1
На Рождество с Холюшиного подворья увели двух ярок да большого пухового козла, с него на четыре платка за раз начесать можно было. Козла-то с база забрали, но далеко не повезли, освежевали считай что на месте. Тушку оставили хозяину и на высокий заборный кол надели страшную козлиную голову. Холюша на утро следующего дня обошел свое хозяйство и, не скупясь, по старинному обычаю, оберегая дом и худобу от недоброго глаза, каждую самую малую дверцу и окошечко, каждую щелку меловым крестом оберег. А у него было, было что беречь.
Лежало Холюшино подворье на краю хутора. Приземистый круглый дом под жестью – когда-то лучший в Вихляевском – сейчас одряхлел и понемногу уходил в землю, топорщась рогатой телевизионной антенной. Спереди, от красного крыльца, и сзади, от чуланов, громоздились друг за дружкой базы, сараи, кухни и другие постройки. И, смыкаясь, ровным четырехугольником обступали они просторный двор. А на базах не ветер шумел, а жила и плодилась скотина: добрая корова-ведерница, от нее же телка-двухлетка, летошний бычок зимовал, нагуливал мяса; на козьем базу хрумтели сенцом десяток коз да козел Ерема, а с ними шесть овечек. Мирно похрюкивали подсвинки. Два десятка гусынь днями вперевалку бродили по двору или серыми валунами лежали на грязном снегу. Распускали жесткие хвосты и крылья, чуфырились два индюка, наливались кровью, а временами лениво бились перед добрым табунком сытых, подбористых индюшек. Здесь же галдели утки, греблись куры, которых стерегли два петуха, белый и рыжий. Меж собой петухи ладили – сударок хватало, чужих били в кровь.
На забазье чернели высокие пирамиды друг к дружке прислоненных жердей, по-местному – костры. Там же высился добрый скирд сена. Ниже лежал огород, наверное, самый большой в хуторе. За ним, на обережье, старый сад с покосом. Уж ему-то равных не было во всей округе.
Просторное Холюшино поместье слева и в задах дугой окаймляла невеликая речка. Подле самого дома она разливалась широким плесом. Его так и звали – Холюшин плес. С весны до осени стоял здесь содомский галдеж: сотни птиц, гусей и уток жили тут и кормились.
Еще недавно, лет пять назад, а может, и десять, все долгое лето бродила по мелкому плесу горбатая усохшая старуха с хворостиной, в подвязанной юбке. Это была мать Холюши, она обычно птицей занималась. Но теперь мать умерла, и жил Холюша один. И он уже не поминал, и редко кто на хуторе помнил, что прежде жили в этом подворье Вихлянцевы, крепкая семья: отец, мать, трое сыновей и дочь. Это с тех времен и стоял круглый дом под жестью, остатки тех просторных базов, катухов да сараев. Сад и покос, огород, просторный плес были еще тех времен, далеких-далеких. Но сколь много вмещается в долгую человечью жизнь: две большие войны, скитания вдали от родного дома в гиблых песках и много другого, несладкого, но помельче, которого уже и не держит память.
И сейчас на хуторе, в старом вихлянцевском доме, жил Холюша, по паспорту Варфоломей Вихлянцев, инвалид с деревянной ногой, семидесяти лет от роду.
Теперешняя зима выдалась доброй. После Рождества еще снежку подвалило, а с Крещенья небо разъяснело и встали морозы. По утрам, спозаранку, придавая холоду, стылым светом светил иверень луны. Румяное от мороза солнце поднималось нехотя, высвечивая розовым ровнехонькие и высокие столбы печных дымов. А под вечер оно сдобным колобом валилось в желтый густой морозный туман и пропадало до утра. И всю долгую ночь праздничным царским платом полыхало над стылой землей огнистое небо. Играло и полыхало, словно в единый остатний раз. А поутру, прежде ленивого солнца, поднималась белая ледянка луны, чтобы добрым людям легче было на базу управляться. А чуть позднее у кузни, на огромном жестяном противне, механизаторы зажигали солярку. Большое багровое пламя лениво колыхалось. Черный густой дым тучей висел над округой. Стояли крещенские холода, по закону.
В один из таких морозных дней чистил Холюша коровий баз. Короб на легких деревянных санках доверху нагрузил и потянул его в огород, к навознице. Полдороги прошел и вдруг остановился: путь ему пересекал чужой след. Постоял над ним Холюша, подумал: «Кто же тут шалался?» Потом поспешно санки к навознице отволок, опорожнил их и вернулся назад.
След был человеческий. И недавний. Вчера его тут не было. Холюша пошел по следу. «Может, кто из соседей? Может, Мишка? – лихорадочно думал он, и взгляд его бежал по цепочке следов. – А может, пьяный кто? Заблудился?»
Следы вели прямиком к базу, к городьбе. Не к дому и не к задним, огородным воротцам, а просто к городьбе. Вот постоял человек, потоптался, двинулся дальше. Вот в сторону отошел – это Цыган его пугнул. Холюша поднял голову.
Черный кудлатый кобель Цыган, вскинувшись на плетень, внимательно глядел на хозяина.
– Гости у нас были, – сказал ему Холюша. – Ночью, видать… Кто был? Скажи.
Цыган зевнул, клацнул зубами, ничего не ответил.
– У-ух, глупомордый…
Ночной гость отошел от плетня, Цыгана, видно, напугавшись, и чуть подалее, у козьих катухов, снова подошел ближе. Так, об самую стенку, он и пробрался до угла. А затем вернулся, но не прежним ходом, а напрямую подался, к сеннику, и шаг его был шире. У сенника следы сошлись, здесь было натоптано, словно еще один человек стоял в затишке. И теперь следы явно не одного человека потянулись голубой цепочкой к садам, к речке.
Вот теперь-то Холюша по-настоящему забоялся. Но, отговаривая себя от дурного, чтобы не накликать беду, он пошел рядом со следами, которые тянулись через весь огород, потом уклонились вправо, к старым вербам, возле них речку пересекали и вовсе уж на дурнину потянули через высокие снежные наметы возле колючей терновой городьбы, напрямую.
Напрямую полез и Холюша. В сапог здоровой ноги набился снег. Деревянную Холюша с трудом тащил через сугробы. Через цепучую городьбу не смог пролезть, взял левее и уже по пояс в снегу, словно в тяжелой воде, медленно прогребался, оставляя после себя широкую борозду. Наконец он выбрался. Здесь, наверху, на луговине, снег лежал мельче, его к речке сдувало. И легче было идти.
Еще издали Холюша увидел то, чего боялся, но и зачем шел.
Когда следы от усадьбы, от сенника потянули к речке, к садам, к нежилым зимой местам, Холюша сразу понял, что не зря оттуда приходили люди и туда ворочались. Не иначе как ждали их.
Так и было. Был санный след с петлей разворота. И яркая на белом снегу желтизна конской мочи. И людские следы. И все это за речкой, на глухой по зимнему времени луговине. И нечего было себя дурить: не пьяный и не сосед, не заблудивший случайный человек приходил ночью. Нынешней ночью приезжали на одноконных санях. Приезжали опять к нему, к Холюше. Конечно, не гостевать приезжали.
И снова, теперь уже по санному следу, пошел Холюша, хотя можно было никуда и не ходить. Санный след, держась вдоль речки, должен был вывести к мосту, к накатанной дороге и там затеряться. Холюша знал это. Но он все равно прошел до моста, потыркался на дороге, силясь разглядеть что-то, и повернул домой. Возвращаясь, он все время оглядывался; на бугре, уже в хуторе, остановился и долго глядел вдаль, в белое поле, где пропадала дорога, и белая земля пропадала, сливаясь с дымчатой белесью зимнего неба.
Холюша не знал, что ему делать. Хотелось бежать куда-то, кому-то говорить, жаловаться, защиты просить. Но у кого? Участковый Парыгин где-нибудь по округе мотается. Его и летом не сыщешь, а уж зимой зальется на какой-нибудь хутор… Бригадир – тоже не помощник. А и позовет милицию, так она не приедет. Мало ли, скажет, каких следов по хуторам. На каждый не насмотришься.
С такими мыслями и подошел Холюша к своему двору. Но идти домой не хотелось. И он, подумав, к магазину решил податься. Там всегда людно.
Но тут, к счастью, разом две бабы к водопроводной колонке пошли: Мишки-соседа и Феклуша Попадейкина. Холюша заспешил к ним.
– Девки! – начал он еще издали. – Ныне опять по мою душу приезжали.
Подойдя к колонке и пристукнув об наледь железным наконечником деревянной ноги, чтобы прочнее стоять, Холюша принялся рассказывать. Бабы раскрыли рты и охали:
– Гос-споди…
– Ты погляди…
Подробно все рассказав, Холюша закончил:
– Во какая беда… И не прибьюсь умом ни к чему… Куды идти, кому жалиться…
– А откель они взялись, дядя Холюша, как ты располагаешь?
– И туды, девки, прикидывал, и сюды… А не возьму в ум… На дорогу убрались, и всё. И знаку об них нет.
– В милицию сообчи, – приказала Феклуша. – Срочно. А то… Так вот чекалдыкнут… И позныку не будет. Где и кто… Строчно сообчи.
Холюша согласно головой кивнул и горестно сказал:
– А чего?.. И чекалдыкнут… Зажмурки живем… Не ведаем. Ныне не схотели, завтра придут.
– О-ох, – догадавшись, всплеснула руками Мишкина жена. – Дядя Холюшка, это он был… Он… – шепотом проговорила она и огляделась.
– Как? Кто?..
– Вчерась Мишка угля привез, из району. Темно уже приехал. С Николаем Инякиным. Привезли угля и уж где-то приложилися. Не дюже, но пьяные. И давай им еще, ставь бутылку. Ну, я им, по-хорошему, нацедила, щей влила, чтобы по-людски. Они выпили и въелись: давай еще да давай. И пристали, и пристали. Я их как шурану, идите, говорю, отседова. Ничего вам не будет. Ну, они пошли, вроде машину отгонять. И помину нет. Ждала своего, ждала… Среди ночи заявляется. Открыла ему, вышла, а с крыльца-то гляжу, от твово база человек показался. Прям по снегу-то, вижу, человек идет. Я как зашумлю: «Николай! Ты где идешь?! Цельный день колобродите! Не напилися! Не нагулевалися! Иди счас домой, спать будем». Это, я думала, Николай Инякин снова пробирается, выпить… А Мишка: «На кого шумишь?» – «Да на дружка на твово… А то не вижу, хоронится». Он повернулся и побег к нему, да зашумел так резко: «Коля!» А я его догнала, и зачалась у нас ругня. – Она смолкла и уже иным, осторожным голосом сказала: – Должно, он был?.. Прям от забазья… На снегу-то видно яственно.
– Он, – глухо сказал Холюша. – Ты, девка, Мишке перекажи, пускай ружье зарядит. Чуть чего, я зашумлю, пусть прям бегит и стрелит. Перекажи.
Постояли еще, посетовали и разошлись.
Холюша в контору сбегал. Управляющего не было, пришлось обсказать все учетчице, и та обещала в милицию позвонить.
От конторы Холюша повернул было к магазину, встретить еще кого, пожаловаться, но вдруг словно в голову его кто ударил: «Чего я, дурак, мыкаюсь, а на базу недоглядел… Може, уж нет какой козы или овечки… А може, из каморы унесли чего…»
И Холюша заспешил домой. Резко скрипел и хрумкал утоптанный снег, поддаваясь железному наконечнику деревянной ноги. А сама деревяшка, как всегда при быстрой ходьбе, легко порхала в сторону, описывая полукруг и снова со скрипом вонзаясь в укатанное снегово дороги.
Во дворе Холюша сразу кинулся к погребу – там замок целый был, в каморе сало проверил, мясо. Хоть с утра и брал в закроме зерно, но не удержался, поглядел – вроде не тронуто. Тогда он на козий баз пошел, овечек да коз считать. Но все были на месте.
Холюша задержался на базу. Оглядел животину, порадовался: овечки сытые, на спину ложись – не скатишься, густая чистая шерсть кольцами лежит – хорошая волна. И козы неплохие. Холюша Белобокую ухватил, пощупал вымечко. Налилось уже. На днях должна была Белобокая котиться. Заодно и других Холюша проверил. У них ведь как может быть: не ждешь, вроде малое вымечко, а вдруг за день-другой откуда что и возьмется. А по таким холодам чуть проморгаешь, и замерзнет козленок.
Последней проверял Холюша Белоухую. Эту козочку нужно было беречь да беречь. В прошлом году он ее за большого козла выменял, за Фому, да еще додачу дал и магарыч ставил. Но Белоухая этого стоила. У нее пух был редкостный: темный, но с каким-то, вроде голубым, отливом. А как свяжется платок, да помоется, да растянется, да распушится, словно расцветет. Кинь теперь на руку и погляди: темная дымчатая ворса его мягка и тепла даже на взгляд; темен пух, темен, но светится, отливает голубым, словно ночное крещенское небо. Такой пух не сравнишь с пепельным или белесым. Его с руками по пятнадцать рублей за сто грамм рвут. И год от году он дорожает.
Холюша почухал Белоухую, наказал: «Гляди, берегись. Кабы тебя не пырнули. Котиться я тебя в дом возьму. Хорошо бы козочку принесла. Я бы тебя тогда… – пообещал он. – Постарайся… Ты могешь… Гляди, какая пузатенькая». Была у Холюши мечта. Не зря ведь столько отвалил он за Белоухую. Была мечта: весь козий завод сделать таким, с голубым редкостным пухом. Весь завод, всей округе на зависть. Когда-то, много лет назад, у Макарихи из Ярыженского хутора восемь коз было. Давным-давно померла Макариха, а коз ее люди и поныне вспоминают, завидуя. А сейчас, когда Белоухая стояла на Холюшином базу… Как знать… Но лучше не загадывать, Бог этого не любит.
С козьего база выйдя, Холюша на гусей зашумел:
– А ну, поднимайтеся! Разлеглися! Позажралися! Ходить поразучилися! Нанесете мне жировых, чего я с ними буду делать?
Он шуганул гусей. Гуси на крыло поднялись и понеслись кругом. Заполошилось все дворовое птичье стадо. Вслед за гусями утки, гневливо крякая, лётом пошли. Куры, кудахтая, бросились врассыпную. Взлетел на плетень рыжий Петька, забил крылами тревогу. Ветер прошел по двору, пух и перо закружилось. И лишь невозмутимые индюшки пикали бесстрастно, глядя на этот содом. Да индюки принялись кровью наливаться и топорщить жесткие хвосты и крылья.
Взяв ведра и коромысло, отправился Холюша за водой, скотину поить. Коз с овечками да телку с бычком он холодной поил, для Зорьки готовил теплое пойло, отрубей ей намешивал.
Из всей животины, что на подворье стояла, Зорька была самой родной, к тому же скоро должна была телиться. Корова жила у Холюши десятый год и еще помнила мать. Но доил ее и ходил за ней всегда Холюша. На плетневом колу коровьего база висела скамейка, на нее садился под Зорьку Холюша, отставляя в сторону деревяшку. На боку у Зорьки была проплешина. Это Холюша при дойке упирался в бок головой, чтобы ловчее сиськи тягать.
Корова была большая, по масти бело-пегая. Такие вот бело-пегие коровы жили у Холюши всегда. И всех звали Зорьками. Славились они на всю округу ведерными надоями, потому что вели свой род от далекой легендарной Звезды Митрони Бочкарева из Назмищи. У Митрониной Звезды была большая, во весь лоб, белая пежина, такие же «чулочки» и хвост. Звезда жила давно, очень давно. Но от плоти ее шли по округе добрые коровки, удоистые, едовые.
Нынешняя Зорька в свой род удалась. И, меняя старых коров или неудоистых, люди старались от Зорьки получить племя. И Холюшина корова, словно на заказ, все годы телилась бело-пежистыми телочками. Всем людям Зорька угождала, а до хозяина дело дошло – подвела. Как ни хороша была корова, но годы свои выживала, и пора было ее менять. Но, словно оттягивая свой неизбежный конец, в последние разы Зорька принесла бычка и телочку, правда, вовсе не ту, какую нужно было, а красную, в быка. И Холюша тревожился. Скрепя сердце красную телочку он оставил, хотя знал, что такого молока, как у матери, от нее не видать: и молочная жила плохая, и ребра частые, и хвост короткий.
И теперь, пока Зорька, сунув морду в ведро, тянула в себя пойло, Холюша ее уговаривал:
– Ты уж не подведи. Чужим людям угождала, телочек приносила, а своему родному не схотела. Другой год уж жду. А переводить тебя все одно надо. Куды денешься, жизня… Матеря вон померла. Сколько уж лежит… Я тоже не вечный. Тоже скоро туды. В ту имению, на бугор… А куда денешься. Положено. Ныне вон ночью, не слыхала, за мной приезжали. Може, по мою душу. А чего, много ли надо? Чекалдыкнут – и конец.
С утробным звуком Зорька дотянула из ведра последнюю жижу, подняла голову, скосив на Холюшу черный глаз с синеватым белком. Подрагивали белесые реснички. Она, казалось, все понимала. А Холюша точно знал, понимала. Он начал почесывать ее. Зорька втянула шею, прижмурилась.
– Я на тебя с надёжей. А уж ныне не принесешь, придется Краснуху оставлять. А нежелательно. Не будет у нее молока. По всему видать. В ум не возьму, почему ты кого нужно перестала носить. Либо устарела? Не перебарывает твое нутрё против бугая. Вон он какой, черт здоровучий…
2
А в ту пору, когда Холюша возле коровы толокся, шел к нему гость. Шел и матерился. И был тот гость не кто иной, как Митька, колхозный электрик и пьяница. Шел Митька по дороге и в голос Холюшу материл и жену свою Клавдию. Речь его была длинная и для постороннего не совсем понятная. Хотя объяснялось все довольно просто.
Была у Митьки дочь, он ее очень любил. Сейчас дочка в городе, в техникуме училась. Подходили каникулы, и выпадала ей возможность поехать в Москву, на экскурсию. Но нужно было доплатить тридцать рублей, остальные профсоюз давал. Да и с собой на всякий случай деньжонок взять. В общем, нужна была сотня. Митькина жена. Клавдия, жадная была – отказывать не отказывала, а руками всплескивала и слезливо кудахтала:
– Да где же ее взять, такую копеечку. Новыми сто рублей, Господи прости… Теми-то тыща… А у меня шесть рублей осталось…
– С книжки сыми, – советовал Митька. – Нечего жмотничать.
– Тебе бы только сымать… Легкая рука… Класть тебя нету. Ты только к Максимову на прилавок кладешь. Вот оттуда поди и сыми. Там много наложено.
Клавдия скорей бы повесилась, чем с книжки на такое дело сняла. Но была она все же матерью и потому решила денег занять. Тем более два готовых пуховых платка у нее лежали, базарного дня дожидаясь.
Мыкнулась Клавдия в один дом – отказали, и в другом не нашлось. Не держали люди при себе больших денег. Лишние старались на книжки класть. Походила, походила Клавдия и плюнула. «Иди к Холюше, – сказала мужу. – Раз ты такой желанный, иди и кланяйся. А я в его корсачиную нору не пойду. Я еще при живой матери случаем зашла, так досе дурнит».
У Холюши деньги водились. Всякий на хуторе знал, да и по всей округе, что на книжке у него большие тысячи лежат. Ведь продавал он по осени уток, гусей, кур, а теперь и индюшек. Машинами на базар вывозил. Бычков хороших выкармливал, кабанов, овечек. А по скольку пуху начесывал! Так что деньгам Холюшиным люди и счет потеряли.
Держал он денежки и при себе, в доме. На хлеб да на бутылку взаймы не давал, но когда для дела нужна была круглая копеечка и негде ее взять – шли к Холюше. Он не отказывал. Правда, не в одночас давал. Прежде долго жаловался на горевское житье, на тяжкие труды свои, на бессовестного Кольку Калмыкова, который взял пятьдесят рублей, а потом год целый отдавал. К тому же, величать нужно было Холюшу в такие минуты Халамеем Максимовичем.
А Митьке выбирать было не из чего, дочку он очень жалел. Пришлось собираться. Хотел по дороге в магазин завернуть, к Максимову, остаканиться, да побоялся. С пьяного языка всякое может сверзнуться.
Вот и шел он по дороге, трезвый, как дурак. Шел и матерился в голос.
– В бога мать… Миллионщики… Революции на вас нету… Суки… Реформу бы хоть какую… В креста бога.
Но, к Холюшиному двору подойдя, замолк.
На базу, за воротами, слышался тонкий голосок хозяина:
– Ишь взгалчилися! Какие пашаничные! Зобайте, чего дают! А то вон чилята сидят, они враз наведут решку!
– Халамей Максимыч! Халамей Максимыч! – прокричал Митька.
Тот услышал, к воротам подошел.
– Кто это?
– Да я, Митька!
Холюша Митьку не очень привечал, но побаивался. Без электрика не обойдешься.
– А-а, Митрий… Всходи на крылец, счас отворю.
Несмотря на дневное время, окна в Холюшином доме были затворены, лишь одно, возле крыльца, подслеповато щурилось темным оком.
Загремел засов, и показался на свет божий Холюша.
– Здорово живешь, – поприветствовал его Митька. – По делу я к тебе, Халамей Максимыч… Счас докурю.
– Докуривай.
Вроде бы часто, чуть не каждый день встречал Митька Холюшу. Встречать-то встречал, да уж толком не глядел. На кой черт он нужен. А вот сейчас…
Лицо Холюши было каким-то зольным от седой щетины, которую тот соскребал раз в неделю. Телогрейка и ватник затерханы до лоска.
– Проходи, проходи…
И хозяин, войдя в чулан, отворил дверь и первый ступил в единственную из всего дома жилую комнату – кухню. Митька шагнул за ним.
– Ты чего в теми, ощупкой живешь? – спросил Митька.
– Я привычный, – сказал Холюша. – Ну, счас отворю…
Он вышел и с улицы распахнул окно. Лишь одно, от речки. Стало посветлее.
И сейчас, и раньше, при матери, жил Холюша лишь здесь, на кухне. А кухня была, каких нынче не увидишь. Большую часть ее занимала русская печь, которую Холюша топил лишь по весне, выводя на ней гусят. Он умел это делать. По полторы сотни выводил. В остальное холодное время для обогрева служил пригрубок. Он стоял посреди комнаты. Жестяная черная труба коленом отходила от пригрубка и пропадала в печи. Старинная деревянная кровать с валяной шерстяной полстью и ватным лоскутным одеялом. Полати… Настоящие полати, каких теперь и в кино не увидишь, настелены были от печи до стены. А вдоль стенок тянулись широкие старинные лавки, темные от времени.
Вернувшись, Холюша пригласил гостя:
– На стулку садись.
Митька на лавки взглянул, засмеялся:
– А этих чертей нету?
– Нету, рано еще, – успокоил его Холюша.
Когда-то, по весне, зашел Митька к Холюше, и чуть было родимчик его не хватил. В полутьме комнаты вдруг увидел он, что со всех сторон, из-под лавок, с шипом тянутся к нему белые змеи. То были гусыни. Штук двадцать сидело их на яйцах, здесь же, в доме, под лавками.
– Как живешь-можешь, Халамей Максимыч? – с подходом начал Митька разговор.
– Какая наша жизня, – пожаловался Холюша. – Еле чикиляю. Оровое место, – потрогал он поясницу, – нудит и нудит. На попово гумно сбираюся. Пора.
– Не беднись. Ты еще здоровее меня. Такое хозяйство содержишь. Цельный колхоз. Прешь и не кряхтишь.
– Приходится, Митрий… Кто же за меня делать будет? Чужие люди не придут.
– А ты б прижаливал себя. Помене всего держал.
– Да как же… Так уж… – развел руками Холюша.
Митька вдруг рассмеялся.
– Чего дыбишься?
– Мы с тобой, Халамей Максимыч, одной породы.
– Эт какой?
– Алкоголики.
– Это почему?
– Я на водке помешанный, – объяснил Митька, – а ты на скотине. А? Как? – и победно рассмеялся.
– Нас властя призывают… – оправдался Холюша. – Разводитя… Кормитя города…
– Тебя и не призывали. Воспрещали, а ты свое лепил.
И вправду. Были крутые, лихие для хуторян времена, когда и землю отбирали, и не давали травинки косить, то запрещали, другое ограничивали.
Но при любых обстоятельствах никогда никто не сумел низвести Холюшу. Может, потому и терпели его, что всегда и во все времена первым платил он все налоги, страховки, сборы, обложения; по любым поставкам – мясо, молоко ли, яйцо, шерсть – первым на хуторе отчитывался. Облигации выкупал враз и наличными.
Холюша законы уважал, и не то что побаивался, а старался быть с ними в ладу.
– А как же, – не сдавался Холюша. – Призывают властя. Надысь в конторе говорили, новая положения вышла. Там все прописано, про землю и про скотину. Водитя, мол, сколь смогете. Ты не слыхал?
– Да вроде слыхал, – ответил Митька. – Закурю я, Халамей Максимыч. А то у тебя дух какой-то, курями воняет.
– Четыре куренка задристали, – объяснил Холюша, – я их под печь посадил, пускай греются.
– Головы б им посек – и вся недолга…
– Головы отвернуть всякий смогет, а ты вот подыми их. Почему вот у меня все водится, а? Ничего не дохнет?
– Почему водится… Хозяин ты хороший, вот и водится. Гусят умеешь выводить не хуже гусыни…
– Матеря это, матеря меня научила. А колготы сколько, Митрий. Печь топи и топи. Яйца перекладывай да перевертывай. Полазишь по этой печи, ни дня ни ночи не знаешь. Господи… А люди завидуют. А с индюками сколь я беды принимаю… Уж такие квелые… Ты-то их тоже держал?
– Все подохли, – сказал Митька.
– А я из полтора сот четырех всего упустил, – горделиво сказал Холюша. – Люди вот завидуют, говорят, в руку пошли. А сколь я беды с ними принял, ум замрачился. За всем доглядеть надо. За всякой животиной. Вон дох нападает. На коз да овечек, у кого – на курей. Лечить надо, не лениться. Телят понесет, белоголовник оттапливаю и пою. Коз да овечек – крушиной. Всякая трава пользительная. Сбирать надо, не лениться. Тогда и дох не нападет.
– Конечно, Халамей Максимыч, ты из хозяев хозяин. Всю жизнь на этом деле.
А Холюша вдруг вспомнил свою беду и пожаловался:
– Ты не слыхал, Митрий, не передавали?.. Ныне ночью опять ко мне приезжали, ночные гостечки, провались они в тартарары.
И он пересказал все, что было, и что думал, и чего опасался.
Просидев положенное, Митька просьбу свою выложил, о деньгах. В ответ пришлось выслушать долгие жалобы на великие расходы и, конечно, на Кольку Калмыкова, который полсотни взял, а потом отдавать не хотел. Этот Колька Калмыков, дед Николай, лет пять уже на кладбище лежал.
Но в конце концов Холюша согласился:
– Ты поди покури. А я счас тут…
Митька с готовностью поднялся и вышел на крыльцо. Усмехнувшись, подумал, что неплохо бы подглядеть, где прячет свои деньги Холюша. Люди разное говорили. И что носит он их на шее, на гайтане. И что в гармошку прячет. Дескать, вся гармошка, полные меха деньгами набиты. Всякое говорили.
Хозяин вышел, вынес деньги, десятками, сказал:
– Перечти…
Митька послушно пересчитал, начал благодарить, прощаться. Холюша сказал:
– Тоже надо бечь. На ферму. Ребят попросить соломки подвезть.
– Зачем тебя солома? Подстилать?
– Не, скотину кормить.
– Сена, что ль, мало?
– Сенцо-то есть, слава богу, должно хватить. Да соломка ныне неплохая, ячменная. Едовая соломка. Я ее с сенцом перебиваю, гормя горит.
Дело было сделано, деньги лежали в кармане. И Митька позволил себе подкузьмить Холюшу.
– У тебя, говорят, гармошка хорошая? Дал бы поиграть.
– Да ты ж не могешь, – не понял или притворился Холюша.
– На твоей гармошке, – многозначительно сказал Митька, – я бы сыграл. Так сыграл, что чертям тошно было бы, – он засмеялся и пошел восвояси.
Нужно было побыстрей деньги отнести да подумать о выпивке.
3
Солому привезли вечером. В темноте Холюша лишь разобрал, что воз хороший, с верхом тележка.
– Ох и добрая солома, – сказал тракторист. – Да много наложили. За нее, Холюша, надо бутылку да еще самогонки влить. Гляди, воз какой.
– Разве я жадаю, – ответил Холюша. – Я всегда говорю, накладайте поболе. А они чудок накидают. Чтоб я скорее опять пришел.
Холюша не пожадничал: бутылку магазинной водки принес и самогонки. Он был доволен.
А утром, когда развиднелось, оказалось, что зря он расщедрился. Солома была почти вся смерзлая. Как с самого верху, со скирда сняли оберемок, так и положили на тележку. Холюша с досады чуть не заплакал. Бросил все дела и захромал в контору. Но бригадир ему раньше встретился, возле клуба. Только Холюша начал свою беду объяснять, жаловаться, как тот его остудил:
– Так тебе и надо. Не будешь бутылки на ферму таскать.
На том и кончился разговор. И поплелся Холюша восвояси. А когда управился на базу со скотиной, снова к оберемку соломы вернулся. Надо было его до ума доводить.
Здесь и застала Холюшу милиция. Подкатил газик, из него двое вышли, в шинелях. Холюша, увидев их, оробел, вилы опустил и глядел, как они подходят.
– Здорово, дед…
– Здравствуйте, – с робостью ответил Холюша.
– Рассказывай, какие к тебе гости приезжали? Чем обидели?
У Холюши тотчас испуг прошел.
– Меня, сынки, всяк обидеть норовит, – начал он жалобно. – Нижут и нижут. Вон солому привезли, радуйся… А на кой она такая сдалася?.. Все руки об нее оборвешь. Для старого человека, для инвалида… И совесть их не мытарит… А к бригадиру не подходи. Он тоже ихнюю руку держит.
– Солома, ладно, – остановили его. – С соломой вы уж как-нибудь сами. Ты нам про ночных гостей расскажи.
Холюша все рассказал. И рассказал, и показал. Битый час милиция с ним ходила. По забазью, по огородам и дальше по следам, на луг, за речку. Дни стояли покойные, и следы нисколечко не замело. Все было видно явственно, как и в первый день.
Милиция не только глядела, но фотографировала, рулеткой замеряла. И Холюша ободрился. «Эти враз сыщут, – думал он. – Добытные ребята. По хватке видать».
Вернувшись с низов ко двору, милиция собралась уезжать.
– Ребяты, – засуматошился Холюша. – Можа, в дом взойдете, обогреетесь… Перекусите. И выпить у меня найдется, с морозцу, с устатку. Как же… Такие гости дорогие…
– Погоди, дед, – остановили его.
Возле заведенной машины милиционеры о чем-то посовещались, затем один из них в кабину залез. Газик, лихо развернувшись, поехал прочь. А второй милиционер остался. Он подошел к Холюше, засмеялся и громко сказал:
– Ну, что, родня, давай знакомиться?
Холюша его не понял, глядел недоуменно. Милиционер, так же посмеиваясь, спросил:
– Фетинью Бирюкову знаешь?
– Да как же… Господи… – всплеснул руками Холюша. – Сеструшка… Да ты кем же ей? Не признаю. Сын, что ли?
– Погоди, какой сын… Марию Куркину, дочь ее, наверно, уже и не знаешь? Родня…
– Ну… это как… Марея… – пытался вспомнить Холюша. – Это какая же?..
– Ладно, – помог милиционер. – Мария – старшая дочь. А у нее дочь – Ирина. А Ирина это и есть моя жена, понял?
Холюша толком ничего не понимал, но закивал головой.
– Значит, сеструшка… А Марея это… ну, да… А это, значит, внука… Ага, Марея, это белявая такая… – все путалось у него в голове, да и не могло проясниться, потому что сестру Фетинью не видел он много лет. Считай, с самой войны. Только раз приезжала она, мать хоронила. Уж Фетинью-то забыл, а про детей ее что говорить. Он про них и не ведал.
– Белявая, чернявая… – остановил его милиционер. – Меня Георгием звать. Тебя… Холюшей… А по-настоящему как? Николай, что ли?
– Не… Крестили-то Халамеем… Нет, Фаламеем… Халамеем меня мать звала. А по святцам… – задумался Холюша, а потом решил: – Зови дед Халамей, так-то правильно. Или дед Холюша.
– Халамей, значит, Халамей.
– А тебя не упомню.
– Егором, – махнул рукой милиционер.
– Егор, Егор, – обрадовался Холюша. – Брат у меня был Егорий. Помладше меня. Помер.
– Ну, Царствие ему Небесное, насилу договорились, – облегченно вздохнул Егор. – Как же вы так живете? Родные брат с сестрой, а друг друга не знаете?
– Она вона где… А я здеся. У нее семья, дела. Я тоже не имею возможности. Хозяйство… Куды денешься… Никак нельзя отлучиться. Да чего мы на дворе стоим? – спохватился Холюша. – Заходи, поглядишь, как живу. Это вы из самого города приехали? – ужаснулся он.
– Нет, – ответил Егор. – Я здесь в райотделе работаю. Два года уже.
– А чего ж не попроведал? С женою бы приехали…
– Да всё дела, – усмехнулся Егор. – Всё дела.
Егор и раньше был наслышан о Холюше, и нынче, на хуторе, ему много наговорили. И потому, в дом войдя, он не очень удивился запустению жилья, тем более что милицейская служба приучила его видеть разное.
Раздеваться он не стал. Холодно было в доме. Пригрубок еле теплился. На нем ведра стояли с каким-то скотиньим пойлом или месивом.
Холюша засуетился. Он набил пригрубок дровами, и огонь оживел. Из кладовки сала принес, мяса отрубил, отыскал сковороду.
В комнате было сумрачно. Хозяин достал большую лампочку и, вкрутив ее, щелкнул выключателем. Освободив часть стола, Холюша бутылку водки достал, нарезал сала, сказал гостю:
– Подвигайся, пока жаренка поспеет, выпьем за встречу. Сальцем закусим, яичками… За солкой я уж не полезу.
Из железного короба, что на лавке стоял, достал он хлеб. Еще несколько таких коробов с дверцами помещались на полу, на печи.
– Это что у тебя? – спросил Егор.
– Мыши одолевают, – объяснил Холюша. – Прям шубой идут. Аж страшно… Сухари висели в суменке. И вроде покрал кто. Подчистую. Я в магазине духовок набрал, от печек. Все в них сохраняю.
– Кота бы завел…
– Они и его сожрут… Давай выпьем, за знакомство, со свиданьицем.
Выпили, принялись закусывать.
– Сало вкусное, – похвалил Егор. – А хлеб какой-то… С лета у тебя лежит, что ли?
– Хлебушко нам редко возят. На той еще неделе привезли. Вот цвелый и едим. Може, на этой привезут. А сало у меня неплохое. Люди хвалят. Я тебе с собой покладу.
– Как жизнь-то, дед Халамей? – спросил Егор сочувственно.
– Чего жизнь? Жизня неплохая. Хорошо живу, грех жаловаться. Всё есть. Трудюся, вот все и есть. Коровка хорошая, телушка, козочки, птица. Хорошо живу.
– Помногу водишь?
– Да как тебе не соврать. Коз, овечек по сену оставляю. Два десятка, полтора. Гусей, тех… Вон ту весну восемнадцать гусынь сидело. Да сам я на печи сотню вывел. Уж сколь тама… Бог ее знает… Много, – заключил Холюша.
– Ты чего же их, не считаешь? – удивился Егор.
– А чего считать? Рази перечтешь? Индюшек, я знаю, полторы сотни без малого. А гусей да утей… Черт их посчитает. Куры, те самосевом растут. В бурьянах нанесут, на сеннике, в дровах, потом ведут цыплят.
– Ну, ты даешь, – покачал головой Егор. – Иль смеешься?
Холюша говорил правду. Он и в самом деле не знал, сколько у него по лету птицы бывает. Выводили гусят гусыни – на печи в самодельном инкубаторе вылуплялись. Холюша держал их день-другой в хате, потом на базу давал чуток подрасти, а потом гнал с база на волю. Рядом была вода, просторный Холюшин плес. И земли на хуторе хватало. И все долгое лето огромное Холюшино гусиное стадо бродило за дамбой, по выгону, гоготало на своем плесе, перебиралось на чужие, на полях промышляло. Холюша их раз в день, к вечеру, прикармливал зернецом возле двора, чтобы баз не забывали. Здесь, подле база, они и ночевали, а утром с гоготом отправлялись на добычу. И никто их не трогал.
Утки, которых было поменьше, лето проводили на плесе и речке. Но хозяина и баз они знали.
А осенью начинался торг. Продавал Холюша птицу живьем. Гусей по двенадцать рублей, по пятнадцать. Уток, конечно, дешевле. Хорошо платили за индюков. Немного себе оставлял на зиму, для еды. И, конечно, в завод.
– Жаренка готова, – шумно понюхал Холюша. – Счас яичков туда разобьем. Так и живем, Егор, трудимся… – Он набил в сковороду яиц, готовую еду на стол принес, разлил водку. – Трудимся, Егор… В крестьянстве оно так… Кажедённо в работе, беспрерывно… Закусывай, закусывай, мне-то жевать плохо… Надо бы в больницу. Кричи, надо с зубами что-то делать. А нет возможности. Не на кого хозяйство кинуть. Летось так зубы болели, на стенку кидался, а скотину не бросишь. Слава Богу, мать-покойница научила. От зубов дурнопьян помогает. Летом наберешь, точинок нашелушишь, на сковороду их. Они горят, а ты дым ртом глотаешь. Хорошо помогает. Ты ешь, ешь, пока горячее. Не гляди на меня. Вот такая наша жизня, Егор, в крестьянстве…
Холюша замолчал, а потом вдруг спохватился:
– Про себя обскажи… Как живете? Давно ли Фетинью видели? Как она? Не болеет ли?
Егор рассказал о бабке, о своей семье. Разговор шел разговором, но гость никак не мог обвыкнуться в этом жилье. И оглядывал его снова и снова.
Холюша заметил это.
– Живу, слава богу, неплохо, – бодро сказал он. – Здеся по хозяйству управляюсь. А там чистые комнаты, – поднялся он. – Я их зимой не топлю. Дров не напасешься.
Он отворил тугие, прикипевшие двери и позвал за собой Егора.
Тусклый желтый свет озарил мертвую горницу. Все в ней было как у людей. Большая убранная кровать с покрывалом, подушками и накидками. Диван с красным бархатом. Занавески на окнах. Стол под скатертью. Телевизор на полированной тумбочке.
Простучав деревяшкой до середины комнаты, Холюша остановился и горделиво повел рукой:
– У меня все есть. На кровати будешь ныне ночевать. Натопим, расхорошо будет. У меня тута всего много. В сундуках лежит, – указал Холюша на два деревянных, старинной работы сундука. – Там тюли много, одеялов, полотенцев. Костюм добрый. Много всего.
Склепным холодом дышала комната, и Егор поспешил из нее уйти.
– Давай допьем, доедим, – и уже на кухне за столом вспомнил: – А телевизор… Ты чего телевизор не глядишь? Поставил бы сюда…
– Ну его, – махнул рукой Холюша. – Не гляжу. Днем некогда, надо дела управлять. А ночью когда же, ночью спать надо. Нехай стоит. Може, когда-нибудь… Може, вы с женой в гости приедете, поглядите…
– Его уже, наверно, мыши погрызли…
– Да бог ведает, – легко согласился Холюша. – Може, и поточили.
– Ну, спасибо, дед Халамей, – поднялся Егор. – Напоил и накормил, спасибо. Пойду во двор, покурю.
– Кури здеся, ничего…
– Нет, пойду… – Егору не терпелось выйти отсюда. Деда не хотелось обижать, но и сидеть здесь было невмочь. – Может… дров наколоть или еще чего? Мы ж тебя от дела оторвали.
– Да чего дела… Нашим делам счету нет… Пойдем, коли так, – поднялся Холюша. – Попоить скотину надо. Сенца подбросить.
– Ну, вот я и помогу.
Холюша взял с пригрубка ведро. Егор потянулся за ним.
– Не надо… Ты в добром, измажешься. Тута поросенку да корове. Коли хочешь, ведра возьми. Коз да овечек попои, да телка с телушкой.
Едва вышли в чулан, Цыган, почуяв чужого, поднялся на дыбки, натягивая цепь.
– Счас замолчи! – прикрикнул Холюша. – Кому говорю! – И Цыган послушался.
Увидев хозяина, взбулгачилось птичье войско: загоготало, закрякало, закудахтало, хороводом по базу пошло.
– У-ух, прорвы… Жрете и жрете!
– Да-а, – удивился Егор. – Чем же ты кормишь… такую ораву?
– Как чем? Зернецом.
– Сколько же им зерна надо?
– Куды деваться, надо содержать…
– Дают зерно в колхозе?
– Дают, маловато. Приходится подкупать.
Колхоз давал, конечно, каплю того, что нужно было Холюше. Пенсионерские центнер-другой. Но Холюша выворачивался. Осенью, когда раздавали хлеб, Холюша был наготове. В этот день он запасался водкой, самогоном, деньгами. И не отходил от амбаров. Механизаторы получали зерна помногу. И не один, так другой, не другой, так третий, особенно если жены рядом не случалось, оделяли Холюшу, который сдабривал сделку магарычом тут же, на месте.
Холюша в этот день центнеров пятьдесят подкупал.
Егор быстро напоил скотину. Обглядел корову и приплод, козочек посмотрел и вновь удивился:
– Ну, ты даешь, дед Халамей. Ферма целая…
– А чего… Счас призывают, чтобы всего поболе держали. Хлопотно, но куда деваться… Трудюся… Трудюся, Егор. Помочи ждать неоткуда. С утра до ночи. А теперич-ка пора пришла котиться, и ночей не буду знать. Про весну, лето уж не говорю. Тама-а… Делов да делов. Руки обрываются. Одного сена пока накосишь. Такую страсть господню…
Сенокос и вправду был самой тяжкой для Холюши порой. Как-никак, а нога-то одна, другая – деревянная, не больно ловко с ней. И в сенокосный срок Холюша, считай, совсем не спал. Прикорнет иногда на часок. И все. В эту пору он вовсе высыхал и чернел ликом, как головешка. Он свои угодья выкашивал, а потом брал где можно: по лесу, на буграх, за огородами, по степи, в балочках – никакою травой не гребовал, вплоть до осоки. А уж от сена, от запасов своих глядел, сколько в зиму скотины оставить. Кое-кто из молодых, на одну коровенку запасая, жаловался. Холюша косил и косил, днем и ночью.
А оттого что сенцо трудно доставалось, он и берег его. И сейчас, надергав крюком охапку, он не враз его корове понес, а столько же соломы набрал и принялся тщательно перебивать, мешать солому с сеном, да так, чтобы даже мудрая Зорька не смогла сенцо выбрать, а подряд мела.
Егор помогал. Он разбирал оберемок, что бессовестный тракторист привез. Разбивая корку льда и отбрасывая в сторону глудины, Егор добрую солому копешкой складывал, заледенелую раскидывал. Может, солнце пригреет, так обтается. Оберемок большой все же был. Разобрав его, Егор отряхнулся, закурил.
– Ты, гляжу, парень не городской, – похвалил Холюша.
– Деревенский, – ответил Егор. Он жалел старика и вместе с тем какое-то уважение к нему чувствовал. – Да-а, – протянул он. – Многовато ты все же держишь. Не по годам.
– Чего уж… Всю жизнь так… – Холюша с хитрецой улыбнулся. – Для вас, для городских, стараюся. У вас тама не сеяно, не пахано. Асфальты кругом. Надо вас поддерживать. А то, чего доброго, перемрете.
– Нет, – покачал головой Егор. – Все равно много. Ты старый человек, калеченый. Зря…
– Всю жизню так… – повторил Холюша.
И вдруг Егору мысль пришла.
– Слушай, дед Халамей, – сказал он, – ты на пенсию собираешься?
– Сполохнулся… Уж десять лет получаю…
– Да нет… Не то. На настоящую пенсию, на отдых. Чего ты так живешь? Один, неухоженный, ты уж извини, но в доме-то у тебя… Бросай все, ликвидируй скотину свою. А возле нас недалеко домик продают, огород есть. Просят пять тысяч. Есть у тебя столько денег?
Холюша даже засмеялся от такой наивности.
– Ну, есть? – переспросил Егор.
– У меня поболе есть.
– Вот и хорошо. Купи тот домик. Позови к себе Фетинью с Марией. Они, дед Халамей, плохо сейчас живут. Там дочка вторая с мужем, они им житья не дают. Ты дом купи и позови их. И будете жить себе поживать. Будешь обмытым и обстиранным. С родными людьми. Тебе будет хорошо, и им спокойно. Ну, как? Согласен?
– Ух ты, какой скорый… А чего, взаправди Фетинью притесняют? Внуки?
– Обижают. Неспокойно им там.
– Скажи на милость, какая беда…
– Вот и помоги ей. Родная же сестра. И Мария с ней приедет. Она помоложе. Будет за вами глядеть. Соглашайся.
Холюша помолчал, потом, вздохнув, сказал:
– Дюже ты скорый. Раз-два – и лататы.
А Егору этот только что пришедший на ум замысел все более и более нравился. Жена давно говорила о матери и бабке, что надо бы устроить их как-то, помочь. И вот теперь все могло сложиться по-доброму. И этому старику будет хорошо рядом с сестрой да племянницей. И женщинам он будет подмогой. Правда, теща Мария была с характером. Да как знать… Поживут, притрутся. Но Егор понимал, что настаивать и торопить деда Холюшу нельзя. Не такое это простое дело, чтобы в один час решить. И он лишь сказал:
– Подумай, дед Халамей, подумай хорошенько. Может, и надумаешь. – А про себя Егор решил приехать и раз, и другой, а может, и бабку Фетинью привезти, но добиться своего.
Издали заслышав голос своей машины, Егор начал прощаться.
– Уезжаешь? Да чего ж ты? – всполошился Холюша. – Тута бы и ночевал. Гуся бы сварили, у меня и водочка еще есть, поговорили бы по-родственному.
– Служба, – коротко ответствовал Егор. – Надо ехать.
Машина уже подбегала ко двору. Но Холюша успел-таки добрый ломоть сала принести и мороженую гусиную тушку.
– Зачем? – отнекивался Егор. – Не надо.
– Бери, бери. Отвезешь гостинец. Скажешь, от деда Холюши. Похлебаете гусиной лапши. А то был в гостях и пустой уехал. Так не положено.
Егор уже попрощался, подарки в машину уложил и вдруг вспомнил:
– Вот что, дед Халамей, люди говорят, ты деньги дома в какой-то гармошке держишь. Это дело твое. Но лучше в сберкассу отвези. Сам понимаешь. Нагрянут снова друзья…
– А вы их изловите… А людей не слухайте… Люди наплетут…
– Смотри. Мое дело посоветовать, – сказал Егор, усаживаясь в машину. – Бывай здоров.
Холюша недолго глядел вослед уходящему газику и вернулся на баз, начал в курнике чистить. Чистил, чистил и вдруг услышал, будто коза покряхтывает. Услышал и проверить пошел на козий баз. А пришел – Белобокая уже опросталась.
Холюша козленка забрал, в хату понес. Голова у козленка была большая. «Козел», – с досадой подумал Холюша. Но против ожидания козочка то была. Холюша закутал ее в мешок, к пригрубку положил. Козочка тонко закричала, высовывая длинный узкий язык, и заворочалась, пытаясь освободиться, встать на ноги.
– Полежишь, тогда тебе матерю приведу, пососешь…
И ушел Холюша на баз. Он чистил курник, ломом отбивая толстую кору слегшегося помета. Потом все вывез на огород, снова в курник вернулся, насесты поправил, солому в гнездах сменил. И лишь тогда вернулся в дом.
Козленок уже выпростался из мешковины и топотил по полу. Мекекал жалобно, хватал что ни попадя, пытался сосать. Холюша привел Белобокую. Козленок тут же кинулся к матери, начал вымя искать. Он искал его везде: под бородой, возле шеи, у передних ног, на брюхе и в положенном месте, да не находил. Белобокая лизала его, сдержанно, любовно помекивая, но помочь не могла.
Холюша начал сердиться:
– Чего это ты нецапучий такой, а? Поухватистей надо быть… И ты, – обругал он Белобокую, – крутишься как черт. Молоденькая, что ль…
Дело заходило к вечеру, возиться было некогда. Холюша завалил козу и почти силком всунул козленку сосок вымени в рот. Пососал козленок немного, с тем козу и выпроводили.
– Переморишься, – сказал козленку Холюша. – Будешь поухватистей…
Так оно и случилось. Поздно вечером, обделав все дела, Холюша снова привел Белобокую. Голодный козленок быстро вымя ухватил и до отвалу насосался. А сытый улегся на дерюжку возле пригрубка и заснул.
Готовился ко сну и Холюша. И теперь, перед тем как спать лечь, он вспомнил про Егора. Понравился ему новый внук. Хоть и милиционер, а не гордый и, видать, работящий, не боится руки измазать. И о сестре Фетинье вспомнил Холюша, пожалел ее и подумал, что, может, и вправду уехать ему с хутора, купить тот домик, о котором Егор говорил, вызвать сестру и жить себе поживать, покоя старые кости. «Сидеть будешь на лавочке, – вспомнил он слова Егора, – да семечки грызть». И сразу привиделся Холюше какой-то старый человек, с редкой козлиной бородкой, с батожком в руках. Сидел тот человек на лавочке, неподвижно сидел, и подсолнечная шелуха путалась в его бороде. Наверное, Холюша когда-то видел такого старика, но забыл. Наверняка видел, уж очень явственно он представился: с батожком, с бороденкой, и шелуха в ней. И Холюша засмеялся.
Но следом пришла иная, умная мысль: «Пусть все: сестра, внучка и Егор-милиционер приезжают сюда, на хутор». Эта мысль была так хороша, так правильна и очевидна, что Холюша удивился: почему раньше до нее не додумался ни сам он, ни Егор. Ведь дом и все хозяйство здесь, на хуторе, а там где-то, там ничего нет. И у Фетиньи за душой ничего нет. И у Егора с внучкой одни только гуни. И конечно, глупо, немыслимо глупо было бы бросать такое поместье, такую землю и куда-то идти, на чужую сторону. Последний недоумок такого не сделает, не то что добрый хозяин.
А вот переехать всем сюда было бы славно. Егор стал бы участковым наместо Парыгина, ведь тот совсем уже старый. Бабы по дому бы глядели, управлялись с огородом. И сам Холюша еще в силах. А с Егоровой помощью… И всплыло в памяти далекое-далекое время, когда в этом дому совсем молодой Холюша счастливо жил и работал с отцом-матерью, братьями Петром и Егором, с сеструшкой Фетиньей…
Так сладко было вспоминать об этом и думать о новом житье, которое будет, о новом, но таком же счастливом…
4
Во вторник за полдень привезли Холюше дрова. Привезли и на забазье кучей свалили. Довольный Холюша, кинув все дела, принялся это добро разбирать: ровные дубки-стояны волоком тягал в сарай, слеги тут же костром ставил, корявое да неподъемное на месте оставлял – пилить.
Полегоньку стемнело. Солнце ушло, и слабый примороженный румянец на горизонте выцветал на глазах. Серая дымка наползала с полей на хутор, и первые мерклые огоньки уже затеплились в домах.
Закончив возиться с дровами, Холюша зажег фонарь и на баз вошел, не зная, с чего начинать. Птица уже угомонилась на насестах и полу и встречала его сонным квохтаньем, погакиванием, криком. Козленок в дому, конечно, оголодал, и Холюша, ухватив Белобокую за рог, повел ее. Еще в чулане, услышав тонкое мемеканье, коза откликнулась и кинулась вперед, чуть Холюшу на землю не повалила.
– Кормитесь тут сами, разбирайтеся… Некогда с вами, – сказал он, входя в дом, и, прихватив полбуханки хлеба и остатки щей в чугунке, понес еду Цыгану.
Потом он сена задавал всей скотине, запирал ее. К той поре козленок уже насосался, и Холюша Белобокую повел на место. А в это время в катухе начала котиться молодая козочка. Холюша и не думал на нее. Проверял ведь недавно, вымечка, считай, не было, а вот… Котилась она первым, трудно котилась… Козленок неправильно шел, ножками. Холюша фонарь в катухе на столб повесил и стал козе помогать.
На приплод он уже не рассчитывал, бога молил, чтобы коза живой осталась. Но наконец она опросталась мертвеньким, и Холюша вздохнул облегченно.
Дома, поставив фонарь на пол, он начал растапливать пригрубок. Свет не включил, запамятовал. Холодно было в хате, и хотелось есть, горячего.
В железном коробе оказалась жаренка. Он достал ее, пристроил на плите. Туда же, в сковороду, и хлеб положил, чтобы согрелся. От огня и тепла зашевелились в подпечье курята. Холюша вспомнил, что не кормил их с утра, отодвинул заслонку и насыпал на пол пшенца и хлеба, может, поклюют. Водички принес.
Тихо было в доме, лишь мороз изредка в стенах потрескивал да шуршали и попискивали мыши. Холюша сидел у пригрубка на скамеечке, втянув вперед и здоровую ногу, и деревянную, морил его сон. Жаренка в сковороде начала потрескивать, разогреваясь.
И тут залаял Цыган. Холюша прислушался: нет, то не кошка была, не чужая собака, а кто-то другой. Цыган злобно, взахлеб лаял и лаял в сторону забазья. Глухой был звук, значит, туда он лаял, в огород.
Не хотелось вставать, и страх понемногу начинал студить душу. «Вот сейчас перестанет, вот сейчас, – гадал Холюша. – Може, лиса забрела, а он чует ее…».
Но то была не лиса. Собака лаяла на человека. Холюша научился понимать Цыгана. Сейчас тот человека чуял, а может, и видел острым глазом во тьме. И звал хозяина. Нужно было вставать.
Холюша поднялся, взял фонарь и потом поискал возле печки какое-нибудь оружье. Но ничего там не было, кроме старых ухватов.
Цыган лаял настойчиво и злобно, призывая хозяина. Холюша вышел из чулана на черное крыльцо и, подняв фонарь над головой, крикнул во тьму:
– Кто там?! Что за человек?!
Если кто-то из хуторских пришел – хотя в забазье им делать нечего, – если хуторские, по нужде, то отзовутся. Но никто не отозвался. И Холюша повторил:
– Кто там?!
Теперь он не ответа ждал. Он голосом хотел сказать, что здесь хозяин, не спит, и потому лучше чужим людям убираться прочь.
Цыган, услышав хозяина, на мгновенье замолк, а потом снова начал лаять. Он уже не бросался, а лишь настойчиво лаял, указывая.
Потянувшись, Холюша поглядел через забор: у Михаила окна светились. И тогда он пошел через двор к Цыгану, к плетню. Собака метнулась к хозяину и, встав возле него, негромко, сдержанно порыкивала, взгляда не отводя от забазья.
– Кто там?! – снова спросил Холюша, поднимая над головой фонарь. – Что за человек?!
Тишина была ему ответом.
Холюша отворил воротца и вышел на баз. Белел снег, темнели костры жердей, а за ними скирд сена. И черной тучей стоял поодаль сад. Холюша двинулся тропкой и здесь, прямо-таки в двух шагах, почти наткнулся на человека. Тот стоял возле костра жердей и потому был раньше не виден. Он стоял неподвижно и молча.
– Ты кто такой? – возвышая голос для смелости, спросил Холюша. – Чего здесь потерял? – Он вперед выдвинул фонарь, но светом незнакомца не достал и опустил его, за спину завел, чтобы себя меньше освещать.
Человек шаг вперед шагнул и забормотал что-то невнятное.
«Пьяный… – подумал Холюша. – Вроде нет». Он не курил и всегда издали чувствовал запах спиртного.
– Не разберу ничего… Латошишь, как незнамо кто. Чего надо, толком скажи?
Человек стоял, угнув голову, шапка его была насунута низко, уши опущены.
Человек бормотал-бормотал и вдруг, повернувшись, кинулся бежать прочь. Бежал он не быстро, спотыкаясь на паханине огорода, вниз, к садам. Холюша заспешил вслед. Человек свернул правее, туда, где на берегу речки густо росли талы.
– Куды тебя черти несут! Там нехоженое!
Холюша остановился. Человек, миновав полосу белого снега, пропал в черной стене талов. И у Холюши от души отлегло. Как-то сразу спокойно стало, и страх прошел. «Пьяный? Вроде не чутко… – думал он. – А бельмечет по-пьяному».
Поглядев еще раз в ту сторону, где пропал незваный гость, Холюша повернул к своему двору. Миновал сенник, возле костра жердей остановился. Негромко, с подвывом, подал голос Цыган, беспокоясь о хозяине.
– Здеся я, здесь, – отозвался Холюша.
Тихо было. Белый снег лежал. А над землей – широкий, мощенный звездами грейдер тянулся незнамо куда. И кто-то невидимый скакал и скакал по нему, высекая все новые и новые огни звонкими подковами о звездный кремень. И клубы и вихри серебряной пыли вздымались и катились, оседая, по темному небу и до самой земли.
Снова, беспокойно, подал голос Цыган.
– Иду… – сказал Холюша и успел лишь чуть повернуть голову, не услышав, а почуяв какое-то движение рядом.
Но было поздно. От удара он не ушел. Лишь успел закричать пронзительно и страшно, как умеет кричать перед смертью живая душа.
И тут же еще один вопль прорезал тишину. Это Цыган, услышав крик хозяина, рванулся изо всех сил, оборвал звенку цепи и, махнув через плетень, со звериным воем кинулся на помощь. Их услыхали.
Соседа Мишку растолкала жена. И он, сунув ноги в валенки, с ружьем выскочил на крыльцо. Для острастки лупанул с обоих стволов в небо. Потом накинул телогрейку, перезарядил ружье и побежал. Жена бросилась к соседям.
Мишка подбежал к Холюшиному дому. В окне горел свет. Но двери и воротца на баз были заперты.
– Халамей! – закричал Мишка. – Ты живой там?! Но лишь малый козленок жалобно блеял в чулане и дробно стучал копытцами. Да на базу волновались, гогоча, гуси.
Можно было перемахнуть через забор, но мешало ружье, а без него Мишка лезть боялся: мало ли кто там сидит. Наконец подоспели люди, отворили воротца на баз.
Дверь на черном крыльце, ведущем во двор, была растворена; и та, что из чулана на кухню вела, – тоже настежь. А на кухне, в Холюшином жилье, все было вверх дном перевернуто: валялись железные короба, какое-то тряпье с кровати, опрокинуты стулья, распахнуты в горницу двери, и там тоже горел свет. И малый черный козленок мыкался на нетвердых ногах и блеял жалобно.
Холюшу нашли на забазье. Рядом с ним чернел на снегу кобель Цыган. Хозяин был жив. Его лишь оглушили. А когда в дом внесли и побрызгали водой, он пришел в себя. Опамятовался, сел на кровати, диким взглядом обвел родные стены, людей и тот погром, что царил вокруг, потом сполз с кровати и, постанывая, держась за голову, пошел.
– Нельзя тебе! Лежи! – пробовали остановить его люди.
Но он прошел в открытые двери горницы, огляделся: замки на сундуках были целы. Потушив свет, Холюша вернулся на кухню, и беспокойный взгляд его стал бегать из угла в угол.
– Гармошка… Гармошка где?.. – тихо проговорил он. – Вот здеся была.
Гармошки, которая обычно хранилась в красном углу, на лавке, в деревянном коробе, сверху клеенкой прикрытая, знаменитой Холюшиной гармошки не было. И Холюша, вновь потеряв сознание, грохнулся об пол.
Видно, не зря про гармошку говорили и зарились на нее не зря.
Холюшу снова уложили на кровать, водой попрыскали, виски натерли, и он оживел.
Люди помаленьку разошлись. При Холюше остался Мишка-сосед с другом Николаем. Они пригрубок топили, играли в карты, попивая Холюшину самогонку.
А люди пошли по домам и долго еще не спали, прикидывая, сколько денег держал Холюша в мехах гармошки, и ругая его за глупость.
К утру Холюша поднялся. Он долго примеривался, прежде чем с кровати слезть, но все же встал. Из-за печи вытащил давешний, еще материн, но добрый батожок. И зачикилял на двух деревянных и одной живой, нетвердой ноге.
Во дворе было тихо. Не загремел цепью, не встретил его Цыган.
– Где ты! – позвал кобеля Холюша и попенял: – Хозяин на мертвой скамье лежит, а ты зорюешь.
Лишь гуси отозвались гоготом да просяще мыкнул бычок. Встревоженный Холюша поспешил к будке. Цепь была оборвана. А глянул за плетень, и словно наждаковый стылый ветер просек его до сердца.
Тело Цыгана закоченело. И Холюша оттянул его с видного места, соломой прикрыл. А сам вернулся в хату, снова лег и лежал до той поры, пока не засветлело окно.
На полу, возле кровати, давно и жалко причитал козленок. Пора его было кормить. Да и вся скотина уже заждалась. Ведь она не ведала про Холюшино горе. Глупая была.
К полудню приехал Егор, с тем же человеком и на той же машине.
– Живой, что ли? – здороваясь, спросил он.
– Отвел Господь смертушку, – со слезой пожаловался Холюша. – Чуток… и лежали бы на забазье две дохлины. Спасибо, добрые люди…
Милиция Холюшу расспрашивала, он отвечал и плакал не переставая.
– Цыгана порешили… Теперя таких кобелей и в завете нет… С ним я горя не знал. Видать, не дюже вы их на кукан сажаете. В старое время, бывало, поймают, отведут на плесо да головой в студенку. Другие не позарятся. А ныне чего… Пластают добрых людей, толочут их до смерти…
– А про гармошку-то я тебя предупреждал, – сказал Егор, – ты не послушал.
– Чего ты меня упрекаешь? Я – старый человек…
– Та-ак… а в гармошке чего было? Чего ты там хоронил?
Холюша молча переводил глаза с одного милиционера на другого.
– Так что было-то? Деньги были?
Стуча деревяшкой, Холюша кинулся в красный угол.
– Вот тута она лежала… Чтоб им заглонуться. – Он откинул в сторону ненужную теперь клеенку, в короб пустой поглядел и сел рядом.
– Так были там деньги?
Помешкав несколько, Холюша ответил:
– Были.
– Сколько?
– Откель я знаю…
– А кто же знать будет? Не мы же туда складывали.
Холюша засморкался.
– Я старый человек… Замрачается ум… Да такой страх принял, выпужался до смерти… Рази я упомню, ребяты… Да по голове дюбнули… Прям как паралик вдарил…
– Ну, хоть много было денег?
– Много… много… – закивал головой Холюша.
– Ладно, – сказал Егор. – Не горюй. – И шепнул товарищу: – Не будем пока… Я потом сам все узнаю.
Они снова по огороду лазили, по низам, за речкой, потом уехали на машине. А вернулся Егор один, когда Холюша через силу на базу ковылял.
Егор старика от дела отставил, сам скотиной занялся, а ему приказал в хату идти и лежать. Но Холюша остался стоять посреди двора, глядел за Егором, подсказывал. Потом они вместе в дом пошли.
– Могешь хозяиновать, – похвалил Холюша. – Забрал бы свою семью, да Фетинья с дочерью нехай едет. Все бы сгалталися да ко мне, на хутор. Дома у меня большие. Жили б да поживали. Тебе бы здесь работа нашлась, участковым. Наш-то Парыгин совсем старый. Неплохо б зажили.
Егор засмеялся.
– А я ведь всурьез, – обиделся Холюша.
– Всерьез? – удивился Егор. – Чего это ты голову себе забиваешь?
– Это почему так?
– А потому… Я – не вольный казак. Служба. Сюда меня не пошлют, и слава богу. Делать здесь нечего, разве что самогон пить. У меня семья, о ней надо думать. У вас на хуторе ни школы, ни больницы. Чего случись, фельдшера и того нет. Так что не забивай себе голову, по-умному рассуди.
– Оно и ты не дюже по-умному раскладаешь, – не согласился Холюша. – Мы век тута прожили. И неглупые люди с нашего гнезда вылетали. Марюши Карагичевой сын, большой военный, чуток не генерал. На машине ездит. А из наших, из репанцев… Достиг. А ежли болезня какая… Меня мать всему обучила, лучше докторов. И скотину могу, и людей. У кого хоть спроси. Малым детям вот от поносу гусынка хорошо помогает, от желудка еще крушина… Колютка белая тоже…
Холюша многое мог бы рассказать, но, поймав безразличный Егоров взгляд, понял, что попусту он льет. Не приедут. И Егор не приедет, и сестра Фетинья, как бы худо ей ни жилось. Они уже обвыклись с другой жизнью, и назад им ходу нет.
А позднее, ночью, когда Егор уехал, Холюша лежал и думал. Уже поздно было, а он – небывалое дело – заснуть не мог. Может, потому, что целый день почти ничего не делал и праздное тело не просило отдыха.
Он лежал и думал, и как ни раскладывал, а лишь одно выходило: надо Егора слушать и уезжать. Старость подступала, и нечем от нее было заслониться. Приди сейчас лихой человек и бери голыми руками. Цыгана порешили, и некому теперь Холюшу оборонить. Может, сейчас, когда он лежит колодой, уже хозяйничают на базу чужие люди, под гребло все гребут. При мысли о ночных гостях Холюше сделалось страшно. Он прислушался и вроде услышал какие-то звуки на воле, то ли чьи-то шаги, то ли скрип отворяемых ворот. И Холюша сжался под одеялом, дыхание притаил. А минуту спустя, когда отпустил его этот внезапно подступивший ужас, Холюша ясно понял, что надо ему уезжать. Уезжать. И Господа Бога благодарить за то, что он Егора подослал. Великое ему спасибо, что смилостивился и хочет старость его успокоить. И Господу спасибо, и Егору.
Низкая красноватая звезда глядела в мутное, не затворенное ставней оконце. Пригрубок не затухал. Временами, прогорая, там рушился уголь, и багровый отсвет пробивался из поддувала. Мыши ходором ходили, с писком и возней.
Холюша поднимался, задергивал шторку. Но вновь, уже над занавеской, и снова в упор, светила ему низкая звезда. И не было сна. И гнездилось в голове сто раз думанное.
И чтобы не лежать без толку, не маяться, Холюша решил делом заняться. Пошел он с фонарем в сарай, нагреб полный мешок кукурузных початков, а в доме, возле пригрубка, корыто поставил и начал лущить в него ядреное кукурузное зерно. На новое место кукурузу с початками не с руки возить, а чистое зернецо меньше места займет.
На шум и свет козленок глаза продрал. Проснулся, поднялся и начал возле хозяина тереться, мекекать да вымя искать.
– Чего встал, прокуда? – спросил его Холюша. – Спал бы да спал. Ложися.
Но козленок под руки стал лезть, мешаться.
– Какого тебе беса? Ну, на, – сунул он козленку палец. Козленок носом ткнулся, фыркнул. – Не нравится? Середь ночи тебе козу весть? Да? Гляди, счас… Скоро вот уйдешь на чужой баз, там тебя живо… Это не у меня, в тепле да сытости. А новые хозяева тебя враз на соломку посадят. Вот тогда запоешь матушку-репку. Как? – спросил он козленка, наклоняясь к нему. Тот внимательно глядел на хозяина. – Не веришь? А вот поглядишь. Скоро, брат, скоро ликвидироваю вас всех. А сам на спокойную жизню уйду. Да… Чего глядишь? Не хочешь к другому хозяину итить? Э-э-э, ты, гляжу, не глупова десятку. Смысленый…
Сыпалось и сыпалось из-под пальцев сухое зерно. Терся возле ноги и глядел на хозяина козленок. А Холюша говорил и говорил:
– Куды деваться? За пазухой вас держать не будешь. Вам же сенца надо, травочки по лету. Весна найдет, снег потает, ты и пошел пасться. Вот это жизня. А тама огород. Негде вас пасть, негде. И на зиму сенца не добудешь. Одно слово – город. Я сам на ту весну на базар зерно возил, пять чувалов. Радовался, хорошие какие цены. До сорока копеек за кило. Во как… А ныне слезьми плакать приходится. Как с такими ценами птицу держать? Золотая получается яичка. А ути, прожористые черти, с хозяина и вовсе штаны сымут. Вот тут и гляди… Хошь не хошь, а придется вас в чужие руки отдавать. Не реви… Не тебя одного, всех… Всех попродам… Останусь яко наг, яко благ. Цельный день буду сидеть на лавочке, как мытая репа, да семечки грызть. Во как! – засмеялся Холюша. – Во какая жизня пойдет! Не хотел? А чего, куплю, как Петро Васильич, эту… фуражку, натяну на калган. В руки тростку магазинную. И пошел, – Холюша вновь рассмеялся, представив себя в белой полувоенной фуражке и с красивым фабричным батожком.
Был такой мужик на хуторе. Феклуня на базар ездила и привезла жениха с фуражкой и красивым костыликом. Он голубей водил, фуражку свою мелом чистил да втихую за молодыми девками прихрамывал. Но величали его Петром Васильевичем, не иначе.
– Вот так… – продолжал объяснять Холюша. – В карты зачну играть. А как же… В лото. Одно слово – пенсионер. Хватит, наработался, слава тебе Господи… Руки уж не владают. С младости трудюся. Бывало, ребята в алданчика играют да в генерала, а я все трудюся. Да-а… Вот как ты был, несмысленый, а уж телят пас, гусей… Вот тебя бы счас взять запрячь и воду, например, возить… А-а-а, не нравится? То-то… А я вот с той поры рук не покладаю.
Текло из-под рук легко зерно, козленок, завороженный его шелестом и мерной Холюшиной речью, прижался теплым боком к ноге и, подремывая, слушал.
– Сеструшка со мной будет, Фетинья, и дочеря ее. Та молодая… Доглядать будет за нами. Егор рядом, он все же при власти, милиционер. Не всякий на нас посыкнется. А я, може, кролов зачну водить. Говорят, плодущие…
Так и шла у них беседа. Потом Холюшу ко сну начало клонить, и он свою работу оставил, поднялся. Встревоженный козленок тут же запричитал, начал мыкаться по кухне, ко всему цеплялся, припадая на передние коленки, вымя искал. И Холюша пожалел его.
– Матерю захотел? Ну, ладно, счас приведу. Уж напоследок… Чтоб подоле меня поминал. Такого-то хозяина тебе сроду не видать.
Холюша сходил на баз, привел Белобокую.
Козленок кинулся к матери, с ходу сосок уцепил и чуть было не захлебнулся густым сладким молоком. Коротко перхнув, он приладился к струе, зажмурился от удовольствия, и мало ему показалось молока, мало. И он поддавать начал в нахолодавшее вымя. Он поддавал и пританцовывал, и короткий заячий хвост его ходором ходил от нетерпения.
А Холюша с легкой улыбкой глядел на козленка. Он всегда жалел маленьких. И вдруг пришло в душу какое-то неясное волнение. «А ведь когда-то и я вот так… у матери… Не знал ничего, не ведал… Дудонь да дудонь…» Но эта странная мысль сразу оставила его. Может быть, потому, что Холюша не мог себя представить младенцем. Ему казалось, что он всегда был вот таким: в треухе и телогрейке, с деревянной ногой. Хотя нет… Холюша помнил себя. Да, помнил малым пацаном.
Вот они картошку с матерью окучивают. Мать тянет плужок, а пацан за чапигами. И норовит вырваться, вывернуться плужок. Мать неровно тянет, рывками. Руки немеют, дрожат…
А вот он вместе с отцом, и косенка у него своя. И перепелка, в первый раз так близко увиденная перепелка с выводком… Вот она уходит от него по прокосу. И Холюшка спешит за ней. А птица неловко, боком, раскрылатившись, с жалким клекотом, подпрыгивая, уходит. Как ясно все видится! Голенастые перепелята, красноватая курочка, неловко скачущая по валам травы… И отец смеется…
А дальше… Что же дальше?! Почему там нет ничего. Ах, есть, есть… Вон мужик в защитной, не обмятой еще гимнастерке… Вон он мелькнул: раз – и все… Где это было? Мелькнул и ушел… А потом?.. Ничего больше… Только серая телогрейка да вечный треух. Да нога деревянная… И ничего больше нету. Только мать, старуха с худыми черными ногами, в подоткнутой юбке… Бредет и бредет по мелкому плесу с хворостиной в руках… Птицу гоняет… А еще? Снова треух и телогрейка… А еще?.. Снова мать бредет… А еще? И нога деревянная…
И вся жизнь. Вот она, на один огляд, скупо отмеренная Богом. А может, и хватит?..
– Эй ты, может, хватит? – окликнул Холюша козленка. – Или ты на всю жизнь уцепился? Так-то можно…
Словно усовестясь, козленок отвалился от вымени, и не было даже сил благодарно мекнуть. Нетвердо ступая, он подошел к пригрубку и улегся, аккуратно уложив длинные ломкие ноги. Прижался к теплому печному боку и тут же задремал. И уже во сне он снова сосал, почмокивая, и иногда тельце его вздрагивало…
Холюша улыбнулся, позавидовал: «Ну и жизня у тебя, парень…» – и, ухватив Белобокую за крутой рог, потянул ее на баз.
После этой ночи переезд стал делом решенным, и пришло время иных забот. Первым делом купили дом, который Холюша обсматривать ездил. Прежний хозяин согласен был на рассрочку. Но Холюша, удивив Егора, все разом заплатил, и Егорова жена тут же укатила за Фетиньей и матерью.
Своим чередом шла продажа. Телку забрали хорошие хозяева в Евлампиевку. Трех баранчиков прирезали, на базар свезли. Бычка сдали в кооперацию. Хорошо бычок вытянул, считай, зимник был. Гадали об овечках: то ли всех сбывать, а может, себе оставить, чтоб доточили сенцо, а уж потом – на мясо. О козах голова не болела: с этих в самый конец пух чесать, а потом в день разберут, только шумни. Птицу изживать тоже трудов не стоило: секи им головы, щипи да морозь, а там – потихоньку на базаре разойдется. Заботила лишь корова: в худые руки Холюша отдавать ее не хотел, но не враз и охотники на нее находились, все ж в годах была. Но Холюша знал, что купят, не нынче, так завтра. Заводу Зорька всей округе известного, а годы что… Зубы еще не сточились, не один и не два года проходит и молока будет давать побольше иных молоденьких. Так что нужно было лишь подождать, пока слух о продаже по хуторам разойдется.
Вот и ждали. А между делом понемногу вывозили к новому месту кое-какое добро: из горницы кровать, стол со стульями, телевизор. Все это Егор делал.
Катился февраль, подходила весна, дело шло к окончательному переезду.
5
В конце недели, в пятницу, подъехала к Холюшиному двору машина. Сидели в ней Егор да жданный покупатель, новый агроном. Холюшину Зорьку он глядел и решил брать ее. Увидев вылезающего из машины Егора, Холюша прямо с крыльца закричал:
– Егор, Егор! Счастья нам какая привалила! Какая счастья! Ты поди, погляди!
Егор ничего не понял.
– Какое еще счастье? – поморщился он. – Вот покупатель приехал, – показал он на агронома. – Бабка Фетинья с Марией поселились и тебя ждут… – начал он, и умолк, и стал глядеть на деда.
Холюша был явно не в себе: шапка у него на сторону сбилась, глаза шалые сделались. И он не слушал Егора, нет, он свое толочил:
– Счастью! Такую счастью Бог послал… – твердил он. – Вчерась-ка в ночь, такая счастья… Пойдем в дом, поглядишь, – хватал он Егора за рукав, за полу шинели и тащил за собой.
– Какое еще счастье? – недоуменно переглянулись Егор с агрономом.
А Холюша уже в дом спешил, постукивая деревяшкой.
– Пойдем, поглядишь, пойдем, – радостно бубнил он. – Привалила счастья…
Егор, агроном и даже шофер, заинтересованные, пошли за Холюшей.
В кухне горел яркий свет. В углу, возле дверей горницы, на соломе стоял врастопырку и глядел на вошедших теленок. Холюша кинулся к нему.
– Вот она, счастья! Вот она, какая счастья! Гляди, Звезда народилася! Звезда!
Егор рассмеялся, за ним агроном, шофер их поддержал: «Ну и дед…»
– Отелилась, что ли, Зорька? – спросил Егор. – Ну и слава Богу.
– Отелилась… – недоуменно повторил Холюша и руками всплеснул. Его зло начало разбирать. – Да ты хоть глазами-то видишь, кого она принесла? – в сердцах проговорил он и выкрикнул: – Звезду принесла!
– Ну, Звезда, – тоже начал злиться Егор. – Ну, телок… Не пойму, чего ты прыгаешь. А кого она должна была принести? Козу, что ли? Снесла курочка яичко, не простое, а золотое…
– И-и-и, – укоризненно протянул Холюша. – Доумился… Козу… – но потом вдруг понял, что эти люди – Егор, новый агроном и шофер, – они ведь не знают ничего и потому лишь глазами на него лупают. Он вдруг понял все это и просиял. – Да вы же несмысленые! – счастливо рассмеялся он. – А я перед вами… мечу. Вы же и близочко ничего не знаете. Садитесь, Христа ради, садитеся… Счас перескажу… – Он повернулся к теленку, ласково тронул его. Тот мыкнул и, взбрыкнув задними ногами, подпрыгнул на месте. – Вот ты правильно сказал, Егор, золотая эта яичка, золотая телочка, – наставительно произнес Холюша. – Таких телочек и в свете нет, – говорил он торжественно и серьезно. И слушали его всерьез, насторожась. – Не вложу в память, говорил я тебе, наверно, говорил, да у тебя скрозь пальцы протекло. Наша Зорька кровя свои ведет от Звезды, – поднял Холюша руку и пальцем в потолок указал. – А та Звезда была даве еще, это еще в войну, в Назмище. У Митрони Бочкарева. Откудова та Звезда взялась, не знаю. Бог дал. Та Звезда была молоком налитая. По цебарке за раз давала. И доилася чуть не весь год. До самых, до самых… Заливала Митроню молоком. Вот как! – победно оглядел всех Холюша. – У нас по хуторам всякие коровы случались. А Митронина Звезда – из всех знаменитая. Сколько лет-годов прошло. Давно уж косточки погнили. А помнят Звезду, все помнят добрые хозяева, какие живы. От той Звезды по хуторам племя пошло. Неплохие коровки. Как наша Зорька. Но вот в Звезду ни одна не удалася. Сколь люди ждали, а вот нет такой, да и все. Не дал Бог. Ни у Бочкаревых, ни у других хозяев. – Холюша замолк, а потом сказал шепотом: – А меня Господь наградил… За труды мои… – всхлипнул он. – Послал… Глядитя… – и указал рукой на телочку. – Масть чистая, светлая… Лобик белый, – тронул он рукой белую пежину. – Чулочки белые, – нагнувшись, указал он. – Хвост до самой репицы белый! – закончил он торжествующе. – Все чисточко при ней, без подмесу!
Слушатели, ошеломленные не столько Холюшиными доводами, сколько тоном, молчали. Первым Егор опамятовался, спросил:
– Погоди… так что, одна она, что ль, такая, со звездой, с чулочками, с хвостом?
– Взошло наконец, – язвительно ответил Холюша. – О чем цельный час талдычу. Вот была Звезда Митронина, а ни от нее, ни посля чисто никто в нее не удавался. А Зорюшка наша постаралася напоследок, хозяина отблагодарила… – снова расчувствовался он и даже заслезился. – Отплатила мне за все мои заботы. За то, что кормил ее и поил. О себе так не заботился, как об ней.
– Понятно, – сказал Егор. – Теперь все понятно. – И к агроному повернулся: – Чувствуешь, чего тебе отдаем? Особый с тебя магарыч?
– Не заржавеет, – смеясь, ответил тот и шагнул к теленку.
– Не отдам! – накрест растопырив руки, встал перед ним Холюша. – Не подходи!
– Ты чего, дед? – удивился Егор. – Он же ее покупает.
– Меня, меня Бог наградил! – выкрикнул Холюша. – Рази я ее в чужие люди отдам?! Сколь я ее у Бога выпрашивал! И послухал меня Господь, на мои слова сжалился. Да неужели я такую золоту в чужие руки отдам?! Да я голодать буду, телешом ходить, а ее взращу! По травиночке, по былиночке буду сбирать, а она сытой будет! А она потом такого молочка нам даст, сладимого из сладимых! Она всех нас прокормит, золотанюшка… Зальет, зальет нас молоком! Не зря старые люди и счас поминают Звездочку! Золотанюшка… – повторил Холюша и повернулся к дорогой своей телочке и глядел на нее глазами, полными слез.
Агроном, с ноги на ногу переступив, откашлялся и пошел из кухни. Следом за ним шофер. А уж за ними Егор выбежал.
– Подожди… Вы куда?
– Да куда… – ответил агроном, разминая и закуривая сигарету. – Куда же… От ворот поворот.
– Брось ты… – сказал Егор. – Это он так, с ума сходит. Сейчас я поговорю.
– Подожди, – остановил его агроном, – покури. На, закуривай. И не суетись. Не продаст он сейчас корову. Не знаю уж, золотая она или серебряная… Но ты же слышал?
– А куда ж он ее денет? В карман, что ль, возьмет? Нам же переезжать… Сейчас я его… – и он снова было шагнул к крыльцу.
И снова его остановил агроном:
– Не сепети… Сейчас не трогай. Скажи, продаст? – спросил он у шофера.
Тот отрицательно головой покачал и сказал:
– Не похоже… Ему втемяшилось. А вообще-то, – добавил он, – про эту Звезду, про назмищенскую, я тоже слыхал. Не упомню, вроде от матери. Но что точно, то точно, была такая корова. Старые люди знают.
– Вот так, – поглядел на Егора агроном.
– Да ерунда все это, – не сдавался Егор. – Какая бы она ни была, дом-то куплен. Деньги он заплатил – десять таких коров можно купить. Стадо целое! Поняли? Дурит дед. С ума сходит. Никуда не денется. Переезжать все равно надо.
– Ладно, – сказал агроном. – Вы тут меж собой разберитесь. Корову я, конечно, взял бы. Тем более… – засмеялся он, – дыма без огня не бывает. Конечно, когда она еще вырастет и чего… Но интересно. Ладно, мы поехали, а ты с ним толкуй.
Еще долго стоял, провожая взглядом машину, курил и вроде успокоился, а уж потом в дом вернулся.
– Ладно, с коровой-то… – со вздохом сказал Егор, усаживаясь. – Ты чего и себе, и людям головы морочишь. Приехал человек, покупать. Дома тебя сестра ждет, племянница… А ты? Для чего все это затеваешь? Или собираешься корову на новое место переводить? Так я же тебе…
– Не, не, не… – всполошился Холюша. – Ее нельзя с хутора трогать. Она должна добрым молочком выпаиваться. На хорошей травке рость, на нашей воде, на всем невладанном. – Холюша к телочке подошел, тронул ее рукой, и голос его потеплел. – Не ныне завтра снег сойдет, погоним скотину. Сначала старюку погложут, она тоже едовая. А там и зеленка пойдет. Вот и будет наша Звездочка рость, людям на завидки. Да в такую коровку подымется. Я в коровах понимаю, я их видал-перевидал. А таких вот, не даст Господь сбрехать, таких и в завете нет, – горячо говорил Холюша.
И он честно говорил. Верил он, верил, нутром, сердцем чуял, что в последний разок не обманула хозяина Зорька и принесла такую расхорошую телочку, каких не было и не будет. В добрую память о себе, за все добро, за всю ласку, за всю свою счастливую жизнь, что провела на этом базу, у дорогого своего хозяина.
– Выкормим ее, выпоим, а она такого молочка даст, сладимого да жирнючего, чистый каймак. Твои ребяты его пить будут не напьются. На дрожжах будут с него расти. Всех она нас прокормит, всех… И сеструшку, и меня. Нам, старым, молоко за первую еду…
Толковать было не о чем. Ругать Холюшу Егор не стал, жалея его. Он лишь развел руками и сказал:
– Не пойму я тебя. Вот убей, не пойму…
– Ты свою жизню к моей не прикладывай, – ответил Холюша. – У нас так-то вот… Надысь Митревну встретил, она чуток посверстнее меня. Чикиляет, жалится, плачет: «Мои-то уехали… Кинули меня без Христовой памяти… Я ту лету надорвалася с огородом, сажала. Снова весна заходит. Руки не подымаются, ноги не носют, а надо сажать, надо… Не посади огород да картошку – люди осудят…» А я ей: и осудят, говорю, осудят. Терпи, Митревна, такая наша жизня. Понял? А мне чего? Я еще в силах. Да такую телочку мне Господь послал, золотанюшку мою…
А Егор глядел на Холюшу и не знал, плакать ли, смеяться…
– Ладно, дед, – решил он. – Ты сам себе хозяин. Давай выпьем за твою золотую телушку, за новый дом, за все…
– Вот это правильно, – одобрил Холюша, – а мне замстило.
Собрали наскоро стол, разлили по стаканам.
– Твое здоровье, – сказал Егор. – Пусть растет твоя телушка. Дай Бог, молочка от нее попить. И тебе, и всем нам.
– Это правильно! – поддержал Холюша. – Это по-нашему…
А белолобая телочка при этих словах взбрыкнула, коротко мыкнув. Здоровая была телочка, веселая. Белоухая коза своих козлят накормила. Они улеглись подле нее и прикрыли глаза, задремывая. Мать то одного, то другого вылизывала и, чуя вкус родной плоти, сладостно, нутром взмекивала.
6
Молока от дорогой своей Звездочки Холюша не отпробовал. Он умер в ту же весну, в начале апреля. Вышел на черное крыльцо с цебаркой, пошатнулся и рухнул вниз, ткнувшись в землю почернелым лицом. Видно, кинулась в лицо темная жиловая кровь. Пустая цебарка со звоном катилась до самых ворот…
Схоронили Холюшу, и в одночасье опустели базы, и у дома крест-накрест забили досками окна.
На хуторе о Холюше иногда вспоминали. Чаще по-худому. Реже по-доброму. Но что слова человечьи…
А еще месяц спустя, в середине мая, совхозный электрик Митька ехал в пароконной бричке за песком. Клавдия собиралась, как всегда по весне, мазикать.
Время было полуденное, Митька успел не только опохмелиться, но и неплохо выпить. А впереди снова маячила выпивка. Так что жить было можно. Митька курил, лениво по сторонам поглядывал, лошадей не гнал.
В просторном небе гулял один лишь хозяин – солнце. И только на западе, на краю неба, сторожили синий простор высокие башни облаков. И в той стороне, где они недвижимо высились, даль туманилась, будто зрела там непогода.
На земле было зелено. По целине вершковый молочай раскустился, закрывая летошнюю старюку. Прожив свою недолгую зеленую пору, засеребрились, склоняясь под ветром, чубатые ковыли. Вдали тянулись темные поля озимки и светлая зелень яровых. С дороги и обочин вспархивали жаворонки, с треском поднимались куропатиные пары. Цапля пролетела, помахивая черными крылами. А справа, в логу, в тополевой гущине, было и вовсе весело. Кукушка кому-то намаливала годы. То выпевала ласково, то гневно крэкала иволга. Пестрокрылый удод принимался токовать, да все сбивался с голоса. Лишь местами угрюмый лох чернел голыми ветвями, топырил колючки, остерегая себя от ранних соблазнов весны и солнца; и там тихо было, пусто. А далеко в небе плавал шульпек-коршун. Он ходил и ходил кругами, то ли добычи не мог найти, то ли славно ему было парить в тугих воздушных струях.
Митька свернул на летнюю дорогу. Она вся просеклась травой; и высокие куличи муравьиных гнезд на колее говорили, что топчут ее первые копыта. Путь был недолгий, к кургану, что стоял над логом. На склоне его брали песок.
Подъехав к копанкам, Митька остановил лошадей и пошел глядеть, из какой ямы или пещерки легче песок взять. В одной из глубоких пещерок что-то чернело. Митька ближе подошел, любопытствуя. В чистой песчаной пещерке лежала гармошка, целая. И в единый миг Митька понял, что это ничья более, а Холюшина гармошка. Он понял и обмер. Но тут же совладал с собой, воровски огляделся и кинулся в пещерку. На колени пал, прополз, достал гармошку руками. Голова кругом пошла. Все так же, стоя на карачках, Митька подтянул к себе гармошку, увидел проем оторванной боковины и сунул туда руку. Рука погрузилась в бумажки. И рукой, плотью, Митька ощутил их гладкость и слухом их шелест. Он выдернул из недр гармошки пук бумаг и охнул. То были не деньги, а просто бумаги, какие-то квитанции. Еще не веря в неудачу, Митька потянул гармошку прочь из холода пещерки. Он озяб и полз к свету, к солнцу. И здесь, на просторе, вытряхнул из гармошки все, что было в ней. Вытряхнул, покопался в этой груде бумаг, выматерился и полез за куревом. Он курил, а глазом косил на гору белых, синих, красных – разноцветных бумаг. Курил, успокаивался и наконец ухмыльнулся, проговорил вслух:
– Разбогатеешь с вами, в бога мать…
Докурив первую, Митька вторую сигарету достал и теперь, почти спокойно покуривая, взял из кучи несколько бумажек, начал глядеть их.
«Обязательство на поставку государству мяса и яиц… Вихлянцев Варфоломей… Обязательство на поставку государству молока… Вихлянцев…» Бумажки были всякие: малые и большие, желтые, розовые… Лощеной, гладенькой и простой, затерханной бумаги. «Народный комиссариат… Министерство финансов… Государственный банк… Мяса (в живом весе)… на основании постановления… Вы обязаны… квитанция № 255. Яйцо шт. 432… Масло топленое 1650… Квитанция № 328857 принято от Вихлянцева… в фонд обороны страны на сумму руб. две тысячи пятьсот… 16 августа 1943 года… Приемно-расчетная квитанция. Масло сливочное 2,5 кг…» Годы и годы… 1937… 1950… 1941… 1939… 1952… «Живсырья и пушнины… Козлиные… количество 3… Извещение № 2915/72 на уплату… и сдачу государству в порядке обязательных поставок мяса, молока, яиц, шерсти и картофеля… Центросоюз… Шерсть 12 кг… Зачетный вес мяса 60 кг… Масло топленое 2100…»
Проглядев десяток бумажек, Митька бросил это занятие. Дело было известное. Клавдия тоже такие квитки хранила. Правда, не столько их было. Не такая пропасть.
Митька закурил и вспомнил о той сотне, что занимал у Холюши и не успел отдать. И теперь уже не отдаст. Холюше деньги не нужны. А другие не знают, да и узнают – Клавдия им шиш покажет, этим наследничкам.
Посидел Митька, подумал и решил сжечь всю эту канцелярию. Сначала вспомнил о милиции, которая ищет гармошку с деньгами. Подумав о милиции, Митька тут же решил: «Хрен вам». С милицией у него были свои счеты. К тому же заяви, а потом затягают: скажут, деньги упер.
Снова вывалив Холюшино богатство, Митька поджег его. Горело оно недолго, высоко и жарко. И обратилось в пепел. Гармошку Митька закопал, нагрузил подводу песком и двинулся в обратный путь. Дорога была хорошая, кони тянули ровно, а у Митьки из головы Холюша не выходил. Думалось о нем и думалось.
В хуторе, сгрузив у дома песок, Митька лошадей отогнал, пошел к себе в мастерскую, отмотал десяток метров комнатного провода и тут же продал его, за пятерку. Но в магазине не бутылку взял, а лишь маленькую и, сунув ее в карман, отправился на Холюшино подворье.
Он зашел во двор. Крыльцо черного хода зеленело. Из подернутых землей щелей его и трещин дружно поднялись добрые хлебные всходы. Митька сел на ступеньку, из чекушки хлебнул, закурил.
Ясное солнце глядело на просторный двор, покрытый зеленым рядном гусынки. На коровьем и козьих базах, пока еще редко, несмело, поднималась конопля. Крытые чаканом крыши лежали ровно. Прочно стояли дубовые столбы, и стены сараев, плетни базов не хилились. Все двери, калитки, воротца были затворены, окошки целы. Но тихо было. Не вскудахчется птица, скотина голосу не подаст. Так тихо было на базах. И теперь навсегда. Лишь тихомолом будет расти бурьян. Да будет вечно лежать вот этот камень у крыльца. Ему ни умереть, ни воскреснуть не дано. А за плетнем, в низах, в огородах все было живо и зелено, как и должно быть на тучной, сытой навозом земле. Только не ряды картошки поднимались там, не ровные гряды лука, не помидорная ботва, не огуречная огудина, не белый и розовый цвет гороха, не капустный лист, а пустая трава. И там, где летось лежали мостом помидоры и огурцы, где пучилась земля от ядреной, в кулак, картошки и впокат тыквы желтели, там доспеет по осени лишь черный бурьян, и в землю упадут злые семена, чтобы еще яростней подняться в новом году.
Митька глотнул еще из чекушки, за ласточками стал глядеть. Много их населилось на Холюшиных базах. Так и стригли, так и носились касатушки. Вот одна уселась на ветхий шнур рядом с Митькой. Уселась и принялась щебетать. Она щебетала в голос и щебетала. Звала ли друга или просто радостно ей было глядеть на синюю волю. Она щебетала, что-то выговаривала, а Митька слушал ее, пошевелиться боясь.