Так было и в этот апрельский день, сияющий под солнцем свежей зеленью. Два дня шли дожди, а нынче разъяснело. В очередной приезд, поселковые дела завершив, Ольга хотела, но не решилась с утра уехать к мужу и сыну, зная, что от станицы к поместью дорога враз не просохнет. С утра не поехала, но что-то ее нудило, звало, ныло сердце. И она решилась. Как говорит Тимошка: «Танки грязи не боятся, а мы тем более». Она пробовала дозвониться в Большой Басакин, Аникею. Но телефон молчал.

Телефон молчал. А вот малый Тимошка в это время кричал отчаянным криком. Он бегал по своему немалому огороду, утопая в рыхлой сырой земле, и кричал что есть мочи:

— А ну пошли отсюда!! А ну пошли!

Он кричал, спотыкался и падал, снова поднимался и снова кричал, размахивая руками:

— Геть! Пошли!! Кызь-кызь! Пошли отсюда, гады такие!! Проклятые…

По просторному басакинскому огороду черной ордой рассыпалось козье стадо — двести ли, триста голов.

Еще час назад это был огромный ухоженный огород: большие гряды лука да чеснока с темной зеленью перьев, ряды и ряды помидор да перца, недавно высаженные из парников, молодая картофельная ботва, морковные кружевные всходы.

Все это, еще час назад, после вчерашнего дождя, под солнцем светило нежной, обмытой зеленью на жуково-черном бархате влажной земли. Теперь это было сплошное месиво: объеденные, поломанные листья, ростки, втоптанные козьими копытами в грязь.

Тимоша бегал, оскальзывался, спотыкался и падал и тут же поднимался, крича:

— Кызь пошли! Проклятые! Пошли отсюда, гады такие!

До маковки перемазанный — одни лишь светлые глаза на грязном лице, — он бегал и кричал, пугая шелохливое козье стадо. И оно живой волною носилось в просторной, но изгороди, все вытаптывая, ломая и мальчика с ног сбивая. Он лежал под копытами, замерев от испуга.

Наконец, поняв, что с козьим стадом ему не справиться, Тимоша встал и закричал свое последнее, детское:

— Ма-амочка-а!! Мама!!

Он закричал так истошно, отчаянно, что козье стадо шарахнулось от него и стало выкатываться за отворенные ворота огорода.

Наверное, этот отчаянный зов и услышало материнское сердце. Но слава богу, что Ольга не видела сейчас своего сына.

Обессиленный, грязнее грязи, Тимоша из последних сил, но все же упорно гнал и гнал остатки козьего стада. Наконец до ворот добравшись, он сел на землю и подняться уже не мог. И тогда лишь заплакал.

От приречных, тополевых да вербовых зарослей к разоренному огороду неторопливо приблизился всадник. Возле мальчика он не стал останавливаться, проследовал дальше, вослед козьей орде, по пути прихватив в общий гурт невеликую шайку басакинских телят.

Иван нашел сына все там же, в проеме распахнутых огородных ворот. Он возвращался с хутора, от Аникея, и еще издали углядел уже далекую, на полкургана, отару коз. Почуяв неладное, он повернул к огороду, а ближе подъехав, увидел сына, сидевшего на земле.

Он бросился к нему, поднял на руки, прижал к себе мокрого, грязного, взъерошенного жалкого воробышка, стал спрашивать:

— Что с тобой? Что случилось? Кто обидел? Что у тебя болит?

— Наказывай меня! Это я во всем виноват… — быстро, горячечно и взахлеб стал говорить Тимоша. — Я их не мог выгнать… Я их гнал-гнал, но не мог… Их целая тысяча… Они страшные… Но я не открывал ворота, папочка. Честное слово… Чем хочешь поклянусь… Я виноват, я не выгнал…

Тимоша ни о чем другом думать не мог: он знал, что за спиной его погубленный огород. И он в этом виноват, потому что отец, отъезжая сказал: «Гляди. Ты — за хозяина».

— Я виноват, я не смог…

Иван успокаивал сына, вытирал ему слезы, размазывая грязь:

— Не плачь, сынок. Не надо… Все будет хорошо. Не плачь.

Увидев погубленный огород, распахнутые ворота, он сыну поверил и разом все понял. И первая мысль была: «На машину! Догнать! Задавить! Горло перервать!»

Но на руках его тряслось от озноба, страха и боли легкое тельце сына. О нем первая забота: успокоить, утешить. Остальное — потом.

На погубленный огород не оглядываясь, Иван отвез сына к дому, умыл, переодел, тревожно спрашивал:

— Что болит у тебя? Тебя козы ушибли? Ты не виноват. С такой ордой и я бы не справился. Ты — молодец, ты не испугался. Ты их все равно выгнал.

Время подступало обеденное. Пора было менять у стада монаха Алексея. Но главное, поглядеть, вся ли скотина на месте. А еще и телят найти, Тимошей оставленных.

Кое-как пообедали, собрали харчи для Алексея, чтобы, накормив его, оставить до конца дня у стада. Снаряженное ружье Иван положил в машину. С ним надежнее.

Когда от жилья отъезжали, холодком полоснула мысль: не вернутся ли они сюда к пепелищу. Настолько все открыто, и внаглую. Сейчас он уедет, а кто-то ждет этого…

Но надо было ехать.

Поехали. Оглядели, обшарили ближнюю округу, телят не нашли.

Своих коров с монахом Алексеем увидели в местах обычных, за Явленым курганом, в низине, возле речного водопоя.

Иван хотел сына оставить, но Тимоша ответил гневно:

— Нет! Я с тобой!

— Со мной так со мной…

Отправились в новый поиск, который оказался недолгим. На влажной земле широкая скотья сакма — след немалой отары — ясно была видна.

Отару скоро догнали. Увидели своих телят, которые устало брели, с трудом поспевая за шустрыми козами.

Перерезав дорогу всаднику, Иван остановил машину и вышел из нее с ружьем.

— Ты зачем моих телят угнал?

Чеченец глядел на него с усмешкой; глаза навыкате, словно козьи.

— Я никого не гнал. Они сами прибились. Без хозяина ходят.

— А огород? Тоже без хозяина? И ворота сами открылись?

— Не знаю, — пожал плечами чеченец, — кто открывал… Зачем… Это твой огород, ты и смотри за ним.

Иван за годы извоза, в дорогах, в чужих краях, всякого навидался. Научился отпор давать. Сейчас можно было лупануть из ружья дуплетом: сначала над головой всадника и сразу рядом с лошадью, чтобы она понесла, сбросив хозяина.

Но рядом был сын, который еще не отошел от испуга недавнего. Тимоша уже выскакивал из машины, крича:

— Это наши телята! Наши! Мои! Марина! Живчик! Беляна! — стал окликать он по именам своих питомцев; и они потянулись к молодому хозяину, сбиваясь в привычную кампанию.

— А за огород ты еще ответишь… — твердо пообещал Иван.

Чеченец усмехнулся и тронул коня вослед неумолчной, суетливой козьей орде, а потом и вовсе прочь поскакал, оставляя ее.

Басакины возвращались к дому неспешно. Уставшие телята шли медленно. Но добрались понемногу.

Оставив телят пастись на видном месте, недалеко от дома, пошли к погубленному огороду, на котором не только рассада и всходы овощные были объедены, выдраны, втоптаны в землю, но даже молодые ягодные кусты, плодовые деревца: яблони, вишенки, сливы. Для козьего племени это самая сладость — похрумтеть молодыми веточками.

Здесь, на огороде, их и застала Ольга, которая счастливым случаем — «попуткой» добралась до хутора быстро. Увидев, во что превратился ее огород, которым вчера еще любовалась, увидев гибель трудов своих и еще не веря, Ольга обомлела. Роняя на землю сумки, она еле устояла на ногах и не могла слова вымолвить, лишь рот открыла.

Тимоша бросился к ней:

— Это козы! Это все козы наделали! Это козы напали! Их было тысяча штук! Они тут бегали, жрали, топтали… Я их гнал-гнал и выгнал… Я не виноват, мама… Я не виноват… — и слезы выступили у него на глаза.

Иван выразительным жестом показал жене: «Молчи…» Она и так молчала, лишь озиралась, не веря самой себе. Вчера еще гряды, лунки, рассада, парники. А нынче — сплошное месиво. Сколько трудов…

Позднее она все поняла, мужа слушая, и горячечные речи Тимоши, и увидев его грязную одежду. Поняла и стала успокаивать:

— Ничего… Ничего, милый. Конечно, ты не виноват. Ты — молодец. Ты их все же выгнал. И все мы сделаем. Все будет хорошо… Картошка поднимется, лук и чеснок тоже отойдут… Рассаду мы новую привезем, посадим, успеет еще вырасти. Все будет хорошо, мой милый.

Она говорила, успокаивала, а в душе была горечь, боль. Такие труды… Спину не разгибала. Но самое страшное: Тимошка… Он здесь один был. Только представить, что он чувствовал, когда кричал, звал ее и плакал.

Она выпытывала его:

— Тебя не ушибли? Тебе нигде не больно? Головочка не болит… Слава богу… — обнимала его, целовала.

Тимоша отвечал такой же искренней лаской, но со слезами. То страшное, что он видел, чуял и пережил, еще не ушло из него, лишь понемногу остывая в душе, но порой снова оживая. И тогда хотелось плакать от страха и боли. Но слава богу, что рядом были родные. К маме можно было прижаться, и тогда страх понемногу таял. Мальчик задремывал, а потом заснул. Он очень устал. Но даже сон его был неспокоен, с бормотаньем и вздрагиванием. И потому Ольга от постели его не отходила.

Иван же поехал на хутор, чтобы застать Аникея.

Тот все понял с полуслова, уточнил:

— Горбоносый, с бородкой?

— Да, — подтвердил Иван.

— Асланбек. Беспредельщик. Отморозок. Он всегда где-то шлялся: уедет, приедет. Промышлял. Скот у людей угонял. Его ловили, отец откупал. А сейчас Ибрагим доживает, совсем плохой, позвал его, все же — старший сын. Он сроду скотину не пас. А тут сам погнал. Все понятно. Но разговаривать с ним бесполезно, слов не понимает. С Ибрагимом надо говорить. Поедем.

— Может, вызвать милицию? Составить акт? В суд подать?

— Бесполезно, — ответил Аникей. — Никто не будет заниматься.

— Тогда стрелять, что ли? Этих коз ли, коров… Или хозяев. Они же завтра снова это сделают.

— И стрелять бесполезно, даже себе в убыток, — повторил Аникей. И объяснил: — За хозяев в тюрьму посадят. За скотину будешь платить вдвойне. Это уже проверено. Бахчевника-армяна они так и выжили. Он ругался, потом стрелял, себе в убыток. По суду заплатил и все бросил. Да разве он один? Наши на Рынах, на Чиганаках сеяли хлеб, озимку. Для кого? Для скотины Якуба и Джабраила. И жаловались, и в суд подавали. Что проку? Днем и ночью скотина на хлебах пасется. Гурт за гуртом идет, отара за отарой. Какой может хлеб уцелеть? Черная земля остается. Судись… Получишь сто рублей возмещения. Помучились год-другой и все бросили. Нет… Надо говорить с Ибрагимом. Чего он хочет? Поехали. Мне в ночь — плавать, а завтра в отъезд. Сашка! — закричал он. — Готовь на постав «тридцатки» и «сороковки». На «плав» чехонь попытаем. Говорят, она внизу себя показала.

— Рано, — откуда-то из глубины погреба-ледника сипло отозвался Сашка.

— Сейчас не поймешь. Как бабки говорят, навовсе поломалась стихея.

— Все понял, — ответил Сашка.

Чеченец Ибрагим еще при колхозе объявился в этой округе: он работал и жил на чабанском становье в урочище Кисляки, на краю колхозных земель, рядом с военным полигоном, где паслась порой вольно его скотина.

Дощатый дом, кирпичом обложенный, скотьи стойла под шиферными крышами, сараи, базы — обычное гнездо степняка-скотовода, какое от колхоза осталось. А вокруг — голая степь. И потому чужую машину увидели издали и засуетились, спеша укрыться в тесноте малых строений.

— Племянники прячутся, — усмехнулся Аникей.

— Какие? — не понял Иван.

— Чужие, — ответил Аникей. — На отдыхе. После тяжелых трудов. Одни уезжают, другие приезжают. Все считаются племянниками, гостями.

Когда подъехали к дому, на воле оставались женщины и дети. Аникея тут знали.

— Зовите хозяина, — поздоровавшись, сказал он.

Женщины с детьми ушли. Вышли хозяин и старший сын его.

Старый Ибрагим с трудом дошел и уселся на скамье, возле дома. Сын остался стоять.

— Ибрагим, мы друг друга знаем давно, — начал Аникей. — Жили мирно. Правильно говорю?

— Мирно, мирно… — согласился Ибрагим.

— А зачем этот беспредел? Ты — старый человек, мудрый, аксакал. Чего ты хочешь добиться?

— Хочу жить так, как жил. За речкой — ты и Вахид. Я туда шагу не шагнул. А здесь моя земля. Моя, — подчеркнул он. — Тридцать лет здесь живу. Чужих я сюда не звал. И не разрешал селиться у меня под носом.

— Во-первых, совсем не под носом. Земли вокруг — хоть заглонись. А во-вторых, он — не чужой, — ответил Аникей. — Это брат мой. Тоже Басакин. Ты говоришь, тридцать лет живешь?

— Да, тридцать. Все знают, это моя земля…

— Ты тридцать живешь, а мы, Басакины, триста тридцать. Ты понял? Я по отцу — Иванович, по деду — Селиванович, по прадеду, — возвысил он голос, — Устинович и дальше до шести колен насчитаю. И у него — деды и прадеды, все здесь. А ты — лишь тридцать лет, и уже завладал. Ты пришел и сел на готовое, считай, на чужбинку. Этот дом, кошары ты не строил. Это — колхозное. Наши отцы и деды построили. Электричество кто провел? Столбы, провода, трансформатор, водяная скважина… — все они делали. Наши отцы и деды. А овцы, отары? А скотина, гуляк? Ты их из Чечни пригнал? Это все — наше, колхозное. Трактора, косилки… Все подгреб. На дуру да за копейки. Так что особо не гордись. Ты пришел на готовое. Сел, растопорился, работаешь, живешь. Вот и живи. Но не наглей. У Ивана — есть права на землю, официально оформленные двести двадцать гектаров. Это его земля, по закону. Ты туда не лезь.

— А мы и не лезем, — вступил в разговор сын Ибрагима. — Это козы лезут. Ты им документ свой показывай, они, может, поймут.

Аникей оборвал его:

— Молчи! Старшие разговаривают. Спросят — ответишь. И ты еще ответишь за беспредел. Мальчишку бы хоть пожалел. Ребенка… Ибрагим, — снова обратился он к старику. — Я тебя уважал всегда. Мы жили мирно. Приструни его, — показал он на сына. — Тем более ему тут не жить. Ты лучше меня это знаешь. Набузит, набаламутит и снова увеется, ищи-свищи. Муса — твой, младший. Тот будет работать, жить. А этот — баламут, лучше меня знаешь.

— Ты чего приехал учить меня! Учи своих! — вспыхнул Асланбек.

— Смолкни! — снова оборвал его Аникей. — Старшие говорят. Постыдись отца.

Скрипнув зубами, Асланбек повернулся и ушел в дом.

— Ибрагим… — вздохнул Аникей. — Пойми, другое время сейчас. Сам видишь. Поговори с Джабраилом, с Якубом, Юнусом… Они подтвердят. Воля кончается. Землю надо оформлять по закону, платить налог. Скот надо показывать: сколько голов имеешь. И платить налог. У Ивана тридцать голов, он налог платит. У тебя тысяча, и ты ничего не платишь. Да еще и творит твой сынок, — и через паузу, со вздохом: — Перед Иваном надо повиниться. Не тебе, а сыну твоему. И надо заплатить за погубленное. Там целый гектар, люди работали, деньги вкладывали. Можно скотиной… — повернулся он к Ивану, ища согласия. Тот кивнул головой. — Ты старый человек, мудрый. Надо жить мирно. Вы разве обижены? Все колхозное, какое век строилось, — все вам досталось. Венцы, Ерик, Гремячий, Большая Голубая, Теплый… Куда ни кинь… Фермы, кошары, дома, попасы — все стало ваше. Чеченцы, дагестанцы, азербайджанцы… Все забрали. И все — миром: не воевали. Так получилось. Но ведь и нам надо как-то жить, кормиться. Нам некуда уходить. У тебя два гурта, две отары — это не меньше тысячи голов. У Ивана — тридцать голов. И он тебе помешал? Ибрагим, ты меня знаешь: я тоже могу жестко ответить, мало не покажется. Но давай по-хорошему: Ивану заплатите. Асланбека приструни. Объясни, с кем дело имеет. Надо по-людски жить, Ибрагим, по-соседски. Как жили раньше. Земли у нас… — Аникей обвел взглядом простор немереный. — Всем нам земли хватит. Надо жить мирно.

Ибрагим был стар, к тому же — смертельно болен. Он очень устал от своих лет и болезни. Конечно, он понимал, помнил: с Басакой они жили всегда мирно. В чужие дела не лезли. Но зачем сейчас про новые законы говорят? Вот он умрет, пусть тогда живут по-новому. А сейчас он — хозяин. А потом, после его смерти, Асланбек будет жить здесь, никуда не уедет. У него — жена, дети. Зачем ему смелость показывать, молодую удаль; тем более бегать по горам, стрелять, убивать. Пусть спокойно живет здесь, в месте насиженном, прочном. Пусть долго живет. Рядом с братом. Здесь место хорошее: просторное и безлюдное.

Ибрагим был тяжко болен, чуял скорую смерть. Но уходя из этого мира, он хотел своим сыновьям и внукам оставить прочное родовое гнездо, особенно беспокоясь за сына старшего.