Лето было долгим, нелегким.

Косьба, тракторы, которые не в пору ломались. Хорошо, что дед Атаман близко. Старик не отказывал, помогал.

Привезли новую скотину: два десятка уже осемененных телок дорогих, породы «казахская белоголовая», о которых Аникуша мечтал. Их нужно беречь. Отдельный коровник пришлось ставить. Спасибо Федору Ивановичу да его сыновьям, и, конечно, старому Басакину, который весь отпуск на поместье провел. И братьям спасибо: Якову, тот нынче и к морю не ездил; и Павлу, который со своими делами кружился: районный центр да Волгоград, Ростов да Москва, но Ивана не забывал.

Лето было долгим. Но оно кончилось. И пришла пора с ним прощаться: с теплом и с людьми близкими, которые уезжали к своей жизни, в поселок. И теперь, по осени да зиме, будут гостями редкими. А вместе с ними ехали жена и Тимоша, пусть и на время.

На прощание устроили праздник. Яков наловил рыбы, а когда стемнело — раков на отмели, с лодки, с фонарем. Костер на берегу горел. Ночь была светлая, лунная. Чуялась горечь осенней палой листвы и пряная сладость иссопа — донского ладана, что цветет и цветет на меловых кручах до самых морозов.

Чуялась и горечь расставания. Все уезжали, оставляя Ивана пусть и с помощниками, но одного, без родных. А ведь привык к иному.

Тимоша не хотел уезжать, уговаривал взрослых:

— Не болит у меня это ухо. Уже прошло. А папе без меня будет трудно. Сколько у нас много всего…

Погожая ночь сменилась ненастным хмаристым утром. Стал накрапывать дождь. Торопились уехать, чтобы успеть до станицы, до асфальта по сухому добраться, не застрять где-нибудь в буераке. Такое не раз случалось.

Успели, уехали. Иван остался один с делами обычными: подоить коров, отправить скотину к речке, на водопой, а потом на пастьбу. А еще — свиньи да птица. Их тоже надо кормить да поить. У всей скотины чистить базы да стойла, чтобы не утонуть в навозе. И самим надо позавтракать с монахом Алексеем, который стерег стадо по уговору до поры обеденной, потом уходил к своим делам на Явленом кургане: к роднику, каменной чаше и ручью, который по желобу бежал теперь к террасам невеликого огорода и будущего виноградника, рядом с кельей.

За лето монах Алексей изменился: он посвежел лицом, пусть и в загаре, заметно окреп. Свою рясу ли, серый балахон он надевал теперь лишь у себя в келье-пещере, а на хозяйстве его обрядили в полевую форму: пятнистая куртка да брюки, легкая обувь; к скотине привык, даже доить научился. Хорошим оказался помощником, обещал и в зиму остаться. Это было бы очень кстати. Потому что случилось неожиданное: Ольга была беременна — три месяца. Это было тревожно. Ребенок, конечно, радость. Когда-то хотели девочку. Но — возраст, тридцать пять лет. Но — вовсе другая жизнь здесь, у Белой горы, в безлюдье.

Дождь так и не пришел. Тянулся день пасмурный, хмурый. Иван, не дождавшись Мышкина, поехал на хутор к деду Атаману с обычной нуждой. У старого механизатора в гараже и сараях хранился, ржавел целый склад гожих и негожих запасных частей к технике, особенно к тракторам. «У меня все есть, — гордился дед Атаман и разом вздыхал. — Только найти бы…»

При нужде находили, порой переворачивая весь двор. За жизнь тут натаскано, навезено было всякого. Вот и нынче после долгих поисков отыскали нужное.

— Трактор с тележкой подогнать да все в чермет, — осердясь, сказал дед Атаман. — Враз забогатею.

— Не вздумай, — остерег его Иван. — Тут у нас и ремонтный цех, и сельхозтехника со складами. Не хуже центральной усадьбы.

— А она тут была, — оживел дед Атаман. — При колхозе Буденного. Вон, — указал он, — на Лысом бугре кузня и два станка: токарный и сверлильный. Ремонт вели как положено… — Но живость его сразу угасла, потому что Лысый бугор — давно уж — голызина, словно стариковская плешь, ни ветру, ни глазу не за что зацепиться.

— Не горься, скоро все будет, — посмеялся Иван. — Ты что, не видишь, как расширяется хутор. Две новые улицы образовалось.

— Брешут! Все брешут! — не в первый раз постановил дед Атаман. — Где они, эти улицы? Ксеня да Катя, Фатей да я…

Стараниями Павла Басакина на хуторе, по схеме земельного управления, и в самом деле за лето образовались целых две улицы: Набережная и Аникеевская, в память о хорошем человеке. На каждой — по десятку земельных участков, выделенных под жилую застройку. Владельцами числились Чапурины, Пристансковы, Хныкины, Талдыкины, Черкесовы — городской народ. Но оформлено по закону. Правда, строиться никто не спешил. На самом краю хутора, возле Дона молодые Хныкины обнесли свой участок забором, старый флигелек подновили и приезжали порой порыбачить да отдохнуть на день-другой. Еще один басакинский рожак — Николай Детистов, хозяин ли, начальник по торговому делу, привез и поставил бревенчатую рубленую баню и невеликий домик — тоже для отдыха. Вот тебе и Набережная, и Аникеевская.

— Все брешут! — никому не верил дед Атаман. — А ваш Павло боле всех брешет. Дорогу обещает да газ. А нам дорога одна — на могилки. Вот «мраморщик», тот соображает, чего нам надо.

«Мраморщик» недавно объявился на хуторе. У него в городе бизнес: мрамор для кладбищенских памятников, из Китая он его возил. На хуторе он обгородился и вагончик поставил, приезжал рыбачить, а подвыпив, обещал хуторским старикам по смерти бесплатно поставить на могилах мраморные плиты.

— Все брешут! — выносил приговор дед Атаман. — Надежа на Мышкина, на его бабу. Она ныне при должности — почтарка.

Жена ли, подруга Мышкина и впрямь числилась почтальонкой по хутору. Она пенсию старикам доставляла, а бабке Кате — районную газету. При случае, попутно, хлеб привозила да крупы.

— Бабенка шустрая, — похвалил ее дед Атаман. — Жалиться грех. Но вот беда — заикрилась. А с пузом да с дитем — не до нас. Вот и горимся.

Иван удивился.

— Правда, что ли? Беременная?

— А ты не знал?

— Я ее толком и не видал. Значит, Мышкин папой будет.

С этой неожиданной новостью Иван и вернулся к себе. С одной стороны, как не порадоваться за человека, который еще вчера — сирота бездомная, а нынче — все свое: хата, жена и теперь вот будет ребенок. Но с другой стороны, чему радоваться? Алексей живет враскорячку: здесь и в келье. И останется ли на зиму, не больно ясно. А теперь и Мышкин: там и здесь. Хуторское ближе ему, потому что — свое. Это понятно. Теперь — и вовсе. А впереди — зима. Полсотни голов скотины — это немало: два ли, три раза в день корми да в коровниках убирай — все руками. Потом телиться начнут да ягниться. Ночи не спи. С малышней возня. Недаром во времена советские на отел да сакман в колхозы помощников из города присылали.

Не хотелось терять Мышкина: непьющий, спокойный, немногословный, со скотиной управляться умеет. Замену ему не сыщешь. Поневоле Аникея вспомянешь: «Людей здесь давно нет. Одни азадки». Так что не хотелось терять помощников. Одному будет трудно. Особенно теперь, когда Ольге надо беречься. И потом, когда родит она. Если родит.

С тревогой об этом думалось. Наверное, уже прошла пора, отрожались. Но все равно, теплилась в душе какая-то радость. Его еще нет, этого малыша, он еще где-то там, но уже жалеешь его, любишь. И тут же наплывает тревога. В яви и даже во сне.

Среди ночи Иван проснулся, почуяв недоброе: страшный сон или какой-то звук его пробудил. В яви было тихо, но Иван все же поднялся и, наскоро одевшись, распахнул дверь вагончика.

Разом на него навалилась глухая темь и мертвая тишь. Даже дыхание перехватило. А тело сковал леденящий страх. Чуял Иван осязаемо, что где-то совсем рядом подступило и жадно глядит на него что-то большое и страшное.

Он с трудом протянул руку, снял рядом с дверью висящее ружье. Щелкнул предохранитель. И сразу будто бы полегчало. Он осторожно спустился по ступенькам на землю.

Услышав хозяина, из-под вагончика вылез Дозор, потянулся, звучно зевнул. И тяжкое отступило.

— Молодец, Дозор, — похвалил он собаку, погладив ее.

Тяжкое отступило. Осталась лишь ночь. И густая, вязкая, словно настой, тишина, потому что вокруг, на десятки верст — безлюдье, дикое поле.

Рядом, за речкой, еще недавно жил Аникей; его подворье в ночи вздымалось светлым куполом огней электрических. А ранним утром доносился оттуда голос трактора. Это была поддержка.

Теперь Аникея нет. И подворья нет. Сомкнулись над хутором тишина и тьма. Словно на хуторском же кладбище, которое рядом и которое ждет своих последних, едва живых: деда Атамана, да деда Фатея, да трех старух. И о какой детворе тут речь… Протяжные глухие стоны донеслись издалека, с холмов. Звучали они в ночи жутковато. Это был брачный зов лося-самца. Но слышался он вовсе не призывно, а печально и устало, потому что всех лосей в Задонье перестреляли, как впрочем, и кабанов, косуль. И не подругу-лосиху который уже день призывал одинокий зверь, но гибель свою. Услышат и убьют. Те же военные да милицейские охотники, которые приезжают к Павлу, на его базу. Она недалеко, эта база: на устье речки, возле самого Дона. Пока там лишь невеликая плавучая пристань, жилые вагончики, двое егерей ли, сторожей, которые меняют друг друга. Обычно там тихо, как и везде в Задонье.

А нынче и вовсе — осенняя глухая хмарь. Может, оттого и почудилось страшное. Все же еще не привык. Всего лишь весна да лето. Да еще прошлая осень, когда у Аникея работал.

Но прошлая осень была иной: с утра съездил в город, вернулся и свободен. Шиповник собирай, грибы — вольная воля. А нынче — не до грибов.

Ненастная ночь скорого света не обещала, но, отмечая положенный срок, заклекотал, прокукарекал старый петух. Вдогон ему, вразнобой, заголосили петушки молодые. Начинался день новый с обычным его обиходом, в котором привычные утренние, а потом дневные заботы: уходила на пастьбу скотина, просторным веером рассыпались по усадьбе куры; неторопливо, немалым табором тянулись на прибрежный луг тяжелые индюки. Там они все лето сытно кормились летучей живностью, а потом отдыхали на берегу, в камышовой затиши.

В свою пору прибыл с хутора работник Мышкин. Еще по лету обзавелся он стареньким мотоциклом с коляской, в которой нынче привез жену, и впрямь заметно пузатенькую.

— Пускай она чего-нибудь сварит, — объяснил Мышкин. — Не всухомятку же… А нам надо закончить. Пока дождя нет.

Какой уже день готовили к зиме коровники, птичники, укрепляя да утепляя окна, ворота, двери; а кое-где стены и кровлю — соломенными тюками да камышовыми матами.

Обедом мужиков кормила новая хозяйка. Ели, похваливая; молодуха смущалась. Ходила она, словно утица, вперевалочку, осторожно нося свое богатство.

— Когда? — о понятном спросил Иван.

— В Новый год обещают, — ответил Мышкин, смущаясь, но с довольной улыбкой.

— Вот и хорошо… — сказал Иван.

В самом деле, все было хорошо: обед, молодая женщина на сносях и будущий папа, который был уже вовсе не тот, каким помнился по первым встречам у Аникея. Там, во тьме коровника, копошился невидный паренек ли, мужичок с замершим личиком, бессловесный, покорный, словом, безымянная сирота по прозвищу Мышкин.

Нынче — совсем иное. А теперь даже папа.

Отобедав, Иван сказал:

— Пойду подменю Алексея. Вы его накормите. И с собой пусть возьмет еды. А потом… — Он засмеялся. — Потом сам гляди, папа Коля…

Ответом ему были счастливые лица.

К обеду скотина подходила на водопой к речке, в урочище Перекаты.

Там был пологий берег, прогалы в камышах, невеликий лесок: от воды — тополевый, повыше — вязовый и даже дубовый.

После неторопливого долгого водопоя скотина отдыхала на привычном, обжитом тырле. В эту пору за нею можно и особо не глядеть. Лишь козы — вечная суета — бегут, шарахаются туда да сюда. Поэтому решили избыть их.

В мире — ветер. Но здесь, в низине, у речки, он шелестит далеко в вершинах тополей-осокарей. Белокорых, уже облетающих, с просторным светлым подножием палого листа.

От воды отступив подалее, роняют лист дубняки. Шуршит и падает светлый и темный янтарь, оголяя черную прожиль ветвей и веток. Непролазные терновые заросли в синем уборе мягких поспевших ягод. Рядом — кусты шиповника, объеденные коровами; скотина охотно и ловко шершавым языком ли, зубами обдирает ягоды с колючих ветвей. А вот терн коровы не трогают, не любят. Хотя он вполне едовый, не больно кислый, и если не лениться, то можно сыскать нынче одичавший, но крупный казачий «калеградский» терн, который не уступит иной сливе. Прежде на хуторах его мочили в кадушках и лакомились всю зиму, особенно детвора.

Иван помнил его вкус. И не сразу, но отыскал нетронутые, отягченные крупными ягодами кусты «калеградского» терна, сладкого, с терпкостью, но без оскомины. Ешь да ешь… Он ел и набирал ягоды в пастушью сумку, чтобы угостить своих, запамятав их отъезд.

Тянулся день пасмурный, теплый. Порою приходили темные тучи. И тогда туманилась даль, но вокруг и рядом светила белью листва тополевая, устилавшая землю, и теплилось кроткое свечное пламя листвы вербовой, и радовал глаз чистый янтарь дубов на ветвях и в подножьях. В прорехах туч синее небо проглядывало в той ли, другой стороне; и свет солнечный длинными прямыми лучами ясно выказывал далекие степные курганы, которые за веком век сторожат огромный простор Задонья, неволею завораживающий. Оглянешься и замрешь. Замрешь и чуешь, как душа твоя принимает этот простор. А тело — лишь малая плоть, муравьиная, но плоть от плоти великой, благодарная, потому что живая. И ничего ей не надо, кроме того, что дано от рожденья: небо, земля, горечь и сладость трав, пресный дух воды, солнца нечаянный луч да голос ветра в кронах деревьев, в густой камышовой заросли. Покой, тишина и простор. Это осень пришла в Задонье. Осенью птиц не слышно. Смолкли и улетели. Лишь старый орлан-белохвост клекочет у гнезда, на вершине могучего тополя. Молодой орлан давно оперился, встал на крыло, кормится сам. Но гнездо родительское покидать не хочет. Улетит, а потом возвращается. Улетает надолго, ночь-другую проведет вдали. И снова вернется.

Но орел — не коршун. Большой птице нужен немалый простор для житья. Потому и клекочет старый белохвост, напоминая закон вечный: поднялся на крыло, вырос, значит, пора улетать, навсегда забывая гнездо родительское. Но это трудно даже могучим птицам. А тем более людям.

У Ивана Басакина родное гнездо в поселке. Но что там? Квартира в двухэтажке, рядом — серая стена пятиэтажного дома. Куча дощатых сараев, ржавых железных гаражей, мусорные баки, пустой двор — та же мусорка, бездомные собаки да кошки и такие же, словно бездомные, люди толкутся возле магазина и гаражей, по возможности выпивают… Толкуют все об одном: «Вот раньше… Вот на заводе… Вот при советской власти…»

Нет, нет… Пусть — вагончик, дрова и печка, пусть — керосиновая лампа… Но прокормиться здесь можно. Вот они — коровы, бычки, овечки… И это лишь начало. Даст бог… И Павел должен помочь: обещает свет и дорогу, хотя бы до Большого Басакина. А что до работы, то она везде работа. Задаром хлеб не дают. И прежде, на заводе. А тем более теперь… Свои мытарства вспомнишь, тошно становится.

А здесь можно работать и жить, помаленьку обустраиваясь. Пока пусть и вагончик. Но Павел обещает дом: бревенчатый, сборный. Он будет очень кстати для малыша и Ольги. А что до самого Ивана, то ему и в вагончике хорошо. В нем — лишь спать. А долгий день — в работе, на воле, порою такой, как сейчас.

Осеннее хмурое небо, светлая земля, на которой отава-трава зеленая. Дубы, тополя, вербы в желтизне, янтаре, позолоте и красной меди листвы. Ветер шуршит, падают листья, осветляя землю. Голубая речка, бегущая к Дону, по берегам которого вовсе просторный разлив золотого, багряного, алого. И стылая вода: у берегов — впрозелень, на глубине — холодная сталь. Рядом своя скотина, пока ее немного. Но и времени прошло немного. Но полсотни голов, вот они, вольно пасутся. На зиму кормов хватит. Свои телята будут. И немало. А еще — птица. Овечек бы надо побольше, на них хороший спрос. На индюков — тоже. Вся скотина — под крышей, в тепле будет зимовать. Огород кормит, сад молодой поднимается. Конечно, много работы. И все руками, вилами, лопатой да на горбу. От этого, может, с непривычки, спина стала побаливать. Но слава богу, что есть она, эта работа. Она — для себя, для детей. Для Тимошки.

В поселке Тимоша во дворе лишь по крышам гаражей скакал, гонял «вампиров», засевших на мусорке. Да возле магазина с ребятней крутился, где — «жвачка» да «пепси», а втихую — курево, наркота, дешевая «дуриловка»: клей да бензинчик. Там у Тимоши была лишь одна отрада — летняя «халабуда» в листве и ветвях старого клена. Здесь — все его: земля и всякая животина. Помощник растет. Уже и сейчас помощник.

Осенний пасмурный день медленно угасал. Туманилась и прежде поры темнела просторная речная долина. В гущину деревьев, кустов крались сумерки. Остывал, словно покрываясь пеплом, жар осенней листвы.

Всего лишь смеркалось. Но порой чудилось, что это не вечер дня, а вечер жизни.

Далекий звук мотоцикла и тарахтенье прыгающей на ухабах коляски возвратил Ивана Басакина к часу нынешнему. Коровы и овечки спокойно паслись. Пастушья просторная сумка была полна. Правда, угощать некого сладким терном.

Мотоцикл потарахтел верхом, направляясь к Красным ярам, к броду, а через него — на хутор. Молодой папа Мышкин с женою подались к своему дому.

К своему подворью повернул и подогнал стадо Иван, а потом обогнал скотину, которая будет пастись дотемна, потихоньку подбираясь к дому. Надо было птицу покормить и загнать ее на ночлег.

Гул, вначале далекий, потом нарастающий, застал его на подворье. Это был гул вертолета, который шел от Дона, от холмов его напрямую к Белой горе, возле которой он приземлился.

Из вертолета по лестнице осторожно, с помощью дяди, спустился на землю Тимоша. Павел издали помахал брату рукой, возвращаясь в машину, которая недолго переждав, когда отойдет мальчик, поднялась в воздух, направляясь к охотничьей базе.

Тимоша со всех ног не бежал, но летел, раскрылатившись к своему жилью и к отцу.

— Папочка, папа! Я прилетел на вертолете! Я ничуть не боялся! А чего бояться? Это — военная машина. Надежная. Так дядя Паша сказал. Я в окно смотрел и тебя увидел! Я, наверно, буду военным летчиком! Папа! Чуть не забыл! Ты удивишься и обрадуешься! У нас будет еще один брат, маленький братишка. Его нам мама родит. А потом он вырастет.

— А может, сестренка? — с усмешкой спросил Иван.

— Не надо. Девочка у нас уже есть — Зухра. А братишка нам очень нужен. Я скоро буду совсем большим и пойду в армию. А кто тебе будет помогать? У нас столько много всего… И еще разведется. А братишка вырастет и будет тебе помощник. Такой, как я. У нас ведь много работы… Огород, сад и скотина. Вон ее сколько! — указал он на подходящее стадо. — Тебе обязательно нужен помощник. Чуть не забыл! Нам скоро привезут целый дом. Дядя Паша сказал. Он завтра приедет и все расскажет тебе. Вагончики — это ведь жилье временное, — внушал Тимоша отцу, явно повторяя чужие слова. — А дом — это навсегда. У всех дома есть. А у нас — вагончики. В них не повернешься.

Слушая сына, Иван лишь вздыхал. Про этот дом уже было говорено, и место для него выбрали. Дом, конечно, сборный, готовый, но сам собою он, словно в сказке, не встанет. Сколько новых трудов с ним…

Пока загоняли скотину да запирали ее, время шло. Ненастный осенний день, недолгий свой путь завершая, напоследок порадовал солнцем. Оно проглянуло на закате, и серенькое небо в мелких невидных барашках туч вдруг засветило и заиграло из края в край алым, багровым и розовым. Лесистое прибрежное займище в ответ полыхнуло вовсе сказочным, золотым и пурпуровым немереным плесом, принимая в себя спокойные речные и вовсе тихие озерные воды, рыжие луговины, белые пески — просторный предел земной, который в нынешней светлый час узрел лишь монах Алексей с немалой высоты Явленого кургана после дневных трудов у родника и каменной чаши.

В тот же час, далеко в небе, свершая вечерний обряд, парили орланы-белохвосты. Они поднимались все выше и выше, по обычаю провожая уходящее солнце и продлевая свой день в краю горнем, откуда виделся простор вовсе неоглядный, на многие десятки верст.

В закатном солнце — золотистая степь да степь. Большие да малые курганы: Явленый, Прощальный, Купной, Городище, Гиблый, Хорошев. Глубокие да пологие балки — морщины земного чела: Раскатная, Ревучая, Сибирькова, Соловьяная да Церковная… Долины живых и пересохших речек, ручьев: Большая да Малая Голубая, Ревуха, Гремячий лог да Сухой Бурлук. След человечий в местах укромных, приютных: корявые, одичавшие груши да яблони, густой терновник, заплывшие ямины погребов, ушедший в землю камень плитняк домовой основы, могилки. Все это — память. Теперь лишь урочища: Теплое, Голубое, Зоричево, Скуришино, Еруслань, Ильмень, Холомкино, Данушкино. И с недавних пор — Кисляки, старого Ибрагима долгий и такой короткий для малого Ибрагима приют; а еще раньше — немалый Кисляковский хутор, с которого в горькие годы одним разом забрали и расстреляли двадцать шесть казаков, а еще пятеро на войне погибли. Хутор кончился, оставив на земле лишь имя свое.

В такие урочища поздней осенью быстро приходит ночь. Зарею вечерней полыхнули остатки листвы на грушевых деревьях и покрылись пеплом.

И все Задонье отгорело в заре и подернулось тьмой до поры: земля, дикие травы, слепой темный ветер, для которых времени нет, но одна лишь вечность; ее душа человеческая не вместит. А слабый разум принять и понять не в силах, что каждый миг — это вечность, а долгая вечность — один лишь миг.

На хуторе Басакин и под Белой горой быстро темнело. Вечерняя заря отыграла. В желтом низком ее полотне ясно виделась вереница черного воронья, которое тянулось с полей к ночевью. Долгий был лет, молчаливый, тяжелый, слышимый махом жестких крыльев да редким сварливым карканьем.

Это осень пришла в Задонье.

Орланы-белохвосты вернулись к своему ночевью, когда земля уже утонула в осенней тьме. Под Белой горой в малом окошке жилья желтый огонек и малый отсвет его на земле мерцали недолго. Сомкнулась долгая ночь, в которой было обычное: осторожные звуки малого зверья возле жилья скотьего и людского в поисках поживы, призывные, трубные стоны лося, гулкое уханье филина и волчий вой вдалеке, на Песках.

А в глухую заполночь пролился в округе небесный дождь: хвостатые белые звезды летели и летели, пробивая низкие тучи. Земля принимала звездную зернь, словно позднюю озимь, которой не ныне, так завтра придет пора.