Зима пришла в обычную пору, одним разом показав свой неласковый норов. Еще кое-где зеленела трава, желтела поредевшая листва тополей да верб, светлые дни стояли, будто осенние. Но невзначай подошли темные тучи, начал падать снег, тихий, густой, крупными хлопьями. Желтая листва, зелень травы — все это недолго виделось через пелену снегопада. Красиво, торжественно и печально.

Снег целый день шел и не таял. К вечеру разъяснило, ударил мороз. По Дону пошла шуга: снежная, ледяная жидкая каша. Рыба уходила на дно, в зимовальные ямы. Басакин рыбачил до последнего, не жалея красных, распухших от холода рук. На рыбу поднималась и поднималась цена. Но всему приходит конец.

Утром подъехали, как всегда: с лодкой, сетями, а Дон встал. В морозном тумане поднималось большое, багровое, в желтом расплаве солнце.

Над замерзшей рекою, над ее снежным и ледовым непрочным панцирем со змеистыми трещинами, черными промоинами да майнами вставали, курясь, морозные дымы, багровые, желтые, розовые. В воздухе серебрился легкий иней. Береговые тополя да вербы, заросли камыша дремали в белой опуши. И все это: морозные дымы, непрочный лед, береговой лес, — все это светило желтым и розовым. Зимнее утро вставало в тиши и покое, словно рождественская сказка. И сияющие блестки инея тихим дождем медленно опускались, переливаясь радужным многоцветьем.

Подъехали. Встали на берегу. Басакин вылез из кабины трактора, огляделся, сказал:

— Слава тебе, Господи. И Дону пора отдохнуть, и нам, грешным. Правильно, Сашка?

— Не мешает… — просипел в ответ насквозь простуженный Сашка.

— Приберешь сети к месту, — постановил хозяин. — Поллитру тебе и отсыпайся. Со скотиной ныне-завтра определимся: какую куда. А потом я себе отдых устрою. Отогреюсь! — хохотнул он, заранее предвкушая тот славный праздник, который он устраивал самому себе каждый год, завершая нелегкую осеннюю путину.

На этот праздник он никого не звал: родных ли, знакомых; но праздничный стол накрывал с размахом. А еще как следует натапливал баню, готовил веники, раскладывал в парной сухие духмяные травы: полынь, чабрец, ладан. И привозил из станицы двух, а то и трех молодых бабенок; не скупясь платил им деньгами, удивлял щедрым застольем с настоящей красной и черной икрой, осетриной, дорогими окороками, колбасами, фруктами, сладостями и, конечно, питьем, которое сам хозяин лишь пригубливал. Его хмелило иное: банное тепло, женское, и просто покой, застолье, праздник.

Для станичных блудниц, промышлявших с местными кавказцами да приезжими рыбаками-охотниками, басакинская гульба была словно сладкий сон: щедрый стол с едой и питьем, баня с парной, а еще — доброе обхождение, что для них было редкостью. И они, благодарные, от всей души ублажали, голубили своего господина: в парной, в мыльне, на мягком ложе, в веселом застолье с песнями:

Домик стоит над рекой, Пристань у самой реки. Парень девчонку целует, Просит он правой руки. Верила, верила, верю! Верила, верила я. И никогда не поверю, Что ты не любишь меня!

Отмытые в бане, по горлышко сытые, в меру хмельные, счастливые девки пели душевно и все — о любви:

Белую розу срываю, Красную розу дарю. Желтую розу разлуку, Я под ногами топчу.

В душе Аникея эти песни поднимали волну давней памяти, молодой и счастливой. Ведь и вправду все это было: домик, пристань, река, и девчонок он миловал, и они ему отвечали горячей любовью. Разве не счастье? И разве нельзя его вернуть? Конечно, можно. Вот они, эти девчонки, которые его любят.

На хуторе, подолгу холостякуя, Аникей женским вниманием не был обделен: любовницы, подруги. Но нынче совсем иное.

Ой, роза, роза, роза цвела, И ароматом с ума свела! Сорвали розу, помяли цвет. А этой розе семнадцать лет!

До слез его прошибало. Понимала душа: так надо, именно так надо жить — в радости и любви. Большими, сильными руками обнимал он девок, пел с ними:

Вера, надежда, любовь. Снова волнуют нам кровь! Будут весенние дни, Будут признанья в любви!

Праздник тянулся долго, счастливо, до сладкой устали и крепкого сна.

После такого праздника, хорошо отоспавшись, Аникей словно молодел, сбрасывая с плеч долгую летнюю усталость, осеннюю стылость и прочее. В день-другой он разбирал дела неотложные и отправлялся в город, к семье: к жене и дочкам, оставляя за себя на хуторе человека стороннего, надежного, кого-нибудь из родни.

В нынешний раз очень кстати пришелся Иван, которого особо уговаривать не пришлось и долго объяснять не было нужды: за два месяца он своим стал на подворье и в хуторе. Но одно дело — хозяйские приказы выполнять, другое — остаться главным в хозяйстве, где две сотни голов скота, косяк лошадей, свиньи, овцы. А еще и люди, работники. Всех надо кормить, поить и за всеми глядеть, тем более у скотины отел начинается, на дворе — зима, а основной гурт — на ферме, поодаль от хутора. Там за главного теперь Сашка. Но за ним глаз да глаз.

Напоследок обошли и объехали все хозяйство. Аникей внушал и внушал Ивану:

— Никаких отговорок. Скотина зимой не должна стоять. Спасибо чеченам, научили. Зимой скотина тоже должна пастись. Она траву берет, даже под снегом. Ей это полезно. И сена меньше идет. А коням тем более. Они аж лоснятся. Тебенёвка такая пастьба называется. А нашим лодырям — все непогода: то ветер им мешает, то чичер. Выгоняй каждый день. Водопой не забывать. На речке проруби чистить. Отговорок никаких не слушай. Чуть что — сразу в пятак. Они по-другому не понимают. Или возьми нагайку. Ее тоже уважают.

Иван усмехнулся:

— Как я их бить буду? Все же люди…

— Как бить? Напрямую, говорю, в пятак, — поднял Аникей большой, костистый кулак. — Хочешь, пойдем, на примере покажу. Или нагайкой через спину. С потягом. Очень помогает.

— Не надо, — отмахнулся Иван. — Как-нибудь договоримся. Все же — люди…

— Это не люди, — сказал Аникей. — Людей здесь давно нет, — твердо постановил он. — Кто на людей был хоть чуток похожий, давно убег. Остались гнилые азадки. У людей, у настоящих, — объяснял он наставительно, — у них дела, планы, задумки: хорошо заработать, дом построить, машину хорошую купить, детей выучить, внукам помочь. А у моих работничков лишь одна думка: в склад забраться. Там, где канистры со спиртом. Вот забраться бы туда и загулять… Другого — ничего в голове. У одного — дочка. Но об ней голова не болит. Алименты я плачу. Иначе бы он в тюрьме сидел за неуплату. У другого — старая мать. Он не только пенсию ее пропивал, но последнюю одежку: платок, калоши, исподнее, даже смертное из сундука упер. Они и жрать лишь здесь у меня научились, — сказал Аникей и окликнул Сашку: — Иди сюда. Стой. Отвечай. Ты кофе любишь пить с молоком?

Сашка поскреб рыжую щетину, не больно понимая, но ответил:

— Люблю.

— А щи со свининой?

— Конечно, — хохотнул Сашка.

— А баб накачивать? А выпить?

Сашка отвел глаза.

— Иди работай, — приказал Аникей и для Ивана продолжил: — На свободе они сухие корки глодали, водой колодезной запивали. У чеченов бичи дробленку жрут да в опорках ходят, у калмыков в степи — и вовсе в цепях. А здесь им ко-офе… — насмешливо протянул он. — Щи со свининой… Но все равно, самая главная мечта: в склад залезть, где спирт, и напиться вусмерть, а потом — еще и еще. Пока спирт не кончится. А ты говоришь — люди. Я им не раз предлагал: берите любую хату, бабу привезу, живите, как люди… Работайте. Свой скот заводите. Им это не надо. Нет… — сокрушенно вздохнул он. — Люди здесь давно повывелись. Оттого и живем как волки, — а подумав, добавил: — А может, так и надо: просторно, скотину есть где держать, попасов много, косить места хватает. А то бы передрались. Мы на хуторе с Вахидом вдвоем остались. Но уже получается тесно. Я его с лугов выживу, на Венцах тоже попасы на себя буду оформлять. Батя твой правильно говорит: оформлять надо землю по закону, чтобы комар носа не поддел. Не ждать, пока ее под завалинку обрежут, а потом слезы точить. Надо по закону, не скандалить, а бумагу под нос: «Мое, значит мое». Нехай по буграм лазит. Или ищет другое место. И это — надо делать. Я у своих недолго побуду… Еще бы на Эльтон съездить на недельку, — помечтал он. — Там — грязи. Руки бы полечить, по ночам нудят, спасу нет. Ездят туда, говорят, помогает. А я не выберусь никак. Разве можно на этих ахарей хозяйство кинуть? За неделю — в распыл пустят. О чем я и горюю: человека рядом нет. Одного бы, другого, для поддержки. Чтобы отъехать, и душа — не боли. И чтобы от орды отбиваться. Твой братишка, Павел, который год обещает: «Брошу летать, поселюсь… Наведем порядок». Сначала пенсию зарабатывал, потом детей определял: учеба, учеба… А ныне чего?

— Нынче тоже: в Америке, в университете сына учит, — усмехнулся Иван. — Доллары нужны.

— Понятно, — вздохнул Аникей. — Но я все равно верю: Павел приедет. А пока… Ты вот бери и поселяйся на своем поместье. У тебя пойдет, я вижу. И помощники у тебя есть: сыновья, отец, брат. Обустроиться я помогу. Бичей найду, своих дам поначалу. Позарез нужен мне рядом человек надежный, — с какой-то неожиданной болью проговорил он. — Одному трудно. А у тебя пойдет, — еще раз подтвердил он. — И место для скотины самое подходимое: вода — рядом, попасы, и луг заливной — для сена. Все в собственности, твое, все документы на землю. Молодец твой батя. А я вот все собираюсь. Гожу да умом кидаю, какого нет. Надо — не надо, хочется-колется, ныне ли — завтра, а вдруг все возвернется? Ничего не возвернется, — твердо сказал он. — Так что берись. Будешь при своем деле, при своем интересе.

— Со скотиной я не имел дела, — ответил Иван. — Что и как…

— А я имел? Пацаном с хутора увеялся. Профессия — старший мастер кузнечного цеха. Когда приперло, все сумел. Вахид наш был в Чечне директором школы. Ибрагим, который за речкой, на Кисляках, инженером был, в таксопарке. А теперь все мы — знатные скотоводы. Я тебе помогу, хорошего бича дам, для начала. Пойдет у тебя дело. Я вижу. Главное, ты — не лодырь, стараешься. Подумай. Тем более не при делах. Терять тебе нечего. Батю проси и крестного, они — в силах. Помогут, попрешь. А Павел все равно приедет. Я верю. Тогда мы и вовсе… Порядок наведем.

Назавтра Аникей уехал, оставив Ивана «за хозяина», на две недели.

Зимние дни короткие — в заячий хвост. Зато по ночам, в пустом доме деда Атамана, Иван подолгу сидел возле печки. И тогда уже день прошедший словно разворачивался чередой многих дел и забот, порою вовсе мелких, когда у кухарки Веры внезапно кончалось масло ли, соль, а у работников — курево; а магазин — не близко. Или серьезнее, когда поносила свиноматка или корова не могла растелиться.

Но надо всем этим нависало главное: Аникеевы речи. О них думалось днем и ночью, потому что… С одной стороны — заманчиво, с другой — перемена жизни. Даже в поселке с работы на работу без раздумий не перейти. Сегодня — шофер, завтра — охранник; не понравилось — на стройку подался. Такое — для молодых, когда семьи нет. Отряхнулся и пошел. Для человека семейного работу, а значит и жизнь менять нелегко.

Чуть не всякий день Иван навещал свое «подворье» — вагончик добро, что на речке лед крепкий и можно напрямую катить. Он приезжал, оглядывал просторную заснеженную поляну, испятнанную редкими следами малых зверьков да птиц; тропа монаха исчезла, видно, не выдержал, подался к теплу.

Голые деревья, обдутые ветрами меловые обрывы кургана, рдяные да сизые тальники, железный вагончик, в котором на первых порах можно жить. Но для скотины, для птицы все нужно строить на пустом месте. Из чего? И как? Да и где она, эта скотина? Все надо покупать? На какие шиши? В долги лезть? Чем и когда отдавать? Скотина — не картошка. За лето не вырастет. А если не заладится? Был бы один, перетерпел на воде да хлебе. Но жена, сыновья… Их на сухие корки сажать?

Было о чем думать. День заслоняли дела, а вот зимние ночи — долгие. У печки сиди, дровишки подбрасывай. Думай.

В хате — темь, на полу, возле ног — красный отсвет из поддувала; дверцу печки откроешь — живой огонь бликами заиграет на потолке и стенах. В доме и за окном, на воле — глухая зимняя тишь. Сиди и думай.

Старый Басакин приехал неожиданно, среди недели, да еще и внука привез, который, наскоро с отцом поздоровавшись, умчался колесить по хутору, всех проведывая.

— Сам придумал или Аникей подсказал? — о понятном и сходу спросил старый Басакин.

— И то, и другое, — честно ответил Иван. — Хочется, но колется. А батя что?.. Не велит.

— Ты уже сам давно батя.

Начался разговор нелегкий. Старый Басакин, с одной стороны, понимал сына, который не забавы ищет, но своего дела. И хуторская жизнь его не пугает. За два месяца можно ее разглядеть. Но с другой стороны…

— Ты со скотиной дела никогда не имел, — веский был довод.

Иван неуверенно оправдывался:

— Разберусь по ходу. Аникей обещал помощника дать толкового. На первое время, — а потом вдруг на ум пришло: — Твой друг Тутов, — напомнил он отцу. — Смеялись над ним. А теперь?

И вправду на первых порах в поселке смеялись над немолодым уже связистом Тутовым, который подался в фермеры, бедовал среди голой степи, в вагончике, доил коров, продавал молоко. Теперь у него фирменный магазин «Тутовские продукты»: молочное да мясное; а в степи — целый хутор: коровники, амбары, машинный двор, невеликий молочный цех, жилые дома, посевы, большой пруд с рыбою, а посредине всего, на высокой мачте, российский трехцветный флаг. Его далеко видать. Яркий, невыгоревший, потому что часто меняют.

— Тутов вовремя начал. Государство тогда хорошо фермерам помогало. И он, считай, возле поселка, — сказал отец. — При дороге. А ты — на краю света. Молоко отсюда не повезешь.

— Я молоком не думаю заниматься. Хотя Вахид возит на базар молочное, по выходным.

— Ты с чеченами не равняйся. У них свои законы. Детей им учить не надо. Врачи не нужны. Люди вокруг не нужны. Жены свое место знают. А ты — не чечен. И чего твоя жена скажет, я примерно знаю. И с Аникеем ли, с Тутовым не тебе равняться. Хватка не та. А желание да мечтание… Вспомни, сколько у нас в районе этих желающих было. «Земля — матушка… Земля — кормилица…» — усмехнулся старый Басакин. — А потом одни бурьяны да слезы. Ты ездил со мной, видел.

Все, о чем говорил старый Басакин, было правдой. Жена — понятно, что ответит. И с Аникеем по характеру ему не сравниться: «в пятак» да кнутом не получится. И бедолаг-фермеров он навидался: землянка — жилье, разбитый тракторишко, весь в соляровых подтеках, чумазый хозяин, заросшие осотом земли, на которых от колоса к колосу не слыхать и голосу. Помучается хозяин несколько лет, а конец один: «Пошло оно все…»

Сосед по дому, приветливый говорливый Лохманов — мужик крепкий, неглупый, грамотный. Он инженером до пенсии работал; он все просчитал, спланировал: расходы, доходы, схемы рисовал, плодовый сад, овощные плантации, бахчевые. Шесть лет не сдавался. С ранней весны до снега в камышовом шалаше жил. Работал как проклятый: лопата, кетмень, ведра, комарье, мошка, солнце. Он до костей высох, до угольной черноты сгорел, руки что совковые лопаты, в черных лопинах и желтых костяных мозолях. А проку? То вода из копаней уйдет, то фитофтора, то саранча нападет, луговой мотылек, садовая моль тенета развесит. Какие-то помидоришки да перец жена порой продавала на рынке. И только. В конце концов Лохманов сдался, признавшись: «Сил нет». Он вскоре умер, от сердца.

Так что все, о чем отец говорил, не было для Ивана откровением: он знал, что впереди его ждет жизнь несладкая. Но когда вспоминал прежнее: рейсы, дороги, рынки, милиция, бандюки, ворье и даже просто торговля, — его сразу тошнило. И так — до конца жизни?

Старый Басакин в чем-то понимал младшего сына, видя, что прежнее ремесло ему не по душе, тем более что оно — ненадежно. Но где теперь найдешь, чтобы «по душе» да еще и кормило до конца жизни. Тем более — в поселке.

Поехали на басакинскую ферму, Тимошу не отыскав. Где-то по хутору звенел его голосок, с захлебом.

Короткая дорога по Басакину лугу гладко накатана. На хуторе, меж домов, вроде тихо, а здесь легкая поземка по снегу дымит, волнами перебегая через дорожные колеи. Дорога — лишь к ферме, а дальше, по зимнему времени, пути конец. Просторная речная долина: снежная бель, на обдутых ветром холмах — желтые травы, по балкам да малым теклинам черная гущина тернов, над речкой — белесые тополя-осокари да вербы. В низком, сереньком небе одинокий орел-белохвост рыщет себе добычу.

Время — к полудню. На базах — пусто. Сашка угнал скотину на пастьбу. На месте, под крышей, лишь коровы, которым скоро телиться. Они возле ясель, бокастые, спокойно жуют. С ними управляется молодой парень, которого кличут Мышкин, — тихий, невидный, с бледным замершим личиком. Ни улыбки на нем, ни иных чувств. Но работает усердно: чистит стойла, стелет солому, тащит сено. Шуршит и шуршит в полутьме коровника, словно мышь. Оттого ему и прозвище — Мышкин. Он — станичная сирота. Деда Саввы далекий родственник. По зимнему времени за харчи да копейки работает у Аникея. Летом уходит.

— Поить гоняли? — спросил Иван.

— Гоняли.

— Телились?

— Одна. Хороший бычок.

Зашли, поглядели на лобастенького, тонконогого бычка, который дремал возле матери. Потом съездили к речке по натоптанной скотьей просторной тропе. Проруби были чистыми. Когда возвращались на хутор, старый Басакин сказал:

— Давай глянем.

Сын его понял, свернув на пробитую за минувшие дни колею, ведущую к басакинскому вагончику.

Смотреть здесь было особо нечего: заснеженная поляна в укрыве высокого обрывистого холма. Береговое невеликое займище: голые тополя, ивы, вербовая гущина, железный вагончик — словом, пустое место.

Старый Басакин из машины вылез, недолго потоптался и снова — в кабину.

— Поехали, — сказал он. — Чего тут выглядывать… — и больше слова не произнес, вздыхал да хмыкал, на сына поглядывая.

На подворье деда Атамана он рассиживаться не стал, лишь чаю попил, все так же вздыхая да хмыкая. Иван его ни о чем не спрашивал, зная отцов характер.

— А где мой подкладень? Тимоша где? Нам ехать пора. В станице дела ждут.

Тимошку отыскали. Об отъезде услышав, мальчик обомлел:

— Но я же еще Зухру не видел! Рыжик на попасе, его не пригнали. Дедушка… — жалобно протянул он. Большие глаза его подернулись влагой подступающих слез. — Дедушка…

— Ладно, — махнул рукой старый Басакин. — Оставайся. Опять меня ругать будут.

Благодарный Тимошка все же не утерпел, заплакал, но через слезную влагу таким счастьем сияли детские глаза, что видеть это сиянье для отца и деда было тоже счастьем.

Старый Басакин усмехнулся: он еще вчера знал, что так получится. Ну и что? Пусть порадуется мальчонка. Невесткину воркотню перетерпим.

От внука он перевел взгляд на сына. Тот улыбался, сказал:

— Через два дня хозяин возвращается. Приедем.

— Приезжай, — ответил отец, и договорил о главном: — Думай. Решай. Тебе работать. И жить здесь. С женой тоже тебе договариваться. Как вы уж там… Если решите, тогда будем вместе думать и делать. Федора подключим с ребятами, Аникея. Раз обещал… Поможем начать. А там уж как бог даст.

На том разговор и кончился. А он и не мог быть долгим, потому что старый Басакин длинных речей не любил. Но короткое «поможем» означало все, в том числе даже некое одобрение сыновьему плану. И это не было решением сегодняшним, мгновенным.

Старый Басакин приехал на хутор не вдруг, он выжидал с той поры, когда проездом в город Аникей лишь намекнул ему: «Если бы да кабы…»

Намек был понят. Обдуман со всех сторон. И не отвергнут.

Хочет, пускай попробует. Молодой еще, сильный. Помочь ему, конечно, нужно, какие-то деньги вложив в обустройство, начало. По зиме, по весне можно в округе телят скупать. Их сбывают хозяева, какие молоком занимаются. Теленок для них невыгоден: много молока сосет. Вот и продают «отъемышей».

Пускай поработает год-другой. Там будет видно.

А еще была надежда, что старший сын Павел налетается, детей устроит, а потом приедет сюда для отдыха и дела давно задуманного: рыбацкая база, охотничья. И отцу на старости лет там место найдется, спокойное, по душе. А для Ивана приезд старшего брата будет великой подмогой.

А если ничего не выйдет, то вложенное не пропадет. Скотину и обустроенное поместье возле речки, с лугом и выпасами, своей землей по закону легко продать. Для чеченцев ли, другого «кавказа» — место завидное, оторвут с руками.