланы! Не здесь печатались! – несколько раз подчеркнул Григорий Степанович.
И Кесслеры, бледнея от волнения, принимали солидные билеты с орлом и свастикой, благодарно жали сухонькую руку Величко, немея от восторга, выслушивали поздравления присутствующих…
А потом все долго сидели в зале «Парк-Отеля», где было решено отметить это выдающееся событие и где Кесслеры закатили пир: преуспевающие деловые люди могли позволить себе такую роскошь!
Каждый заказывал что хотел: французские, английские, персидские деликатесы. Ведь платили виновники торжества! Пили кто во что горазд. Но жажду утоляли лишь шербетами со льдом – тут они были отменными. Особенной популярностью пользовался лимонный. Хотя любители острого предпочитали «искенджибин».
В начале банкета, пока гости были не очень пьяны, провозглашали тосты… В основном – за фюрера «третьей империи», который еще в самом начале своей политической карьеры заявил с трибуны рейхстага: «Дайте мне четыре года срока, и Германия станет неузнаваемой». Пили за национал-социалистов, которые сумели навести у себя порядок, за новое пополнение партии – сытые улыбки в сторону Кесслеров.
Но устроители торжества интересовали собравшихся, как говорится, постольку, поскольку… Каждый старался поделиться своими мыслями по поводу «Майн кампф», которая стараниями Кесслеров стала им доступна.
К счастью, вышли актеры. За весь тягостный для Кесслеров вечер это была единственная пауза, когда представилась возможность немного отдохнуть…
Группа танцовщиков выступала в сопровождении нескольких музыкантов. У одного в руках был тар – нечто похожее на мандолину, у другого – ситар, что-то вроде гитары, третий наигрывал на тумбеке, напоминавшем волынку.
Скорее это была акробатика, чем танец в привычном для европейца понимании. Держа в руках зажженные свечи, мужчина кувыркался, но свечи не гасли! Другой исполнял «танец глаз»: освещая лицо и стоя совершенно неподвижно, он в такт музыке поднимал то одно, то другое веко.
– Да, в этой стране есть кое-что интересное… – произнес чей-то пьяный голос, когда выступление окончилось, но хрустальные люстры еще не налились светом.
– Многоженство? Или институт сиге? Брак, так сказать, на определенное время? – живо откликнулся другой, не менее хмельной, голос. – Это действительно прелесть… Наступил оговоренный в контракте срок – брык, – и все механически расторгнуто! Или на одну жену меньше, что тоже неплохо, или вообще снова холостяк! Вот мехр – деньги невесте на случай развода – или плата теще «за материнское молоко» – это уж ни к чему… А существование сиге мне явно по душе!
И пошло… И поехало… А когда мужчины устали острословить о персидских обычаях, кто-то снова вспомнил:
– А как прекрасно Гитлер изложил свои взгляды в «Майн кампф»! И, главное, когда? Задолго до прихода к власти! «Молодой человек должен научиться молчать и, если нужно, молча терпеть несправедливость. Если бы немецкому юношеству в народных школах меньше вдалбливали знаний и внушали большее самообладание, то это было бы щедро вознаграждено в годы 1915–1918…»
«Сейчас этот балбес начнет разглагольствовать об “ударе ножом в спину”, который якобы нанес Германии ее собственный пролетариат, неожиданно устроив в ноябре восемнадцатого революцию»… – с тоской подумал Дима.
Но «балбеса» больше интересовало не прошлое, а будущее. И, несколько протрезвев, он начал прикидывать, что получит, когда немцы наконец-то вторгнутся в Россию. По общему оживлению, охватившему компанию, Дима понял, что коснулись самой заветной темы. Дебаты только стали набирать силу, когда вышли двое мужчин и под звуки кануна, струнного инструмента наподобие гуслей, принялись петь по очереди двустишия.
Дима, которому Максим Фридрихович перевел это так же безразлично, как и все предыдущее, вздрогнул от неожиданности. А старший Кесслер спокойненько попыхивал своей «носогрейкой». Но Дима вспомнил, как однажды Максим Фридрихович не сдержался…
Кончился будний день мастерской – ушли последние клиенты, закрылись легкие решетчатые створки дверей. Теперь они могли, по-холостяцки поужинав, кое-что обсудить, почитать, а то и сыграть партию-другую в шахматы: Дима, один из лучших шахматистов наркомата, нашел в лице Максима Фридриховича достойного соперника.
Шахматы – не карты и не триктрак, которым здесь все, даже русские, повально увлечены. Особого умственного напряжения эти игры не требуют, зато азарта – бездна!
Максим Фридрихович жарил яичницу-глазунью, которая у него отлично получалась. Дима накрывал на стол. Тихонько наигрывало радио – что-то местное, заунывное, бесконечное…
Вдруг музыка прервалась, и бархатистый мужской голос стал читать стихи.
– Хафиз… – сказал грустно Кесслер. – Какой все-таки красивый персидский язык! Не устаю восхищаться.
Шипя и постреливая маслом, дожаривалась глазунья, грелась вода для кофе… А Кесслер, вторя мягкому баритону, негромко переводил:
У хозяев радиомастерской были тревожные дни: «отец» и «сын» жили в ожидании радиограммы из Москвы, от которой многое зависело.
Перед Димой часто маячило озабоченное лицо Горина, а в ушах звучали присказки Денисенки. Что-нибудь в таком роде: «Я это сделал дважды – первый и последний раз…» Воркотня Миши всегда возникала на нервной почве – или от больших удач, или от надвигающихся неприятностей.
Как все легко и благополучно в сказках – что в русских, что в иранских – и как трудно в жизни! В России чудеса творила добрая Жар-птица. Здесь – огромная Симорг, свившая гнездо для своих птенцов на высоченной чинаре. «Я дам тебе свои перья, – сказала она принцу, тот убил дракона, покушавшегося на ее малышей. – Зажги одно перо, и я спасу тебя, где бы ты ни был»…
Варгасов знал: их никогда не бросят в беде. Лишь, бы успели…
Как-то Величко с гордостью сказал Диме:
– Нас с тобой приглашает к себе герр Редер!
Варгасов удивился: сколько времени они в Тегеране, а «коммерсант» Хайнц Редер не давал о себе знать. Что это вдруг младший Кесслер ему понадобился?
В назначенный день и час, минута в минуту, как и подобает пунктуальному немцу, Варгасов стоял на проспекте Саади; около замысловатых чугунных ворот редеровского особняка. А еще через мгновение, очутившись в сумрачном вестибюле и удивленно оглядываясь в поисках Величко, Дима услышал вкрадчивый голос:
– Вы ищете Григория Степановича? Он не придет.
Перед Димой возник плотный мужчина среднего роста в полосатом модном костюме, хорошо скрывавшем кругленькое, явно пивное, брюшко. Это был Хайнц Редер.
– У меня сегодня несколько изменились обстоятельства, и я перенес нашу встречу. А вам дозвониться не успел….
Варгасов хотел откланяться, но Редер запротестовал:
– Тут уж моя вина, я должен был вас предупредить! А раз уж так получилось, пройдемте в комнату, поговорим. Я хоть и наслышан о вас, все же хотел бы узнать получше сына такого достойного человека, как Макс Кесслер…
Сидя в мягких креслах у низкого круглого столика, они перебрасывались незначительными фразами в ожидании, пока молодая персиянка подаст традиционный чай. Дима мало видел лиц местных женщин: многие носили чадру, поэтому с любопытством рассматривал девушку.
Служанка Редера была одета по-европейски. Темно-сиреневое платье, на котором ярко выделялся белоснежный фартучек… Ажурные чулки… Туфли на высоких каблуках… Но синяя сурьма, которой были подведены веки, и совершенно прямая линия бровей, созданная с помощью усмы – типично иранская косметика, – плохо гармонировали с кокетливой крахмальной наколкой в смоляных волосах.
Гладкие оливковые щеки девушки зарделись – ее смущал варгасовский взгляд. Наверное, поэтому она делала все не так быстро, как хотелось бы хозяину. И он, дымя в одиночестве сигарой – Дима не составил ему компанию, ѕ хмуро смотрел на служанку.
Когда она справилась с чашками, тарелками, различными сладостями, Редер бросил ей сквозь зубы: «Убирайся» – и жестом пригласил Диму приступить к чаепитию.
Но тот все еще смотрел вслед служанке – на ее осиную талию, перехваченную завязками фартука, на глянцево блестевшую тяжелую гору кос на затылке – и думал: «Вот такими, очевидно, бывают гурии, населяющие рай… Жаль только, что рука подкачала…» Дима обратил внимание, что правая кисть изуродована большим родимым пятном.
– Каковы ваши дальнейшие планы? – вернул его к действительности Редер.
– Хотелось бы получить высшее образование, – не задумываясь, ответил Варгасов. – Я, правда, уже не так молод, но желание это, – Дима грустно улыбнулся, – давнее: в России осуществить его было нельзя…
– А что, если вам получить военную специальность в Париже? – огорошил гостя Редер. – Знакомый вашего отца по корпусу Баратова, полковник Смирнов, служит во французском Генштабе. Думаю, он не откажется оказать содействие сыну своего сослуживца? И для Германии была бы польза…
– Смирнов? – переспросил Варгасов, рассеянно глядя на холеное лицо «коммерсанта», на ровную ниточку его прямого пробора, на идеально лежащую благодаря бриллиантину черную шевелюру, на крупный, с горбинкой нос и прячущиеся в припухших веках темные глаза…
– Смирнов, говорите? – все еще медлил с ответом Дима. А сам лихорадочно соображал, как бы ему «зарубить» этот вариант. Варгасову нужно в Берлин, а не в Париж, не в Лондон! Сколько можно доставать правой рукой левое ухо? И так – вон куда забрались, чтобы осуществить свой план! А время идет, Германия вооружается…
– Вспомнил! – обрадовался Дима. – Это же непосредственный начальник отца! Он часто замещал военного атташе. О, я с удовольствием поеду во Францию. Здесь довольно тоскливо… И военная карьера меня вполне устраивает. Что может быть приятнее, чем пойти по родительским стопам! Только, только…
– Что?
– Мне кажется, у полковника с отцом были весьма прохладные отношения.
Редер нахмурился:
– Вы не путаете?
– Ну что вы! Нет. Я все хорошо припомнил: отец ведь часто рассказывал мне о тех годах!
– М-да-а… – Хозяин призадумался. – Ну а если не Париж, а Берлин?
Варгасов несколько скис, и это не укрылось от Редера. Но молодой человек скоро взял себя в руки, что с удовольствием отметил Редер: растерянность и разочарование владели младшим Кесслером недолго.
– Берлин – тоже интересный город. Но у нас ведь там никого! Родственники поумирали, знакомых нет…
– Это не важно. Найдутся люди, которые вам помогут. Тем более в таком благородном деле, как возвращение немцев на землю их предков!
Редер встал, давая понять, что встреча окончена. Тотчас появилась тоненькая служанка и, покачиваясь на высоких каблуках, принялась убирать посуду.
Девушка торопливо собирала на поднос чашки, а Варгасов невольно смотрел на фиолетовое пятно причудливой формы и снова жалел ее. Будто кто тавро поставил!
Уже в вестибюле Редер дружески положил Диме руку на плечо:
– Поскольку все пока весьма проблематично, я не хотел бы, чтобы о нашем разговоре кто-либо знал… Даже господин Величко.
– Как вам будет угодно, – почтительно склонил голову Варгасов.
А Редер, что-то прикинув в уме, продолжал:
– Впрочем… Впрочем, ему не надо говорить и о том, что встреча наша состоялась. Пусть думает, что я и до вас не дозвонился. Старик самолюбив. Еще обидится! Верно?
– Абсолютно верно! – отчеканил Дима.
Хозяин особняка улыбнулся и демократично протянул юноше руку: четкость ответа была оценена по заслугам, Редер недаром числился человеком Макса Оппенгейма, известного археолога, попутно возглавлявшего немецкую разведку на всем Ближнем Востоке.
И все же Редер не до конца поверил тому приятному впечатлению, которое производят деловитые, немногословные, безоговорочно принявшие идеи национал-социализма отец и сын! Наверное, поэтому поручил своей служанке следить за ними… Но тут-то гepp Хайнц просчитался… Да, такой опытный человек, как «коммерсант» Редер, мог бы, конечно, не делать примитивных ошибок! Ну, кто поручает слежку человеку, имеющему «особые приметы»?
С того самого момента, когда в одном из лабиринтов «Эмира» с Кесслерами поравнялась семенящая фигурка в черном, а потом та же женщина протянула торговцу, у которого покупали сладости отец с сыном, серебряную мелочь и из-под шелкового покрывала вынырнула маленькая ручка, изуродованная фиолетовым родимым пятном, Дима был настороже.
И не напрасно! Нет-нет да и мелькало это клеймо перед варгасовским взором: в кинотеатре, книжной лавке, в чайхане… Изящные пальчики с одинаковой ловкостью отсчитывали монеты, держали зеркальце, листали древние пожелтевшие страницы… Что еще они умели? Очевидно, многое.
Ну а когда труды этой девицы не увенчались успехом, Редер придумал кое-что посерьезнее: предварительно сговорившись с Величко, он решил устроить Кесслерам своеобразный «экзамен». Заключался он в следующем.
Племянник Григория Степановича, Алеша, должен был «проговориться» Диме, что против одного из советских торговых работников, Орехова, готовится провокация. Тот давно вел переговоры с фирмой «Памбук» о закупке большой партии хлопка. Но когда Орехов зайдет, чтобы обговорить последние детали контракта, в контору фирмы, помещавшуюся рядом со складом, ему неожиданно откажут. Затративший много времени и сил на всю эту операцию, тот может погорячиться. После его ухода на складе вспыхнет пожар, и обвинят, конечно, Орехова.
«Если Кесслеры советские агенты, – решил Редер, – Орехов на склад не явится: они предупредят его…»
Но Кесслеры без санкции Москвы не могли пойти на этот шаг. А указаний от «Питера» все еще не было, хотя день визита неумолимо приближался…
Вот чем они были встревожены.
Максим Фридрихович по инерции переводил звучащие из золотистого шелкового квадрата приемника, любовно собранного ими самими, стихи. И вдруг запнулся, произнося: «Я хотел у ног ее умереть, догореть хотел, как свеча…»
Дима с горечью увидел, что крупные, всегда печальные глаза Кесслера наливаются слезами, и поспешил отвернуться. А как часто прятался Дима в тень платана, чтобы Максим Фридрихович не заметил его, когда навещал тупичок около хиабана Надыри, где они когда-то жили с Ольгой-ханум, когда подолгу стоял против их бывшего дома.
Наскоро выпив кофе и не получив от вечерней трапезы удовольствия, они разошлись по своим углам. Варгасов лежал на кушетке с томиком стихов – самый верный способ снять усталость и напряжение, – а в голове прокручивалось только что услышанное? «Я хотел у ног ее умереть, догореть хотел, как свеча…»
Тогда, в Серебряном бору, он даже не сразу понял, что же произошло! Дима стоял около пестрой подстилки, которую они прихватили с собой и на которой лежали, две аккуратные горки – ее и его вещи, а Маринки не было! Когда она послала его за мороженым, Дима понял, что Марина стесняется перед ним раздеться. Чтобы разрушить эту дурацкую условность (все кругом были полуголые, мокрые, загорелые), он быстро сбросил одежду.
– Значит, идти? – спросил он Маринку, все еще стоявшую в сарафанчике. Она кивнула:
– Иди. А я пока окунусь.
И он помчался к киоску, пристроился в длинную очередь раскаленных под солнцем людей. А когда вернулся с двумя эскимо, Маринки не было.
Но вскоре Дима заметил: многие куда-то бегут. Потом увидел, что всех притягивает к себе толпа, сгрудившаяся на самом берегу. И он тоже поплелся туда. Его обгоняли, задевали, а он еле вытаскивал из горячего песка налившиеся чугуном ноги.
Приблизившись к толпе, услышал отдельные реплики:
– Надо же! Такая молоденькая…
– А как это произошло? Плавать, что ли, не умела?
– Да нет, говорят, сердечный спазм…
– Она небось первый раз в этом году купалась? Вон какая беленькая! С непривычки, должно быть, сердце и замерло…
Дима протиснулся сквозь скользкие от воды, шероховатые от песка тела и чуть не потерял сознание – перед ним на земле лежала Маринка, а рядом стояли двое спасателей и какая-то женщина в белом халате. Кто-то тряхнул Варгасова за плечи: «Ты что, парень? Шел бы отсюда! Это зрелище не для слабонервных…»
Когда туман в голове немного рассеялся, Дима хотел шагнуть к Марине, но его не пустили: «Доктор не велела посторонним лезть… Сейчас приедет “скорая”…» А какая-то бабка, глянув на крепко зажатые в руке Варгасова палочки эскимо, запричитала вполголоса: «Ходят тут всякие, бесстыжие… Смотрят на бедняжку… А она и прикрыться не может… Лежит почти нагишом…»
– Да прекрати ты! – шикнули на старуху, и та сразу же замолкла, будто с пластинки резко сняли мембрану.
– Хорошо хоть не мучилась, – произнесла какая-то женщина рядом с Димой, скорбно качая головой. – Лицо такое спокойное!
Варгасов сквозь пелену, от которой он не мог избавиться еще много дней, заставил себя взглянуть на Марину, понимая, что это их последние минуты, что вот-вот ее увезут, а потом…
Она и вправду будто спала: рот был чуть приоткрыт, а длинные загнутые ресницы бросали густую тень на щеки. Лишь мокрая челка, косо упавшая на лоб, теперь не мешала ей… И никогда не покидавший щеки румянец куда-то вдруг исчез…
Левая рука лежала вдоль тела. А правая, согнутая в локте, ладошкой вверх, – около виска. Казалось, сейчас Маринка потянется и, засунув руку под голову, чтоб стало удобнее, повыше, будет дальше смотреть свои сны…
Дима оторвал глаза от Маринкиного лица и увидел большую коричневую родинку над левой грудью, синий, в белый горох купальник, еще сырой, хоть шпарило солнце, ноги в капельках воды…
– Ел бы ты свое мороженое в другом месте, что ли! – зло сказал Варгасову какой-то мужчина. И Дима с удивлением взглянул на эскимо в руке.
– Неужели она приехала одна? – видно, не в первый раз спросила женщина в белом халате, растерянно оглядывая притихшую толпу. Тогда, разжав наконец пальцы, в которых уже таяло мороженое, Дима сделал несколько шагов вперед.
Примчалась «скорая», Варгасову велели сесть с шофером, но он молча полез вслед за носилками. И один из санитаров махнул рукой: «Ладно, пусть его!» А когда второй, оставшийся в кузове, накрыл Маринку простыней с головой, Дима, так же молча, снял простыню с лица и тщательно подоткнул со всех сторон: ему казалось, что Марина может простудиться.
Потом Дима осторожно поправил все еще влажную челку и только тут с ужасом почувствовал, какой холодный под ней лоб…
Варгасов не знал тогда этих стихов Хафиза, вызвавших в душе самые страшные воспоминания его жизни. Но в той «скорой», трясущейся по подмосковным ухабам, он тоже хотел «у ног ее умереть»…
Тем грустным тегеранским вечером Кесслеры неожиданно были вознаграждены за свои переживания – пришла долгожданная радиограмма. Дима расшифровал ее, и Максим Фридрихович, склонившийся над небольшим листком, прочел:
«Орехова предупреждать не нужно: пожара на складе не будет. Установлено, что Редер – негласный владелец фирмы “Памбук”. Предполагаемая акция, видимо, необходима для вашей проверки. Привет от родных, все здоровы. – “Питер”».
Дима, взволнованный всем, что вдруг снова перечувствовал, поднялся с табурета и стал расхаживать по камере. Тотчас отворилась массивная дверь, и в щель просунулась голова:
– Я ведь не стучал! Господину, наверное, показалось.
– Все в порядке. Хочется немного размяться.
Надзиратель запер камеру.
Когда Варгасову надоело это мотание по крошечному пространству вдоль койки, он снова сел к столу, оперся спиной о стену, скрестил на груди руки, прикрыл глаза. Может, и вправду подремать? Неизвестно ведь, какая ждет ночь!
Дима, поудобнее устроив на груди руки, попробовал поднять веки и не смог – такой они налились тяжестью. Он понимал, что спать нельзя, что можно лишь немного отдохнуть… Но уже ничего не мог с собой поделать. Все в мозгу окончательно смешалось, перепуталось, стало неуправляемым…
Надзиратель склонился к «глазку»: новенький вроде бы спал. Во всяком случае, сидел неподвижно, с закрытыми глазами. Лицо осунулось… Еще бы! За весь день – ни капли не взял в рот. Не привык пока к такой пище! Привыкнет… Все привыкают… Вон их сколько! Целая тюрьма… Городок как будто небольшой, а камеры – полнехоньки…
Старый надзиратель не был ни ярым нацистом, ни скрытым коммунистом. Скорее был аполитичен! Твердо он понимал только одни: война – это плохо, до добра она не доведет. Финал мировой еще свеж в памяти!
Но, судя по всему, готовится следующая. Кто против нее – здесь, в тюрьме, или в лагерях. Кто «за», как собственные глупые внуки, не желавшие верить рассказам деда, четыре года гнившего в окопах и схоронившего немало товарищей, павших «с богом в бою за кайзера и отечество», – те с утра до ночи горланят: «Германия, Германия превыше всего…»
Тюремщик не знал, что слова эти написаны почти сто лет назад Гофманом фон Фаллерслебеном, считавшимся революционным поэтом. Что немецкие тевтономаны взяли из его творчества лишь нужное им. В частности, эту самую Германию, которая «превыше всего».
Старик не знал также о том, что произошло сегодня утром, тридцатого сентября тридцать восьмого года, и, конечно, о том, что этому предшествовало.
…Представители наиболее реакционного крыла антигитлеровской оппозиции (имелись и такие) Эвальд фон Клейст, видевший конечную цель заговора против фюрера в сепаратном мире с Англией и Америкой для создания единого империалистического фронта против СССР, полетел в середине минувшего августа в Лондон, имея от военной разведки какое-то пустяковое задание.
А уже восемнадцатого он встретился с Черчиллем и сообщил ему, что Гитлер твердо решил оккупировать Чехословакию, назначив даже срок вторжения. От имени оппозиции Клейст заявил, что если Англия даст фюреру отпор, то они попытаются произвести государственный переворот и устранить рейхсканцлера.
Но английское правительство возглавлял в ту пору не Черчилль, а Чемберлен, ярый сторонник «умиротворения». Поэтому сговориться было довольно трудно…
Да, тюремный страж Варгасова ничего этого не знал. Но на сердце у него было тревожно. Впрочем, тревога эта заползла в его душу давно и притаилась там, съежившись в комочек. Он точно помнит, когда это случилось! Нет, не тогда, когда черно-бело-красный кайзеровский флаг, за который он проливал свою кровь, сменился с приходом Веймарской республики черно-красно-золотым. И не тогда, когда гитлеровцы промаршировали через Бранденбургские ворота. И не тогда, когда на трибуне рейхстага рядом с Гинденбургом появился новый рейхсканцлер, когда они встали рядом: фельдмаршал и ефрейтор.
Что-то холодное и липкое вошло в сердце, в плоть старого солдата, да так и осталось, совсем в другой момент – когда он впервые услышал, как орали свои песни «коричневые».
Да, их чеканный шаг отличался от гусиного, парадного, старопрусского, хорошо когда-то освоенного им самим! Но особенно необычными были выражения лиц, когда штурмовики в своих песнях сначала обещали «день мести», а потом приказывали: «Пробудись, трудовая Германия, разорви свои цепи!»
Выспренние слова про трудовую Германию и про цепи проскальзывали мимо сознания. Но вот про «день мести», который наступит, запоминались… Это пугало. Теперь наверху – не коричневые, а черные. Но песни все те же!
Тут надзиратель оказался прав. А вот в том, что новенький привыкнет к суррогатному кофе, – ошибся: у него для этого не оказалось времени…
Вечером отца с сыном вызвали к дежурному, теперь уже хауптштурмфюреру. Вежливо осведомившись, хорошо ли с ними обращались, тот объявил, что Кесслеры свободны, что их арест – пустая формальность: визы в полном порядке. Через час они могут сесть в поезд!
Когда эсэсовец, привезший их на вокзал, козырнув, умчался на машине, Максим Фридрихович достал свою трубку, не спеша набил ее табаком и поднес к вересковому сабо зажженную спичку.
А Варгасов вдруг вспомнил: «Я дам тебе свои перья. Ты зажги одно перо, и я спасу тебя, где бы ты ни был…» Может, это не «носогрейка» сейчас задымится, а волшебное перо? Может, у Кесслера – давний сговор с Симорг? Может, поэтому еще один риф пройден благополучно и путь к заветной лаборатории Гуго Пфирша стал на одно испытание короче?
«ВАРШАВА, 1 сентября 1939 г. (ТАСС). Сегодня начались военные действия между Германией и Польшей. Рано утром германские войска перешли в ряде мест польскую границу. Одновременно германские самолеты произвели налеты на польские города…Варшава до настоящего времени трижды подвергалась налету германских самолетов – в 6 часов утра, в 8 часов утра и около 10 часов утра».
– Значит, договорились, Вилли: как всегда, в восемь – у Хайди. Отлично!
Дима повесил трубку, вышел из стеклянной будки и оглянулся вокруг. Стены домов, заборы, витрины магазинов, неширокие стеклянные плоскости телефонов-автоматов – все было покрыто плакатами.
«Немецкие девушки! – Варгасов механически пробежал глазами готические строчки, плотно набившие горизонтальный ромб, углы которого были заполнены маленькими свастиками: – Отсылайте еврея к его черноволосым Сарре и Реббехе!»
«О, Вилли, Вилли… – вздохнул Дима. – Каково тебе читать подобное! Хотя сам ты – стопроцентный немец: голубоглазый, белобрысый, несмотря на совсем неподходящую фамилию – Шварц!»
Варгасов шел не торопясь: домой он решил не заглядывать, а до свидания с Вилли еще достаточно времени. Хоть вечер уже наступил, было светло, как днем. И совсем спокойно, несмотря на то что произошло страшное: в этот день Германия напала на Польшу.
Сутки назад фюрер отдал приказ по армии, в котором говорилось:
«После того как были исчерпаны все политические возможности мирным путем устранить тяжелое положение для Германии на ее восточных границах, я решился прибегнуть к насильственным мерам.
Нападение на Польшу произвести в соответствии с приготовлениями по “Белому плану”.
Дата нападения: 1 сентября 1939 г.
Время: 4.45».
Сто пятьдесят немецких солдат, которыми по приказу Гиммлера командовал эсэсовский полковник Альфред Наужокс, переоделись в польскую форму. Тридцать первого августа, в восемь часов вечера им предстояло инсценировать нападение «польских частей» на немецкую радиостанцию в городе Глейвиц, что должно было дать Гитлеру повод к войне.
По просьбе шефа военной разведки адмирала Канариса фюрер за несколько часов до начала войны предоставил ему «свободу действий».
В ночь с тридцать первого августа на первое сентября вступили наконец в действие созданные «маленьким адмиралом» диверсионные отряды абвера. Под покровом темноты люди Канариса, одетые в штатское, стали просачиваться через границу и занимать «боевые позиции».
Около двух часов ночи шеф передал в эфир пароль: «Эхо». Десятки раций, настроенные на его ставку в Бреславле, приняли сигнал. И раздались выстрелы. И началась резня в мирно спавших польских городах. Эхо было поистине кровавым.
В ту ночь Канарис перебросил через границу пять тысяч человек. На территории Польши их встретили давно находившиеся в готовности «боевые группы». Еще до официального объявления войны они захватили не только отдельные учреждения, электростанции, мосты, шахты, а и целые города!
Но этот день – первое сентября тридцать девятого года – вошел в историю не только нападением на Польшу, чье существование, с точки зрения фашистов, было «нетерпимо, несовместимо с жизненными потребностями Германии». В этот день фюрер подписал весьма необычный приказ: о том, чтобы людям, чьи взгляды и образ мыслей противоречат взглядам и образу мыслей нацистов, «обеспечивалась легкая смерть».
То есть чтобы таких людей, предварительно окрестив их психически неполноценными, а потом, найдя состояние «больных» критическим, попросту умертвляли. «Из гуманных соображений» – как изволил выразиться Гитлер, назвавший, с присущей ему тягой к красивостям, всю эту программу крайне секретного уничтожения инакомыслящих – «Эвтаназией».
…В минувшем июле, в имперской канцелярии некто Виктор Браге, офицер СС, впервые официально сообщил сподвижникам фюрера, что имеется возможность осуществить программу, которая предусматривает умерщвление душевнобольных по всей Германии.
А вскоре было создано «Имперское общество лечебных и попечительских заведений». В задачи этого, казалось бы, безобидного, общества входил сбор «больных» и отбор лиц, предназначенных к уничтожению. Другая, такая же «невинная», организация («Общественный фонд попечительских заведений») проводила сам акт умерщвления.
Но в провинции не особенно тяготели к выспренним или чрезмерно завуалированным названиям. При всей секретности акции, получившей шифр 14fl3 («особое обращение»), дома, где проводилось умерщвление, назывались весьма прозаически: «Заведения эвтаназии». («Танатос» ѕ по-гречески смерть.)
И везде обреченные, на чьих анкетах в левом нижнем углу появлялось в обведенном черной краской прямоугольнике лишь одно слово «да», подкрепленное инициалами врачей, вынесших приговор, – попадали в одинаковые условия.
После беглого осмотра больные оказывались в «ванной комнате», с кафелем, с кранами, с душем. Мгновение – и сквозь крошечные отверстия в «отопительных» трубах начинал сочиться углекислый газ. Через десять – пятнадцать минут все было кончено.
Родственникам посылалось соболезнование с указанием какой-нибудь болезни, от которой скончался пациент, и сообщалось, что труп, в связи с полицейскими санитарными нормами, уже сожжен, но что урну можно получить…
Дима вдруг поймал себя на том, что идет совсем не туда, куда ему надо, что он очутился почему-то на Лейпцигерштрассе – самой загруженной, особенно в часы «пик», берлинской магистрали, соединяющей западную, фешенебельную, часть города с восточной, пролетарской, Потсдамскую площадь с площадью Шпительмаркт.
Мигали световые столбы, автоматически четко работали руками регулировщики. Но все равно приходилось терпеливо пережидать, пока разберутся двухэтажный автобус с закрытым по американскому образцу империалом, облепленный откровениями, типа «Немец! Твоя родина красива!», и целая вереница такси с желто-черными шашечками по бокам: от больших, вместительных, рассчитанных на многодетные семьи, до юрких трехколесных.
Варгасов дождался, когда ближайшая к нему небольшая машина с желто-черным пояском стронулась с места, и перешел неширокую улицу. Через несколько секунд она вновь была до отказа забита автобусами, разнокалиберными таксомоторами, частными лимузинами, а дисциплинированные берлинцы, скопившиеся у переходов, опять ждали безмолвной команды важных регулировщиков, посверкивающих в лучах заходящего солнца своими крайне сложными по форме лакированными шлемами.
Ослепительно улыбаясь, на Диму смотрела с рекламных щитов знаменитая Полла Негри. Видимо, чтобы уравновесить радость и горе, сдвинула брови другая звезда экрана – Вилли Форст. Демонстрировала длинные ноги «Девушка моей мечты», великолепная Марика Рок, о которой безнадежно мечтали многие. Недобро усмехался Конрад Файт – эта улыбка осталась у него, наверное, с тех времен, когда он, по велению продюсера, проникал в туманную душу Гришки Распутина.
Из раскрытых окон, из отворявшихся то и дело дверей кафе и ресторанов вырывались, соперничая друг с другом, голоса Шарля Буайе и Яна Кипуры. Но и того и другого, словно высоченной могучей волной, накрывали ритмы знойного танго, по которому сходил с ума не только Берлин, а и вся Европа: «Ля кумпарсита» прочно и долго держала пальму первенства…
«Интересно, а где теперь гремевшая всего несколько лет назад Гита Альперт?» – вдруг вспомнил Варгасов. Еще в Москве, в архиве, он наткнулся на ее афиши. Диму поразила эта женщина, беспомощно прижавшая к груди увядающие руки: на ее грустном лице, не соответствовавшем наивысшему взлету славы, застыл вопрос.
О чем думала знаменитая певица, находившаяся в центре театральной жизни Берлина, одна из примадонн Геббельсовской «рейхскультуркамеры»? Что предчувствовала? К чему готовилась? К эмиграции? К концлагерю? Вряд ли… А может, она все же относилась к тем натурам, которые обладают даром предвидения? Нет, астрологи и предсказатели тут ни при чем. Здесь речь о другом: о глубоком понимании происходящего и того, к чему оно может привести.
И все же ни Гита Альперт, ни другие соотечественники ее не могли представить себе, что наступит, например, «Хрустальная ночь»: фантастических масштабов еврейский погром.
В первые дни после приезда у Варгасова все сжималось; внутри при виде надписей: «Евреи – наше несчастье!», при виде убогой скамьи в самом грязном закоулке Тиргартена с размашисто выведенным масляной краской распоряжением на облезлых досках: «Для евреев», при виде прохожего с нашитыми на груди и спине желтыми шестиконечными звездами – «Звездами Давида».
Но все, что Дима узнал в первый месяц своего приезда в Германию, не шло ни в какое сравнение с тем, что он увидел и пережил в ту страшную ноябрьскую «Хрустальную ночь», когда все вокруг рушилось и горело, превращаясь в пепел, в груду развалин под руками фашистов! И не заступиться, не спасти, не укрыть… Это, пожалуй, самое страшное: не иметь права не только что-то предпринять, но и выказать свои чувства!
Мало того, он должен демонстрировать полнейшее одобрение всему происходящему. Человеку, лишь недавно вырвавшемуся из «большевистского ада», это – очень к лицу… Тем более такому активному русскому фашисту, каким является Пауль Кесслер, премного настрадавшийся в «красной России»!
Варгасова что-то насторожило: ему показалось, что эту одутловатую физиономию с густо иссеченной морщинами, словно тщательно простеганное ватное одеяло, кожей он встретил второй раз. Вот уж ни к чему! Особенно, если учесть, что через полчаса он должен быть у Хайди фон Пеништранта!
Дима подошел к сиявшей безукоризненной чистотой витрине, рассеянным взглядом окинул выставленные товары, привычным жестом провел по волосам, проверяя, не испортился ли пробор, потом, так же не спеша и еле слышно напевая модную песенку, направился в сторону Линден-форума.
– Вен зих цвай ферлибте кюссен… – задумчиво мурлыкал молодой человек в безукоризненном сером костюме, с безукоризненным косым пробором. – Когда двое влюбленных целуются…
В это время, по всей видимости, им никто не должен мешать. Если тот – бледный, помятый – снова попадется на глаза, значит, слежка. Проверим… Дима хлопнул себя ладонью по лбу – фу, ты, черт – и резко повернул назад: совсем забыл купить газету! Пробираясь сквозь встречный поток людей, Варгасов внимательно вглядывался в лица – «хвоста» не было. Значит, показалось…
Конечно, Отто Лоллинг, в отличие от Редера, своего тегеранского коллеги, работал гораздо тоньше, как и положено человеку с Александер-плац. Правда, в тот раз, около года назад, его мальчики особенно не церемонились с Варгасовым…
Только Дима вышел тогда на Паризер-плац – до нужного ему дома оставались какие-то метры, – как около него затормозил «опель», и Варгасов, не успев опомниться, оказался на заднем сиденье, между двумя верзилами в штатском. Видно, разговаривать они не были приучены, так как, в ответ на Димины попытки что-то выяснить, упорно молчали. Зато работу свою выполнили отлично! Никто из людей, находившихся на улице, даже не заметил, что молодой человек сел в прижавшуюся на мгновение к тротуару машину не по своей воле.
Варгасов – и сидя в «опеле», и ожидая на скамье, в коридоре, и переступив порог просторного кабинета, на ковровой дорожке которого валялась толстая, вся в бурых пятнах веревка, – все время лихорадочно думал: что же произошло, в чем они с Максимом Фридриховичем ошиблись?
Вроде все так удачно складывалось после того потрясения, что пришлось пережить, едва они ступили на немецкую землю… Судьба словно компенсировала их за страшные сутки, проведенные в одиночных камерах!
И квартиру нашли недорогую, но уютную, заботы о которой, как и о двух холостых мужчинах, охотно взяла на себя приветливая хозяйка, фрау Шуккарт, вдовствующая с той «проклятой» войны… И с местными фашиствующими соотечественниками сразу же обрели общий язык: немалую роль тут, правда, сыграл их главарь, Игорь Анатольевич Скобликов, к которому Дима явился с рекомендательным письмом Редера и который, еще до этого визита наслышанный о Кесслерах, помог Максиму Фридриховичу устроиться на знаменитый завод П. Леви, изготавливавший радиоаппаратуру… А через несколько дней крупно повезло и Диме.
Максиму Фридриховичу дали ответственное задание: срочно отремонтировать приемник в квартире полковника фон Эберхарда, недавно назначенного правительственным комиссаром по призыву в армию. Старому аристократу понравилась работа Кесслера. Но, кроме того, бывший кайзеровский офицер увидел военную выправку Максима Фридриховича.
Разговорились. Обнаружили не только общих знакомых (к счастью, покойных) в Баварии, откуда происходили оба рода, но и кое-какие общие взгляды. Постепенно добрались до юного Кесслера, судьба которого пока еще была не устроена. Фон Эберхард выразил желание познакомиться с юношей. А познакомившись, был очарован его умом, скромностью, отличными манерами…
Вскоре Дима, пройдя довольно условную медицинскую комиссию, неожиданно обнаружившую в здоровье юноши немало изъянов и потому посчитавшую, что к действительной военной службе он не пригоден (в крайнем случае – эрзац-резерв первого разряда), поступил в распоряжение своего покровителя.
Смышленый и ловкий Пауль Кесслер, быстро усвоивший солдатскую заповедь, что сапоги и поясной ремень должны блестеть, «как бычье брюхо при лунном сиянии», в хорошо отутюженной форме, на которой нарядно выглядели даже бледноватые унтер-офицерские серебряные галуны, не говоря об аксельбантах, положенных для торжественных случаев, бегал, четко выполняя поручения Эберхарда.
Пауль Кесслер почти сразу разобрался во всех премудростях хозяйства, за которое отвечал полковник, безошибочно ориентировался в инстанциях, с какими приходилось иметь дело. А с красной папкой – ее по диагонали пересекала желтая полоса, признак секретности, – почти не расставался.
Он свыкся с ней так же, как со своей солдатской книжкой в твердой коричневой обложке. Пауль, закрыв глаза, мог рассказать, что написано на каждой из многочисленных, четкоразграфленных страниц: где стоит крестик возле имени матери, означающий, что Ольга Кесслер умерла; где сказано о приметах владельца книжки и проставлена не только длина, но и ширина его стопы; где перечислены предметы обмундирования, которые теперь – вплоть до «набрюшника» – числятся за ним; где упомянуто, что Кесслер получает содержание не по самому низшему, шестнадцатому, разряду, а как унтер-офицер – по четырнадцатому.
Ну а что касается бумаг «входящих» и «исходящих», обычно лежавших в красно-желтой папке, то новый сотрудник Эберхарда был прекрасно осведомлен о том, насколько необходимо соблюдение военной тайны.
Все вокруг, пользуясь своим старшинством и многоопытностью, твердили об этом на разные голоса. И Пауль, лихо щелкая каблуками, молча склонял в знак полного согласия свою идеально причесанную русую голову. Что означало: «Я прекрасно понимаю ответственность, которая на меня ложится, и вашу тревогу, господа… Но все будет в полном порядке!»
Наверное, именно поэтому младший Кесслер никогда не торопился вручать по назначению проходившие через него документы, а старался подержать их у себя, попривыкнуть, к ним. Но ровно столько, чтобы никто их не хватился.
Особенно он был внимателен к тем бумагам, на которых в верхнем правом углу стояли красный оттиск, сделанный каучуковым штемпелем, и буквы, указывающие на степень секретности… Правда, он не пренебрегал и более скромными грифами. Например: «Для служебного пользования», «Не подлежит оглашению» или «Конфиденциально»…
С помощью многоваттной лампы Лоллинг довольно долго разглядывал тогда Пауля Кесслера. Наконец утомившись созерцать его малооригинальное лицо, по которому от яркого света непроизвольно текли слезы, оберштурмбаннфюрер выключил лампу, уютно устроился в кресле и задал первый вопрос.
Тотчас подключились еще два офицера. Эти, как и те, что брали Кесслера нa улице, тоже хорошо владели «паузой», выражаясь театральным языком.
И Пауль Кесслер испытание паузой выдержал. Вытерев мокрое лицо белоснежным платком, он спокойно отвечал на многочисленные, заданные вне всякой хронологии вопросы.
Сотрудники Лоллинга время от времени передвигались по кабинету, и вопросы сыпались со всех сторон. Кесслеру приходилось поворачиваться то влево, то вправо, то назад, отвечая на очередное:
– Кто возглавлял в Баку промкооперацию?
– Есть ли у Хайнца Редера пробор? Если да, то прямой или косой?
– На какую страну вы работали в Персии?
– В каких купюрах были похищенные вами деньги?
– Как звали женщину, на которую вы их якобы истратили? Ее адрес?
Так длилось долго… Кесслер уже не единожды вынимал отсыревший платок. А помощники Лоллинга, вдохновленные поразительной выносливостью своего руководителя, все сыпали и сыпали вопросами, не желая, видимо, показать, что притомились.
Старший по званию из двух подчиненных, штурмбаннфюрер Беккер, правда, к концу первого часа несколько поутих, что вызвало кривую усмешку длинного, тощего хаупштурмфюрера Кёгеля, еще более рьяно принявшегося за дело. Он вскоре остался в одиночестве и имел возможность продемонстрировать перед Лоллингом, на что способен.
Не то что этот чистоплюй Беккер, любимчик оберштурмбаннфюрера, который не только морщится, когда он, Кёгель, слегка врезает арестованному, но и не может выпотрошить того до донышка. Плевать на «аналитический» ум Эриха, который без конца превозносит Лоллинг! В гестапо неуравновешенным интеллигентам не место.
А еще через час Лоллинг уже довольно мирно расспрашивал Пауля Кесслера о житье-бытье, о русских фашистах, к работе которых младший Кесслер, как и в Тегеране, сразу подключился.
– Голубева Анатолия… – Лоллинг заглянул в какие-то бумаги, – Борисовича хорошо знаете?
– Постольку-поскольку! Особых отношений у меня с ним нет.
– Надо наладить! Сойдитесь поближе, попробуйте даже подружиться. У нас есть данные, что его отец, осевший во Франции, связан не с теми людьми, с которыми бы нам хотелось. Пощупайте его как следует. Он нас весьма интересует! Вы согласны помочь службе безопасности?
Пауль Кесслер был готов помочь РСХА. Тем более что этот Анатолий Голубев (уж какой там у него папаша, хороший или плохой, неизвестно) был препоганейшим типом, выделявшимся даже на фоне своих, далеко не высокоморальных, собратьев по партии. Отдать мерзавца Голубева в руки Лоллинга и его подручных, особенно этого поджарого, будет весьма приятно… И совесть не станет мучить. Пауки ведь всегда пожирают друг друга…
Охотно подписав согласие сотрудничать с гестапо, Пауль так же охотно простился со своими новыми знакомыми, привычно одернув френч и ловко вскинув ладонь к пилотке. Ответом были – вразнобой поднятые руки.
Кесслер, из последних сил чеканя шаг, пошел к двери, думая лишь о том, чтобы преодолеть это небольшое расстояние с достоинством, но вдруг посреди кабинета неожиданно споткнулся. Растерянно глянув под ноги, он понял, в чем дело: толстая веревка, вся в засохших бурых пятнах, лежала на ковровой дорожке.
Кесслер, как бы извиняясь, глянул на Лоллинга, шеф метнул сердитый взгляд на Кёгеля, тот неприязненно посмотрел на чистюлю Эриха, но все же убрал веревку с дороги.
Последнее, что запомнил Пауль, покидая кабинет оберштурмбаннфюрера, был пристальный взгляд Беккера. Его глаза под толстыми стеклами очков, до переносья которых он то и дело дотрагивался указательным пальцем левой руки, никак не сочетались с его сердитым лицом, с энергично шевелящимися губами, задающими вопрос за вопросом, – такими эти близорукие глаза были добрыми и сочувствующими.
Будто штурмбаннфюрер Беккер одолжил их у кого-то, кто знал и любил Пауля Кесслера. Вернее, Дмитрия Варгасова.
Потом, уже гораздо позже, Диме неоднократно казалось, что он узнает эти сильно щурящиеся под толстыми стеклами глаза, напряженно следящие за ним в самых неожиданных местах, узнает характерный жест, которым Беккер поправлял очки…
Но это обычно длилось лишь мгновение: штатский человек с глазами штурмбаннфюрера исчезал в толпе так же внезапно, как и появлялся. И взволнованный Варгасов тут же начинал доказывать себе, что ему, конечно, померещилось.
Дима медленно шел бульваром, тянущимся по Унтер-ден-Линден. От старых, многократно воспетых поэтами лип, некогда стоявших в четыре ряда по обеим сторонам сквера, не осталось и следа. В тридцать шестом по приказу Гитлера эти липы, гордость Берлина, как и знаменитые тополя на Карл-плац, посаженные еще в семнадцатом веке, вырубили и воткнули вместо них молодые саженцы.
Вильгельм Первый когда-то с гордостью наблюдал, как его «длинные парни» вытаптывали Люстгартен – чудо, сотворенное на зыбком болотистом месте. Гитлер, с не меньшей гордостью, следил, как по Линден-форуму маршируют его «черные парни».
А чтобы большее количество людей испытывало такое же чувство – хотя бы из тех, кто вечерами любит фланировать в задумчивости по скверу, – приказал уничтожить старые разлапистые деревья, отгораживающие гуляющих от улицы.
Варгасов присел на скамейку – у него еще было немного времени до встречи с Вилли. Сквозь реденькие деревца хорошо просматривалась центральная магистраль Берлина. Да, тех лип, о которых писал Гейне, уже три года как нет. «Лунным светом пьяны липы…»
До лунного света было еще далеко. Тихо и чинно прогуливались со своими боннами аккуратные дети – белоснежные гольфы, фартучки, тщательно причесанные, волосок к волоску, головки! Это – не сорванцы с Оленьего вала.
Сколько там бывало шума, визга! Сколько беготни! Да и как не быть? Ни в штандер, ни в лапту, ни в салочки, сидя не поиграешь… А в прятки? Это же целый детектив, начиная с процедуры, выясняющей, кому «водить»! В этих выборах тоже проявлялся характер. Более мягкие и безобидные пользовались, скажем, такой считалкой: «Эники, беники ели вареники…»
Более агрессивные не признавали таких дурацких слов.
– Вышел месяц из тумана, – дирижировал кто-нибудь ладонью, стоя в тесном кружке и ведя отсчет. – Вынул ножик из кармана. Буду резать. Буду бить. Все равно тебе водить…
Тот, кому не везло, брел к дому и, уткнувшись головой в скрещенные руки, вдыхая запах леса, шедший от темных круглых бревен, рассматривая от нечего делать давно знакомые прожилки, трещинки, всяких жучков и паучков, разомлевших на стене от летней жары, монотонно бубнил:
– Пора – не пора, иду со двора, кто за мной стоит, тот в огне горит, кто не спрятался, я не отвечаю…
А потом начинались поиски. «Кто не спрятался, я не отвечаю!» Но прятались все. Да так изобретательно, в таких неожиданных местах, что найти бывало нелегко. Семь потов сойдет! А вроде бы весь двор – на ладони.
Нужно было идти, а вставать не хотелось! Липы, как ни молоды они были, все же благоухали. Наверное, не так, как те, старые, но все же… Многие – Варгасов знал – не любили этот запах. А вот Гейне любил! Впрочем, поэт ценил не только сладковатый аромат. «Листик липы – точно сердце»… – утверждал он. А его загрустивший герой на расспросы возлюбленной, что с ним и чего он, мол, хочет, без стеснения раскрыл девушке свою душу:
…Тогда, на Воробьевых горах, они с Маринкой не были укрыты медвежьей полостью. Но им не было холодно. А уж как весело, когда они мчались на санках вниз! Аж дух захватывало… Да, настроение у них тогда бывало прекрасное. Не то что у него вчера!
Вчера ему так и не удалось пробраться к рации, надежно спрятанной Кесслером и до сих пор служившей им безотказно! К Диминому ужасу все подходы к ней были перекрыты: маршировали солдаты, играли оркестры, толпились зеваки, обожающие бравурные мелодии…
Варгасов, уже потерявший осторожность, несколько часов бродил по тому району: ему немедленно надо было передать в Центр сведения о провокации в Глейвице, добытые Вилли, служившим в Имперской канцелярии. Но, увы… Прямо хоть на глазах у всех прорывайся сквозь оцепление, доставай из тайника рацию, надевай наушники, выстукивай ключом позывные. Пришлось вернуться ни с чем…
А сегодня днем он позвонил Вилли и назначил свидание: может, есть еще какие-нибудь: сведения?
Дима давно пришел к решению: раз они никак не могут проникнуть в лабораторию Пфирша, надо делать что-то другое. Мелкие ли, крупные ли они добывали сведения, какая разница? Лишь бы те были полезны Москве.
И хоть Кесслерам не дали никаких связей, не вывели даже на местных антифашистов, они все же сумели узнать кое-что нужное для родины: Максим Фридрихович старался по своей линии, Дима – по своей. Да еще Шварц им хорошо помогал! А вчера вот – так не повезло: не сумел сообщить о Глейвице.
Дима заспешил: было уже без десяти восемь, а заставлять Вилли ждать не хотелось. Как же смотреть ему в глаза после случившегося? Парень так старался!
Сколько они уже знают друг друга? Пожалуй, месяцев восемь… Неужели с той февральской выставки древнеяпонского искусства, где они случайно встретились, прошло столько времени? Ну и летят дни…
…Они тогда быстро разговорились: Вилли был в этом плане легким человеком. Диме такое давалось труднее. Они поболтали о выставке. А потом, когда выяснилось, где Вилли работает, и особенно тогда, когда в откровенную минуту тот рассказал, что имеет дело с секретными бумагами, Варгасов понял, что этого парня упускать нельзя. Что-то подсказало Диме – иногда реплика, иногда ироничный взгляд, иногда горькое выражение лица, – что Вилли не прикипел сердцем к германской действительности.
А после того как Шварц рассказал Диме о своих переживаниях о хрупкой темноволосой Берте, которую не сумел спасти, Варгасов окончательно пришел к выводу, что Вилли – тот человек, на которого можно опереться…
Ворота были еще открыты, поэтому запасная калитка, через которую они нередко попадали сюда, не потребовалась. Дима шел по чистеньким, посыпанным ярким песком аллейкам к условленному месту и совершенно механически командовал себе: «Сейчас налево, к Лотхен». И вот уже глаза останавливаются на крупной готической вязи, выбитой на белом мраморе: «Здесь похоронена наша маленькая Лотта…» Теперь – прямо, там будет Лумпи. Точно! «Здесь покоится мое солнышко – Лумпи…» Снова чуть левее, к господину Шнукке, о котором сказано: «Наш милый Шнукке, верный товарищ»…
И, наконец, – шикарная черная полированная стела, с короткой, но такой внушительной надписью: «Хайди фон Пеништрант». И все. Но разве недостаточно? Разве приставка «фон», хоть и у собаки, не говорят сама за себя?
Именно лаконичностью и солидностью надписи привлек Диму к себе «аристократ» Хайди… Не хотелось сидеть около всяких плебеев, чтобы глаза мозолили слюнявые слова вроде: «Здесь лежит мой золотой мальчик…» или «Ты был солнцем моей жизни в радостные и трудные дни…»
Когда Варгасов впервые пригласил Шварца сюда, Вилли очень удивился, и даже переспросил, думая, что он не расслышал:
–ѕСобачье кладбище?
– Да, да, именно собачье. А чем это тебя не устраивает? Кстати, ты был там хоть раз?
– Не был… – Вилли растерянно пожал плечами.
– Вот и хорошо! Посмотрим, как Геринг заботится о своих покойных подопечных.
– О ком?
– Что ты сегодня такой бестолковый? – притворно рассердился Дима. – Ты не знаешь, что Герман Геринг – председатель общества защиты животных? Ну, тогда мне понятно, почему все время задаешь вопросы…
Варгасов положил смущенному Шварцу руку на плечо: ничего, мол, не великое упущение!
Они стояли в тот день у входа в метро, над которым висела огромная буква U, сообщающая о том, что именно здесь можно попасть в подземку. Вокруг никого не было: промозглый апрельский ветер загнал берлинцев в дома. Это было на руку Диме и Вилли – они могли спокойно, не опасаясь, что их подслушают, поговорить.
Чтобы окончательно не замерзнуть, молодые люди все время ходили, подняв воротники своих «регланов». А когда особенно сильный порыв ветра грозил унести их головные уборы, оба хватались ѕ один за небольшую, с ярким перышком, «тирольскую», шляпу, другой ѕ за берет, непрочно сидящий на затылке. Диме надоело мерзнуть, и он натянул перчатки на покрасневшие руки: вот так-то будет лучше, теперь можно спокойно сторожить свою элегантную шляпу! Потом улыбнулся, что-то вспомнив:
– А знаешь, почему мне пришла мысль о собачьем кладбище?
– Понятия не имею!
– Иду я несколько дней назад по улице и вдруг вижу роскошную витрину, где выставлены кроватки с матрацами, коляски, одеяла, подушки, туфельки, сапожки, всевозможные игрушки, вплоть до заводного мотоциклиста в шлеме… Я решил, естественно, что вся эта красота для ребятишек! И вдруг читаю крупную надпись на стекле: «…Благородная собака найдет соответствующий уход только у Майснера». И, наверное, находит! Геринг не дает четвероногих в обиду! Это двуногим, особенно, если они красные, красноватые или даже розовые, он поклялся размозжить голову своим кулаком. А бессловесных тварей он будет защищать с пеной у рта!
Варгасов усмехнулся:
– Это ж надо подумать! Геринг, для которого ничего не стоит убить тысячи людей, нежно любит животных! Какая-то патология…
Неожиданно пошел дождь. Дима глянул на быстро намокавший, темневший прямо на глазах, серый берет Вилли и потащил того в метро. Там было душно и людно. Варгасов вынул блокнот, быстро набросал адрес, схему кладбища, где он уже побывал, и сказал:
– Завтра в семь, у Хайди фон Пеништранта.
С тех пор так и повелось: если им надо было уединиться, они встречались возле старины Хайди, который и не подозревал, какую он оказывает услугу двум мужчинам, грустившим на скамеечке подле его могилы. Ведь не один только Геринг в Германии неравнодушен к животным! Не один Канарис трясется над своей таксой по имени Зегшль! Есть и другие – любящие и скорбящие…
Вилли уже сидел, ссутулившись, на лавочке и смотрел на витиеватые буквы, выбитые в черном мраморе, когда тихонько подошел Дима. И тому, в который уж раз, стало не по себе! Шварц здорово сдал за время их знакомства – осунулся, поблек: видно, его постоянно мучило чувство вины перед Бертой… А каким, наверно, здоровяком он был до страшной «Хрустальной ночи»!
Варгасов в те времена не знал этого парня. Но легко мог представить себе, как он выглядел раньше.
…Все умерло, все сгорело в тот миг, когда полыхало маленькое заведение Ицхока Ашингера, дальнего родственника того знаменитого Ашингера, которому принадлежали кафе и столовые, рассчитанные на среднего берлинца, у которого не такой уж тугой кошелек. А у скромного Ицхока было и того дешевле!
Как-то раз Вилли зашел пообедать в кафе, где было всего несколько столиков под яркими скатертями, и, наверное, больше бы там не появился, если б на смену хозяину, суетливо обслуживающему «важного гостя», не вышла его дочь.
Это была тонюсенькая девушка лет семнадцати, с темными волосами, собранными на затылке в тугой узел, белой, не типичной для брюнеток кожей и огромными, золотисто-карими, грустными глазами.
Это странное выражение сохранялось у Берты всегда. И тогда, когда она, сменив отца, бесшумно захлопотала около Шварца. И тогда, когда тот через несколько дней, непонятно почему, снова пришел в это бедненькое кафе. И тогда, когда уже имел в нем свой определенный стол, став постоянным посетителем, когда лениво отщипывал в ожидании еды корочки от румяных булочек, горкой лежащих в хлебнице, рассеянно просматривая прикрепленные к палке свежие газеты. И даже тогда, когда он пригласил Берту отпраздновать с ним Рождество…
В ту ночь им отовсюду улыбался святой Клаус. Добродушно щурился традиционный жареный поросенок, с традиционной петрушкой во рту. Все вокруг было зелено от еловых веточек. Но глаза у Берты, несмотря на то что она смеялась и танцевала, распустив свой взрослый узел, все равно о чем-то молили.
То же было и в «Сильвеетер нахт», в новогоднюю ночь. Ничто не могло изгнать из этих золотисто-карих глаз умоляющего выражения. Но ведь до «Хрустальной ночи» было еще далеко. Погромы и аресты не носили пока массового характера. Неужели предвидела? Неужели предчувствовала?
А вот Вилли старался в то время не думать, что это так серьезно! Зато, когда он через два дня после той страшной массовой акции вернулся в Берлин из командировки и, все узнав, помчался к старому Ицхоку, он прозрел окончательно. А прозрев, в один час потерял свой яркий румянец и молодой блеск несколько наивных глаз, приобретя седые волосы, которые в его почти белой шевелюре не были заметны.
Потом он, не задумываясь над тем, во что это может вылиться, как на работу, ходил к пепелищу Ицхока Ашингера, будто среди развалин и обуглившихся столов мог отыскать потерянное. Соседи, привыкнув к регулярному появлению Вилли, поборов страх, рассказали ему, как все произошло.
Как среди ночи в дом ворвались эсэсовцы… Как били и крушили все в маленьком кафе, а потом подожгли… Как тащили из постелей Ицхока и его жену… Как волокли за прекрасные волосы к зарешеченной «Зеленой Мине» Берту – прямо со сна, в длинной белой рубашке: ослепительное пятно в красной от пламени ночи…
Если бы Вилли, забредший в минувшем феврале на выставку древнеяпонского искусства, не повстречал там Пауля Кесслера и не разговорился с ним, если бы они, как-то сразу потянувшись друг к другу, не подружились, если бы со временем не открылись в своих взглядах и помыслах, если бы Пауль не направил отчаянье и ненависть Вилли в нужное русло, еще неизвестно, что бы произошло.
А теперь Шварц мстит фашистам, добывая сведения для Кесслера. Единственно, что его волнует, это мизерность, как ему кажется, той информации, которой ему удается разжиться.
Дима, правда, его утешает. Говорит, что им трудно себе представить, насколько важными могут быть те или иные сведения, так как не ясна вся картина в целом. И все же…
– Ну, что, дружище, пообщался с Хайди?
Вилли вздрогнул, когда Дима присел рядом. Потом лицо его немного оживилось. Но Варгасов окончательно понял, что пора закругляться с этими кладбищенскими встречами: они плохо действуют на Шварца. Надо найти какой-то оптимистический вариант. А сейчас еще предстоит рассказать ему о вчерашней неудаче…
Но, узнав обо всем, а главное, увидев, как расстроен Пауль, Вилли горячо принялся его успокаивать, доказывая, что никакой вины его тут нет. Разве совершенно случайные вещи можно предугадать.
Потом они судили и рядили, как все-таки подобраться к лаборатории Пфирша: от этого задания Центр не освобождал Варгасова, хотя и не торопил.
– Трудная штука… – с сомнением покачал головой Шварц. – Ты же сам все видел! Особняк за высоченной стеной… Проволока под током. По улице прогуливаются могучие дяди в штатском. А «швейцара» за стеклянной дверью помнишь?
– Помню…
– Как нам тогда удалось его увидеть! Ведь ворота распахнулись всего на несколько минут. Но и этого было достаточно, чтобы в глаза бросилась его выправка. Мимо такого те просочишься…
– Надо что-то придумать!
– Надо. Обязательно надо! А пока будем делать то, что делаем. Я тебе сегодня тоже кое-что принес. На, держи!
Варгасов пробежал небольшой листок и помрачнел.
– Ты уверен, что все точно?
– Это подтверждается еще несколькими материалами.
Дима снова, уже вчитываясь в каждое слово, прочел секретное указание Гитлера:
«…То, что мы сейчас определили как руководящий слой в Польше, нужно ликвидировать, то, что вновь вырастет на смену, нам нужно обезопасить и в пределах соответствующего времени снова устранить… Нам не нужно тащить эти элементы сначала в концентрационные лагеря рейха, так как в результате мы имели бы излишние хлопоты и переписку с членами семей… Мы… сделаем это в той форме, которая является простейшей…»
– М-да-а, фюрер желает обойтись, без бумажной волокиты…
Но фюрер и его подручные отнюдь не всегда избегали «канцелярщины»! Извещать родных о насильственной смерти близких, выражать соболезнование им действительно надоело, а вот наживаться на труде арестованных и даже на их гибели – нисколько!
Уж если семье Густава Нейбауэра (Диме недавно попала в руки копия этого документа), обвиненного в «разложении вооруженных сил» и казненного, был прислан «счет» за содержание под стражей и приведение в исполнение смертного приговора…
Кинули в тюрьму – плати. Затягивают с казнью – тоже плати. Умертвляют – опять плати. Даже за то, что чиновники выписали этот «счет», выходящий за рамки человечности и морали, за то, что приклеили марку, – родным Нейбауэра надо было заплатить, будто уже не заплачено жизнью их Густава!
Кажется, что нормальный человек до такого не может додуматься! Однако имперский министр юстиция Франц Шлегельбергер – профессор, доктор – мало походил на человека, умственно отсталого. Но вот то, что он рабски обещал своему фюреру, заставляет сомневаться в его принадлежности к «гомо сапиенс». Может ли «человек разумный» наметить себе такую программу работы:
1. Приспособить юстицию к национал-социалистскому режиму.
2. Исполнять все особые пожелания фюрера.
3. Создать «специальное право» для евреев и поляков.
4. Применять особо строгие наказания в отношении евреев и поляков.
5. Позаботиться о том, чтобы обвиняемые евреи и поляки были лишены всех юридических средств защиты.
6. В противоречии с законом выносить смертные приговоры при подготовке к государственной измене, с отягчающими вину обстоятельствами.
Вскоре скамейка у могилы Хайди фон Пеништранта опустела. Сначала ушел Вилли. Через несколько минут – Дима. Чем реже их будут видеть вместе, тем лучше. Что бы с одним из них ни стряслось – другой должен быть вне подозрений! И обязательно нужно переменить место встреч: вид кладбища, пусть и собачьего, угнетает Шварца.
Нужно подыскать что-нибудь будничное и в то же время удобное… Вроде того заброшенного подвала, который облюбовал для их рации Максим Фридрихович.
Он собрал ее буквально по крупицам, тайком добытым на радиозаводе П. Леви, где тихий, исполнительный Кесслер был вне подозрений. Они обычно съезжались к тайнику порознь. Но чаще действовали поодиночке: и тот и другой прекрасно владели передатчиком.
Горин, несмотря на краткость и деловой стиль радиограмм, никогда не забывал сообщить, как чувствует себя Варвара Ивановна, как идет жизнь у настоящего Пауля, у которого недавно родился сын, названный Максимом.
Узнав об этом, старший Кесслер ужасно разволновался (у него, кстати, был очень подходящий псевдоним – «Дед»): закашлялся, прослезился… Но сделал вид, что трубочка во всем виновата. И Дима поддержал его в этой игре.
А как Горин помог Диме окончательно убедить Вилли, что Пауль Кесслер не переодетый гестаповец и провокатор, а антифашист? Сколько Сергею Васильевичу и Денисенке пришлось потрудиться…
…Варгасов довольно скоро поверил Вилли. Но ведь надо было, чтобы и Шварц поверил ему! Критического отношения к тому, что делается вокруг, было недостаточно. Требовалось еще работать против этого режима. А такая «работа» в любую минуту могла кончиться весьма плачевно! Тогда получили бы родные Вилли узкий конвертик со «счетом»: столько-то марок – за вынесение смертного приговора, столько-то – за приведение его в исполнение…
Впрочем, родителей у Шварца давно не было, умерли еще в Болгарии: отец его долго работал в Софийской конторе немецкой фирмы «Хохтиф». Но герр Шварц не все свое время отдавал ей. И особенно не всю душу: у него были давние и крепкие связи с местной прогрессивной интеллигенцией.
После фашистского переворота в Болгарии в двадцать третьем году надо было конкретно доказывать, прожектер ты, болтун или действительно человек прогрессивный, интеллигентный в самом глубоком смысле этого слова. И Вернер Шварц делом подтвердил свои взгляды и убеждения: в его доме всегда находили приют патриоты, которым грозил арест.
Единственный сын Шварцев, учась в болгарской школе, среди вольнолюбивых славян, вступил в нелегальный союз молодежи и вместе с другими участвовал в распространении листовок. С двадцать девятого года газета «Новини», орган компартии, была закрыта. А людям ведь надо откуда-то черпать правду? И Вилли, с присущей ему энергией, распространял листовки.
Если бы не гибель родителей в автокатастрофе, он, наверное, еще долго жил бы в Болгарии. Но пришлось вернуться в Берлин: Вилли хотелось поступить в университет на филологический факультет. А для этого нужны были связи, протекция, «чистая» кровь… Дядя по материнской линии, крупный эсэсовец, взялся помочь осиротевшему племяннику: его, конечно, соблазнила кругленькая сумма, оставшаяся у того после родителей.
А потом, устроив Вилли в университет, этот тип попытался слепить из парня свое подобие. Но тут племянник, уже раскаявшийся в том, что приехал в рейх, в том, что воспользовался связями дяди, продемонстрировал редкую неблагодарность, не пожелав стать даже штурмовиком! Единственное, на что он согласился, – это на работу в Имперской канцелярии, хотя она была и «не по профилю»: почувствовал, что от такого места нельзя отказываться.
Как-то весной, когда они с Димой осторожно прощупывали друг друга, Шварц проговорился, что когда-то был в болгарском комсомоле. И испугался! Но Варгасов ответил на откровенность откровенностью.
– Напрасно волнуешься! Со мной можно говорить обо всем: я – антифашист и борюсь против гитлеризма. Хочешь мне помогать?
Вилли недоверчиво смотрел на своего нового знакомого, на когтистого орла, устроившегося у него на груди и цепко держащего свастику: Пауль пришел в тот день в военной форме, не успев переодеться. Можно ли верить такому? А вдруг это ловушка?
– Мне надо подумать, – сказал Шварц уклончиво.
И Дима понял его. Надо быть совсем безголовым, чтобы мгновенно откликнуться на такое необычное предложение.
Весь вечер Варгасов думал, как же доказать Вилли, что он не лжет. И вдруг вспомнил, что Шварц упомянул, будто сдал перед отъездом в Германию свой комсомольский билет секретарю («Каждая цифра его номера – у меня перед глазами!»), что того звали Христо, а вот фамилию – запамятовал.
И полетела на имя «Питера» радиограмма: прошу срочно уточнить, выяснить…
Следующий их разговор с Вилли оказался весьма примечательным. Совершенно неожиданно – они в тот момент были очень далеки от Болгарии – Дима спросил:
– Так ты и не вспомнил фамилию Христо?
Шварц от удивления широко раскрыл глаза:
– Н-н-ет…
– Его фамилия Добрев.
– Точно! Откуда ты узнал?
– Оттуда же, откуда номер твоего билета, – и Варгасов назвал его. – Правильно?
– Правильно… – Вилли был в полной растерянности. – Кто тебе все это сообщил?
– Москва.
Вот тогда Шварц окончательно поверил Паулю и ни разу не усомнился в целесообразности, а главное, в пользе того, что они с Кесслером делали. Ни разу не поколебался, хотя хорошо знал, чем все это грозит. Вилли Шварц стал верным товарищем и помощником Пауля Кесслера.
Дима не спеша, – до очередного сеанса связи оставалось еще больше часа, – прогуливался по улицам. «О, куда меня занесло, – удивился он, обнаружив, что очутился на Вейзенштрассе. – Ну что ж, это даже к лучшему: рядом метро Клостерштрассе, можно будет довольно быстро добраться до рации. А пока, где-нибудь надо поужинать. Заходить домой уже нет смысла…»
И Варгасов толкнул дверь старинного ресторанчика с грустным названием: «К последней инстанции». Раньше, в перерывах между судебными заседаниями, в нем любили сиживать юристы… Теперь же публика была самая разношерстная!
Проголодавшийся Варгасов заказал говяжью грудинку с отварным картофелем и соусом из хрена, отвергнув солонину с квашеной капустой, которую нахваливал кельнер. Потом, поразмыслив, попросил кружку хорошо выдержанного мартовского пива.
Неторопливо поужинав, привычно закончив трапезу чашечкой крепкого кофе, Дима собрался с силами и покинул уютный ресторанчик. Через несколько минут он уже нырнул в темную пасть «убана», скучные стены которого не в состоянии были украсить даже многочисленные афиши и рекламы.
Сверкала белозубой улыбкой экранная хохотунья Жени Юго… Застыла в весьма соблазнительной позе неподражаемая Лояна, очаровавшая всех своими танцами в «Индийской гробнице»…
Но уже не было времени любоваться кинозвездами. Подмигнув (пиво сыграло-таки свою роль!) комику Гансу Рюману – тот тоже подмигивал Варгасову, впрочем, как и всем, скорчив при этом уморительную рожу, – Дима вошел в ярко-желтый вагон для некурящих. В красные обычно усаживались те, что дымили беспрерывно и не могли сделать перерыв даже на несколько минут. «Горин обязательно составил бы им компанию…» – неожиданно пронеслось в голове. И тут же Дима оборвал себя: «Чушь какая-то! Как он попадет в это логово? Уж от пива пьянеть стал…»
Вскоре Варгасов был на окраине Берлина, недалёко от облюбованного Максимом Фридриховичем места. Отыскав заброшенный подвал, Дима, пригнувшись, чтобы не стукнуться головой о низкую притолоку, вошел внутрь и достал из кармана фонарик. Сильный, яркий луч осветил тот угол, где был зарыт радиопередатчик. Поставив фонарик на какой-то ящик, Варгасов принялся разгребать заранее припасенной лопаткой кирпич и мусор, которые маскировали тайник. Через несколько минут у ног его зияла яма.
Рации в ней не было…
…Дима немедленно ушел оттуда. Пробираясь узкими средневековыми улочками, он каждую секунду ожидал выстрела или окрика: владельца рации, конечно, должны были ждать. Но он, видно, и вправду родился в рубашке, как много раз утверждала Варвара Ивановна: благополучно ушел. И даже добрался до дому.
Правда, путь этот занял времени намного больше, чем всегда – Варгасов тщательнейшим образом проверялся. Но разве это что-нибудь значило по сравнению с тем, что он в конце концов оказался не в «Алексе», а в квартире фрау Шуккарт и смог сразу же плюхнуться в ванну – продрогший, грязный, измученный?
Зато людям Отто Лоллинга было в ближайшие дни не до теплой ванны: оберштурмбаннфюрер и так устроил им головомойку! А за что? За то, что они никак не могли запеленговать рацию? Так чему ж тут удивляться? Квадрат большой. Выход в эфир не частый, да еще в разное время. Пеленгаторы – слабые. Это Лоллинг сам прекрасно знал…
– Лу, а что какие-то бродяги, пытавшиеся спрятать в старом подвале украденную автопокрышку, схватили чемоданчик, думая, что в нем что-то ценное, а потом два дня тряслись, боясь идти в гестапо, кто за это в ответе? Может, именно в то время в тайнике и побывал хозяин передатчика?
– А если нет? – кричал разъяренный оберштурмбаннфюрер. – А если еще придет? Держите засаду неделю, месяц – сколько надо! Но «гостей» дождитесь!
Он побегал по кабинету, отшвырнул ногой веревку – любимую игрушку Кёгеля – и впился взглядом в близорукие глаза Беккера.
– А почему вы уверены, что рация, за которой мы охотимся, – именно та, что притащили оборванцы?
– Абсолютно в этом я не уверен, герр оберштурмбаннфюрер! Вполне возможно, что это два разных передатчика…
– Ах, возможно! Освальд! – Кёгель щелкнул каблуками и вытянул руки по швам. – Раздобыть сильные пеленгаторы! У кого хотите! У летчиков, у моряков, но раздобыть! И слушать – день и ночь! Совсем обнаглели – радируют из Берлина… Хотел бы я посмотреть на этих мерзавцев!
Но Лоллинг благодаря нерешительности двух воришек несколько припоздал: Дима побывал в подвале именно в те часы, когда бродяги прикидывали, идти им в гестапо или не стоит – рыльце у них было в пуху. Так что зря расторопный Кёгель одалживался как у люфтваффе так и у «Кригсмарине»…
Хорошо, что они с Максимом Фридриховичем успели неделей раньше принять распоряжение Центра! В тот раз сеанс проводил старший Кесслер.
А когда он привез Диме горинское указание и Варгасов расшифровал его, то страшно обрадовался: «Питер» разрешил им связаться с одним из представителей местного антифашистского подполья, заводским рабочим Генрихом Фохтом. Он был двоюродным братом друга детства отца Лорелеи, эмигрировавшего из Германии в Москву еще в тридцать третьем, пароль, придуманный братьями заранее, оставался в силе. Вот и Ани помогла им…
К Фохту пошел Максим Фридрихович: два пожилых человека скорее договорятся…
Как только хозяйка удалилась в кухню, чтобы принести мужчинам немного крепчайшего старого пива, которое можно пить только рюмками, и тарелку ломтиков хлеба с маргарином и дешевой колбасой, Кесслер склонился к Фохту:
– Вам привет от капитана Гулливера. Наконец он начал налаживать дело.
Тот вздрогнул от удивления: это была первая за семь лет весточка от Фрица, прозванного за его огромный рост Гулливером! Фохт хотел сразу же спросить, где брат, как он, но вспомнил о пароле и взял себя в руки. Голос у него стал от волнения хриплым, но ответ был правильным:
– Это я советовал ему не тянуть.
И снова – Кесслер; пароль придумали сложный, но зато случайные совпадения в нем были невозможны.
– Клара жива и здорова.
И опять – Фохт:
– Да ну? Мы ведь ее почти похоронили!
А потом, за пивом, каждый в меру необходимости рассказывал о себе, о своих возможностях…
Группа, в которую входил Генрих Фохт, была не очень большая, но довольно разнообразная по составу: от рабочих и инженеров – до «белой кости» и «голубой крови». Среди таких тоже были настоящие патриоты… Это расширяло информацию… Но ее не могли никому передать, так как, во-первых, не имели рации, а во-вторых, не знали, с кем надлежит связаться.
У Кесслеров же была и та и другая возможность. Так что союз обещал стать эффективным…
Время подтвердило это: Центр теперь получал весьма серьезные сведения и, главное, обильные.
«Завтра надо начать собирать новую рацию…» Это было последнее, о чем Дима подумал, прежде чем уснуть. Подходили к концу первые сутки Второй мировой войны.
«ЛОНДОН, 28 ноября 1940 г. (ТАСС). Агентство Рейтер передает, что, согласно коммюнике английского Министерства авиации, в ночь на 28 ноября германская авиация совершила налет на Лондон и его окрестности.
…26 ноября началась добровольная массовая эвакуация детей из Бирмингама. 35 тысяч детей школьного возраста… были вывезены в более безопасные районы страны в специальных поездах».
– Немецкая душа оздоровит всех и вся…
Сколько жил Дима в Германии, столько, при разных обстоятельствах, слышал эту фразу.
От своих непосредственных руководителей в ведомстве полковника Эберхарда…
От Лоллинга, когда многоваттная лампа буквально расплавляла Димино лицо…
От портье дома, где они с Максимом Фридриховичем обосновались, юркого Хиппке, усердно надраивавшего табличку у подъезда. Там было четко выведено: «Вход только для господ»…
Теперь вот этот мрачный мужчина, весь в черном – то ли трубочист, оставивший где-то свои орудия производства, то ли возвращающийся с похорон, удрученный случившимся мелкий служащий, почувствовавший себя, как раз из-за этого траурного цилиндра, человеком весьма значительным, имеющим право высказывать собственные мысли… Тем более что они не шли вразрез с общепринятым мнением!
Дима еще немного постоял около витрины, рассматривая карту над портретом фюрера, потом выбрался из толпы и пошел по Унтер-ден-Линден.
«Ну и шельма этот Гофман… Ну и делец… Клиентов у него теперь хоть отбавляй! Устроил из своего фотоателье какой-то политический клуб… И как устроил!»
…Когда-то у этого самого Гофмана работала натурщицей Ева Браун. Но и потом, став любовницей фюрера, она сохранила с бывшим хозяином неплохие отношения. Гофману становилось известным многое задолго до того, как происходили те или иные события.
Еще до начала Второй мировой войны он вроде бы ни стого ни с сего вывесил у себя в витрине карту Польши. Вывесил – и все! Кто запретит? Но тогда берлинцы не очень понимали, что к чему.
А вот когда в первые дни апреля сорокового года над головой фюрера появились карты Дании и Норвегии, но особенно когда эти страны внезапно были оккупированы фашистами, вот тогда жители немецкой столицы поняли, что витрина господина Гофмана лучше всяких газет, всякого радио (те боялись опережать события) ориентирует их в грядущих переменах.
Рано утром девятого апреля жители Копенгагена выглянули из окон и увидели танки с крестами, ползшие по улицам. Решили, что идет киносъемка, сели на велосипеды и отправились на службу. Те самые велосипедисты – старые и молодые, мужчины и женщины, атеисты и монахи, – утром еще бодро крутившие педали и чувствовавшие себя свободными гражданами свободной страны, вечером возвращались домой людьми подневольными, чья жизнь уже зависела от установок, от хорошего или плохого настроения оккупантов.
В этот же день немцы высадились в Норвегии.
Девятого апреля люди адмирала с помощью радиостанции, установленной на торговом судне «Видар», находившемся в Ослофиорде, сумели передать прямо в ставку Гитлера двести сорок сообщений).
Операция «Везерюбунг» прошла безупречно. Иначе не стать бы Квислингу премьер-министром и не получить бы свои «тридцать сребреников», равняющихся ста тысячам марок.
А вскоре Гофман вывесил карты Голландии, Бельгии и Люксембурга.
И снова около его фотоателье толпился народ, солидно рассуждая о «немецкой душе» и о новых продуктах, которые теперь потекут в рейх.
В захвате этих стран Гитлеру помогали лидер голландских фашистов Муссерт и руководитель фламандских нацистов Стив де Клерк.
А потом в витрине появилась карта Франции. Прошло совсем немного времени, и одна из великих держав мира пала.
Задолго до рокового для Франции сорокового года, еще до захвата Гитлером власти, он однажды ошарашил своих сообщников заявлением:
– Когда в один прекрасный день я начну войну, то мои войска внезапно появятся на улицах Парижа; средь белого дня они пройдут по улицам… займут министерства, парламент… произойдет невероятное замешательство… Наибольшая внезапность – вернейший залог успеха.
Это случилось: четырнадцатого июня Париж был сдан.
Так закончилась операция «Фаллгельб», означающая покорение Бельгии, Голландии, Люксембурга и Франции.
Как же Гитлер все это предвидел? Он ведь не был знаменитым предсказателем Ганнусеном, которому так верил! Не был и стратегом! Да просто он отлично знал сильных мира сего – как французских, так и немецких, – больше всего на свете боявшихся собственных народов, во все века склонных к революциям…
Варгасов посмотрел на часы: хотелось прийти к Баданову так, чтобы наверняка застать его. Второй раз тратить на это вечер – особого желания не было. И почему так встревожился Скобликов? Ходил человек на собрания русских фашистов, потом перестал ходить – что тут такого? Мог в конце концов и заболеть. Годы-то вон какие!
А Игорь Анатольевич забеспокоился, засуетился… Потом попросил младшего Кесслера проведать старика. Какая от Баданова польза? Воевать он уже не может. На пропагандиста белофашистских идей – тоже мало похож.
Это не Голубев: тот глотку перервет своим недругам! И даже тем, кто еще вчера ходил в приятелях, если ему вдруг покажется, что те позарились на кусок, который может пригодиться ему самому.
Не просто свалит с ног зверским ударом в челюсть, но еще и наступит на лицо, если к тому, что ему приглянулось, надо будет сделать несколько шагов и если поверженного никак нельзя обойти. Да и зачем обходить, когда можно идти напрямик?
Варгасову удалось выяснить – Голубев сам как-то проболтался, а потом и факты нашлись, – что его папаша имел связи с деголлевскими кругами.
Этого оказалось для Лоллинга вполне достаточно! Дима увидел, как августовским вечером молчаливые господа в черных плащах выводили Голубева из его подъезда, как тот что-то пытался им доказать…
Варгасов решил немного посидеть на свежем воздухе: день выдался сухой и солнечный. Конец ноября, а погода отличная. Затянувшееся бабье лето… И вот в такую благодать надо заниматься каким-то там сошедшим со сцены старикашкой. Думать о подонке Голубеве. Будто у них с Максимом Фридриховичем мало по-настоящему важных дел!
Дима опустился на скамейку, где было начертано: «Не для евреев», неподалеку от хорошенькой девочки и не менее хорошенькой молодой мамы.
Мама с дочкой не обратили на унтер-офицера никакого внимания и продолжали о чем-то переговариваться. Прислушавшись, Варгасов понял, что старшая интересуется уроками младшей.
– Ну а теперь, Магда, прочти стихотворение, которое вам задала фрау Рейнефарт.
Девочка нахмурила брови, собираясь с мыслями. А потом объявила:
– «Лорелея». Автор – неизвестен.
Пока Магда добиралась до шестого четверостишия, Дима посидел уже мысленно за своей школьной партой – третьей в среднем ряду – рядом с Маринкой Мятельской, побывал на Оленьем валу, у той березы, где на старом одноногом столе всегда ждал Марину свежий «Огонек», и даже постоял в очереди за эскимо в Серебряном бору…
Как уж там пела сказочная девушка – Дима не знает, хотя беспредельно верит «неизвестному автору». Но Маринка с Ани пели так, что мурашки бегали по самым твердокаменным!
Хорошенькая мама, заметив, что молодой военный обратил на них внимание, заторопилась:
– Идем, Магда! Завтра уборка, мне надо дать указание прислуге.
– Хорошо, мутти. – Девочка была послушной, как почти все здешние дети.
«Завтра ведь пятница, – вспомнил Варгасов. – Святой для немецкой женщины день!» Единственный, в который разрешено выбивать во дворе ковры, перины, одежду… Словом, делать все, что на Оленьем валу делали не только в любой день, но и в любой час, в любом месте.
А тут – лишь один из семи дней в неделю пыльно-суматошный. А в остальные – тишина, чистота, благодать! Принимай гостей. Наноси визиты. Что и делают все, независимо от состояния… У их хозяйки, фрау Шуккарт, как и у многих, не занятых на службе женщин, был даже определенный приемный день.
– Это так удобно, так удобно! – убеждала она Кесслеров. – Во-первых, нет риска, что меня не будет дома, в среду я никуда не отлучаюсь. Во-вторых, меня трудно застать врасплох: что-нибудь, да приготовлю…
Дима уже знает: что-нибудь – это кофе и сахарный песок.
Тут все построено на том, чтобы как можно больше и как можно эффективнее – экономить. Было это до Гитлера, в годы безработицы и кризиса. Осталось это, видно, въевшись в кровь, и при нем, в период экономического подъема, и даже в то время, когда со всех сторон в Германию потекли всевозможные товары. Датское масло, голландский сыр, французская парфюмерия и масса других привлекательных вещей…
Даже в эти безоблачные дни подруги фрау Шуккарт приносили с собой бутерброды и ели каждая свои.
Наговорившись и все фундаментально, как обычно «от Адама и Евы», обсудив (немцы сами над собой в этом плане посмеивались), они тщательно складывали листочки бутербродной бумаги: каждая свой листочек в свою сумочку. И все бывали довольны. Но особенно фрау Шуккарт: прием удался на славу!
Съеженный сухой лист – один из последних, – неуклюже планируя, неожиданно опустился Варгасову на плечо, скользнул по черному воротнику шинели и перебрался на колени.
«Ты смотри! – удивился Дима. – Ведь явно собирался упасть в метре-двух, не меньше! И вдруг так резко изменил траекторию… К человеку ему захотелось, что ли?»
Дима взял желто-багряный лист, так хорошо гармонировавший с серовато-зеленым цветом шинели, за крепкий черенок и слегка покрутил. Тот в ответ издал неживой звук, будто сделан был из тончайшей жести, а потом искусно раскрашен. Варгасов обратил внимание на то, что листок этот весь покрыт коричневыми пятнышками, будто кожа у очень старых людей. «Смёртушки» – грустно называла такие пятна дряхлая Димина соседка с Оленьего вала, глядя на свои слабые морщинистые руки. У Эберхарда были похожие…
…Бруно Георг фон Эберхард жил со своей немолодой, но всегда подтянутой женой в Баварском квартале и ни за что не хотел его покидать, хотя особняк их, некогда весьма внушительный, сейчас выглядел довольно жалко. Старикам казалось, что там они ближе к родной Баварии, чем если бы поселились в другом районе столицы.
Дима частенько бывал у них – вечерами и в воскресенье, один и с Максимом Фридриховичем: бездетный полковник испытывал к юному Кесслеру довольно сложные чувства. Это не ускользнуло от Димы.
Юноша был ему по-человечески симпатичен. С ним, как и с его отцом, Эберхард мог часами говорить о самых разных вещах, далеко выходящих за рамки интересов обычных военных. Кроме того, Варгасов понял, что полковник возлагал на своего протеже какие-то надежды и присматривался к нему.
Эберхард не вызывал Диму на откровенные высказывания о том, что происходит вокруг, но следил за Паулем пристально. Не столько за тем, что он делает, сколько за тем, как он это делает… Дима много раз ждал, что Эберхард вот-вот заговорите с ним о том, что его переполняет. И каждый раз отдавал дань его силе воли, чувствуя, как тот зажимает себя, перебарывает.
Сначала Варгасов не очень представлял, чем все время встревожен шеф. Даже наблюдая, как Эберхард задергивает шторы, когда под окнами, рубя шаг и горланя свои песни, дефилируют эсэсовцы. Как презрительно отшвыривает гитлеровский официоз, «Фёлькишер беобахтер». Как молча кривится, когда кто-то заговаривает о том благоденствии, которого достигла страна. Как мрачнеет, если при нем начинают цитировать «Майн кампф».
Однажды Дима был свидетелем любопытного спора. Один из сослуживцев уверял, что он с любого места может продолжить цитировать фюрера, настолько хорошо знает текст. Другой в этом сомневался. Заключили пари на французский коньяк – благо им теперь были забиты все магазины, – и, вдохновленный бутылкой «Наполеона», лейтенант, начавший спор, затараторил с той самой фразы, которую выбрал скептик, никак не хотевший верить, что такое возможно.
Никто не заметил, как вошел полковник и стал внимательно слушать лейтенанта – все были потрясены: неужели можно, слово в слово, воспроизвести такой длинный текст.
– А дальше, кажется, про Россию, Крумей?
Все смутились, только сейчас поняв, что Эберхард в кабинете давно.
– Дальше сказано, по-моему, следующее: «Если мы хотим иметь новые земли в Европе, то их можно добыть на больших пространствах только за счет России». Так?
– Так… – Крумей замялся. – Кроме одного слова. Вместо «добыть» у фюрера – «получить»… А в остальном – все верно, герр оберст!
– Все ли? – задумчиво, не глядя на лейтенанта, спросил Эберхард. Потом спохватился: – Почему я не нашел у себя сегодняшнюю «Дер штюрмер»?
– Я положил ее к вам на стол, господин полковник, как всегда, с утра, – вытянулся Крумей. – Но я мгновенно достану другой номер.
Лейтенант побежал искать детище садиста Юлиуса Штрейхера, специалиста по погромам, а Дима с недоумением подумал: «Что случилось с Эберхардом?» Пауль Кесслер никогда не видел у него в руках этой гиммлеровской газетенки! Если «Фёлькишер беобахтер» полковник еще просматривал, чтобы понять, чем дышит страна, если «Дас рейх», владельцем которой был Геббельс, или «Националь цайтунг», хозяином которой являлся Геринг, пролистывал, то черносотенную «Дер штюрмер», из номера в номер разжигающую антисемитизм, сразу же отбрасывал в сторону. И вдруг? Видно, спросил первое, что пришло на ум…
Варгасов хорошо помнил, что coбытие, окончательно все прояснившее, случилось в субботу, потому что именно в этот вечер они с Максимом Фридриховичем были приглашены к Эберхардам. Несмотря на карточную систему, введенную после начала войны с Польшей, в доме полковника подавали не только кофе с сахарным песком.
Кесслеры, питавшиеся кое-как (с фрау Шуккарт с самого начала был оговорен лишь завтрак: четыре махонькие, похожие формой на французские булочки, пятьдесят граммов масла, розетка джема и черный кофе), не всегда успевавшие не только съесть бутерброды, которые брали на работу, но и пообедать вечером, с удовольствием захаживали к полковнику: фрау Эмилия была хорошей кулинаркой и щедрой хозяйкой.
В тот вечер их неторопливо текущую беседу прервал неожиданный визитер, что было не свойственно для Германии и говорило об экстренности случая. Полковник, извинившись и попросив супругу занять Кесслеров, удалился в кабинет, куда горничная провела позднего гостя. А фрау Эберхард принялась потчевать Максима Фридриховича, которому она открыто симпатизировала: полковник знал, что в основе этого лежит жалость к человеку, чья судьба не устроена…
Дима оставил их и вышел в огромный холл, загроможденный книжными шкафами. Полковник имел прекрасную библиотеку, и Варгасов, с разрешения хозяина, частенько рылся там, даже кое-что брал домой. В тот вечер он с обычным удовольствием занялся изучением книжных полок. Тем более что он давно хотел отыскать в коллекции Эберхарда одно прижизненное издание Гёте, которое нигде не мог раздобыть.
И вот в руках у Варгасова небольшой томик в потертом кожаном переплете. Пергаментно шуршат его желтые от времени страницы…
– …Не обращая внимания на «традиции и предрассудки!» Понимаете?
Дима оглянулся и увидел, что дверь кабинета полковника, чей раздраженный голос донесся до него, слегка приоткрыта.
Закрывать ее было неудобно, уходить, особенно после этих слов, произнесенных с неприкрытой иронией, – не хотелось. И Дима продолжал листать редкий томик Гёте…
А из кабинета в ответ на тихие, но, по-видимому, упорные возражения собеседника слышался незнакомый резкий голос Эберхарда.
Шеф, очевидно, все же чего-то опасаясь (может быть, прислуги), переходил с немецкого – на французский, с французского – на латынь. Посетитель его поддерживал. Хотя прошло всего несколько минут, хотя фразы были и отрывочны, и не всегда хорошо слышны, Варгасов все же понял, о чем речь. Понял, что старый полковник состоит в какой-то нелегальной антигитлеровской организации, которая объединяла, по всей вероятности, кадровых, еще кайзеровских, офицеров, не сумевших примириться с Гитлером. Эберхард уговаривал своего гостя действовать более решительно, иначе, по его мнению, стране грозит гибель.
«На войне как на войне…» – уловил Варгасов.
Сразу же донесся негромкий голос гостя:
– Вспомните древних римлян: следует выслушать и другую сторону…
– Оставьте! – рассердился полковник. – Другая сторона лишь подрывает наш престиж…
– Вы что, действительно рассчитываете на удачу в государственном перевороте?
– А почему и нет? Только нельзя тянуть! Ибо вдвойне дает тот, кто дает быстро, если вспомнить опять древних римлян…
Некоторое время полковник, перемывал косточки фюреру, потом, повздыхав: «О времена, о нравы!», порассуждав о «деле чести», скрипнул креслом, видимо, поднявшись. Последнее, что слышал Варгасов, поспешивший в столовую, была весьма конкретная немецкая фраза, произнесенная крайне убежденно:
– Кто говорит «А», тот должен сказать и «Б»!
Теперь Диме стало все абсолютно ясно. Значит, Эберхард прикидывал: вправе ли он опереться на этого юношу в своей нелегальной деятельности. (Пожилым необходима была молодежь!) И не мог, видно, прийти к какому-то выводу…
Именно в тот субботний вечер Дима понял, что как только в ту или иную сторону изменятся их отношения, ему несдобровать. Его спасет именно эта неопределенность. Хуже станет относиться к нему Эберхард – рухнет все благополучие унтер-офицера Пауля Кесслера: в двадцать четыре часа он окажется на фронте. Лучше – полковник обязательно втянет Диму в заговор. А то, что тот зрел, – может, и дозревал, – в этом Варгасов уже не сомневался, хотя не располагал никакими фактами!
Да, Дима не знал, что жизнь фюрера находилась в опасности уже два года. В то время они с Максимом Фридриховичем играли роль скромных владельцев тегеранской радиомастерской и не получали никакой «лишней» информации. Только ту, что была необходима для их работы.
Он не знал, что двадцать восьмого сентября тридцать восьмого года, за два часа до начала назначенной Гитлером в связи с чехословацкими событиями мобилизации, командующий Берлинским военным округом генерал Вицлебен прибыл к начальнику штаба сухопутных войск генералу Гальдеру, чтобы получить приказ об аресте и расстреле фюрера.
Оппозиционно настроенная военная верхушка, хорошо понимая всю нелепость, всю одиозность фигуры, возглавившей страну, а главное, опасаясь, что Гитлер, не сумев договориться с Западом, приведет рейх к конфликту с ним и к губительной войне на два фронта, решила избавиться от выскочки-австрияка и ввести в Германии военную диктатуру.
Спасло фюрера лишь срочное сообщение из Лондона, что на следующий день в Мюнхене состоится встреча Чемберлена, Даладье, Муссолини и Гитлера.
Расправу отложили. А когда соглашение было подписано, фюрер вернулся в свою рейхсканцелярию «бескровным завоевателем», по словам того же Гальдера, который уже обмакнул перо в чернильницу, чтобы ликвидировать своего вождя.
Правда, попытки убрать Гитлера продолжались: групп и группировок оказалось много. Но, может, именно это и спасло фюрера? Как в декабре тридцать девятого, так и в январе сорокового?
И все же противники Гитлера (военные и штатские) не успокаивались. Несмотря на войну, эти люди путешествовали по всему свету, ища нужные связи, везде и всюду доказывая, что они – не враги западной цивилизации, что, оказавшись из-за Польши в состояния войны с Англией и Францией, они придерживаются взглядов, давно известных всем: главный враг – это красная Россия.
Часть заговорщиков, правда, побаивалась похода в Россию, помня исторические уроки. Но их было меньшинство. К такому, наиболее трезвому, меньшинству, очевидно, принадлежал и Эберхард. Но господина оберста не могло не нести по течению! И это явно омрачало его и без того не слишком легкую жизнь…
В тот субботний вечер, после ухода неожиданного посетителя, полковник был задумчив и рассеян. Варгасову стало даже жаль его. Неглупый человек, а попал в западню!
Баданов жил на самой верхотуре многоэтажного дома в Темпельгофе. Дима неплохо знал этот район: они с Максимом Фридриховичем обосновались неподалеку, на Виктория-Луиза-плац, и частенько бывали на Темпельгофском рынке, раскинувшем яркие павильончики прямо под открытым небом.
«Куда ж они убирают свои палатки?» – снова удивился Варгасов, проходя по совершенно чистому месту, где днем обычно бурлила торговля. Каждый раз, попадая в Темпельгоф, Дима вспоминал, что так и не выяснил это. А потом забывал: было много других нерешенных вопросов.
Лифта в доме не оказалось, и Варгасову пришлось подыматься на пятый этаж по довольно крутой лестнице. «Я-то – еще ладно… – думал он, отсчитывая щербатые, истонченные временем ступени. – А как же Баданов? Ему не меньше шестидесяти!»
Дима смутно припоминал высокого худощавого старика с длинными, как у священнослужителя, седыми волосами и со свистящим тяжелым дыханием. Или он ошибался? Может, неверно соединил фамилию, которую услышал от Скобликова, и внешность того человека, которого несколько раз видел на сборищах русских фашистов?
Но в дверях, на которые Варгасову указала хозяйка квартиры, показался именно тот человек, которого и ждал Дима.
– Вы ко мне? – Старик не скрывал удивления: видно, его не часто посещали на этой голубятне.
– К вам, Алексей Платонович!
Баданов удивился еще больше: откуда незнакомый унтер-офицер знает его имя? И почему этот немец так чисто говорит по-русски?
А через час они пили чай с клубничным вареньем, сваренным хозяином, и говорили о жизни. К этому располагало все: и душистый, правильно настоенный чай, и отличное – не хуже, чем у Варвары Ивановны, – варенье, и весь вид небольшой, но чистенькой – какой-то очень русской – комнаты.
И где Баданов ухитрился достать все эти нетипичные для Германии вещи? Железную кровать с шишечками… (Немцы любили деревянные.) Этажерку… (Немцы предпочитали держать книги в шкафах.) Диван со спинкой из трех подушек… (Немцы признавали только тахту.) Упорно, видно, собирал по всему Берлину!
Впрочем, это – заметил сам Баданов – иллюзии. На родине он жил совсем иначе: в собственном доме, в собственном поместье… А потом, после семнадцатого, его так швыряло по белу свету, что он забыл и о доме, и о поместье – заработать бы на кусок хлеба! Об одном только никогда не забывал: сделать так, чтобы его пристанище – квартира ли это в дни удач или жалкая лачуга в самые мрачные периоды – было, по возможности, русским.
Он всегда старался достать пучок прожаренной солнцем травы, клал его под подушку, закрывал глаза, и ему мерещилось, что кругом – благоухающее сено, а над головой – золотисто-синее слепящее марево. Ночами он частенько бывал Дома, в России… И это скрашивало его никчемную жизнь.
– Налить еще?
Дима с удовольствием согласился: давно не пил такой вкусный чай, да еще из стакана с подстаканником! Здесь всюду – замысловатые чашки да блюдечки: не дай бог разбить…
А Баданов, заботливо укутав пышными юбками румяной, с ямочками на щеках, опять же совершенно российской, «бабы» чайник с кипятком, продолжал рассказывать: за долгие годы Дима, наверное, был первым человеком, которого искренне заинтересовала судьба отшельника.
– Кем я только не был! И официантом… И грузчиком… И мойщиком стекол… В Брюсселе мне неожиданно повезло: устроился шофером к богатому адвокату. Жизнь вроде пошла на лад. Так бес меня дернул: рассказал его супруге, что я – дворянин! Та – мужу. А он сразу же меня уволил, заплатив, правда, жалованье за два месяца вперед. Ему, видите ли, показалось неудобным держать в услужении русского аристократа!
Алексей Платонович спугнул ложечкой чаинки в стакане и продолжал свой невеселый рассказ:
– И тут от отчаяния осенила меня одна идея: приобрел я на те неожиданные деньги страховку и – стыдно даже говорить – отрубил на левой руке два пальца, инсценировав несчастный случай. Ну а разбогатев таким образом, переехал в Берлин и устроился на железную дорогу старшим мастером по ремонту путей. Вот уж больше пятнадцати лет служу!
Баданов опять покрутил ложечкой в стакане: чай его совсем остыл, но старику, кажется, было не до этого…
– Видите, сколько страданий выпало на мою долю по вине большевиков!
– М-д-а-а… – Дима понял, что пытаться распропагандировать хозяина бессмысленно. Да и зачем? – Что же вы не ходите на наши собрания, Алексей Платонович? – спросил он, вспомнив, зачем его прислали. – Господин Скобликов беспокоится, не заболели ли вы… Просил узнать, не нужно ли чего…
– Ничего мне от него не нужно! – Баданов резко отодвинул стакан. Поколебавшись секунду, сказал твердо: – Да, так и передайте: ничего не нужно! Но и от меня пусть ничего не ждет. Мне с его сворой не по дороге.
Дима молчал, стараясь не глядеть на старика, которого скрутил астматический приступ. А когда тот, откашлявшись и отдышавшись, вытер мокрые глаза, встал. Но Баданов неожиданно сильно надавил на его плечо, усаживая на прежнее место.
– Не торопитесь! Побудьте еще немного – ко мне так редко заходят люди. Люди! – Хозяин почему-то сделал ударение на этом слове. Видно, проникся сочувствием к юноше, коротенько рассказавшему ему о своих мытарствах. И вдруг, в упор, спросил Диму:
– Интересно, отчего вы хотите гибели своей родины?
– Я? – Варгасов опешил.
– Да, да – вы! Вместе с вашими «братьями фашистами»!
– Но…
– Неужели вы так наивны и думаете, что Гитлер, завоевав Россию, отдаст ее вам? Детский лепет, рассчитанный на дураков… Но вы-то не производите такого впечатления! Вы не похожи ни на дурака, ни на оголтелого фашиста! Чем же привлекла вас шайка господина Скобликова? Вы, мне кажется, не должны клюнуть на даровую кружку пива или на такое вот «мероприятие», где можно, особенно не тратясь, поплясать со своей девчонкой…
Баданов достал со шкафа рулон бумаги и, тряхнув, раскрутил его.
Перед Димой возникла красочная афиша. Огромные буквы извещали, что в «Луна-парке» состоится «Союзный фестиваль», который проводит русское национал-социалистское движение. Там будет: «Колоссальное оригинальное представление русского и немецкого балета»; «Четыре больших оркестра»; «Оригинальный оркестр русской балалайки под управлением Георгия Буланчика»; «Сцена перед “Сан-Суси”»; «Народная сцена перед Кремлем»; «Национальные танцы и хоры»… А на закуску – «Чудовищно большой фейерверк!»
И все – за шестьдесят пфеннигов. А членам CС или гитлерюгенд – и того дешевле: за тридцать.
Слева темнели силуэты русских церквей. Чуть выше – светлел контур Бранденбургских ворот. Еще выше висела в белом круге черная внушительная свастика…
– Устраивает этот набор? Мне думается, нет… Так что же вам молодой человек, делать у господина Скобликова и иже с ним?
«Кажется, этот дворянин сейчас меня сам распропагандирует…» – усмехнулся Дима и понес неимоверную околесицу насчет необходимости любыми путями вырвать родину из лап комиссаров и евреев. В духе всего того, что обычно говорилось на собраниях членов русского национал-социалистического движения, что писалось в «Новом слове» – русской эмигрантской газете, которую редактировал ярый враг советской власти Владимир Деспотули.
Когда Дима закончил монолог, старик, слушавший его сначала с явным любопытством, потом несколько удивленно, в конце концов хитро улыбнулся, словно говоря: «Давай, давай – мели, Емеля, раз тебе так надо»… И, уже не пытаясь ни в чем переубеждать унтер-офицера Кесслера, молча проводил его до двери.
«А ведь он не поверил ни одному моему слову!» – огорчился Варгасов. Отсчитывая ступеньки, как всегда немного бочком, Дима вспомнил: «Ты значишь то, что ты на самом деле…» Гёте – умница. Но он никогда не выполнял задания Центра! Варгасов не имеет права оставаться Варгасовым. Он должен быть Паулем Кесслером, стопроцентным «братом фашистом», готовым вместе с гитлеровцами освобождать свою поруганную родину.
Гулкие шаги Варгасова спугивали влюбленных.
Еще поворот, и начнется Виктория-Луиза-плац… Максим Фридрихович, хоть и предупрежден о поручении Скобликова, наверное, все же волнуется. Это их обычное состояние, будь оно неладно, – все время волноваться! Когда уж оно кончится? Видно, никогда…
О таких моментах, как арест на границе, как та история с Глейвицем, когда Дима, словно загнанный, бегал вокруг тайника и не мог туда пробраться; или те секунды, что он стоял в подвале над пустой ямой, – об этом речи нет.
Речь ѕ о буднях, о самых, казалось бы, заурядных вещах.
До дома оставалось не больше ста метров, и Варгасов уже предвкушал, как он поиграет с Максимом Фридриховичем в шахматы, как заберется перед сном в теплую ванну…
Его обогнала парочка, чуть не натолкнувшаяся на Диму, настолько они были поглощены друг другом. Потом какие-то юнцы, обошедшие Варгасова с обеих сторон, разом оглянулись, будучи уже на приличном расстоянии: лиц их Дима не разглядел – на головах были одинаковые темные шляпы, низко надвинутые на лоб.
Варгасов уже собрался было зайти к себе в подъезд, когда услышал женский крик: «Помогите!» И почти сразу же – еще более отчаянный: «Скорее!» Дима глянул в ту сторону, откуда неслась мольба, и увидел, что те, в шляпах, пристают к девушке, а она – с трудом отбивается…
Всего несколько секунд Варгасов колебался, а потом кинулся к ней. Увидев бегущего к ним военного, парни решили убраться подобру-поздорову. Один при этом от злости громко выругался, второй успел все же вырвать у своей жертвы сумочку.
Девушка, всхлипывая, нагнулась за беретиком, валявшимся у ног, а Дима потянулся к книге, лежавшей на тротуаре: она упала неудачно, «лицом» вниз. Разгладив помятые испачканные страницы, Дима протянул книгу хозяйке, впервые посмотрев на нее. И обомлел…
Поправляя рукой растрепанные каштановые волосы, сдувая со лба косо падавшую на заплаканные синие глаза челку, на него смотрела Маринка Мятельская…
«…Напав на Советский Союз, Гитлер и его кровожадная компания рассчитывали закончить войну до наступления осени и зимы. Эти расчеты провалились…Жестокие морозы, вьюги и метели, которые не страшны выносливому русскому солдату, будут способствовать тому, чтобы гитлеровские мародеры испытали судьбу наполеоновской армии, нашедшей в свое время на русских снежных равнинах свой бесславный конец. Такой конец ожидает и фашистские орды. Об этом позаботятся наши доблестные бойцы, командиры и политработники, уже доказавшие всему миру, из какого крепкого материала сделан советский воин».
(Из передовой статьи «Правды» от 16 сентября 1941 г.)
«Что это Мария так задержалась?» – Варгасов придвинулся поближе к огню: вечер выдался сырой.
За эти дни, что Дима провел в доме Таубергов, он привык к окружавшим его вещам, и даже примирился с ними. Если Марии Тауберг (именно ее он спас прошлой осенью от хулиганов), выросшей здесь, комнаты казались очень уютными, то Варгасова, неделю назад впервые переступившего порог маленького домика на самой окраине Берлина, неприятно поразила его мещанская обстановка.
«Вот это – да! – удивился Дима, не подозревавший, что в такую серьезную для жизни минуту его могут занимать столь пустяшные вещи. – Типичный “бидермайер”!»
Мария, хозяйничавшая на кухне, услышала Димино бормотание:
– Что за фамилию ты назвал, Пауль?
– Какую фамилию?
– Ты, кажется, упомянул какого-то Бидермайера.
– А-а. Просто мысли вслух! Такой господин никогда не существовал: это плод фантазии поэта Эйхродта. Слыхала о нем?
– Нет.
– Он жил бог знает когда и выпустил сборник, назвав его именем своего вымышленного героя… От него и пошло в немецком искусстве название целого направления.
– Как интересно!
Дима не стал объяснять Марии, что ничего особо интересного нет, что направление это – типично мещанское. Да и каким оно может быть, раз название ему дал филистер Бидермайер? Так и повелось: в духе «бидермайера», в стиле «бидермайер…» Из искусства этот термин перекочевал в быт, соединившись со словом «уютный». Да и что тут удивительного? Русские ведь говорят: «мещанский уют»?
И все-таки в тот сентябрьский вечер Дима неплохо чувствовал себя среди вещей семьи Тауберг, пусть это был и «типичный бидермайер», особенно после всего, что произошло немногим раньше…
За два часа до того, как Дима впервые попал в домик Марии, арестовали Максима Фридриховича. Варгасов, только ступив на Виктория-Луиза-плац, увидел у своего дома два черных «мерседеса», никогда не останавливавшихся около их подъезда. Что-то екнуло внутри, и Дима замедлил шаг: резко поворачивать назад было опасно, а вот изобразить из себя человека гуляющего еще можно.
Варгасов не спеша перешел на противоположный тротуар и, рассеянно глядя по сторонам, стал рассматривать прохожих, среди которых сразу же выделил нескольких крепких, хорошо вымуштрованных парней. Затем решительно отворил дверь, как раз напротив их дверей, – с похожими узорными стеклами и категорической надписью: «Вход только для господ».
Постояв немного и убедившись, что погони нет, он не стал подыматься по лестнице, а, развернув свежую газету, принялся внимательно читать, иногда поглядывая на часы (все девушки так неаккуратно обращаются со временем) не одновременно, сквозь стекло: не прошел ли, мол, дождь, удастся ли вечерняя прогулка?
Дима, еще не свернув в этот подъезд, увидел краем глаза заранее оговоренный сигнал тревоги: стопку книг на подоконнике. Но даже не пытался унести ноги хотя бы через двор, а ждал, что же будет дальше.
А дальше было то, о чем он частенько думал. Отворилась дверь, и на пороге показался старший Кесслер в окружении парней в штатском.
Перед тем как сесть в машину, он на секунду замешкался, доставая из кармана свою «носогрейку» (хотел, видно, последний раз закурить на свежем воздухе). Но один из сопровождавших бесцеремонно выхватил из рук Максима Фридриховича мешочек и подтолкнул Кесслера к машине.
Взревели моторы, зафыркали выхлопные трубы… Через минуту Виктория-Луиза-плац снова стала похожа на ту тихую неприметную улицу, какой она была все эти три года.
Варгасов еще немного постоял в подъезде и, пользуясь черным ходом, выбрался во двор. Вскоре, смешавшись с толпой, уже шел к центру, судорожно думая: куда же теперь, к кому?
К Вилли? К Фохту? Но разве можно подвергать их опасности? Эти люди – в случае чего – должны будут продолжать работу. Ведь вполне возможно, что за ним установят слежку. Сегодня ему чудом удалось уйти. Но ищейкам Лоллинга найти младшего Кесслера – пара пустяков, хоть он, конечно, и не вернется к Эберхарду!
Что же делать? Вот так до самой ночи кружить да кружить по городу? И что все-таки случилось? Как они провалились? Варгасов думал о чем угодно, но только не о самом простом, лежащем на поверхности: о недавнем неожиданном визите.
В тот вечер Дима уже принимал перед сном душ, когда фрау Шуккарт постучала в дверь Кесслеров и ввела позднего гостя.
– Чем могу быть полезен? – поднялся навстречу Максим Фридрихович.
– Не узнаете меня, господин Кесслер? – удивленно спросил мужчина и снял шляпу.
Максим Фридрихович вгляделся в длинное, с тяжелым подбородком лицо, задержал взгляд на перебитом носе, на расплющенных ушах, и где-то в желудке у него стало холодно. Еще не вспомнив имени этого человека, Кесслер понял, что вместе с ним в дом пришла беда.
– Меня зовут Джозеф Бутлер, и мы, кажется, были раньше знакомы. В Тегеране! – уточнил гость, без приглашения опускаясь в кресло. – Извините, но я очень устал…
Он откинулся на спинку, несколько секунд сидел, прикрыв глаза, – видно, и вправду был не на шутку измучен, потом заговорил:
– Полковник Шелбурн сказал мне, что вы в Берлине и что я могу к вам обратиться в случае крайней нужды. Сейчас у меня именно такое время.
– Как вы нас разыскали?
– Очень просто: через адресный стол!
«Действительно, что может быть проще?» – подумал Кесслер.
– Что вам нужно, господин Бутлер?
– Мне нужно где-то обосноваться на первое время. Люди, на которых я рассчитывал, помочь сейчас не могут.
– Я тоже, наверное, не сумею этого сделать.
– Отчего же?
– Ну, во-первых, у нас тесновато…
– Какая мелочь!
– Во-вторых, сами понимаете, это – опасно. Так что решать такой вопрос один я не могу. Мне необходимо посоветоваться с сыном… – еле выговорил Максим Фридрихович, моля всех богов, чтобы Дима задержался в ванной комнате. – Вы уверены, что не притащили с собой «хвост»?
– Уверен. Кроме того, в поисках жилья я заходил еще в несколько домов…
Бутлер с трудом поднялся с кресла, застегнул плащ, надел шляпу. Все это – медленно, через силу. А Максим Фридрихович напряженно прислушивался, льется ли в ванной вода…
– Я ухожу, господин Кесслер. Но завтра навещу вас опять. Думаю, времени вам хватит, чтобы решить этот вопрос. Вряд ли вы обманете надежды старого друга! В противном случае, – Бутлер натягивал перчатки, хотя стояла теплынь, – звонок из уличного автомата в гестапо с приветом от Кесслеров и мистера Шелбурна, которого там знают, как облупленного, и вашему спокойствию придет конец. Я не угрожаю. Просто у меня нет другого выхода.
Этот визит здорово испортил настроение: Кесслерам казалось, что с Шелбурном уже давно покончено. Центр же по этому поводу не высказался конкретно – разрешил действовать, судя по обстановке. И они сами прикидывали: переходить им на нелегальное положение или немного повременить? Может, Бутлер без них выкрутится из создавшегося положения?
Если же ему это не удастся и он снова станет их шантажировать, Кесслеры попытаются что-нибудь придумать с помощью своих новых друзей из группы Фохта.
А когда ни на следующий день, ни через неделю Бутлер не появился, о нем, словно о дурном сне, постепенно забыли, сочтя, что все, по-видимому, обошлось…
Как они могли знать, что не обошлось? Что почти с первых дней своего появления в Германии агент Шелбурна был под пристальным наблюдением людей Мюллера? Что он повсюду «водил» их за собой – в том числе и на Виктория-Луиза-плац?
Мюллеру, не схватившему «томми» с самого начала, хотелось выявить его связи. И всех, к кому тот заходил, немедленно проверяли. А как только в этот список попали Кесслеры, сразу же был подключен их давний «опекун» Отто Лоллинг.
Оберштурмбаннфюрера крайне заинтересовало такое совпадение. Но Бутлер, схваченный наконец и сразу же признавшийся в том, что он – англичанин, что сброшен с парашютом, что ходил по городу, пытаясь найти жилье, больше ничего, не говорил. Уже вторые сутки ему не давали ни есть, ни спать. Но он молчал. Это злило Лоллинга, и тот вымещал свое настроение на подчиненных.
– Вы болван, Освальд! – орал он на Кёгеля. – Был бы здесь Беккер – обязательно что-нибудь придумал!
«Как же! – мысленно отвечал Кёгель, стоя навытяжку. – Черта с два тут поможет хваленый аналитический ум Эриха! Дать бы этому парашютисту как следует, чтобы кровью умылся, – сразу начал бы говорить!»
– А что, если…
– Нет! – еще больше рассвирепел Лоллинг: он хорошо знал своих людей и тут же понял, о чем речь. – Мне нужен живой человек, а не куча фарша! Еще успеете продемонстрировать свое искусство!
Лоллинг – как всегда, когда нервничал, – стал бегать по кабинету и конечно же наткнулся на веревку, которую Кёгель ежедневно пристраивал на ковровой дорожке.
Оберштурмбаннфюрер совсем вышел из себя.
– Вы проверяли его по учету? – заорал он, пнув веревку.
– Проверял. Ничего нет.
– Ничего нет! Ничего нет! – передразнил Лоллинг. – Хоть бы на что-нибудь вы годились кроме допросов с устрашением!
К счастью Кёгеля зазвонил телефон.
– Лоллинг! – рявкнул оберштурмбаннфюрер, сняв трубку. И вдруг заулыбался. – Это ты, Курт? Ну, здравствуй, здравствуй, барабанная шкура…
«Курт Вайскойф, однокашник шефа по школе, – сообразил Кёгель. – Значит, абвер уже подключен… Видно, старина Лоллинг что-то почуял!»
– Ах, вот как? Ну, спасибо тебе, приятель! Выручил… Хоть, и говорят, что гестапо и военная разведка – конфликтуют, это ведь враки, правда, Курт? Сегодня – ты мне помог, завтра – я тебе… Зато мои люди прохлаждаются! Совсем не хотят шевелить мозгами…
«Счастливчик этот Беккер: вовремя смылся… – с тоской подумал Кёгель, видя, как шеф медленно кладет трубку на рычаг: – Всегда в командировке, когда случается что-то экстраординарное! Удивительный нюх у белоручки Эриха! Сейчас что-то будет…»
Но Кёгель и тут не угадал: после телефонного разговора Лоллинг резко изменился. На смену бешенству и неистовству пришла спокойная задумчивость.
Он сел за свой стол, долго глядел в одну точку, будто в кабинете никого не было. И лишь когда Кёгель, все так же стоявший по стойке «смирно» и боявшийся шелохнуться, нечаянно скрипнул сапогами, не поворачивая к нему головы, тихо сказал:
– Принесите мне дело Кесслеров.
И, чувствуя, что Кёгель плохо его понимает, добавил:
– Да, да, тех самых! Сотрудники абвера узнали в этом англичанине некоего Бутлера, клерка транспортной конторы «Вильямс и К°» в Тегеране. Вы слышите, Освальд? В Тегеране! Кесслеры приехали в Германию оттуда. Именно к ним, хоть и в числе других, заходил Бутлер. Но другие никогда не жили в Персии.
Лоллинг не просто информировал своего помощника: плевал он на него, в конце концов! Он рассуждал…
– Думаю, признание этого клерка относительно Кесслеров нам не обязательно. Разрабатывайте лишь его собственную линию. Отцом и сыном, вернее, отцом, я займусь сам.
– А что делать с сыном?
– Пока не трогать. Дать ему спокойно уйти. Пусть считает, что ему повезло. Очевидно, он пойдет к «Четырнадцатому»…
В тот теплый сентябрьский вечер, когда арестовали Максима Фридриховича, Дима долго бродил по Берлину. Варгасов понимал: как ни оттягивай время, все же наступит минута, когда ему надо будет решиться подставить под удар кого-то из друзей. Поэтому – уже в который раз – пытался установить, нет ли за ним слежки. Но все вроде было спокойно…
«Есть ведь Мария! – Варгасов совсем забыл о ней. – Милая славная девчушка, с первого взгляда удивительно похожая на Маринку!»
Диму тогда едва удар не хватил, когда он, подняв с земли книжку, взглянул незнакомке в лицо. Если бы ему кто-нибудь рассказал или если бы он где-нибудь это прочел – ни за что не поверил бы! А тут – верь, не верь…
Варгасову тогда пришлось проводить Марию до дома: у нее не осталось ни пфеннига! Она не захотела быть в долгу и настояла, чтобы Дима взял деньги, потраченные им на такси. Так они встретились опять. А потом – снова и снова…
Когда Максим Фридрихович стал хмуриться, узнав об увлечении Димы, тот его успокоил:
– Ничего страшного, отец! Разве естественно, что я, в общем-то здоровый молодой человек, не интересуюсь женщинами? Может насторожить кого хочешь! Что, мол, за этим кроется?
Дима подмигнул Кесслеру.
– Ну а потом Мария – хорошая девушка! Сирота… Живет совсем одна… Трудится с утра до ночи, стоя за прилавком…
– У Вертхойма?
– Ну что ты! Такой шик… В одном из маленьких магазинов скромной фирмы «Саламандра». Помнишь: «Практичная обувь лишь у нас!» Мы ведь тоже позарились на эту ящерку? Дешево и сердито! Только обслуживала нас с тобой в тот день, к сожалению, какая-то пухлая фрейлейн Гертруда. Да и магазин Марии совсем в другом месте!
Но, убедив Максима Фридриховича в том, что все – в порядке вещей, Диме требовалось еще убедить в этом себя.
С одной стороны, было хорошо, что эта девушка появилась в его жизни: должна же быть у человека какая-то отдушина!
А с другой, не было ни одной встречи, чтобы, глядя на Марию, он не вспомнил Маринку, хотя сходство оказалось и не таким сильным, чтобы не заныло сердце.
Потом Варгасов каждый раз пилил себя за то, что усложняет и свою он, и ее жизнь. И тогда он начинал водить Марию по кино, паркам, пляжам, кафе, чтобы внести хоть какое-то разнообразие в ее существование…
И она была ему благодарна. Не получившая особого образования, с ранних лет предоставленная самой себе, эта двадцатилетняя девушка обладала удивительным чувством такта. В сочетании с отзывчивым сердцем, природной неиспорченностью, переходящей в какую-то нетипичную для Германии того времени наивность, это было приятным явлением на фоне всего, что их окружало.
Дима приоткрыл тяжелую чугунную дверцу и подкинул в затухающее пламя пару брикетиков угля: хотелось получше натопить к приходу Марии. Середина сентября, а вечера и ночи – промозглые. Если бы не эта печка, им пришлось бы туго…
Сначала она его удивила: Дима никогда не видел ничего подобного. А потом настолько полюбил, что Мария никак не могла оторвать Диму от нее: он то сидел на низенькой табуреточке и упрямо смотрел, как красно-рыжие языки жадно облизывают черные, тающие на глазах кирпичики, то прижимался к ее глянцевой, в меру горячей, но не обжигающей поверхности, вспоминая Москву и Олений вал.
Голландка в их комнате была совсем другой: рядовая печь, выложенная хоть и красивыми, даже с орнаментом, но широко распространенными квадратными изразцами.
Эта же была необычной формы и необычного цвета. Не печь, а огромный, от пола до потолка, тюльпан, окраска которого, густо-вишневая внизу, переходила постепенно в светло-розовую. Зубчики этого удивительного, собранного не из отдельных плиток, а отлитого целиком цветка на самом верху были почти белыми, с нежными прожилочками.
«Ну и умельцы! Сотворить такое… – восхищался Дима. – Сколько же во все это вбухано сил и терпения? Но зато как красиво и как действительно уютно!»
С тех пор Варгасов коротал свое вынужденное заточение, в основном, около этого «тюльпана». Очень хорошо тут было думать, глядя в огонь, что бушевал за приоткрытой чугунной дверцей. Словно по волшебству из этих красно-рыжих языков рождались разные лица.
То озабоченное, горинское… То страдальческое, Максима Фридриховича, когда ему не позволили в последний раз закурить… Он ведь из тех людей, что не переносят унижений! Из тех, кого нельзя толкнуть, нельзя ударить! Но именно он – в руках гестапо. И никакой надежды выкрутиться (Варгасов наконец-то вспомнил о визите Бутлера и связал события воедино).
То белое, с дрожащими губами, лицо Марии, когда он постучал к ней, а она замерла на пороге, судорожно зажав у горла халатик… Девушка была так напугана, что Дима пожалел: зачем разбудил ее? Велика ли причина – немного повздорил с отцом? Но Мария, совладав со своими прыгающими губами и дрожащими руками, не отпустила Диму: «Мой дом – твой дом, Пауль… – сказала она еле слышно. – Живи здесь, сколько потребуется. Комнат ведь достаточно»…
Варгасов подкинул в печь еще несколько брикетов. Как жаль, что это не березовые поленца! Запах был бы совсем другой ѕ живой, лесной, как дома. А не кисловато-угольный, чужой… «Близко, да не одно и то же!»
Берлин как будто не очень изменился после нападения Германии на Россию… После того страшного июньского дня, когда Геббельс надрывался по радио, а Кесслеры сидели у приемника, словно в воду опущенные…
Да, особых изменений – по крайней мере внешних – в Берлине пока нет. Ведь еще с оккупации Польши было затемнение, были карточки! И все же город стал неузнаваем: кончился ажиотаж, привнесенный почти бескровными победами Гитлера. Началась настоящая война.
Думал ли оборотистый владелец фотоателье, вывесивший над головой фюрера весной сорок первого карту восточных областей, что «блицкриг» так затянется?
Дима взглянул на отрывной, календарь, висевший неподалеку от «тюльпана»: шестнадцатое сентября. А победой Германии пока не пахнет!
За эти три с небольшим месяца Берлин притих и вылинял, хоть никогда особенно и не отличался буйством красок. Но если он всегда был серым, как замечали все, даже любившие его, то теперь стал черным. Особенно вечерами, когда в воздухе начинали гудеть английские бомбардировщики…
«С Англией покончено! – потрясал кулаками Гитлер. – Ни одна бомба не упадет на Берлин!» Фюрер повторял высказывания Геринга, командовавшего немецкой авиацией. Но бомбы падали одна за другой.
Лишь когда было разрушено здание оперы, Гитлер перестал кричать о «поставленной на колени» Британской империи. Груда развалин, оставшаяся от творения Кнобельсдорфа, созданного в стиле коринфского храма, от замечательных скульптур, изображающих Софокла и Менандра, Еврипида и Аристотеля, украшавших его, свидетельствовала о другом…
Точно так же, как мобилизация шести миллионов немецких женщин, забросивших свои чистенькие квартирки и направленных на производство.
Как интенсивный сбор металлолома, объявленный Герингом. (Гитлер откликнулся чуть ли не первым, сдав в переплавку свой бронзовый бюст, а вскоре – и медные ворота рейхсканцелярии. По Берлину прокатилось ехидное: «Воротами по Черчиллю!».)
Как конфискация личных автомобилей.
Как ограничение пользованием такси: шоферу надо было документально доказать, что ты едешь не на увеселительную прогулку, а по делам службы.
Как пристающие к прохожим представители гитлерюгенд или гитлермедхен, побрякивавшие железными кружками и вымогавшие пожертвования «для родины».
Как призыв Геббельса к населению, недовольному резким снижением жизненного уровня: «Умейте возмущаться молча!» Берлинцы, наученные самим рейхсминистром заниматься «пропагандой шепотом», пустили по столице весьма острое четверостишие, которое пелось на мотив старой народной песенки: «Декабрьскую норму яиц мы получим в мае, падет сначала фюрер, а затем партия»…
Но до падения Гитлера было еще долго: целых четыре года. Свыше тысячи четырехсот дней!
Дима проверил светомаскировку: черные бумажные шторы плотно прикрывали окна, не выпуская из комнаты ни одного лучика. И все равно «союзники» прекрасно добирались до столицы «тысячелетнего рейха»! Ночью – англичане, днем – американцы. Именно в связи с этим время от времени сыпались угрозы нацистских главарей: «Всю Англию надо ковентрировать!» (Новый глагол стал в ходу после того, как немцы почти до основания разрушили город Ковентри.) Связываться же с Америкой Гитлер, по-видимому, не желал…
А утром восьмого августа сорок первого года берлинцы были просто в шоковом состоянии! Не от бомбежки – они уже к этому привыкли. От того, что вся столица была усыпана русскими листовками.
Небольшие белые листочки, свалившиеся на немцев теплой августовской ночью буквально как снег на голову, доставил в Берлин командир эскадрильи полковник Преображенский, находившийся на флагманском корабле. Рядом с Евгением Николаевичем в ту ночь были штурман Петр Ильич Хохлов и два стрелка-радиста: Иван Рудаков и Владимир Кротенко. Позади флагмана, на предельной высоте, без единого огонька, летели еще четырнадцать машин. И в каждой – листовок было намного больше, чем бомб…
В то утро Варгасов ходил как пьяный, так велика была радость. Он не знал ни о Преображенском, ни о его товарищах, не знал, как они добрались до Берлина, какой ценой обошелся им этот полет (одна машина, уже по возвращении, проделав путь от острова Эйзель – Саарема до Берлина и назад, разбилась, садясь, – такой был туман), не знал, что Володя Кротенко радировал с борта самолета: «Мое место – Берлин… Возвращаюсь на базу…»
Дима знал одно: свершилось чудо – прилетали наши! И этого было вполне достаточно, чтобы чувствовать себя на седьмом небе, чтобы добраться до передатчика и сообщить Центру о реакции берлинцев. Это тоже могло пригодиться…
Кажется, именно в тот день веселый, оживленный Варгасов поджидал Марию у ее магазинчика. Не избалованная вниманием, она порозовела, увидев Диму. А потом испугалась: не случилось ли чего? Но, когда узнала, что все в порядке, что они сегодня проведут вечер вместе, взяла его под руку и, кивнув подружкам, у которых не было кавалеров и которых никто не встречал после работы, стала пробираться с Димой сквозь парочки, велосипеды, мотоциклы…
В конце рабочего дня у каждой берлинской конторы, у каждого магазина, велик он или мал, обычно собирались молодые люди, приехавшие за своими девушками. Во время войны их стало гораздо меньше. Но те, что еще оставались в городе, никогда не пренебрегали давней традицией!
Мария и Дима сидели в полюбившемся им небольшом кафе на Виктория-Луиза-плац, где они встретились при довольно грустных обстоятельствах, и пили: она – оранжад, он – пиво.
Прошли времена, когда в этом кафе, не имевшем названия, но прозванном ими из-за обивки диванчиков «Синим», подавали отлично приготовленный черепаховый суп, квашеную капусту с нежнейшей солониной. Теперь здесь можно было найти в основном уединение. Впрочем, «Синее кафе» всегда отличалось тишиной: в нем не было ни оркестра, ни патефона, ни радио…
Дима и Мария частенько заходили сюда после прогулок, надышавшись кислородом где-нибудь в «зеленых легких» Берлина. Скажем, в Бухе, в лесничестве… Но они, как бы голодны ни были, никогда не посещали тамошний кабачок, хотя его кухня славилась на всю округу: не могли изменить своему «Синему кафе».
Они прибегали сюда и с Мюгельзее, самого крупного берлинского озера, образовавшегося еще в ледниковый период.
Именно на Мюгельзее Варгасова потряс один мальчишка лет трех, не больше. Вежливо спросив, кто последний, он пристроился к тем, кто желал переодеться в кабине. Сначала Дима, за которым мальчуган занял очередь, не обратил на него внимания: его увлекло какое-то чтиво. Но потом он с удивлением увидел, что парнишка-то абсолютно голый! Зажав в руке трусики, тот терпеливо стоял в медленно движущейся очереди, чтобы в кабинке натянуть на незагоревшую попку трусы. Голенький, он бегал по пляжу, барахтался в воде, но для того, чтобы одеться, стаял целых полчаса среди взрослых, малоинтересных ему людей. Дисциплина! Порядок!
Дима посмотрел на часы и охнул: Мария давно должна была вернуться! От нее до Фохта – не так уж далеко… Написать записочку для Пауля, как дальше действовать, – тоже недолго… В чем же дело?
Варгасову нужно было легализоваться, обзавестись новыми документами, а уж потом идти на встречу со Шварцем (зачем подвергать парня опасности?). В то же время Диме не хотелось сводить Вилли с Фохтом. Чем меньше связей – тем лучше! Мало ли что случится? Пусть уж лучше не знают друг друга: в гестапо можно и не выдержать, заговорить под пыткой…
Варгасов бродил по комнатам, натыкаясь на мебель с завитушками, рассматривая фарфоровые тарелки на стенах, картинки в замысловатых рамочках, где были изображены островерхие домики – предел мечтаний каждой немецкой семьи, фотографии Таубергов, от мала до велика…
Среди десятка снимков Дима отыскал один, который ему больше всего нравился: Марии здесь было лет четырнадцать. Опустив лицо на скрещенные руки, она вопросительно смотрела на Варгасова: «Ну что, дескать, скажешь?» А что он мог ей сказать? Мог лишь отшутиться, как совсем недавно на такой же вопросительный взгляд…
Был вечер, они сидели на низких табуреточках в хорошо натопленной комнате и, не мигая, смотрели в огонь. А потом Мария, вдруг резко повернувшись взглянула Диме прямо в глаза, будто собираясь что-то сказать… Это было уже после той ночи. Он смутился.
– Знаешь, чем кончаются персидские сказки? Вот такими словами: «Как они достигли своих желаний, так и вы достигнете своих…» Надо верить в лучшее, Мария!
– Правда? – спросила она рассеянно, будто думала о чем-то другом. И, словно осмыслив наконец сказанное Димой, улыбнулась грустно. – Это правда, Пауль? Сейчас я проверю…
И Мария провела ладошкой по лбу Варгасова, отодвигая случайную прядку, высвободившуюся из обычно строгой Диминой прически.
– Сейчас увижу, лжешь ты или нет… Разве не знаешь, что на лбу все написано?
И снова резко отвернулась, опять уставившись в огонь. Потом тихо заговорила, все так же не спуская глаз с зыбкого пламени:
– Я, когда была маленькой, этого не знала. Думала, совру, и никто не поймет… Но мама убедила меня, что стоит ей взглянуть на мой лоб, как все выяснится! Бывало, провинюсь и дрожу от страха, ожидая, когда она скажете: «А ну, Мари, покажи лоб!»
– Что же ты прочла на моем? – нехотя спросил Дима.
– Идем пить чай…ѕ– Девушка поднялась. – Завтра же рано вставать. Твой Эберхард – добрый: позволил тебе поболеть. Нам, продавщицам, такое и не снилось! Мои «саламандры» не любят подобного… Полоскание сделать?
С пузатого комода самодовольно, как налитый пивом бюргер, смотрел на Диму плюшевый медвежонок.
Однажды в зоопарке Мария очень удивилась, когда Варгасов рассказал ей, откуда появился в Берлине первый медведь – из Швейцарии! Такой оригинальный «презент» сделали жители Берна жителям германской столицы.
Дима поставил плюшевого, покрытого легким слоем пыли медвежонка на место. Трудно Марии как следует следить за порядком! Целый день на работе. Потом – прибрать хоть немного, что-нибудь наскоро приготовить. Глядишь – и ночь наступила! Когда уж тут стирать пыль со всех этих тарелочек, вазочек, статуэточек? Еще Пауль. Кеселер, поссорившийся с отцом и схвативший ангину, на ее голову свалился…
До чего странно, что именно этот домик стал для него бестом: по-персидски – убежищем! Сколько раз, чувствуя на своем затылке чей-то взгляд, каждой порой, каждой клеткой ощущая наблюдение, Дима вспоминал восточные порядки.
…В Иране каждый человек, виновный или невиновный, но преследуемый людьми, а то и законом, мог спрятаться в мечети, в царской конюшне, мог укрыться за оградой городской пушки, в гробнице святого – в определенных, четко оговоренных местах. Никому туда не было хода: ни полицейскому, ни падишаху. Табу!
Конечно, когда палач – «Заведующий гневом» – при всем честном народе перерезает глотку чуть-чуть смухлевавшему торговцу, это нехорошо, даже дико. Но вот наличие беста ѕ на самый крайний случай ѕ придумано умно…
Устав ждать, Дима прилег на тахту, неподалеку от «тюльпана» на свое постоянное ложе. Лишь три дня назад Варгасов не сдержал себя и изменил ему…
…Они уже разошлись по своим комнатам (Дима – в гостиную, Мария – в спальню родителей, давно ставшую ее спальней), уже обменялись всяческими напутствиями, у Димы уже начинали тяжелеть и слипаться веки, когда его вдруг потревожил то ли стон, то ли плач – какие-то приглушенные звуки.
Сначала Варгасов ничего не мог понять: где он, что с ним, отчего вскочил, отчего так колотится сердце? Потом, постепенно все вспомнил и сообразил, что странные звуки эти идут из спальни. Дима сунул ноги в шлепанцы герра Тауберга и как был, в его же пижаме, подошел к двери Марии.
Она была закрыта неплотно, и сквозь щелку Дима увидел странную картину: девушка стояла на коленях возле кровати и, спрятав лицо в ладони, медленно – как мусульмане – раскачивалась: вперед – назад, вперед, – назад…
Варгасов хотел вернуться к себе, но услышал, что Мария, давясь слезами и буквально зажимая себе руками рот, что-то говорит. Любопытство взяло верх, и Дима прислушался…
Девушка обращалась к Всевышнему, в которого, как знал Варгасов, она особенно не верила, словно к возлюбленному. Видно, хотела от него чего-то очень важного. Дима, бывший всегда атеистом, повернул назад, и тут до него донеслось:
– Защити Пауля… Сбереги Пауля… Я тебя никогда ни о чем не просила, мой драгоценный Бог… Даже об отце! А за Пауля прошу… Ты слышишь меня, дорогой Бог?
Бог, наверное, все же не расслышал Марию – уж слишком тихо и неумело она молилась! Но Дима расслышал. А еще он увидел согбенную фигурку на старом прикроватном коврике, тоненькие, в гусиной коже, руки, нежно-шафрановые, как у малого ребенка, ступни, которые не закрыл подол ситцевой рубашонки…
Где-то в середине ночи Диме стало жарко под огромной пуховой периной. Он приоткрыл глаза и сразу снова зажмурил их: девушка, облокотившись на подушку, смотрела на него. Так было еще и еще раз. Так было под самое утро, когда сизый рассвет все же пробился в комнату и когда Марии уже надо было собираться на работу. Она не спала всю ночь! Да и ему не очень-то это удалось… Даже погружаясь в сон, он слышал ее, едва различимый, шепот:
– Мой любимый… Мой хороший… Мой лучший…
И все пытался понять, почему она сказала ему с тоской: «Зачем тогда, на Виктория-Луиза-плац, ты побежал на мой крик…» – «Но как же так, маленькая? – удивился Варгасов. – Чего бы я иначе стоил?» Но она промолчала. Так Дима и не понял, что ее тревожило…
Было не меньше одиннадцати, когда из кухни послышался какой-то стук. Раз… Другой… После того как Варгасов, стоявший в дверях с подвернувшимся под руку ломиком, не отреагировал и на третий, откуда-то снизу раздался глухой голос Факта:
– Пауль, откройте, это я, Генрих!
Дима был так изумлен, что не сразу понял, что надо отодвинуть и приподнять квадратик линолеума… Через минуту перед Варгасовым сидел тяжело дышащий Фохт: он с трудом взобрался по почти отвесной лесенке, с трудом пролез в узковатый для его крупной фигуры люк.
Вытерев потное перемазанное лицо, Генрих буднично произнес:
– Одевайтесь. Надо уходить. Этим же путем. Здесь вход в бомбоубежище. – Фохт ткнул пальцем вниз. – Оно соединено с соседним домом, а там уже давно не живут… Бомба попала.
– Но почему вы здесь? Где Мария? – Варгасов еще больше недоумевал.
– Объяснять долго, Пауль. Но если настаиваете, то дело это вот в чем: Мария не придет. Она – агент гестапо. Числится там под Номером четырнадцать. Ну а все остальное – по дороге – Нужно спешить!
«…Некоторое время назад немецкий солдат Карл Фишбах, убитый на советско-германском фронте, писал: “Не одно село пришлось нам выжечь до основания, чтобы уничтожить населенные пункты, где гнездятся эти люди низшего сорта. Нередко приходилось также “убирать” мужское население. Тяжелое ремесло, но против этого отродья надо действовать безоговорочно. Здесь не может быть никакой пощады! Что при этом страдают главным образом невинные, – ну что ж, на то и война…”»
(Из статьи «Некоторые вопросы текущего момента», напечатанной в «Правде» от 27 сентября 1942 г.)
– Документ!
Этого окрика Дима больше всего боялся. Шел, прячась в тень домов, и молил бога, чтоб пронесло, чтоб не нарваться на патруль…
Не вышло.
Солдаты бесцеремонно светили ему в лицо фонариком, а один нетерпеливо протягивал руку за паспортом и ночным пропуском:
– Ну? Быстрее!
Варгасов по-горински стал обхлопывать карманы.
– Черт возьми, оставил дома… Понимаете, друзья, жена у меня заболела! Я выскочил на минутку в аптеку. А нужного лекарства поблизости не оказалось. Хожу вот, ищу… Вы уж извините! Возьмите-ка на пиво… – Дима протянул солдатам приличное количество марок.
Но те, видно, были не в настроении и через несколько минут сдали задержанного дежурному ближайшей комендатуры.
Худосочный фельдфебель, все время морщившийся, будто у него что-то болело, равнодушно записал первые пришедшие на ум Варгасову имя и место работы. Все ведь лишь до проверки. Там сразу станет ясно, что сказанное – липа. Только бы не переправили в гестапо! Надо срочно что-то придумать…
Но Дима не успел собраться с мыслями: фельдфебель вдруг подскочил к нему и резким движением сунул кулаком поддых. Варгасов, хватая ртом воздух, согнулся пополам. Не дав ему прийти в себя, фельдфебель так же молча свалил Диму на пол (откуда только силы взялись в таком хилом теле?) и принялся бить ногами.
«А он может меня изувечить!» – пронеслось в голове Варгасова. И вдруг Дима понял, что должен делать.
– Ой, господин фельдфебель, больше не надо! – закричал он истошным голосом. – Я солгал, вы правы! Я сейчас все расскажу!
Через минуту, выпив воды и вытерев разбитое лицо мокрым платком, Варгасов уже преподносил сразу успокоившемуся и снова впавшему в апатию фельдфебелю свою малопривлекательную историю.
…Родился и вырос он в России, хоть и немец по происхождению. Отца его расстреляли. Семья осталась без средств к существованию, и маленькому Иоганну пришлось воровать.
Как только началась война, угодил в штрафную роту и при первой же возможности перебежал к «противнику». Но сражения, в общем-то, ему не по душе, поэтому дезертировал и, живя по чужим документам, занимался воровством. Несколько часов назад вытащил бумажник у одного рассеянного господина и зарыл его неподалеку от города: в бумажнике было две тысячи марок, пятьсот долларов и какие-то записки на английском.
– Я плохо владею этим языком, но отмечены, как мне кажется, промышленные объекты, – закончил сбивчивый рассказ Дима. – Может, рассеянный господин – шпион?
Фельдфебель не удостоил Варгасова ответом и взялся за трубку телефона. Набрав номер наполовину, он бросил трубку на рычаг и вышел в соседнюю комнату. До Димы донеслись отдельные фразы: фельдфебель докладывал о случившемся начальству, какому-то Гутману.
– Это все, господин майор. Нет, я не очень. Слегка! В состоянии. Конечно, в состоянии. Нет, об этом не говорил. Вот именно! Вы безусловно правы. По-моему, все врет. Хотя всякое бывает… Придете? Ждем вас, господин майор…
«Что это еще за майор на мою голову?» – невесело думал Варгасов, которого заперли в полутемной комнатенке. Удрать не представлялось никакой возможности: по ту сторону двери поставили часового, окна были густо оплетены железом.
«Мд-а-а… Ситуация серьезная! Не такая неожиданная, как в тот день, когда в кухне Таубергов из подпола вылез Генрих Фохт, но тем не менее далеко не оптимистичная. Может быть, как раз из-за своей заурядности…»
Не многим больше года минуло с того вечера, когда, низко пригнувшись, почти вслепую, пробирались они подземными переходами и вышли наконец далеко от домика Марии. А еще через некоторое время сидели в хибарке хромого Роберта, давнего друга Генриха.
– Это гестаповцы его так… – кивнул Фохт на изуродованную ногу Роберта. – Схватили с пачкой нелегального «Внутреннего фронта». Знаете такой журнал?
– Знаю, – кивнул Дима.
– Еле выкрутился парень! Пришлось сменить и документы, и местожительство. В этой развалюхе, Пауль, вас никто не найдет. А паспорт и другие бумаги постараемся достать как можно быстрее. Тогда подумаем о работе, куда выгоднее пойти.
Лежа на жесткой раскладушке в сыроватой комнате Роберта, Дима перебирал в памяти подробности рассказа Фохта.
Генрих сразу же, как только Мария переступила порог его дома и наскоро произнесла все то, что велел передать Дима, понял, что с ней неладно. То ли на девушку подействовал его участливый взгляд, то ли уже не было никаких сил терпеть, но, пряча в сумочку записку для Варгасова, она вдруг так разрыдалась, что ни сам Фохт, ни прибежавшая ему на помощь жена никак не могли успокоить Марию. А когда она выплакалась, то все им рассказала – бледная, обессиленная, где-то на грани бытия и небытия.
…Об отце не коммунисте, а социал-демократе, но противнике Гитлера, арестованном еще в тридцать четвертом.
…Oб умершей у нее на руках от рака матери. Муки ее невозможно передать!
…О коварной придумке Лоллинга: до конца не доверяя Кесслерам, он решил подсунуть Паулю «девчонку», перед которой тот раскроется: есть минуты, когда человек теряет над собой контроль. Выбор пал на Марию – юную, симпатичную, бесхитростную… А чтобы она согласилась, привезли из Саксенхаузена ее отца и пытали у нее на глазах. В случае же удачи Марии обещали не только сохранить ему жизнь, выпустить на свободу.
…О том происшествии на Виктория-Луиза-плац, когда на нее напали «грабители». Это были сотрудники Лоллинга. Так оберштурмбаннфюрер организовал знакомство молодых людей.
…О ночном визите к ней Пауля: Маряя его ждала, поставленная в известность людьми оберштурмбаннфюрера. Ей предоставлялась последняя возможность все выведать: столько времени прошло у нее впустую, как считал Лоллинг! Малоинтересные отчеты «Четырнадцатого» почти год не давали гестапо никаких материалов против младшего Кесслера. Но вот теперь, когда он на крючке, когда старший, скомпрометированный англичанином, уже у них в руках, но будет, очевидно, все отрицать и дальше, необходимы точные данные. Мария должна пустить в ход все! И даже то, что отец ее арестован, что он – антифашист… Это развяжет Кесслеру язык.
…О том, что она давно любит Пауля. Она понимает: отца ей не спасти даже ценой предательства – фашисты ее, конечно, обманут… Поэтому выбор – или отец, или Кесслер – перед ней никогда не стоял.
…О том, как каждый день она собиралась открыться и не находила в себе сил, боясь потерять любимого.
…О том, что, собираясь к Фохту, мысленно попрощалась с Паулем, решив про себя, что уж сегодня она все расскажет другу Кесслера: в любой час за тем могли прийти. О себе она не думала, хотя понимала, что пути домой ей нет: ведь по ее плану Кесслер должен был исчезнуть оттуда! Лоллинг такое не простит.
Через два часа после этой исповеди Пауль и Генрих уже сидели в хибарке хромого Роберта, а жена Фохта везла по-старушечьи закутанную в платок Марию к родственникам на дальний хутор.
Дима ворочался с боку на бок на своем неуютном ложе, а перед глазами была Мария…
То отодвигающая рукой прядь его волос: «Ты разве не знаешь, что на лбу все написано?»
То стоящая в одной рубашонке на коленях возле кровати и давящаяся слезами: «Мой дорогой Бог! Мой драгоценный Бог! Защити Пауля… Сбереги Пауля…»
То шепчущая Диме в самое ухо сухими вздрагивающими губами: «Зачем ты, Паульхен, кинулся на мой крик? Тогда, на Виктория-Луиза-плац?..»
А он-то, дурак, идя наконец после долгих раздумий и блужданий по городу к дому Таубергов, радовался, что дым из его трубы уходит в небо вертикально! Взрослый человек, а верит в приметы, особенно если они добрые: у персов такой дым – знак удачи. И, пожалуйста…
Но разве Мария виновата, что на нее пал иезуитский выбор Лоллинга? Что, увидев избитого отца, дала согласие на эту подлую игру? Что не нашла в себе мужества с самого начала признаться во всем Варгасову? Кто осудит девушку за все это строже, чем она себя?
И все-таки Мария не предала Пауля, хотя давно почувствовала, что жизнь его – не так проста, как он хотел ей внушить. Мария многого из того, что ее окружало, не понимала, не приученная всем укладом жизни Германии глубоко задумываться над происходящим и анализировать его. Не всегда могла лучшим образом выразить свои мысли. Но интуиция, как стало ясно, у нее оказалась безошибочной…
Дима встал, немного походил по крошечному помещению. Все болело. Этот тщедушный фельдфебель основательно отдубасил его. Видно, он этим славится, раз майор сразу же поинтересовался, в каком состоянии задержанный. Ничего… Продолжить начатую игру Дима, сумеет. А уж что будет дальше – трудно сказать…
За годы, проведенные им и Максимом Фридриховичем на чужбине, они никогда точно не знали, что будет дальше. Тем более не знал этого Дима, когда остался один и не имел какое-то время документов.
Но и став Понтером Вебером, устроившись с помощью подлинных бумаг этого парня, погибшего при бомбежке, на авиазавод под Берлином, тоже не очень был уверен в следующем дне. Даже – в следующем часе.
И все же год пролетел удивительно быстро! Если до июня сорок первого время страшно тянулось, вызывая желание подстегнуть его, то с начала войны против России месяцы проскакивали мимо с такой быстротой, словно деревья, станции и полустанки мимо окон мчащегося поезда.
Как же сказано у Григоровича? Эти грустные слова любил повторять Сергей Васильевич… Да, вот так: «Не время проходит – мы проходим»… Ну что ж, лишь бы не попусту все было!
И все же стоило ли снаряжать их в такой дальний и трудный путь? Стоило ли возлагать на их маленькую группу какие-то надежды?
У них было весьма скромное поле деятельности, скорее делянка, с которой Кесслеры, по мере сил и удачи (она, голубушка, имеет в подобных вещах великое значение), снимали свой урожай, передавая Центру добытую ими информацию.
Ну а что касается лаборатории Гуго Пфирша, долгое время занимавшей их мысли, а с начала войны против Советского Союза уже просто не имевшей права на существование, то ее больше нет!
Зная через Вилли об интенсивной подготовке гитлеровцев к химической войне, Дима понимал, что эту лабораторию надо уничтожить. Он предложил свой вариант Центру. «Питер» его санкционировал и подсказал, что нужно сделать.
А возможность химической войны обсуждалась в то время на самом высоком уровне…
«Получено 21 марта 1942 года
У. Черчилль И.В. Сталину.
Лично и секретно
…2. Посол Майский был у меня на завтраке на прошлой неделе и упоминал о некоторых признаках того, что немцы при попытке своего весеннего наступления могут использовать газы против Вашей страны. Посоветовавшись с моими коллегами и начальниками штабов, я хочу заверить Вас в том, что правительство Его Величества будет рассматривать всякое использование ядовитых газов как оружия против России точно так же, как если бы это оружие было направлено против нас самих. Я создал колоссальные запасы газовых бомб для сбрасывания с самолетов, и мы не преминем использовать эти бомбы для сбрасывания на все подходящие объекты в Западной Германии, начиная с того момента, когда Ваши армии и народ подвергнутся нападению подобными средствами.
3. Представляется необходимым рассмотреть вопрос о том, следовало ли бы нам в соответствующий момент выступить с публичным предупреждением о том, что таково наше решение. Подобное предупреждение могло бы удержать немцев от добавления нового ужаса к тем многим, в которые они уже ввергли мир. Прошу Вас сообщить мне, что Вы думаете по этому поводу, а также оправдывают ли признаки подготовки немцами газовой войны это предупреждение.
4. Вопрос не имеет особой спешности, но, прежде чем я приму меры, которые могут навлечь на наших граждан эту новую форму нападения, я должен, конечно, иметь в своем распоряжении достаточно времени для приведения в полную готовность всех наших противохимических средств…»
«И.В. Сталин У. Черчиллю
Лично и секретно
…Выражаю Вам признательность Советского правительства за заверение, что правительство Великобритании будет рассматривать всякое использование немцами ядовитых газов против СССР так же, как если бы это оружие было направлено против Великобритании, и что британские военно-воздушные силы не преминут немедленно использовать имеющиеся в Англии большие запасы газовых бомб для сбрасывания на подходящие объекты Германии…
Понятно, что, если Британское правительство пожелает, СССР готов в свою очередь сделать аналогичное предупреждение Германии, имея в виду возможное газовое нападение Германии на Англию.
29 марта 1942 года».
Примерно в те же дни к Вилли попали на несколько минут материалы экспериментального отдела Генштаба по химическим средствам, и он сумел в них заглянуть. Тогда они с Димой окончательно поняли, что надо торопиться. Потом это подтвердил еще один документ с красным штемпелем… И еще один…
Вскоре было получено разрешение Центра, а Шварц сумел раздобыть нужную форму и соответствующие аксессуары.
…То раннее утро было не по-апрельски сухим и теплым. Все спешили по своим делам и не обращали никакого внимания на двух военных связистов. Берлинцев ничем нельзя было удивить! Ни разнообразнейшими мундирами многочисленных гитлеровских сателлитов, ни обилием специалистов, почему-то торчащих в тылу.
На улицах можно было увидеть кузнеца и шорника, голубевода и фейерверкера: крупная буква F на рукаве свидетельствовала о том, что человек этот имеет дело с огнем! Поэтому никто не заинтересовался тем, что два связиста вошли в подъезд огромного дома, который стоял рядом с таинственным особняком, обнесенным неприступной стеной.
Все дело заключалось в том, чтобы забраться на крышу, укрепить в трубах дымоходов зеленые лампочки, протянуть от них провода в подъезд и упрятать выключатель в такое место, где его никто не сумел бы обнаружить.
Дима должен был сообщить по рации, что все в порядке, и узнать, когда прилетят самолеты. А Вилли, проинформированный им о дне, вернее, о ночи воздушного налета, собирался заранее заглянуть в тот самый подъезд, включить хорошо видимые издалека зеленые лампочки и удалиться.
Как ждали они, находясь в разных концах Берлина, назначенного часа! Как чуть не прыгали от радости, заслышав именно в это время гул самолетов! С каким наслаждением считали разрывы!
Они гадали до утра: попали наши летчики в цель или не попали! А на следующий день, очутившись около лаборатории, убедились, что попали.
Их не подпустили к особняку – весь район был оцеплен. Всю ночь здесь, говорят, что-то рвалось и полыхало. Видно, в закромах лаборатории имелось такое, чему «фойер» был крайне противопоказан.
Дима подошел к окну, подергал толстые переплетения. Нет, ничего не выйдет. Намертво приварены друг к другу! Он еще раз в сердцах дернул решетку и уселся на старое место: мысль о побеге надо было пока оставить, положившись на свое прежнее везение…
– Выходите!
Дверь приоткрылась, и на Диму глянули хмурые глаза часового. «Бессонница или запой?» – вдруг подумал Варгасов, хотя думать ему надо было совсем о другом. Но с Димой всегда так случалось в минуты опасности, будь то экзамены в институте или аресты: в голову без конца лезли посторонние, не имеющие к событиям никакого отношения мысли.
Может, это шло именно от того, что каждый раз в минуту напряжения и неясности в нем, где-то глубоко-глубоко, еще не осознанное, не обнаруженное, уже вызревало какое-то решение, рождалась контрмера?
Варгасов не успел переступить порог кабинета, где всего час назад его дубасил болезненный фельдфебель, как тот уже опять очутился возле арестованного, намереваясь сунуть снова костлявым кулаком ему поддых. Но из кресла в углу поднялся пожилой рыхлый майор.
– Отставить!
Он подошел к Варгасову, внимательно оглядел его с ног до головы – неприметное лицо, дешевенький костюмчик, – потом кивнул на стул:
– Садитесь! Повторите-ка мне свою… легенду.
Варгасов не обратил никакого внимания на слово «легенда» и принялся добросовестно пересказывать уже рассказанное фельдфебелю.
Дима говорил, а сам рассматривал нездоровое полное лицо майора, его короткопалые пухлые руки, мирно лежащие на животе, Почетный знак раненых, позволивший майору быть не на передовой, а в глубоком тылу…
«Ранен не меньше трех раз… – Варгасов скользнул взглядом по серебряным дубовым листьям вокруг вертикального эллипса, в центре которого на скрещенных саблях покоился украшенный свастикой шлем. – Видно, был в самом пекле… Неужто под Москвой? Задело бы свыше четырех раз – получил бы Золотой знак. Потом стриг бы купоны…»
Судя по равнодушному выражению лица майора, вся Димина история была ему неинтересна. «Надулся, как индюк! – вдруг разозлился Варгасов. – А ведь натуральная пешка!»
Лишь когда Варгасов добрался до последней кражи, майор немного оживился. По тому, как задергалось его правое веко с редкими ресничками, как засуетились короткие пальцы, до того спокойно лежавшие на внушительном животе, Дима понял, что во всем им наговоренном заинтересовал, и даже взволновал, майора лишь бумажник рассеянного господина.
– Где вы его зарыли? Как называлось то место?
Но Дима не помнил. Так и сказал: «Не помню, но зрительно хорошо его представляю. Бывал там и раньше».
Последнее было правдой: Варгасов действительно приезжал туда с Марией, когда они выбирались «на лоно природы».
…Однажды в выходной они вышли на первой приглянувшейся им пригородной станции и обнаружили этот прелестный безлюдный уголок. Все вокруг Берлина – и в воскресенье, и во вторую половину субботнего дня – обычно бывало заполнено отдыхающими горожанами. А это местечко как-то осталось незамеченным!
Они устроились тогда на высоком обрыве, заросшем соснами. А внизу, неподалеку от дороги, синело озеро. Когда собрались искупаться, Дима захотел, чтобы они спустились по совсем отвесной стене, цепляясь за кустарник: время надо экономить.
Но Мария испуганно запротестовала и потащила Варгасова к более отлогому спуску. А была страшная жара, и так хотелось поскорее нырнуть в холодную чистую воду!..
Потом, уже гораздо позже, Дима спрятал там рацию. Он не боялся, что Максим Фридрихович выдаст гестапо старое место: ни секунды он в нем не сомневался. Просто, с одной стороны, здесь было более удобно, с другой, – чем чаще менять тайник, а следовательно, и место сеансов связи, тем лучше!
Но особенно часто делать это у Димы, к сожалению, не было возможности. Жизнь его после ареста Кесслера стала довольно сложной, а поездка к рации – целым событием!
– Значит, не помните? – не отставал от Варгасова майор.
– Нет!
Зачем он будет называть им станцию да всяческие приметы? Тогда, все выведав, они сами туда смотаются. Диме же важно, чтобы они его взяли с собой!
– А если все это выдумка? – Майор вдруг побагровел. Видно, одна лишь мысль об этом вывела его, вынужденного приехать в комендатуру, из себя. – А если ты все наврал?
Гутман схватил Диму за лацканы пиджачка и притянул к себе, вглядываясь в испуганное лицо арестованного и ища не столько в словах, сколько в выражении этого избитого, в синяках и кровоподтеках, лица ответа на свой вопрос.
– Ну, что вы, господин майор! Как бы я посмел? Кстати, возьмите, пожалуйста… И не обессудьте! Вы же мне не верите? Поэтому я должен как-то доказать, что говорю правду!
Дима протягивал удивленному Гутману плоскую алюминиевую бутербродницу, которую вытащил из кармана майора в те секунды, когда тот, схватив Варгасова за лацканы, кричал ему в избитое лицо: «А если ты все наврал?»
– Мой ужин… – Гутман растерянно смотрел на бутербродницу.
– Повторяю вам, господин майор: я вор высшей квалификации! И это для меня, – Дима небрежно кивнул на коробку, – сущая ерунда!
Как Варгасов был благодарен в те минуты Роману Карамину за уроки…
Прошло еще не меньше получаса. Майор и фельдфебель о чем-то шептались, не желая, видимо, ни с кем делиться добычей. Потом долго выбирали конвой – требовались люди исполнительные, молчаливые и нелюбопытные. Потом убеждали Диму ехать на автомобиле, а не по железной дороге.
Но он объяснил, что знает лишь этот путь, что на машине они заблудятся. (К чему еще один лишний сопровождающий в лице шофера? И без того – четверо против одного!)
Через час они подымались, слегка подсвечивая фонариками, на кручу, облюбованную когда-то им и Марией…
– Здесь! – остановился Варгасов около одного дерева. Под соседним до сих пор лежала рация.
Солдаты начали копать. Гутман и фельдфебель, с предусмотрительно расстегнутыми кобурами, стояли по обе стороны безоружного человека. Шли минуты… Яма углублялась, а ящичка, куда пленник положил бумажник, опасаясь носить такие деньги при себе, не было…
По тому, как все тяжелее, с присвистом, дышал майор, как чаще и чаще переступал с ноги на ногу фельдфебель, Дима понял: терпение их на исходе…
И вдруг лопата одного из солдат наткнулась на что-то. Раздался долгожданный деревянный звук. «Корневище… – пронеслось в голове Варгасова. – Какое счастье!» В ту же секунду, забыв о пленнике, майор и фельдфебель шагнули к яме, а Дима моментально оказался на краю обрыва и прыгнул вниз.
– Он разобьется… – мрачно сказал солдат, опомнившийся первым. – Я знаю это место – здесь совсем отвесно!
Будто в подтверждение его слов, что-то с шумом покатилось вниз, подминая трескучий кустарник, и, наконец, глухо шлепнулось очень далеко.
– Все, – констатировал тот же солдат. – Он еще по дороге сломал себе шею.
А Дима был от них в нескольких шагах и слышал каждое слово, вплоть до отборнейшей брани, которую обрушил на голову фельдфебеля и его людей майор.
Лишь когда шаги незадачливых кладоискателей, не решившихся подойти к самому краю обрыва и заглянуть вниз, стихли на пологой тропе в противоположной стороне, Варгасов разжал пальцы, намертво вцепившиеся в какие-то колкие ветки, и медленно, от кустика к кустику, стал спускаться.
Примерно тем же путем, каким пролетел тяжеленный камень, который он столкнул.
Диме повезло: первый же грузовик, идущий в сторону Берлина, остановился.
– Закурить не найдется? Совсем засыпаю… – пожаловался парень за рулем.
– Найдется! – некурящий Варгасов снова похвалил себя за привычку всегда носить сигареты.
Усевшись на высокое пружинистое сиденье, он вытащил из кармана «Юно».
– Не ахти какие! Уж извини…
– А ты думал, я надеюсь на «Маноли голд»? – усмехнулся парень, беря у Димы пачку. – Это не про нас теперь… Отошли времена!
«Разговорчивый! – удивился Варгасов. – Гитлер вроде отучил людей от этого…»
– Ты что, друг, спал на них? – изумился шофер, одной рукой крутивший баранку, а другой пытавшийся выудить из пачки нормальную сигарету.
– Нечто в этом роде… – смутился Дима. – Тепло, да еще воскресенье! И девчушка попалась сговорчивая да симпатичная… Даже пришлось из-за нее подраться! – Дима осторожно притронулся к своему избитому лицу. – Дай-ка я покопаюсь…
Варгасов нашел не слишком изуродованную сигарету, сунул ее в рот шоферу и щелкнул зажигалкой… Острый язычок пламени высветил измученное лицо с красными глазами и ввалившимися щеками.
«Вот тебе и глубокий тыл! Достается людям…»
Дима покачивался на мягких подушках сиденья и радовался, что так удачно устроился: военные машины не проверяли. О том, как он улизнул от майора, Варгасов уже не думал – так устал. Даже не сегодня, хотя сегодня тоже всего было достаточно. За всю последнюю неделю!
В эти дни он несколько раз тайком встречался с Фохтом и забирал у него консервные банки, начиненные взрывчаткой…
Потом прятал их под досками пола в своей раздевалке…
Потом, колдуя над карбюраторами, мозговал, как быстрее и эффективнее все сделать в считанные минуты между сменами…
Минувшей субботой Дима, включив сигнал воздушной тревоги, последним покинул свой цех, прикидывая на бегу, сработает или нет «адская машина».
Услышав взрыв, вахтер в проходной, зажав в руке пистолет, испуганно опросил Варгасова: «Уже бомбят?»
Слегка оглушив старика, Дима добрался до заброшенного домика лесника и там, на сеновале, отсиживался сутки, ожидая, пока стихнет переполох: возвращаться к одинокой вдове, у которой он жил со времени поступления на завод, было нельзя – ее адрес указан в документах. А добравшись наконец до Берлина, по дороге к Шварцу он глупейшим образом напоролся на патруль.
В общем, хватало оснований для усталости!
– Останови здесь, – попросил Варгасов шофера. И, сунув ему еще одну, относительно целую сигарету, спрыгнул у телефона-автомата, притулившегося около дома Вилли.
Услышав голос Димы, Шварц страшно обрадовался:
– Где ты? Что с тобой?
– У тебя под боком. Идти некуда.
– Давай немедленно ко мне. – Вилли не думал ни секунды.
Прежде чем выйти из стеклянной будки, Варгасов внимательно оглядел безлюдную улицу, потом скользнул взглядом по вкривь и вкось наклеенным приказам да афишам (одна удивила его – так была не ко времени: она рекламировала лекцию на тему «Жизнь после смерти») и нырнул в темный подъезд.
Чтобы старенький консьерж не беспокоился, Вилли сам спустился со своего шикарного бельэтажа встретить Пауля Кесслера. Шварц уже давно жил один, снимая небольшую, но дорогостоящую квартирку, – нацистские родичи смирились с тем, что молодому неженатому человеку для большей свободы действий нужно иметь свой уголок.
А через час Дима, немного отдохнувший и взбодренный крепчайшим чаем, уже одевал приготовленную для него болгарскую форму.
– Иорданов постарался?
– Кто ж еще? Как и обещал. Милко – молодец: все сделал в срок! Ты теперь знаешь, кем стал? Офицером первого пехотного Софийского Его Высочества князя Александра полка! Запомнишь?
– Постараюсь. Документы скоро будут?
– Вот-вот.
– Ну а насчет Максима Фридриховича ничего не удалось узнать?
Вилли отвел глаза.
– Неужели что-нибудь стало известно?
– Да, – выдавил Шварц. И опять замолчал.
– Что? Что, Вилли?
– Плохо, Пауль… Плохо, геноссе…
ОТ СОВЕТСКОГО ИНФОРМБЮРО
ОПЕРАТИВНАЯ СВОДКА ЗА 27 ИЮЛЯ 1943 ГОДА
«В течение 27 июля наши войска на ОРЛОВСКОМ направлении продолжали наступление, продвинулись вперед от 4 до 6 километров и заняли свыше 50 населенных пунктов.
На БЕЛГОРОДСКОМ направлении – поиски разведчиков и на отдельных участках шли бои местного значения, в ходе которых наши войска снова улучшили свои позиции.
На ЛЕНИНГРАДСКОМ фронте наши войска вели бои местного значения в районах севернее и восточнее Мга, в ходе которых улучшили свои позиции».
Горин нырнул под лестницу – нарядную, с ажурными чугунными перилами – и толкнул тяжелую резную дверь в подвальчик.
Так было много лет назад. Так, несмотря ни на что, осталось и по сию пору: секунда – и ты уже не на знойной улице. Ты в прохладном при любой жаре келлерхальсе, где можно посидеть, отдохнуть, выпить кружку пива.
Горин взглянул на календарь, висевший между огромными керамическими блюдами, украшавшими простые, обшитые оструганными досками стены: с утра было двадцать седьмое, как заметил бы остряк Денисенко. До встречи оставалось сорок минут, и Сергей Васильевич решил провести их здесь, в этом полутемном подвале, – ноги и так гудели, столько сегодня отшагал…
Тем более что свидание-то назначено именно тут, в безымянном кабачке, пытавшемся походить своими деревянными грубыми столами и скамьями на мюнхенскую «Бюргерброй-келлер», где в «гуще народа» родилось национал-социалистское движение!
…Радиограмма о провале Кесслеров не давала Горину покоя. Когда Дима нашелся, когда вновь легализовался и начал довольно успешно работать, стало немного легче. И все же Сергей Васильевич хорошо представлял себе, что должен чувствовать Варгасов, оставшись один, без Максима Фридриховича, пусть и с хорошими помощниками!
Все рухнуло: привычный образ жизни, отработанная легенда… Все надо было искать заново: не только документы, квартиру, место работы, но и походку, жесты, даже выражение лица…
Наверное, именно в то время у Горина появилась мысль самому отправиться в Берлин.
Не быстро, не без трудностей все получилось, но получилось! Теперь радиограммы в Центр надо было адресовать «Базилю», он же – Михаил Денисенко, которого Горин оставил вместо себя.
В те дни, ожидая сигнала от войсковой разведки, которая должна была помочь в переброске, Сергей Васильевич много бродил по Москве: прощался, думал, вспоминал… Накануне отъезда он побывал на Оленьем валу, посумерничал с Варварой Ивановной.
Она, как обычно, ни о чем не спрашивала, ни о чем не просила (Горину всегда стоило неимоверных усилий узнать, в чем она все-таки нуждается), только жадно смотрела на Сергея Васильевича: он сказал, что надолго уезжает. И Горин не выдержал этого молчаливого взгляда. Сказал: может быть, ему повезет и он повстречает Диму. Что ему передать?
Варвара Ивановна побледнела так, что Сергей Васильевич сразу же проклял свою болтливость, с трудом поставила чашку на блюдце (рука ходила ходуном), поежилась, получше укутала плечи серым оренбургским платком и только после этого размеренно и тихо произнесла:
– Скажите Мите, Сергей Васильевич, что у нас тут (у нас – не у меня!) все в порядке. Пусть не тревожится, не переживает. У Мариночки бываем и я, и Анна Карловна, и Тимоша, когда приезжает с фронта…
Потом еще раз повторила:
– У нас все хорошо. После победы ждем его домой.
«”После победы…” – вспоминал Горин слова Варвары Ивановны, идя темными и глухими сокольническими улочками. – Сколько до нее еще топать и топать! Сколько еще всего впереди! Хотя позади – тоже немало…»
И тот страшный воскресный день – день начала войны: за ним приехали на дачу и срочно вызвали в наркомат…
И отправка в эвакуацию, в далекую Чувашию, жены и дочек: как только полоска между причалом и пароходом, на палубе которого среди других детей стояли в обнимку Верочка и Надя, стала увеличиваться, Сергей Васильевич резко отвернулся, будто в глаз что-то попало…
И бумажные ленты, наклеенные на окна…
И девушки из ПВО, «прогуливавшие» по улицам пухлые аэростаты, крепко намотав на свои нежные ладошки шершавые канаты, что держали их на привязи…
И заменившие милиционеров-мужчин сосредоточенно-напряженные милиционерши, туго перетянутые в талии ремнями…
И единственное письмо из приграничного Таллинна от Вероники Юрьевны. Там она с середины июня отдыхала у родственников: «Хожу по городу и не могу на него наглядеться! Особенно хороша улица Виру…»
И огромные плакаты, на которых была нарисована женщина с суровым лицом и седыми волосами – на плечи ей соскользнул платок, – очень похожая на Варвару Ивановну. «Родина-мать»…
И подбитый фашистский «юнкерc», выставленный для всеобщего обозрения возле станции метро «Площадь революции»…
Позади были не только потрясения, но и радости.
Первый отбитый у врага город… Сергей Васильевич с наслаждением читал строки Эренбурга: «26 ноября берлинская радиостанция спесиво заявила: “Когда немцы занимают какой-нибудь город, они никогда его не отдают. Три дня спустя хвастунов выгнали из Ростова. Бежали знаменитые танкисты Клейста, бежали “горные стрелки” Клюбера, бежали “викинги” – бежали, как будто они не викинги, но самые обыкновенные итальянцы”».
Позади было пятое декабря сорок первого года – начало успешного контрнаступления под Москвой, на месте которой, по планам Гитлера, должно плескаться безмятежное озеро. Наверное, именно тогда кто-то из наиболее остроумных, а главное, смелых немцев породил знаменитое: «Вперед, друзья! Мы идем назад»…
Позади был Сталинград и девяносто одна тысяча пленных, не сумевших вырваться из «котла».
Горин, сощурившись, пристально смотрел на перламутрово сияющие пузырьки пивной пены: пить, как ни странно, не хотелось, хотя еще совсем недавно казалось, что осушит целое ведро. Еще эта форма! Серо-зеленая, с черными погонами и буквами РОА: «Русская освободительная армия»… Ущербное детище переметнувшегося к немцам генерала Власова.
Хозяин кабачка уже несколько раз удивленно посматривал в сторону власовского офицера. Странный какой-то! Попросил пива, а сам не пьет… И Горин, почувствовавший настороженный взгляд из-за стойки, решился разрушить прекрасную жемчужную шапку.
Сергей Васильевич допил пиво и заказал еще кружку: надо было как-то скоротать время. Потом достал пачку сигарет и принялся хлопать себя по карманам. Через несколько секунд хозяин уже стоял рядом с зажигалкой в руке. Горин жестом придвинул пачку к нему – «Угощайтесь!» – и вновь задумался, рассеянно глотая дым.
Высоченные и громоздкие, словно шкаф, напольные часы, стоявшие неподалеку от стойки, пробили четыре раза. Не успел стихнуть бой – даже не бой, а какой-то непонятный звук, похожий на стон, висящий в воздухе после каждого удара, – распахнулась дверь, и в небольшом сумрачном зальчике пивной появился новый гость: щеголеватый болгарский офицер.
Горин невольно отметил: форма яркая, красочная. Везде, где только можно, красный кант – на воротнике, рукавах, шароварах…
– Вы позволите? – Офицер стоял возле столика Горина.
– Прошу. – Горин кивнул на место против себя. Он сидел один, поэтому усесться можно было и рядышком. Но ему хотелось, чтобы новый посетитель оказался спиной к остальным. Да и разговаривать так было сподручнее!
Офицер положил фуражку на скамью, ловко откинул в сторону шашку, висевшую слева, и непринужденно устроился за столом, попросив хозяина принести чашечку кофе. В Берлине сорок третьего года, кроме пива, можно было купить без карточек только суррогатный кофе.
«Ишь ты…. – одобрительно подумал Горин. – Хорошо держится. А раньше говорил, и в мундире ему неудобно, и шашка по ноге лупит, и «своих» различить не может: все кажутся одинаковыми – что в первом Софийском Его Высочества князя Александра полку, к которому сам был приписан, что, скажем, в девятом пехотном Пловдивском Ее Царского Высочества Принцессы Клементины… Теперь, видно, разобрался!»
Да, Диме здорово помог в этом новый член группы, приятель Шварца еще по Болгарии, Милко Иорданов, получивший в Центре псевдоним «Палестинец». Он не только достал форму и все нужные документы, но не отстал от Варгасова, пока тот не почувствовал себя хотя бы на пятьдесят процентов болгарином. «Раз мать у него все же русская, то некоторый акцент вполне допустим», – успокоился наконец Милко.
Завязался легкий застольный разговор – о том, о сем…
Хозяин сначала прислушивался: интересно, что общего у болгарина и власовского офицера? Только то, что оба служат фюреру? А потом, убедившись, что разговор, который легко было контролировать, так как велся он, естественно, на немецком, вполне безобидный, бдительный кабатчик переключился на других посетителей.
Вот тогда-то Дима сумел передать Горину крошечный клочок папиросной бумаги – «привет» Центру от Шварца, Фохта, Иорданова – и договориться кое о чем на будущее…
Идя на эту встречу, Сергей Васильевич волновался больше обычного: каким он найдет Варгасова, сумел ли тот взять себя в рук после всего, что узнал о Максиме Фридриховиче?
О том, что Кесслер погиб, Диме сказал Шварц, которому, крайне сложными путями, удалось все узнать. Но, как это случилось, Дима не знал.
А Горин знал, и даже сделал попытку скрыть от Варгасова подробности: зачем человека лишний раз травмировать? Но Дима не отставал от Сергея Васильевича. Тому не оставалось ничего другого, как рассказать все, что знал.
…С Максимом Фридриховичем возились довольно долго: вкрадчиво расспрашивали, дружески уговаривали, давали подумать и взвесить. Но тот стоял на своем: ничего не знаю, никого не знаю… А потом, когда у Лоллинга лопнуло терпение и он сделал знак своему помощнику, тот ударил Кесслера. В ту же секунду Максим Фридрихович умер от разрыва сердца.
Хорошо, что был вечер, что они шли с Димой по темному Тиргартену, по «Аллее кукол», как прозвали берлинские остряки «Аллею побед», что свидетелями Диминого горя были лишь полководцы да князья, курфюрсты да императоры, взгромоздившиеся на пьедесталы и каменно молчавшие…
Сергея Васильевича Варгасов не стеснялся. Он сдирал кулаками слезы с лица и все время повторял одно и то же: «Я знал… Я это знал! Знал, что именно так будет…»
– «Зе рест – из сайленс…»
– Что? – не понял Дима: он был сам не свой.
– Это последние слова Гамлета: «Конец – молчание…» Или: «Дальнейшее – молчание…», что точнее. Но суть – одна!
Как больно было Сергею Васильевичу признаться, что Кесслеру ничем нельзя было помочь. Нелепое стечение обстоятельств! Того, кто мог бы что-то сделать, не оказалось на месте…
Варгасов не удивился, не спросил, что это за человек, почему так вышло… Прекрасно понимал, что не один работает в Берлине. И раз Сергей Васильевич не сводит их, значит, так надо. Но очень уж было горько за Максима Фридриховича! Не выручила его на этот раз волшебная птица Симорг… И закурить напоследок не дали, сволочи!
Сегодня Варгасов – спокойный, донельзя аккуратный…
Значит, можно будет кое-что поручить его группе… Пусть проверят и по своим линиям… А то Горин уже две недели в Берлине, но особых новостей у него пока нет. Стоило ли так рисковать? А риск был немалый.
…С документами Василия Кондрашова, власовского офицера (тот попал в советский плен), Горина сбросили с парашютом неподалеку от Берлина.
При приземлении он здорово подвернул ногу. Это было совсем некстати, потому что требовалось действовать четко и быстро: быстро зарыть парашют, быстро покинуть реденькую рощицу, в которой он очутился… Но с ногой, распухающей на глазах, не очень-то ловко все выходило. А рядом шоссе, по которому без конца сновал самый различный транспорт…
Только Горин высунулся на него, чтобы попросить подвезти, как тотчас юркнул назад: какой-то офицер, не выходя из своей машины, распекал двух мотоциклистов.
– Прохлаждаетесь, дьявол вас возьми! – разорялся офицер. – У немецких солдат земля горит под ногами, а они тут бездельничают! На фронт захотелось? Или в кацет?
Мотоциклистам не хотелось ни в бой, ни в концлагерь, поэтому их как ветром сдуло.
Горин добрался до Берлина довольно скоро: помогала форма власовского офицера и, как ни странно, больная нога – все думали, что человек только с передовой.
Василий Кондрашов, с которым Горина познакомили перед переброской, действительно был на передовой и служил вместе со своим двоюродным братом, неким Алексеевым, командиром одного из власовских батальонов.
Когда их окружили и надежды прорваться уже не оставалось, тот вызвал к себе Кондрашова и передал ему «батальонную кассу». «Хоть ты уцелеешь… – сказал Алексеев брату. – Мне все равно конец: если брошу людей – немцы прикончат, если не брошу – большевики»…
Слегка прихрамывая и опираясь на массивную, с удобной ручкой палку, которой он разжился по дороге, Сергей Васильевич довольно спокойно входил во власовский штаб. Кондрашова здесь, как ему было известно, никто не знал, зато в бумажнике лежала прощальная записка, написанная Алексеевым полковнику Федосову, с которым тот был знаком и которого просил позаботиться о брате.
Полковника на месте не оказалось – выехал на фронт, и, после некоторого колебания, Горин решил пойти к его заместителю.
Сергей Васильевич вошел в большую, но довольно скудно обставленную комнату и дисциплинированно прикрыл за собой дверь. Хозяин кабинета, стоя к нему спиной, рылся в сейфе.
– Разрешите обратиться? – Горин лихо вскинул руку к виску.
Человек у сейфа, найдя, видно, то, что было ему нужно, и сразу же принявшись листать эти бумаги, медленно повернулся. Тут-то Горин почувствовал, что кровь отливает от головы. Ему никогда не забыть этого физического ощущения! Что-то теплое внутри опускалось вниз, от самого темечка до пяток, оставляя после себя ледяную пустоту.
Но он спокойно встретил сначала рассеянный, затем удивленный, а потом даже веселый взгляд черных глаз.
– Вот это да! Петр Норкин – собственной персоной! Любопытно… Или уже не Норкин? Кто же вы на этот раз, товарищ недобитый комиссар?
Заместитель Федосова, чьей фамилией Горин не поинтересовался, не ожидая от судьбы столь подлого подвоха, явно забавлялся ситуацией, словно сытая кошка случайно наскочившей на нее мышью.
– Можете называть меня господином Кондрашовым. – Горин, прихрамывая, подошел к столу и, не дожидаясь приглашения, устало опустился в глубокое кресло. – Я думаю, это не столь принципиально? Хотя документы у меня – подлинные…
Сергей Васильевич играл ва-банк. Он понял, что только это может его спасти.
– Настоящего Кондрашова вы, конечно, укокошили?
– Какое это имеет значение, Виктор Ростиславович? Мы же с вами не сентиментальны, правда? Дело – прежде всего! Или вы теперь иначе мыслите?
Пришедший в себя Горин заметил одну перемену в мало постаревшем лице Муромцева: исчез огонь, что много лет назад сжигал этого человека изнутри и находил выход в глазах, сумасшедший блеск которых тот вынужден был время от времени гасить тяжелыми веками. Сейчас эти черные глаза были совершенно бесстрастными.
Муромцев ни секунды не сомневался, что через минуту или через пять – время не столь уж важно – он вызовет солдат, и «красного» увезут в гестапо. Это, конечно, их дело! Но зато после такой услуги можно будет рассчитывать на благожелательное отношение со стороны службы безопасности…
– Так зачем вы пожаловали, «господин Кондрашов»? ѕ Муромцев решил немного развлечься и чуть-чуть поиграть со своим старым знакомцем.
«Что-то понял за эти двадцать лет или просто устал, изверился? – соображал Сергей Васильевич, всматриваясь в потухшие глаза хозяина кабинета. – Пожалуй, второе… Тогда, значит…»
– Без лишних слов, дело вот в чем, Виктор Ростиславович: мне нужна ваша помощь.
Муромцев был столь изумлен этой наглостью, что Горин даже улыбнулся, хотя до веселья было далеко.
– Да, да, помощь! – повторил он. – Вам, по-моему, несложно устроить меня при штабе. На некоторое время, конечно…
Муромцев молчал.
– Не будем сейчас выяснять, кто на какой платформе стоит, кто за что борется… Это сложно! Сейчас мне нужно лишь содействие. А за содействие обычно платят. Я тоже заплачу! Почему мне надо отдать все это какому-то Федосову, которого я знать не знаю, а не вам? Нас все же кое-что связывает, а?
Сергей Васильевич медленно достал из внутреннего кармана френча увесистый сверток, положил его на край стола и спокойно стал развязывать. Только тут, впервые за весь разговор, он заметил в глазах Муромцева прежний огонь, хотя тот сразу же притушил его веками.
«В точку попал…» – облегченно вздохнул Горин и подвинул на середину стола пакет. Муромцев брезгливо, кончиками пальцев, откинул края клеенки, в которую все было упаковано, одну обертку, другую… И вдруг брови его взлетели вверх, а с лица, как несколько минут назад у Горина, сползла краска.
Перед Виктором Ростиславовичем на темной ситцевой тряпице лежала толстая пачка крупных кредиток.
– Мда-а-а… – Муромцев никак не мог прийти в себя. – Что все-таки это значит?
– Да ничего особенного! Приличная плата за тот риск, которому вы подвергаетесь, беря меня под свою опеку. Риск, если говорить честно, небольшой, а плата не такая уж ничтожная… Да, вот еще немного! – И Горин шлепнул на стол вторую пачку, потоньше.
И тут, словно именно эта чепуха, эта капля решила все, Муромцев собрал деньги и сунул их в сейф. Глядя, будто со стороны, на себя и Виктора Ростиславовича, чьи длинные холеные пальцы орудовали удивительно споро, Горин все еще не верил, что пронесло.
И лишь когда Муромцев деловито осведомился: «Документы действительно подлинные? А настоящий Кондрашов не объявится?» – окончательно понял, что взял верх над старым «младороссом».
А тот вдруг устыдился:
– Знаете что? Давайте все же поделимся… Чтобы совесть не мучила!
Принимая от Муромцева жалкую толику того, что Виктор Ростиславович убрал в пасть стального ящика, Горин будто бы невзначай обронил:
– Как человек умный и опытный, вы, Виктор Ростиславович, наверное, понимаете, что я здесь – не в одиночестве, что мои друзья, дабы избежать неожиданностей, пристально следят за каждым моим шагом. Знают они, что я сегодня у вас на приеме. Знают, с чем и зачем пошел. Так что, если со мной что-нибудь случится…
– Ясно, ясно! – Муромцев поморщился. – Я не хочу попасть из-за вас в Шпандау. Но я не хочу и получить пулю в затылок от ваших единомышленников. Поэтому не тревожьтесь! Что могу – сделаю…
И сделал! Горин официально был прикомандирован к власовскому штабу, и даже поселился в гостинице для офицеров. Это немного облегчило жизнь Сергея Васильевича. Но и усложнило: даже в часы отдыха надо было все время помнить о том, что ты – Василий Кондрашов, еле спасшийся от плена и смертельно ненавидящий советскую власть.
Поэтому Горин с удовольствием бродил в одиночестве по городу, а потом сидел в этом подвальчике и ждал Диму.
Они уже обсудили все дела, когда Сергея Васильевича что-то встревожило, хотя вокруг было вроде спокойно. Наконец он сообразил, в чем дело: за столиком неподалеку сидел старик с длинными седыми волосами, которого Горин видел впервые. Он все время посматривал в их сторону. Сергей Васильевич, улыбаясь, сказал об этом Варгасову. Тот, тоже с улыбкой, предложил Горину немедленно уйти. – А может, наоборот?
– Нет. Раз вы его не знаете, очевидно, это как-то связано со мной.
– Хорошо. Но я буду поблизости.
– Не советую. А если облава? Или засада?
– Ну, посмотрим…
Сергей Васильевич расплатился и неторопливо, тяжело опираясь на палку, вышел. Не успела за ним закрыться дверь, не успел Дима пересесть на место Горина, чтобы видеть зал, кто-то опустился с ним рядом:
– Ну, наконец-то ушла сума переметная! Терпенья уж не было…
Варгасов повернулся и не поверил глазам: на него с прищуром смотрел Алексей Платонович Баданов. «Ты будешь все таким, каков ты в самом деле…» – трепыхнулось в голове и замерло обессилевшим воробушком. Баданов, наклонившись к Диме совсем близко, прошептал:
– Я узнал вас еще на улице, несмотря на маскарад. А вы меня не узнали. Как и потом, когда я вошел сюда. А теперь хочу с вами поговорить я. Можно? Кстати, вы знаете, сколько обещано за вашу голову? Ко мне ведь приходили! Ну об этом в другой раз… А пока побеседуем, господин Кесслер? Если, конечно, не возражаете…
«ЖЕНЕВА, 12 октября 1943 г. (ТАСС). Швейцарская газета “Арбейтерцейтунг”, касаясь положения в Германии, пишет:
“Настроение среди всех слоев населения весьма подавленное. Пали духом даже многие ярые гитлеровцы.
…Всюду наблюдается огромная усталость от войны. С глубокой тревогой смотрит население Германии на будущее. Широко распространено неверие в победу Германии в этой войне.
…Среди солдат на фронте тоже наблюдается упадок духа…”»
– Извини, Освальд, шеф приказал мне поехать вместо тебя.
– Что случилось? Мы ведь только от него.
– Понятия не имею! Но, кажется, появилась какая-то срочная работа, которую он может поручить только тебе.
– А-а-а… Значит, не для твоих белых ручек?
– Возможно… Оберштурмбаннфюрер не очень-то доверяет мне серьезные вещи.
– Мне кажется, это тебя не расстраивает, Эрих? Ведь есть «медхен фюраллес» по имени Освальд Кёгель!
– Ну, как сказать… Ты не слишком похож на «прислугу за все». Не преувеличивай!
– Ладно, ладно… Езжай! Но когда-нибудь мы все же разберемся в этом вопросе… – Кёгель нехотя вылез из машины, уступая Беккеру место рядом с водителем: он так надеялся отдохнуть от той мясорубки, в которой все время находился! Но и тут любимчик Лоллинга стал ему поперек пути. В прямом и переносном смысле слова!
– О-хо-хо… – Беккер, по-стариковски кряхтя, сел, в машину и захлопнул дверцу.
– На Тирпитцуфер!
«В абвер», – понял Дима.
Плотно зажатый на заднем сиденье двумя эсэсовцами, Варгасов на этот раз уже не думал, не гадал: что все-таки произошло. Все было яснее ясного после случившегося утром.
После того как он попал туда, куда попадать никак было нельзя… К Лоллингу. К тощему Кёгелю, убийце Максима Фридриховича, недолюбливающему отчего-то этого штурмбаннфюрера с близорукими глазами, все время подправляющего указательным пальцем левой руки очки на переносице…
Штурмбаннфюрера зовут Эрих Беккер, именно так называли его Лоллинг и Кёгель. И что этот фашист все время посматривает назад? Интересуется, хорошо ли меня стерегут? Хорошо. Очень хорошо! Сидишь словно в клещах… Никакие «браслетики» в таком положении не нужны!
Улицы были пустынны. По таким хорошо удирать. Варгасов усмехнулся, настолько безнадежно было его положение. Но ведь Максим Фридрихович любил повторять: «У каждого человека, хоть раз в жизни, бывает свой шанс». И не смог воспользоваться своим!..
Тут еще нужно понять: это тот самый шанс или нет и может ли он спасти? Здесь уж надежда только на чутье! Пока оно Диму не подводило. Но до сего дня все было не настолько серьезно. Или так казалось потому, что удавалось улизнуть? Минет нынешнее испытание, и что-то другое представится особо серьезным и особо опасным…
Штурмбаннфюрер снова оглянулся на арестованного, и Варгасов сердито отвел глаза: любуется, паразит! Кто-то с удовольствием заламывает руки, кто-то дробит челюсти, а этот у них, видно, на «чистой» работе, что и злит Кёгеля… Каждый делает то, на что способен, что ему больше по душе! Беккеру, очевидно, доставляет удовольствие вид человека, лишенного свободы, полоненного, как говаривали в старину. Фашист проклятый…
Но не все же немцы такие! Дима подумал о Вилле Шварце и о Генрихе Фохте, своих помощниках. О тех, кто столько времени, ничего не требуя взамен, ничего заранее для себя не оговаривая, день и ночь рисковали головой и были ему верными товарищами. Настоящие патриоты, они делали свое дело скромно и просто.
Машина круто свернула, и сидевший слева сопровождающий всей тяжестью навалился на Диму.
– Извините!
«Ну и ну… Эсэсовец – и извинился! Не иначе, волк в лесу сдох… – Варгасов с удивлением посмотрел на своего юного стража. – От возраста это или от того, что судьба моя еще не определена и поэтому – на всякий случай – лучше быть вежливым?»
А почему, собственно, это так его удивило? Почему эти молодчики во главе с очкариком, что устроился рядом с шофером, должны везти на какие-то экзекуции – моральные или физические – его, Дмитрия Варгасова? Почему погиб, не стерпев унижения и еще много не сделав, Максим Фридрихович? Почему было причинено столько мук Марии, безответной продавщице фирмы «Саламандра», никому не желавшей зла? Почему не дали до конца выполнить своего долга перед Россией прозревшему Баданову?
…В тот июльский вечер, когда Горин не спеша покинул подвальчик, а седовласый старик подсел к Варгасову и, обозвав ушедшего власовца «переметной сумой», прошептал, что узнал Кесслера, несмотря на «маскарад», Дима решил: вот это уже действительно все. И даже разозлился – не таким глупым и бесславным представлял он свой конец!
Но потом, вслушавшись в несколько сбивчивую, но вполне разумную речь Баданова, понял, что тот предлагает такое, о чем стоит подумать всерьез…
– Когда ко мне пришли и спрашивали о вас, я, честно говоря, обрадовался: значит, чутье меня не обмануло, значит, вы не тот, за кого себя выдавали, хотя роль свою вели вполне прилично… А потом я решил: улыбнется мне счастье – встречу вас – обязательно предложу свою помощь. И вот – встретил. Хоть на старости лет повезло!
Варгасов молчал: интересно было, чего хочет от него старик? А тот, истолковав Димино молчание как согласие на совместные действия, перешел к делу:
– Я вам, кажется, говорил, что много лет служу на железной дороге? На моих глазах формируются самые разнообразные составы. Мне кажется, было бы неплохо, если бы не все они доходили до Восточного фронта. Там и так всего достаточно! Не правда ли?
Варгасов согласно кивнул. А сам подумал: «Понимает ли этот человек, на что идет? Догадывается ли, как с ним – в случае неудачи – поступят?»
За два с половиной месяца, что прошли с того июльского вечера, когда старик так напугал их с Гориным в сумрачном прохладном подвальчике, до вчерашней дождливой осенней ночи, им кое-что удалось сделать…
Составы или рвались неподалеку от Берлина, унося изящные «поделки», сконструированные Фохтом и незаметно пристроенные во время обхода путей Алексеем Платоновичем, или их пускали под откос партизаны, а то и специальные диверсионные группы, предупрежденные Центром, который узнавал все заранее от «Джима».
Баданов даже помолодел – так был счастлив, что наконец помогает своей родине.
– Теперь я могу спокойно умереть… – повторял он Варгасову во время их коротких свиданий. (Обычно «гостинцы» Алексею Платоновичу приносил не блестящий болгарский офицер, а кто-нибудь из группы Фохта.)
– Мы с вами еще таких дел наделаем! А потом вместе в Россию вернемся… Там ведь даже сено по-другому пахнет!
Варгасов знал, что последнее время Баданов носит во внутреннем кармане пиджака белоснежный платочек, в котором лежит сохраненная с лета, высушенная солнцем травка – еще душистая, но уже такая хрупкая! Раньше он держал ее под подушкой. Теперь таскал с собой. Старческое чудачество или ясное сознание ежеминутной опасности? А может, предчувствие?
– Нет уж, Пауль… – Для Баданова Дима по-прежнему был Паулем Кесслером. Только не ярым «русским фашистом», а убежденным противником нацизма. – Нет! Не увижу я Россию: не доживу… Да и не простит она меня!
– За что, Алексей Платонович? Вы ведь не причинили ей вреда! Только себе. Одному себе! Но то, что вы сейчас делаете для родины…
– Полноте, друг мой… – Баданов стеснялся таких слов. Произнесенные кем-то, даже Кесслером, они смущали старика. – Я же – русский. Истинный русский! Как могу иначе себя вести, если творится такая страшная несправедливость?
И он продолжал борьбу. Даже тогда, когда понял, что к составу, который, по сообщению Вилли, должен везти на фронт командующих крупных соединений, вызванных в рейх, видимо, для очередной «накачки», и группу высших военных чиновников, брошенных на срочное инспектирование передовой, будет весьма трудно подобраться…
Центр, зная обо всех сложностях, не настаивал на операции. А Горин попросту отговаривал – риск был колоссальный! Но Баданов решил все же попробовать и затребовал в ночь перед отправкой необходимое количество мин. Он убедил Диму, Варгасов сумел уговорить Сергея Васильевича, а тот Москву.
Дима, получив всеми правдами и неправдами «добро», так обрадовался, что, переодевшись в штатское, явился ночью – в то самое время, когда Баданов должен был прикреплять мины замедленного действия, – в район запасных путей: там стоял поезд.
Варгасову казалось: если он будет неподалеку, то все у Баданова пройдет гладко, как и раньше. Оттого так неожиданно резко прозвучали среди ночной тишины тревожные свистки (охране чем-то не понравился путевой обходчик, она вызвала дежурного, и тот, нырнув под вагон, обнаружил мину). Потом Дима увидел тяжело бегущего в противоположную от него сторону Баданова (его уже настигали поднятые по тревоге автоматчики). Услышал противный визг и скрежет тормозов (наперерез старику мчались мотоциклы).
Варгасов, притаившись, дождался, когда все вокруг стихло, последними словами ругая себя – помочь не мог, только сам чуть не попал в облаву…
А утром на улице он лицом к лицу столкнулся с одним из русских «братьев фашистов».
После яростного, но безуспешного сопротивления – полицейских вокруг оказалось более чем достаточно – Дима очутился в гестапо, и его как «старого знакомого» препроводили к срочно вызванному из дома Лоллингу.
– Ну, вот мы и встретились… – потирая то ли от холода, то ли от радости руки, сказал оберштурмбаннфюрер, когда Диму ввели в его кабинет. – Разлука наша, правда, была довольно долгой, но «хеппи энд» – так, кажется, говорят ваши хозяева? – все же наступил. Никогда нельзя отчаиваться! Вы согласны со мной, господин Кесслер? Или я вас неверно называю? Так подскажите мне, мистер…
За непринужденной болтовней Лоллинг старался скрыть свое ликование. Но это ему не очень-то удавалось! Да и зачем, собственно, скрывать? Что тут зазорного? Долго не могли взять младшего Кесслера? Бывает… Попался он совершенно случайно, и даже не его людям? Тоже бывает… Важен факт – британский разведчик сидит в гестапо. Лоллинг его упустил, но к Лоллингу он и пришел, пусть не совсем добровольно.
Во всяком случае, доложит об этом Мюллеру именно он.
Но хорошее настроение довольно скоро покинуло оберштурмбаннфюрера. Только было он собрался как следует поговорить с задержанным, раздался звонок, и его попросили доставить арестованного в абвер.
Лоллинг расстроился… А потом взвился: этот хитрец Канарис любит, чтобы каштаны из огня таскали для него другие. Он пытался протестовать, нажал на все кнопки, но пришлось уступить: английский агент требовался военной разведке для радиоигры – очередной задумки Канариса, одобренной самим фюрером.
Где-то в полдень Лоллинг покорно согласовал с абвером удобный для его руководства час свидания. В последнюю минуту оберштурмбаннфюреру попался на глаза Беккер, сказавший, что вид у бедняги Освальда, которому поручено отвезти англичанина, – не из лучших!
Лоллинг задумался: «У Кёгеля действительно была нелегкая ночь и впереди такая же… А что, если с Кесслером поехать именно Беккеру? Он произведет, конечно, лучшее впечатление, чем Кёгель. И так о гестапо бог знает что говорят! Пусть посмотрят, что в ведомстве Мюллера есть образованные люди, вроде Эриха Беккера. Такие сами вполне сумели бы обработать Кесслера! Разве только “маленький адмирал” захочет выдать удачу Лоллинга за свою?»
С Димой разговаривал не глава абвера, а один из его помощников, некто Пикенброк: шефа куда-то срочно вызвали.
Пикенброк весьма доброжелательно, полностью в духе «Лисьей норы», беседовал с «томми» о необходимости переориентации, коль скоро провал налицо, о том положительном, что извлекут обе стороны из нового союза и «радиоигры», в которую, если, конечно, господин Кесслер сочтет разумным, можно будет поиграть с его бывшими работодателями…
Варгасов, сидевший по другую сторону массивного стола, кивал головой, изображая глубочайшее раздумье. А сам исподволь рассматривал обстановку и искренне сожалел, что оказался гостем не самого Канариса, о котором был весьма и весьма наслышан…
Пикенброк разрешил Варгасову подумать, так как тот заявил, что не готов сказать ни «да» ни «нет», поскольку предложение абвера для него неожиданно.
– Конечно, дело серьезное, надо все взвесить! – Помощник Канариса вполне понимал этого англичанина.
Договорившись, что тот известит через Лоллинга, когда придет, к какому-то выводу, Пикенброк пригласил Беккера и, передавая ему арестованного, сказал, что они предварительно все обговорили, что хорошо бы некоторое время не тревожить господина Кесслера. «Очкарик», щелкнув каблуками, молча наклонил голову.
И снова они петляли гулкими коридорами: Беккер, Дима, а за ними по пятам, похожие друг на друга, как близнецы, молчаливые охранники.
…«Здесь такое место, где птица Симорг сбрасывает свои перья, богатырь роняет щит, а газель ломает копыта…» – с тоской вспомнилось Варгасову.
Беккер подошел к часовым, стоявшим у дверей, и, показав пропуск, сказал им что-то смешное, отчего они подобострастно заулыбались.
Пока остальные предъявляли документы, штурмбаннфюрер вышел на крыльцо, придерживая Диму, за локоть. Дверь захлопнулась, отсекая замешкавшихся эсэсовцев. И тут Беккер посмотрел Варгасову прямо в лицо: тот не успел, как в машине, отвести взгляд.
Дима не понял, что было в этих близоруких, спрятанных за толстыми стеклами очков глазах. Но когда Беккер, бессознательно поправив указательным пальцем очки, быстро оглянулся на дверь и снова впился взглядом в лицо Варгасова, Дима сообразил: кажется, надо что-то делать.
Улица была пустынна – лишь «мерседес» у подъезда с дремлющим шофером, – и хорошо просматривалась. Нет, по такой, пожалуй, не убежишь… И вдруг она сразу заполнилась людьми. «Кончился рабочий день. Можно смешаться с толпой, а по толпе вряд ли станут стрелять… В доме, что примыкает к абверу справа, – Дима помнил это точно, – есть проход на другую улицу, к Лановерскому каналу…»
Варгасов прикидывал не больше секунды. И все время Беккер в упор смотрел на него. Диме даже показалось, что тот сделал незаметный жест, который подсказывал ему, как надо сейчас поступить. «Провокация или шанс? “Свой” шанс? Единственный?»
Раздумывать было некогда: уже медленно отворялась дверь, слышались голоса гестаповцев…
И тут Дима ударил штурмбаннфюрера куда-то в грудь. Ударил несильно, без замаха. Но тот, схватившись за живот и согнувшись пополам, упал прямо под ноги опешившим эсэсовцам. От неожиданности они рухнули на своего начальника.
А Дима уже мчался в сторону заветного дома, вклиниваясь в толпу испуганных людей, уже было повернул к спасительной арке…
Тогда-то и возникла перед ним серо-зеленая фигура с пистолетом в руке. В тот же миг Варгасов почувствовал, что задыхается – так было, когда однажды отказал парашют… Так было, когда его коротко ударил сухоньким кулачком поддых фельдфебель из комендатуры…
Прихрамывая, подбежал Беккер. Дима лежал в луже крови, лицом вверх, а над ним стоял армейский лейтенант с «парабеллумом» в руке.
– Я все видел и, кажется, сумел вам помочь… – Он кивнул на распростертое тело. – Боюсь только, что несколько погорячился: всадил в него всю обойму…
Ничего не ответив, Беккер опустился на колени, припав почти к самому лицу Димы: он плохо видел – очки остались на крыльце абвера, растоптанные эсэсовцами, выбиравшимися из «кучи малы», что сумел организовать этот шустрый «томми». Варгасов не дышал. Беккер взял его запястье, пытаясь нащупать пульс.
И тут Дима открыл глаза… Губы его чуть шевельнулись… Штурмбаннфюрер снова приник к его лицу. Тогда Варгасов, цепко поймав взгляд близоруких глаз, что-то прошептал. «Марихен», – услышал Беккер. И все.
Эрих Беккер еще какое-то время стоял на коленях, стиснутый со всех сторон сапогами, туфлями, ботинками. Потом, в последний раз посмотрев на лицо убитого, сделал то, чего не положено делать не только гестаповцу, но и обычному офицеру вермахта: осторожно прикрыл веками всегда светлые, а теперь потемневшие глаза Варгасова, словно в них опрокинулось и заполнило их до краев хмурое берлинское небо.
На следующий день в Центр, «Базилю», ушла радиограмма: «Вчера при попытке к бегству погиб “Джим”. Сообщил об этом человек “Преторианца”, работающий в гестапо. Связаться с ним удалось только сегодня.
Отправка интересующего вас эшелона отложена. Готовим операцию еще раз. Если не удастся, сообщим маршрут. Работа продолжается. – “Питер”».