В Задонье теплая осень порою тянется долго и долго. Посердится вначале сентябрь, выказывая характер: холодный северный ветер, тучи, порою — дождь; вода в озерах и речках остынет и посветлеет; ночи приходят зябкие. А потом снова — тепло и тепло. На солнцепеке, в затишке — знойно. В палисадах радуют глаз бархотки, хризантемы, петуньи. Над ними — гудящее живое марево пчел, жужжелок, пестрых бабочек. На пустошах, выгонах зазеленеет молодая трава — подгон, цветет и цветет синий «батог» — цикорий, снова объявились полевые ромашки и одуванчики. Солнце на закате желтое, сдобное, словно большой одуванчик. Ранние сумерки долги, светлы. В садах наливаются поздние красные яблоки, они тяжелеют, пригибая ветви. Синицы, дятлы, сороки понемногу прибывают к людскому жилью, посвистывают в саду, громко стрекочут.

Славная пора на Дону — бабье лето: жара отступила, но тепло и тепло, зелень, цветы. Конечно, осень и зима — впереди, но о них не хочется думать.

Для Ивана Басакина это было тем более верно, потому что первый месяц на хуторе пролетел, словно просвистел. Зима нагрянет, придется уезжать в поселок, думать о какой-то работе. А уезжать не хотелось: прижился, освоился, нравилось. Своих привозил на выходные: жену да ребят. Младшего сына Тимошу пришлось даже оставлять на хуторе. Сначала с жеребенком он не мог расстаться. Понравился ему рыжий однолеток, в короткой красноватой шерстке, с темным навесом хвоста и гривы, длинноногий и ласковый. Тимоша просто прилип к жеребенку: гладил, почесывал, что-то говорил ему, угощал хлебом. Хозяин возьми да скажи:

— Дарю его тебе, Тимофей. Ты же — донской казак. А казаку без коня нельзя. Твой Рыжик. Через год его подседлаешь.

Тимоша от радости обмер, и когда на следующий день зашла речь об отъезде, полились такие горькие слезы, что пришлось его оставить на время еще одним квартирантом у деда Атамана. Старик обрадовался, гудел:

— Мы тута с тобой, стар да мал. У нас много работы.

У Ивана каждый день вроде одно: на рассвете поднялся, загрузился, поехал. Нередко в кабине попутчик, кто-то из старых людей. Едут в станицу ли, в райцентр с хворями да заботами. В обратный путь караулят, если успеют, возле моста.

Работника Сашку возил в райцентр, «отмечаться», как условно осужденного. В дороге вспомнил, спросил:

— Тебя правда за гранату судили?

— Ага, за нее.

— Нашел, что ли, где?

— Нужна она мне…

— А откуда взялась?

— Менты.

— Подбросили?

Сашка лишь вздохнул:

— Они танк в подполе найдут, если захотят. С отпечатками пальцев.

На том разговор и кончился. А выходя из машины, в поселке, Сашка попросил:

— Если у моста не буду, значит уехал, заедешь за мной в станицу. Флигель возле почты. Там дочка у меня. Куплю ей чего-нибудь, повидаю.

Он был побритый и вроде принаряженный. Все же отмечаться ехал, а потом, может, к дочке. Не старый еще, крепкий, а на лицо потертый. И какой-то скучный, неразговорчивый: в кабине сидел, молчал да курил, чуть отвернувшись. Глядел и глядел куда-то на пустые поля, словно не видел их всякий день с утра до ночи.

А вот когда Кудря в кабине ехал, тоже в райцентр отмечаться, разговорам конца не было. Вспоминали завод: не столько работу, сколько футбольную команду да волейбольную, в которых играли. И о себе Кудря рассказывал: «В рыбаки ушел… Там были шальные деньги, но пьянка могучая… Рыба — дело склизкое, вода — дело мокрое. Гуляли так гуляли…»

Он посмеивался над собой ли, над жизнью. Вроде недавно еще красавец, синеглазый, белозубый, в золотистых локонах, от которых теперь лишь сальные пряди да ранняя плешь; мятое лицо, потухшие глаза, остатки зубов.

— А сюда как попал?

— Менты привезли. Я здесь записанный. Здесь мамка жила. Кухня целая. Вот они привезли, на ПМЖ. Работай, говорят, у Басаки. Иначе посадим.

— За что?

— Менты найдут за что. У них не заржавеет. Чуток я брыкнулся сдуру, хотел на себя рыбалить. Сразу подвесили «троячок». Сиди, не чирикай. — Это уже со вздохом.

На обратном пути, возле моста, Кудря объявился пьяным, с бутылкой какого-то пойла:

— Ждал тебя, ждал, — пожаловался он, — и тут же захрапел, откинувшись на спинку сиденья.

В недолгом пути он дважды открывал глаза, глотал из бутылки и быстро забывался сном неспокойным.

На хуторе Иван с трудом оттащил обмякшего Кудрю на покой. Работники жили на «черном» дворе, отделенном от двора «чистого», хозяйского высоким шиферным забором. Отсюда вели ворота на скотий баз, на свинарник. А жилье людское, для работников, было немногим лучше свинарника: черный загвазданный пол, мутные окошки, засаленные матрацы да стеганые одеяла на железных кроватях. И спертый дух табачного дыма, немытых тел и прочего горького.

Уложив Кудрю и выйдя на волю, Иван долго продыхивался и охал.

Хорошо, что уже искал его, громко звал сын Тимоша, услыхав гул подъехавшей отцовской машины. Тимоша был не один, держал он за руку смуглую, черноглазую девочку, ростом вровень ему.

— Это — Зухра, — объяснил он отцу. — Мы с ней весь день дружим.

Дружба срастилась быстро и накрепко. К вечеру Тимоша предложил деду Атаману:

— Пускай Зухра с нами живет. Нам будет весело!

С Тимошей и впрямь оказалось весело. Худенький, быстроногий, приветливый, он со всеми знакомство свел: старые хуторяне, кухарка Вера, Аникеевы работники и даже чеченское семейство.

Звенел и звенел по хутору его голосок, разбивая тишину:

— Помогу тебе вареники делать! — Это кухарке Вере. — Тебе одной трудно. Я же о тебе беспокоюсь!

— Я — с тобой! Я — с тобой! — К отцу ли, деду Атаману, Аникею. — Я — твой помощник!

И, ко всем обращенные, большие, сияющие детским счастьем глаза:

— Здравствуй!

Его слышали издалека, невольно улыбаясь и понимая, чего так не хватало хутору: детского голоса.

Даже суровый Рекс его принял: не рычал, не щерился и, прикрыв глаза, позволял выбирать репьи из густой шерсти. Порою он тяжело спешил за мальчиком, провожая его к очередным заботам, которых было много. И всякий день забот прибавлялось.

У бабы-Катиной кошки подросли котята. Тимоша забрал сразу двух.

— Одного — тебе, — объяснял он деду Атаману, — другого мы на свое подворье возьмем. Тебе, дед, обязательно кошка нужна, — внушал он. — У тебя тут много всего. А мыши могут погрызть. Я об этом думал, думал и решил…

— Ну, если уж думал… Да еще и решил, — сдался дед Атаман.

Котята были веселые, игручие.

Потом появился щенок по прозвищу Кузя.

— У меня же совсем нет собаки, — доказывал Тимофей. — У тебя, дед, все охраняет Трезор. У Володи — Рекс, Кара, Белка. Даже у бабы Кати — Черныш. А наше с папой поместье кто будет охранять? Мы же туда скоро переедем. У нас же корова появилась, телята, овечки. А еще от Рыжика лошадки разведутся. Как нам жить без собаки?

— Тоже верно, — со вздохом согласился дед Атаман, но предложил: — Может, здесь сараи пристроить, базы, и сюда твою живность поместить.

— Нет уж! — решительно возразил Тимоша. — Наше поместье лучше. Там ласка живет, бобры, коршуны. Мы переедем. А ты к нам в гости будешь ходить, — и тут же его озарила другая мысль, лучшая: — Ты к нам переедешь! Вместе будет веселее жить! Конечно… — горячо убеждал он. — А то ведь я о тебе буду беспокоиться! Ты же болеешь…

— Ну, что ж… Спасибо… — растроганно ответил старик.

А потом вместе с Зухрой Тимофей привел хромого козленка:

— Мне его Вахид и Умар подарили. Его все бьют в стаде. А мы его вылечим и себе оставим.

— Бьют… — сочувственно подтвердила черноглазая подружка. — Жалко его.

А еще появилась пара маленьких серых кроликов, сразу с клеткой. Деда Фатея дар: «для развода».

— Они разведутся, я тебе обязательно подарю, — твердо пообещал Тимофей деду Атаману.

Старик лишь вздыхал да похмыкивал:

— Будем ждать, — и упреждал опасливо: — Ты лишь верблюда не приводи. Не люблю их. Они плюются.

— А у кого верблюды? Я не видел. Маленького бы верблюденочка…

Но и без верблюда хватало забот: котятам всякий день нужна свежая рыба, кроликам, кроме травы, — ветки с листьями, козленка надо пасти, проведать жеребенка Рыжика, который ждет встречи и угощенья. И конечно, кухарку Веру навестить, помочь ей:

— Здравствуй! Пришел тебе помочь! Я ведь беспокоюсь… Тебе трудно одной.

А еще — по хутору кругом.

Коромыслом гнутая, но в своем дворе еще работливая баба Катя, которой хуторские новости подавай:

— А школьников ныне возили? А твой папаня уехал? А мамка не приезжала? А трактор чей приезжал? А Вера? А Сашка? Какая страсть?!. И чего ему будет?.. А Аникей чего сказал? Беда бедовая…

Хворая баба Ксеня тоже ждала мальчика. Ей надо помочь выйти из хаты, чтобы продышаться ли, на солнышке погреться. У нее ноги отказывали, и сохла она от годов и болезней. А прежде была первой на хуторе певуньей. «Тыщу песен знаю», — горделиво говорила она. Старая женщина и теперь петь любила, горевала: «Вот помру… И все. Пока я живая, учи», — внушала она Тимоше. — «Я выучу», — обещал мальчик.

Вдвоем они выводили:

Когда цветочек расцветает, То всяк старается сорвать. Когда цветочек призавянет, То всяк старается стоптать.

Звонкий голос Тимоши слышал весь хутор:

Когда казачка молодая, Ее стараются любить! Когда казачка постареет, Быстрей стараются забыть!

Глухой дед Фатей песен не слышал. А вот набожный Савва не одобрял их, укоряя старую Ксеню: «Богу надо молиться, а она все дишканит… И дитя приучает…»

В невеликой хатенке Саввы было красиво: много икон. Их надо было протирать от пыли. А это — так ведется от веку — заботы детских рук. Дети нагрешить еще не успели, потому и удостоены светлых трудов. Тимоша с Зухрою старались. Малышка старику помогала и прежде. Но вдвоем веселей. Красивые были иконы. Строгий Илья Пророк, Георгий на белом коне, архангел Михаил в алом и золотом сиянии, добрая Богоматерь. Икон было много.

Дед Савва и сам был похож на икону: кроткий лик, добрые глаза, белая бородка, тихий голос, которым он пел молитовки: «Мати Божия Пречистая, воззри на мя грешного и от сети дьявола избави мя…»

А потом он угощал детей травным пахучим чаем и сотовым медом. Старик глазами был слаб, но пчел содержал, летом собирал травы. В невеликой хатке его пахло воском, чабрецом да мятой.

Дед Савва жил бобылем и был известен в округе как «молитвенник»: по старым обычаям отпевал и читал над покойниками, даже детей крестил в годы прежние. Помогал ему бедолажный родственник по прозвищу Мышкин, который зимой работал при басакинской скотине, а летом вольничал, жил возле деда Саввы, порою куда-то пропадая.

А вот у другого деда, Фатея, было много кроликов больших и малых. А у семейства Зухры — полный двор детворы. Тимоша здоровался там громко, со всеми разом: «Дэ дика дойла!» Суровый глава семейства Вахид отвечал, улыбаясь: «Дика, дика…» Отцу помогали все вместе, хором: Балкан, Зелимхан, Деши и даже вовсе маленькие Альвади и Малика: «Дика, дика…»

А потом вдруг, неожиданно, мать увезла Тимофея в поселок.

И сомкнулась над хутором тишина. Всякий день приходила к деду Атаману чеченская девочка Зухра, приносила свежую траву кроликам, играла с котятами да щенком, спрашивала:

— А он когда приедет?

Дед Атаман гладил ее по головке, угощал конфетой. Он тоже по мальчику скучал.

Прибредала баба Катя с костыликом, горевала:

— Где наша лопота? Наша говoря медовучая…

На басакинском дворе кухарка Вера ходила смурная, роняла посуду, гнала от себя мужиков: «Идите вы все…»

Тимоша через неделю вернулся. Но непростым было его возвращение. В родном своем доме, в семье, он на другой уже день заскучал; сначала рассказывал взахлеб про жеребенка Рыжика, щенка Кузю, девочку Зухру, про маленьких козлят, кроликов, а потом смолк, внезапно понимая, что все это: жеребенок, хуторское приволье, река, дед Атаман и другое, — все ушло и неизвестно когда вернется. Да и вернется ли?

На его вопрос мать ответила твердо:

— Побыл и хватит. Там — чужие люди. Отец работает, ему с тобой некогда возиться. Он скоро оттуда совсем уйдет.

Расставание навсегда ошеломило мальчика. Сам того не ожидая, он вдруг заплакал тихо и горько.

Матери это не понравилось, она спросила:

— Здесь твои мама, брат, бабушка, дедушка, все родные. Мы тебе не нужны? Не любишь нас? Жеребенок нужен? Его больше любишь?

Это было неправдой. Но мальчик не знал, что ответить и как объяснить. Слезы высохли, но в маленьком сердце, в душе появилась горечь. Тимоша не стал ничего говорить и ушел на волю во двор, где верный друг Никитос предложил выгонять вампиров из мусорных баков. Тимоша отказался. Вампиры — игра для маленьких. Их нет. Они только в мультиках. А вот жеребенок Рыжик, щенок Кузя, козленок да кролики, Зухра, дед Атаман, Вера — они живые, и весь хутор живой, речка и лес.

Немилым и скучным казался двор. В нем одно лишь спасенье — заветное потаенное место, о котором знали немногие.

Старое тутовое дерево, поднявшись среди тесноты гаражей, раскинуло свои ветви над крышами их. Там, в густой кроне, на толстых ветвях пряталась «халабуда», как называли ее: старые двери вместо пола, картонные, фанерные стены. Там было тихо, спокойно и зелено. Можно прикрыть глаза и оказаться не здесь, а во дворе деда Атамана, где без него скучают и ждут его.

Мальчик снова заплакал, а потом крепко уснул. Его начали искать, беспокоясь. И не сразу нашли.

К вечеру приехал старый Басакин, спросил внука:

— Чего воюешь?

— Тебе хорошо, — со вздохом сказал Тимоша. — Ты — дед.

Старый Басакин не понял:

— Чего в этом хорошего?

— Ты сам куда хочешь идешь и едешь. А меня никуда не пускают. Даже к папе, на хутор. Маленький да маленький… Надоело уже.

Старый Басакин поглядел на внука, вздохнул, сочувствуя: у малых и старых одна беда. Сам он давно понял тщету многих своих трудов, напрасную трату дней жизни. Но хомута сбросить уже не мог, сознавая себя и ныне столпом немалого семейства. А еще он Тимоше сочувствовал, потому что в собственном детстве был счастлив, и теперь помня его. А детство прошло на хуторе Басакин. Там тоже был жеребенок, телята, козлята и много всего, что так нужно детской душе.

— Маму хорошенько попросим, — сказал он, поднимая глаза на невестку. — Она тебя отпустит. Пока хорошая погода. Я в тех краях завтра буду, могу подвезти.

— Балуете вы его, — позднее упрекнула невестка.

— Я и вас балую, — усмехнулся Басакин, добавив: — Когда же еще баловать? Пусть порадуется. Скоро ведь школа, хомут, — вздохнул он. — Надолго, на всю жизнь. Так что собери его. Рано поедем. Завезу. А мне еще потом… — и снова вздохнул, но это уже о работе: неблизкий был путь, в дальний угол района. И не больно понимал он, зачем и кому нужна была бросовая земля, сплошные мелы да солончаки. Но об этом не его голове болеть. Деньги платят, надо ехать.

Назавтра уехали из поселка рано. Тимоша досыпал на заднем сидении, лишь на подъезде проснулся, стал деду указывать:

— Вон там мы живем. А там — дядя Аникей. А вон мой жеребенок! — закричал он, увидев на взгорье пасущийся косяк лошадей, и чуть из кабины не выскочил. — Вон он! Рыжик!

— Погоди… — остудил его старый Басакин. — Доедем. Повидаетесь.

На подворье деда Атамана мальчонка и вовсе голову потерял.

— Смотри, дед, смотри! Это моя собака! Ее звать Кузя. А это мой котенок, Игрун. Кролики тоже мои! Они разведутся! Их много будет. И мой козленок!

Поздоровавшись с хозяином двора, старый Басакин послушно знакомился с Тимошкиной животиной, потом сказал:

— Много всего. Так можно и хозяина с подворья выжить, — переглянулся он с дедом Атаманом.

— У нас еще есть корова, два быка и пять овечек, — сообщил Тимоша. — И у нас свое есть подворье. Ты что, забыл, дед? Мы туда всех переведем. Я для этого и Кузю завел, чтобы охранять! И тебе там есть место. Все будем жить и работать. Мы еще индюков купим.

— Понятно, — сказал Басакин, усаживаясь к дворовому столу, и поглядел вопрошающе на хозяина, потому что о скотине услыхал он впервые.

Дед Атаман его понял, объяснил:

— Иван по дешевке купил. Уезжал тут один. Алкаш. Чего не взять, на зиму — мясо.

Малый Тимоша, по двору помыкавшись, сообщил:

— Мне надо Веру проведать… Как там она? И Зухру. Они без меня скучают.

С тем и умчался; поодаль звенел и звенел его голосок.

— Здравствуй! Я о тебе беспокоюсь!

Старый Басакин и дед Атаман знались давно и долго, хоть виделись нечасто. И как люди свои да еще и немолодые, понимали друг друга без долгих речей.

— Дите, — с улыбкой проронил дед Атаман. — Сами такими были.

Басакин головой покивал, соглашаясь.

— Чайник поставлю, — сказал дед Атаман, поднимаясь.

— Не суетись, — остановил его гость. — Завтракал. Сейчас поеду.

Надо было вставать и ехать. Но как-то не хотелось.

Осеннее солнышко поднялось и хорошо грело. Сидел бы да сидел. Тем более что это была земля его детства. И всякий раз, в редкие наезды, старое сердце не могло не вспомнить…

И осенняя усталость давала о себе знать. Позади долгое лето, много работы. А еще и возраст немалый. Пора бы и отдохнуть, пожить для себя, как душа просит: заняться садом, виноградником, огородом, в земле помаленьку копаясь, как жук. Недаром прозвище хуторское родовое было «Жуки». Вот и копаться бы потихоньку. Появилось у него такое хотение в последние годы. По утрам, пораньше поднявшись, он бродил и бродил на своем подворье, где мешалось все: огородные грядки, деревья, цветы — и все, по его разуменью, не больно ухоженное. Он ходил, разглядывал, удивляясь и радуясь вещам обычным. Огурцы взошли и развернули по-детски пухленькие, гладкие первые листочки: «Вот они мы…» Неожиданно ярко, красиво зацвели «касатики» — ирисы: фиолетовое окружье и белый султан. Раньше не видел такого, а может, просто не замечал. А теперь вот глядел, радовался. Наверное — это возраст. Прежде такого не было.

По утрам поднимаясь, он ходил на подворье туда да сюда, пока жена не напоминала: «Завтракать думаешь? Время-то сколько… Чего ты там углядел?» Старый Басакин лишь вздыхал, не умея ответить. Он и сам не больно понимал: чего он ходит да бродит, разглядывая. Но была в этом какая-то тихая радость. Видимо, все-таки возраст. И с малым внуком Тимошкой такая же песня: хотелось с ним быть, слушать его бесхитростные речи, глядеть на этот молодой росток, тот же, что огуречный, но теплее, дороже. Глядеть, тихо радоваться.

Теперь на хуторе в этот утренний час посидеть бы, неторопливо беседуя, с таким же старым земляком. Есть что вспомнить. Или с внуком Тимошей пойти на речку, в лес. Теплая ладошка, быстрый говор взахлеб, доверчивый взгляд — разве не радость, которой уже завтра не будет. Подрастет, отстранится. А нынче нашлось бы немало забот, которые обоим по сердцу: старому и малому.

Но дела не велят. «Тебе хорошо, ты — дед… — вспомнились слова Тимоши. — Куда хочешь, идешь и едешь».

Вспомнил эти слова и вздохнул: «Кабы так…»

Дед Атаман понял этот вздох по-своему, сказал:

— Тут у нас хорошо. Потому и дите… — Он не мог связно объяснить. — Меня вот в город зовут. А я не хочу. Тут что старым, что малым… Вольночко… — оглядел он сначала двор свой, потом округу, поднимая глаза.

Вроде бы соглашаясь с ним, старый Басакин покивал головой, но сказал с горькой усмешкой:

— Рай земной. Только почему все убежали из этого рая? И никто не вернулся.

— Работать не хотят, — убежденно ответил дед Атаман. — Вот нам бы лет по двадцать скинуть. Ты вот еще работаешь, не бросаешь.

— Работаю. Куда деваться.

— А у меня нет мочи. Ноги подыграли.

Примчался из недолгого похода Тимошка.

— Дедушка! Тебя Вера зовет завтракать! Вареники… Я попробовал. Сладкие…

Старый Басакин поднялся. Не к завтраку, а к отъезду. Но возле машины его перехватил Аникей, укорив:

— Мимо проходишь? Обижаешь, крестный.

— Ехать надо. Ждут. Тем более не свои.

— Подождут. Чаю хоть выпей.

Старый Басакин перед крестником оправдался.

— Ко времени ждут. Городские тузы. А может, московские…

— И много берут? — спросил Аникей.

— Много, — коротко ответил Басакин, добавив: — Скоро под носом у тебя землю обрежут, и кур некуда будет выпустить, — и пообещал напоследок: — На обратном пути заеду, попьем чайку, погутарим.

Машина запылила прочь. Аникей проводил ее взглядом, не трогаясь с места. Он знал, он слыхал про этих не то ростовских, не то московских «тузов», которые одним разом забирали немалые земли. Кто они, эти «тузы», никто толком не знал. Дело ныне обычное: «коммерческая тайна». И зачем брали? Места — далекие, пустынные. Там даже попасов хороших нет. Солончаки да меловые курганы. Но попусту такие дела нынче не делаются. Намекали на газ да какие-то удобрения, соду. Наплести можно многое. Но прав крестный. Втихую могут под самый забор землю отрезать. И не какие-нибудь московские «тузы». А кто-нибудь из тех, кто рядом. Чеченцы ли, дагестанцы… Они тоже нынче умные. И «тузы» среди них есть.

Аникею думалось о своем; а в машине, от него убегавшей, старый Басакин вспомнил и повторил сказанное во дворе у деда Атамана: «Рай земной?.. Но убежали. И никто не вернулся». И в самом деле, через годы порою таким светлым виделось хуторское детство. Так, наверное, у всех, когда вспоминаешь на старости лет. Но горького в нем было — через край. Тимошкины козлята, телята, жеребенок. Кохается с ними…

Вспомнилось свое. Тоже — козлята… Какой это год был?.. Вроде при Хрущеве. Но помнится, как сейчас. По всему хутору, у всех людей начали отбирать скотину. Вышло постановление, строгий приказ: сократить живность, одна корова приравнивается к десяти козам ли, овцам. В хозяйстве или корову держи или коз. Одно из двух. Лишнее — реквизировать. Люди ругаются, охают, старые плачут. Три дня на раздумье. А думы какие? Без коровы не проживешь, особенно с детворой. Козы да овцы тоже нужны. От них шерсть да пух. Теплые носки вязать, поголенки, варежки, бабьи платки. Зимою как без этого? Валенки из чего катать?

Три дня на раздумье: корова или козы? Приедет комиссия, отбирать будет скотину. С властями, как с богом, судиться не будешь.

Галдели люди, галдели: «Оставьте хоть по паре козёнок ли, овечек». Но кто будет слушать? Приказ из Москвы: то ли жизнь хотели облегчить, то ли окоротить ее. Хрущев тогда коммунизм объявлял, а козам туда, видно, хода нет. Но это уж потом догадывались, «умничали».

А тогда — крик да слезы. Приехала комиссия, по дворам пошла, забирая коз. Набрали целое стадо, тысячу, наверно, голов. Согнали их на общий баз, подальше от хутора. А чего дальше делать — не знают. Нет приказа. Пасли этих коз через день, кое-как. Баз открытый. Дело — к осени. Начались болезни, падеж. Почти все передохли. Последних наконец в райцентр увезли на звероферму, на корм.

Старый Басакин и теперь, считай, через век, помнил, как угоняли с подворья коз. Особенно жалко было козлят. Он ведь за ними приглядывал, кормил, а потом пас. Всех забрали, угнали. Там они где-то и подохли. А сначала орали. На хуторе было слыхать. Господи, господи…

Да только ли коз сгоняли, обрекая на смерть? А людей?.. Вон он — курган Гиблый, по левую руку виднеется. За ним — вовсе страшное: Гиблая балка. Прежде она звалась — Зимовная, и курган Зимовной. Теперь — Гиблая.

Давно Басакин сюда не заглядывал. Не было нужды ли, случая. Место вовсе глухое. Но когда-то приезжали сюда на Троицу, помянуть.

Проехав Гиблый курган, Басакин сбавил скорость, а потом, забывая, что ждут его, повернул прочь от дороги по еле видной, местами вовсе исчезающей колее машинной. Приезжали сюда; но все реже и реже.

Глубокая, просторная, поросшая дубками да вязами балка в свое время называлась еще Выселки или «Кулацкий поселок номер два». Но это помнили теперь немногие. Сюда в тридцать втором году со всей округи свозили да пригоняли из хуторов и станиц окрестных целыми семьями «кулаков» да «подкулачников», отобрав у них все нажитое: дома, скот, продовольствие, одежду. Порою выгоняли из домов в чем были, даже сменное белье не велели брать. Мать да бабушка вспоминали до конца жизни, как привезли их сюда зимой, целую семью, с детьми, стариками. Привезли и бросили.

Снега. По всей балке — землянки, трубы торчат. Целое селенье. Воды нет. Снег топили. Еды вовсе нет. Побирались по хуторам окрестным. Кто что подаст: свеклу ли, тыкву. Одни пухли от голода, лежали не поднимаясь, другие сохли — словно живые мощи, все кости наружу. Помирали те и другие. Первыми уходили старики да дети. А хоронить по-людски — рыть могилы — не было сил, лишь снегом ли, землей присыпали.

Завшивели, так что волосы да бороды шевелились, как живые. Люди пытались убегать. По хуторам был строгий приказ: «Беглых не принимать». Комендантская команда беглецов ловила по округе, как бродячих собак. Стреляли. На Монастырщину, где в пещерах порою прятались беглецы, туда даже войска вызывали, делали облавы, «гаяли», как диких зверей, стреляли, взрывали.

Дожившие до весны съели в балке всю траву и молодой лист подчистую. Сушили, толкли в каменных ступах, мешали с водой.

Летом стали гонять людей на работу: пруды копать да плотины чинить. А люди и ходить не могли, друг за друга держались. Сколько здесь полегло, знает бог. Лишь в «амбарной книге» у коменданта числилось семьсот «мертвяков». Осенью последних живых увезли в далекие ссылки: Архангельск да Котлас, Магадан да Караганда. А по весне все вокруг забелелось людскими костями. Дождь, ветер, зверье да птицы легко зорили едва прикрытые землею могилки.

С тех пор курган и балка стали называться Гиблыми. Зимовными они числились лишь по картам.

Когда Басакин единственный раз привозил сюда мать, она от машины не отошла, боясь лишний шаг по земле шагнуть, потому что… «Тут наши везде лежат… Родненькие… Федюшка… Маруся… дед Амос… бабушка Хретинья, крестненький… сеструшка Варя…» — а дальше — слезы. Так и уехала во слезах и больше сюда не приезжала.

И в нынешний день, подъехав к распаху балки, Басакин недолго постоял, не больно понимая, зачем он здесь. Постоял, так же шагу по земле не шагнув, и продолжил свой путь.

Он уехал к делам. А в хуторе на своем подворье старый дед Атаман бурчал и бурчал свое: «Не хотят работать… Не хотят…»