Вернулись засветло. В затишке Акимовского затона у камышей, как и полагали, окунь брал хорошо. Нечасто, но крупный, мерной, с алыми плавниками, словно горящими от ледяной зимней воды.

Вернулись с рыбой, домой заходить не стали.

— Хозяйка! — крикнул Алексей у крыльца. — Принимай улов!

А из дома неожиданно вышла не Евгения Павловна, а внучка ее, Катя. Вышла и сразу запунцовела от ветра и радости, зубы ее белели, и сияли глаза.

— Чего шумишь? — спросила она.

— Ты откуда? — удивленно проговорил Алексей.

— От верблюда. — И тут же объяснила: — Я лишь на сегодня, а утром уеду. С фельдшерицей.

Как отрадно было глядеть на нее, хорошеликую, в ладном платье. Так и хотелось по светлой головке погладить. Но гладить Алексей, конечно, не стал, лишь тронул руку, рыбу передавая, и сказал:

— Держи. — И добавил тише: — Спасибо, что приехала.

Этого она и ждала, ради этого сюда и летела. И если бы Алексей не сказал этих слов, она бы их все равно прочитала: в лице, в глазах. Но он даже сказал, и Катя так была счастлива, что слезы подступили. Она их скрыла и побежала в дом.

И пока Василий Андреевич с Алешей пилили дрова, в две бензопилы, с гулом, синим дымом и свежими, желтыми опилками на белом снегу, Катя старалась не упускать их из виду. Рыбу чистила во дворе и косилась на Алексея, потом в дом ушла, а все в окошко посматривала.

— Не наглядишься? — спросила Евгения Павловна, словно осуждая. — И чего ты ехала из-за каких-то полдня? А утром чуть свет вставать.

Катерина училась в техникуме, в районе, а до него было тридцать пять километров.

— Ой, мне так захотелось, баба Женя… Прямо я не смогла. Я и не собиралась, а машина идет — вижу, наша. Во мне все загорелось. И я поехала.

— Понятно, — покачала головой бабка. — Ох, боюсь я…

Они вместе встали у окна, старая и молодая, и глядели на Алексея: в сером ватнике, туго подпоясанный, он был силен и высок; крепкие руки его легко держали фыркающую пилу. И работал он весело, чего-то кричал Василию Андреевичу и смеялся.

— Чего ты боишься, баба Женя?

— Да как-то непонятно… Странно… А вдруг ему надоест?

— Кто? Я?

— Не ты. Я о другом. Отец у него — профессор, мать — ученая. Какая квартира в городе, работа. А он здесь. Непонятно.

— Но ведь он же наш…

— Конечно, наш, — ответила бабка, — и я его люблю. Всегда любила, он хороший парень. И я рада за тебя, Катюша. Но как-то…

— Что как-то?

— Сама не знаю, — честно ответила Евгения Павловна. — Ведь кандидат наук, с диссертацией — и вдруг у нас в школе. Почему?

— Ну и что? Разве это плохо?

— Не знаю, — вздохнула бабка.

А потом был долгий ужин с пахучей окуневой ухой, рыбными пирожками. Ужин и разговоры. Старики вспоминали о прошлом. Алексей любил слушать их. Слушал и поглядывал на Катю, и временами странные мысли посещали его. Ему представлялось, как через много лет будут они с Катей вот такими же старыми: он — худой, морщинистый — станет носить очки и поверх очков козелком поглядывать; а Катя располнеет, поседеет и вот так же будет корить его рыбалкой, охотой, прочими забавами, не желая его отлучек. И эти видения не были горькими, ведь обещали они долгую согласную жизнь и покойную старость.

После ужина Алексей сказал:

— Катя, поехали Тамарку промнем.

— Поехали! — обрадовалась Катя.

— Алеша… Ночью… — принялась отговаривать Евгения Павловна. — Темно… Кате завтра рано вставать.

— Мы недолго. Прокатимся и назад.

— Бабушка, мне так хочется…

— Ну и пусть поедут, — вступился Василий Андреевич. — Чего ты?

Евгения Павловна махнула рукой: «Поезжайте». Но потом, когда молодые ушли, она досады не скрыла. И муж спросил ее:

— Ты чего? Чем тебе Алексей нехорош стал?

Евгения Павловна поглядела на мужа внимательно, вздохнула.

— Хорош-то он хорош. Да там-то у него чего случилось?

— Ты о чем? — изумился Василий Андреевич. — Чего плетешь?

— Вот и плету. Катя — молодая, глупая, а ты вот… Ты — старый человек, а туда же. Ты знаешь, что у Алексея в Ленинграде случилось?

— А чего у него случилось?

— Вот я и спрашиваю: что? Закончил аспирантуру с отличием, защитился, собирался на стажировку за границу — ведь так было. А потом трах-бах — и на хуторе. Ты это можешь мне объяснить?

— Могу, — ответил Василий Андреевич. — Надоело ему там. Там, в Ленинграде-то, болота, туманы, дожди, солнца за год не увидишь. Вот он все бросил и приехал сюда.

— Нет, — решительно отвергла его резоны жена. — Твои объяснения меня не устраивают. И пока я до правды не докопаюсь…

А тем временем Алексей вывел из стойла лошадь. Она охотно пошла и, довольно фыркая, принимала упряжь, занудившись долгим отдыхом.

Санки были устланы соломой. Алексей вынес дедов тулуп, бросил его в кошевку, и поехали.

Тронулись потихоньку в гору. Тамарка во тьме чутьем и копытом угадывала дорогу.

— Ты не хочешь ее отдавать? — спросила Катя.

— Зачем? Сена, что ли, жалко? Привезти, отвезти — мало ли дел.

Наверху, на горе, ветер тянул сильнее, и Алексей укутал Катерину в тулуп, оставляя на воле лишь горевшее от ветра и молодой крови лицо.

— Да и вообще, — засмеялся он, — если Тамарку отдать, то я один-одинешенек останусь. И знаешь, боля моя, — наклонился он к Кате, — давай-ка быстрей кончай свое учение, приезжай, поженимся и будем жить. А то мне бывает одиноко.

— Хочешь, я брошу? — выпрастываясь из тулупа, придвинулась к нему Катерина и стала целовать холодными губами дорогое лицо. В последних словах она почуяла взаправдашнюю тоску. — Хочешь, я завтра не поеду и останусь?

— Нет, не хочу, — сказал Алексей. — Нам долго с тобой жить, есть время. Давай кончай, весной поженимся. Диплом будешь здесь делать. И все. Будем жить.

К грейдеру они не поехали, повернув на Клейменовку, и скоро оказались на Лебедевской горе, на самой ее вершине. Отсюда, сверху, Алексей погнал лошадь, и она легко понеслась под гору, ускоряя ход.

Ветер запел в ушах. Катерина прижалась к Алексею, испуганная, и он крикнул ей: «Не трусь!» Глухо стучали копыта по набитой дороге. Белый снег обрезался в двух шагах. Мир валился не в черную глухую пропасть, но открывался и плыл навстречу пылающей бездною звездных огней. Здесь все было рядом: парящий Орион и белое облако Плеяд, крылатая Кассиопея, Малый ковш и Большой, полные огнистого пития.

Сани ускоряли и ускоряли бег, и казалось: еще только миг — и зазвенит под копытами кремневая твердь Млечного Пути, и уже иные, небесные кони подхватят и понесут. И будут лететь навстречу и мимо, сдуваемые ветром, новые и новые миры, названия которым нет и не будет.

Но Алексей вовремя, на середине горы, начал сдерживать и вовремя повернул. И потом долго, до самого Дербеня, легко катили и катили. Светили впереди земные огни хутора, шумело в ночи Дербень-озеро.

И лишь ночью, во сне, Катерине снилось, что снова и снова скачут они, а потом улетают.

Алексей по привычке ложился поздно. В просторном дедовском доме одна из комнат служила библиотекой и кабинетом. Стены были уставлены полками, на которых за рядом ряд стояли книги. Дед прожил восемь десятков лет, всегда любил чтение, и книги стекались к нему. Теперь Алексею было что поглядеть.

На стене, под стеклом, в деревянной раме, теснились фотографии родных людей. Дед Тимофей в сапогах и косоворотке, а потом в пиджачной паре, с галстуком. Молодой, непохожий, лишь высокий лоб да глаза угадывались. Рядом бабушка. Служивый прадед в казачьей справе, с такими же чубатыми односумами — прадед Алексей. И прапрадед Фатей при Георгии, с братьями. К старинным фотографиям приткнулись новые: отец с матерью, брат Олег и сам Алексей — молоденький студентик, дядья и тетки, их дети.

Последние годы дед Тимофей жил один. Десять лет назад умерла жена. Сыновья звали к себе, но он не поехал. Он жил в своем дербеневском доме и работал в школе. Здесь прошла его жизнь. Летом приезжали дети и внуки. Алексей, сколько помнил себя, все каникулы проводил только здесь, в Дербене, живал здесь летом, осенью и зимой. Ни в каких лагерях сроду не бывал и, лишь распускали на каникулы, мчался на хутор. И начиналось долгое лето: на озере, в поле, в лесу.

В годы студенческие свободного времени выпадало меньше — короткий отдых, строительные отряды, — но все равно Алексей бывал у деда зимой и летом. На косьбу обязательно приезжал, копать картошку, мед качать и, конечно, рыбачить. Рыбачил Алексей и в других местах — и даже успешней: на Дону, на Волге, на Каспии, в Сибири. Но разве можно сравнить места чужие с Дербенем? Здесь слаще вода, зеленей камыш, здесь даже немудреный пескарь сиял под солнцем золотою рыбкою.

Последние годы ученья были нелегкими: ленинградская аспирантура, тамошний университет, диссертация, защита. Все дальше уплывали хутор Дербень и озеро, сохраняясь лишь в памяти. Да дедовы письма не давали забыть, потому что писал дед о делах дорогих: рыбалке, садах, пчелах, лошадях, которых он очень любил. Исстари на подворье кони стояли, все кобылы: Гнедуха, Лыска, Белоножка, игривая Фиалка, могучая Чубарка и теперь вот Тамарка, последняя. Коров Алексей не помнит, лошадей — всех.

Нынешней осенью ученье вроде бы кончилось: позади защита диссертации. А впереди неясно: то ли свой университет, а может, ленинградский, а вернее всего, два или три года заграницы. Но не все еще было определено, можно месяц-другой отдохнуть. Из Ленинграда прилетев, Алексей тотчас собрался к деду. И прибыл вовремя. Дед Тимофей болел. Еще на станции, у автобуса, Алексею сказали: дед лежит.

Он и вправду лежал в своей комнате-кабинете, самой большой в доме и самой тесной. Здесь стояли дедова кровать, рабочий стол, большой старинный диван, полки с книгами вдоль стен, от пола до потолка. Старые газеты, журналы, папки с вырезками. И тыквы — дедова слабость — по всей комнате: оранжевые «русские», розовые «ломтевки», тяжелые «дурнавки», сухие «кубышки» и яркая пестрядь «травянок», словно морские голыши, валялись повсюду — на столе, подоконниках, полках, — светя и радуя глаз в пасмурные дни.

Алексей вошел в комнату. Дед Тимофей дремал, но сразу очнулся. Увидел внука, сел на кровати и засмеялся, ничего не говоря, — так был рад.

— Ты чего, дедуня? — спросил Алексей, здороваясь и целуясь. — Что с тобой?

— Да вроде помирать собрался, — ответил дед Тимофей.

— Чего-чего?.. Это ты брось, — не поверил Алексей.

— А не велишь, так не буду, — охотно согласился дед. — Дай поглядеть на тебя, мусью французик тонконогий…

Он смеялся так хорошо, что у Алексея от сердца отлегло. И он забегал по дому, собирая еду прямо здесь, в дедовой комнате, самой лучшей в доме. Здесь всегда — зимой и летом — лежали свежие яблоки. В полотняных мешочках и пучках сухие травы: чебрец, ромашка, зверобой. А для чая, в жестяных коробках, мята, липовый и боярки цвет. Мед — во фляге, моченый терн — в ведре. Всякие всякости. И потому пахло в комнате не жильем, а волей.

Алексей хлопотал по дому: заваривал чай, нарезал сыр и колбасу — городские гостинцы, материно печенье доставал, а из холодильника мясо и молоко, курицу, из огорода зелень принес, для чая — медку. Он хлопотал и поглядывал на деда Тимофея. Не виделись год почти. А дед Тимофей давно уже гляделся в одной поре: сухой, жилистый, темнолицый, с сивым жестким чубчиком волос. Сколько помнил себя Алексей, он всегда был таким, и прежде и теперь. Желудевые глаза светили молодо, поигрывали морщины на высоком лбу.

— Я подниматься не буду, — сказал дед, — а то фельдшерица заругает. Тут приезжали врачи, Василий Шкороборов да Фаина Жалнина, ее настропалили. Она гоняет за мной. Ты вина чего не налил? Винцо ныне… — причмокнул дед. — Может, чуток не проиграло. Но жара стояла, виноград удался, налей.

— И тебе, что ль? — спросил Алексей.

— Не, я, парень, отпился.

Алексей нацедил из бутылки вина. Черная терпковатая ягода, отдавая сок, превращалась в алое питье.

— Твое здоровье, дедуня!

Алексей не терпел водки, заводских вин, но хуторское вино пил с удовольствием, ценя в нем добрую сладость, бодрящий ток, да и глядеть на него было приятно.

— Твое здоровье…

Дед Тимофей поднял бокал со своим питьем.

Алексей ел много и с удовольствием: мясо, лук, сладкий болгарский перец, последние уже помидоры, домашнее масло, откидное молоко — все подряд.

— Так чего у тебя болит? Какой диагноз?

— Старость, — коротко ответил дед Тимофей.

— Ну да… — не поверил Алексей. — Сейчас восемьдесят — разве годы?

— А мне — добрая сотня.

— Почему?

— Четыре года войны, год за три. Да и другие, несладкие.

— Так, конечно, можно насчитать, — остановил его Алексей.

— А куда денешься? — развел руками дед. — Что было, то было. Ты вот живи без войны и всякой пакости, тогда все твои.

— Постараюсь, — пообещал Алексей.

— Дай бог, дай бог…

Дед чаю попил, клюнул раз-другой из тарелок и лег. И теперь, когда он лежал, Алексею показалось, что дед и вправду серьезно болен: восковая желтизна пробивалась на впалых висках и залысинах.

Дед положил подушку повыше, сказал:

— Я тебя ждал, чуял. Какие у тебя дела? Хвались.

А потом пришел сосед Василий Андреевич и принес горячие пирожки с морковью, в каймаке. А следом явилась фельдшерица с печеньем.

Оставив деда с нею, Алексей вышел на веранду. Вышел, оперся на резной столбушок и замер.

Глядело ему в глаза синее Дербень-озеро, ясное дербеневское небо, старинные груши-дулины с могучей зеленью, дербеневские дома над озером, а дальше — Лебедевская гора и дорога вверх.

Алексей родился здесь, потом увезли его в город. Но каждый год и зиму, и лето напролет проводил он в Дербене, у деда с бабкой. Здесь была воля: Дербень-озеро и вся округа от Ярыжек и Дурных хуторов до Поповки, от Ястребовки до Исакова; с Мартыновским лесом и Летником, с Песками и Пчельником, с Лебедевской и Ярыженской горами, Бузулуком, Паникой, Лесной Паникой, глухими старицами и озерами; со всеми грибами и ягодами, рыбой и клешнястыми раками, сенокосом, веселыми играми, купаньем, лыжным лётом с горы, садами и огородами — со всем несметным богатством щедрой родины.

Фельдшерица вышла от деда и сказала:

— Вечером зайду.

А дед уже звал:

— Алеша, ты где?! Все, получил свое, — посмеиваясь, хлопнул он себя по заду. — Садись. Выпей вина. А арбуз? — всполошился дед. — Арбуз чего не режешь? Грех говорить, хлеба-то нынче небогатые, жара прихватила. Но зато виноград и арбузы — сладость. Дыньки-репанки, ешь не наешься. Тащи.

И дед Тимофей с радостью глядел, как управляется внук с арбузом и дыней. В азарте даже сам, отстраняя немочь, арбузиком посладился, почмокал губами.

— Чуешь? Сахарный.

Арбуз был и вправду хорош: в белой корке, с алой мякотью.

— Ты на сколько приехал? На два месяца? Молодец! У нас дела пойдут. Завтра я на веранду перейду. Соберешь мне там койку. Там веселее… В школе меня заменишь. У меня часов немного… Идея! — воскликнул дед. — Ты с ними западную литературу пройдешь. В восьмом и девятом. Она в конце, а мы ее вперед поставим. Все же ты специалист. Расскажешь о Мольере, Гете, Шиллере, Гейне. Согласен? Ну и молодец.

Дед Тимофей учительствовал всю жизнь в Дербеневской школе. Ее он и кончал. А потом педагогический техникум, позднее институт заочный по двум факультетам. Преподавал русский язык, литературу, биологию, химию, географию, историю, физику, немецкий язык, который знал хорошо. Он преподавал все, что было нужно, лишь в математику не лез. Но в последние годы оставил себе главное свое: русский язык и литературу.

— Я в школе скажу. Сегодня придут ко мне, я скажу. Они рады будут тебя послушать. А как же… Кандидат наук. У тебя с ребятами получается.

У Алексея и вправду в школе неплохо получалось. Он проходил у деда практику и, приезжая, каждый раз несколько уроков, но проводил. Ему нравилось. И дед считал это полезным для Алексея и ребят.

— А сейчас ты съезди порыбачь, — сказал дед. — Карпик хорошо берется, на жареху поймай и на уху окунишек надергай. Съезди, а я пока отдохну. Устал, — признался он, убирая большую подушку. — Рад очень. Удочки на месте.

Удочки хранились всегда под застрехой сарая на крючьях. Там и сумка висела с блеснами. Рыбачить любили и дед, и Алексей. И ловили всегда удачливо.

Нынче Алексей шутя надергал два десятка вершковых карасиков, потом начал блеснить и добыл пару щук и окуней — как раз на уху. В озере вода уже остывала, в зеленых камышах появилась осенняя проседь.

Но вода еще была теплой, и Алексей искупался дважды: сразу после рыбалки и поздно вечером, в темноте.

В доме пахло ухой. Дед Тимофей читал, полусидя на высоких подушках. Увидев входящего Алексея, он поглядел на него внимательно.

— Ты такой белый, прямо городское дитя, питерское.

— А я такое и есть, — сказал Алексей. — Целое лето солнца не видал и воды.

— Там же Нева, Финский залив.

— Нет. Не могу. Неприятно. Холодно и грязно.

Дед усмехнулся.

— Царь Петр на эти болота кнутом людей сгонял. А тебя кто гонит? Ну, здесь покупаешься, — подобрел он. — Есть время. Я так рад, что ты приехал. Я знал, что ты приедешь. Долго не видались. Отец твой и брат — они здесь не любят жить. Комары им досаждают, жара… Им неловко. Они, конечно, любят Дербень, родину. Но эта любовь созерцательная, со стороны. А ты свой. Я, грешным делом, думал, что ты будешь жить здесь. Особенно когда ты практику проходил. А получилось по-иному.

Алексей принес в миске крупного бельфлера. Яблоки были сочные: откусишь — и полный рот соку. Алексей поставил миску на стол и слушал деда.

— Я здесь как-то раздумывал: а не катишься ли ты по наезженной дороге? Университет — хорошо, а из университета вытекает аспирантура, как лучшее достижение. Потом защита кандидатской. После нее что? Естественно — материал для докторской, докторская. Потом кафедра. Вот и все. Путь до блеска накатанный. Желоб без ложных рукавов. Запустили — катись. И без вопроса: «Зачем это?» Вот, например, стажировка во Франции. Это дело решенное?

— Почти, — ответил Алексей.

— А зачем она? — спросил дед. — Нет, ты правильно меня пойми. Ты сейчас откинь все мелочи и подумай мудро: «Я еду, оставляю на три года родину, близких, знакомых. Иду в чужое житье, в неволю для того, чтобы…» Для чего?

— Любопытно, — ответил Алексей. — Другая страна, другой мир. Поглядеть.

— Вот именно, лишь любопытно. А платить любопытству такой долей своей жизни не щедро ли?

— Но там тоже жизнь, — ответил Алексей.

— Чужая. К тебе неприложимая. На месяц я, быть может, и поехал бы. Нет, на десять дней. Поглазеть. А отдать три года жизни не согласен. Особенно сейчас, с вершины жизни, вижу ясно: не за что платить так щедро. Я, Алеша, очень счастливый человек. Дай яблочка…

Алексей подал деду крупный, в розовую полоску плод. Дед Тимофей взял его, начал разглядывать.

— Могучий сорт, — сказал он. — Я его вначале не понял. Прет, лист в ладонь, ветви толстенные. Обрежешь — затягивает, словно тесто. А начал родить — красота. Соседи для гостей все обирают. Я его еще на два дерева прилепил, длинным привоем, на четыре почки. Пошел хорошо. — Он оглядел яблоко, хрумкнул, пососал сок. — Так я о жизни. В чем мое счастье? Счастье мое в судьбе. В том, что судьба ли, бог… — Он задумался. — Нет, судьба. В бога я не уверовал. Судьба меня, слепого щенка, мотала, крутила, но несла единственно правильным путем. Не унесла из Дербеня — это было великим счастьем. Она меня оставила здесь, на моей земле, которую я любил. Теперь, с вершины лет, я гляжу и радуюсь. Каждый день я жил счастливо. А могло по-иному быть: куда-нибудь уехал, а в Дербень — в отпуск. Пускал бы слезу, охал. Приезжают наши старики на лето погостить: охи-ахи. А мне жаловаться, слава богу, не на что. Ты вот прискакал, и, как телок по весне, тебе все счастье: купаться, рыбалить, в саду повозиться, с пчелами или просто посидеть на лавочке — тебе это в радость?

— Конечно, — ответил Алексей.

— А у меня всю жизнь эта радость, каждый день, — засмеялся дед Тимофей. — За часом час.

…Алексей хотел стелиться здесь же, на диване. Но дед не разрешил.

— Тоже мне сиделка. Кыш на свое место! Не забудь, окно в горнице открой. Озеро шумит?

— Пошумливает.

— Вот и славно. Утишает мне всякую боль. Оно шумит, и я засыпаю.

Алексей постелил в боковой комнате, где всю жизнь спал. Дед Тимофей остался в кабинете, со светом. Он листал книгу, потом сказал:

— Алеша… Сейчас, в этот твой приезд, я много буду говорить. Это не старческая болтливость, это — сознательно. Много передумано, Алеша, и кое-что понято. Но время уходить, не сегодня, так завтра. Вот и отдаю тебе. Что-то, но пригодится. Бесконечность меня страшит.

— Какая? — громко спросил Алексей, но тут же понял и привстал на кровати.

— Обыкновенная бесконечность, — ответил дед Тимофей. — Все понимаю и принимаю. Но бесконечность страшит. Я же человек. Здесь как-то приезжал Толя Батаков. Он старше тебя, но ты должен помнить. Батаковы у Старицы живут. Он физик, неплохой парень, но простоват. Мы с ним беседовали, о бесконечности зашла речь. А он так легко говорит: я ее осязаю физически, вижу. Нет, думаю, не физически, а весьма абстрактно. И слава богу. Потому что человек, ощутивший бесконечность, должен сойти с ума от ужаса. Бесконечность небытия при бесконечности пространства и мира — страшна. Был бы предел, какой угодно, тогда легче. Но нельзя, потому что в небытие любая, даже очень большая, но конечная величина — мгновение. А бесконечность — тяжеловато… — вздохнул дед Тимофей. — Ладно, спи.

— Хорошенькое «спи», — засмеялся Алексей. — Это ты мне вместо снотворного подкинул: бесконечность?

— Ничего, — успокоил его дед. — Ты заснешь. Молодой.

Алексей и вправду уснул, но не вдруг. Закрывались глаза, но видели Дербень-озеро и хутор откуда-то с высоты, с Поповского ли бугра, с Лебедевской горы. Хутор лежал уютно, над водою, в садах. Дедова усадьба — на самом обережье: огород, ульи под грушами, мостки и лодка. Видения наплывали легким сном, но то была явь, потому что озеро шумело за окном. Алексей вскидывался, уходила дрема. Озеро по-прежнему шумело, дербеневские стены берегли его, старое доброе ложе покоило — все, словно в детстве, говорило: «Спи, спи…» И приходила тоска по детству, по дням его, когда все было возможно и так просто, стоило лишь сказать волшебные слова: «Дедуня, я…» — все исполнялось.

Приходили мысли о деде Тимофее, о словах его — в них было много правды, — о болезни и близкой, быть может, смерти, а потом о собственной. Но до нее стлалось такое пространство жизни из дней и дней… И каждый, словно завтрашний, был желанен: озеро, сад, старая школа, в которую он пойдет, директор Федор Киреевич.

Директор увиделся во сне. А утром, проснувшись, Алексей услышал голос его в соседней комнате у деда и минуту-другую не мог разделить сон и явь.

— Для семейства я человек бесполезный. Они меня с утра пораньше гонят. Иди, мол, не мешайся под ногами, — жаловался деду Тимофею утренний гость.

Это была старая песня: «В семействе я человек бесполезный». И песня правдивая: директор хуторской школы пропадал на работе с утра до ночи. Он был учеником деда Тимофея и к пенсии уже подбирался.

Алексей вышел из своей комнаты, поздоровался.

— Слыхал, слыхал! Поздравляю, кандидат наук! — радовался Федор Киреевич. — Приду к тебе на урок, послушаю. — Он одет был всегда одинаково: темный костюм, черный галстук — неизменно. — Может, на старости и я Фаустом овладею. А то начну читать — в сон. Сколько пытаюсь…

Алексей искупался и до прихода фельдшерицы наладил деду постель на веранде. Здесь, конечно, лежать было веселее. С веранды виделось озеро, улица, Поповский бугор со школой.

Когда склонялся над хутором покойный вечер и наползала сумеречная мгла, наверху, на школьном, когда-то поповском, бугре, долго еще светил ушедший день. Раньше, в давние времена, здесь стояла церковь, и, старые люди говорят, на золоченом кресте ее и маковке летом всю ночь играла заря. Церковь спалили в гражданскую. В поповском доме поместилась школа. Он и теперь стоял, старый дом на высоком фундаменте. Против него новую школу выстроили, кирпичную, длинную, в добрый десяток окон. В старом поповском доме жили приезжие учителя.

В детстве Алексей много болел. Лечили его хуторским житьем, и успешно. Бабкины ли с дедом заботы, парное молоко, вольный воздух — кто поймет? Но в Дербене хворобы отставали. И потому, живя на хуторе лето, Алексей обычно прихватывал и теплую осень, начиная учебу в сельской школе. А иногда и всю зиму учителя были своими: завуч Тамара Ивановна, физкультурник Капустин, отставной мичман в линялом «тельнике». И, конечно, «голубчик» Иван Иванович — гроза курильщиков. В класс он влетал, останавливался, шумно нюхал воздух и возвещал:

— Костя! Костя, голубчик! Накурился махры?! Какой позор! Кому нужен такой жених, промахоренный, хрипатый? Господи, оборони! На стол махру! На стол, голубчик! На газетку вали, вали! Варежки буду пересыпать от моли! Полушубок!

Но математику хуторские ребята сдавали без репетиторов даже в столичных вузах.

Старые учителя словно не менялись. Зато ребята подрастали на удивление скоро. Вроде совсем недавно, на практике, Алексей виделся с малышами: веснушчатым, беленьким отчаянным Скуридиным и двойнятами Белавиными, беленькими, чистенькими, словно зайчата. А теперь, войдя в девятый класс, Алексей обомлел, увидев на первой парте пригожих парня и девушку, таких же хорошеньких, как в детстве. Теперь с ними нужно было не о волшебнике петь «в голубом вертолете», а говорить о Гете, Фаусте, роке и судьбе.

А дома его ждал дед. Еще издали, с верхнего конца улицы был виден дом, веранда и какой-то гость. День был теплый, с легким ветром. Озеро матово серебрилось, на берегу так же мягко светили старые осокори, а над ними — небо с редким инеем далеких облаков.

Дед Тимофей беседовал на веранде с Василием Андреевичем. Алексея они приветствовали вместе.

— Как успехи? Сколько двоек поставил?

Заговорили о школе.

— Белавины… —вспомнил Алексей двойняшек. — Какие хорошие. Уже большие, а все вместе сидят.

— Их было рассадили, — сказал дед Тимофей, — на разные парты. Это была трагедия. Сестра весь урок глядит на брата так жалобно, а он — на нее. Дня три посидели — невмоготу. Давай быстрей снова сводить. Какая радость была! И дома они, мать рассказывает, так друг о друге заботятся. Она уж и не рада. Как, говорит, они расставаться будут? Представить невозможно.

С почтой пришло письмо из Киева. Там проживал старший сын деда Тимофея, Николай, работал на большом заводе. Дед Тимофей письмо прочитал.

— Все хорошо? — спросил у него Алексей.

Дед кивнул головой.

Но после обеда, когда Алексей делал большую гряду под чеснок — его осенью сажали, и вырастал он крупный, в кулак, Алексей копал, хоронил белые зубчики в мягкую землю, — наверху, на веранде, дед Тимофей шелестел письмом, потом сказал:

— У Николая опять что-то случилось.

— Он пишет?

— Нет. Но я знаю. Как у него на заводе неприятность, он сразу заводит речь о пенсии, о том, что приедет в Дербень и будет тут жить. Нетушки… — попенял дед Тимофей. — Ничего не выйдет. Второй жизни не бывает, она одна.

И вечером, когда дед Тимофей перебрался в дом, он снова о письме речь завел, уже не читая, а просто глядя на конверт, рассуждал:

— Пенсия… Приехать — значит признать, что жизнь прожита зря. Да-а… Странно, Алеша. Странно и обидно, что лишь в почтенном возрасте понимаешь смысл человеческой жизни. Вот я сыновей своих собственными руками послал неверным путем. И они теперь несчастны.

— Кто? — удивился Алексей. — Отец, дядя Коля, дядя Витя?

— Да, — твердо ответил дед. — Чему они служат? Как белки в колесе, в делах, в делах. А положи их дела вот сюда, — раскрыл он большую ладонь, — и погляди. Виктор мне откровенно страшен со своей наукой. Ученым, особенно молодым, нельзя всегда доверять, потому что их иной раз ведет больная, безумная гордость — бросить вызов природе… А что потом? А потом, которые посовестливей, помудрей, если успевают, начинают каяться. Виктор черную икру искусственную привез мне, счастливый. Я ему говорю: «Дурак. И работа твоя для таких же! Зачем тебе искусственная икра и естественная тоже? Жрать икру — значит уничтожать будущую рыбу. И тысячу братьев своих обречь на голод». Кричите: «Прогресс, прогресс!» Но даже богу надо молиться с умом. Чтоб лоб не расшибить. И часто не мы едем в автомобилях, поездах, «Ракетах». Они мчатся по нашим телам и душам. Мертвые, они отнимают у живых воздух, воду, хлеб, обещая им искусственную икру взамен. Протрите мозги, потрясите память, и она скажет вам, что еда — это кусок свежего хлеба, спелое яблоко с дерева или вареная картошка. И к каждому куску — глоток чистой воды. Плохо, когда теряется истинный смысл человеческих понятий: еды, одежды, жилья. А он потерян для многих и многих. Я говорю: подумайте. Потому что уже теперь можно жить безбедно, если не требовать паштетов из языков и гусиных печенок и кольца золотые в нос не вставлять. И верните цену простому и необходимому: воздуху, воде, хлебу. В погоне за лишним можно потерять все. Сейчас еще не поздно остановиться. Простой еды, Алеша, на всех хватит. Я вот живу и еще других кормлю. Погляди, у меня все есть: сад, огород, картошка, пчелы, птица… И себе, и вам хватает. Алеша, пойми… Я о чем жалкую? Детей гнал на уход. Говорил: учись — все откроется. А о душе не думал. И вот теперь твой отец, почтенный профессор, всю жизнь выясняет, переспал ли Пушкин с Александриной, а Дантес с Натальей Николаевной. Такими проблемами у нас занимается дед Архип, по старческому любопытству. Вот так. И мне больно… — сказал дед Тимофей, прижимая руку к груди и морщась.

Алексей кинулся к деду.

— Где лекарство?

— Не надо, — остановил его дед Тимофей и улыбнулся: — Такой леки нет.

— Тогда помолчи, не волнуйся.

— Нет уж, я скажу. Когда же мне, Алеша, говорить, как не сейчас, на краю жизни, и кому говорить, как не тебе? Другому я не скажу, нельзя. А с тобой поделюсь. Мне стало казаться, Алеша, что любая скотина мудрее человека. Она наелась и хвост на сторону. А человек чем сытее, тем дурнее. Нет в нем меры. Сыт хлебом — дай меду, сыт медом — просит манны небесной, а потом дай не знаю чего, но дай! Соберет горы ненужного и будет радоваться. Ненужных одежд, ненужных забот, побрякушек, скует себя золотыми цепями, навьючит воз и тянет, стеная и плача. Тысячи мудрых говорят: «Отряхните прах…» Их слушают, им веруют, но не верят. Молятся на них, бряцают их именами, но делают свое. Христос, мудрые греки, Сковорода, Толстой, Швейцер — кто за ними пошел?

Стемнело. Через раскрытые двери тянуло сладким духом петуний, табака, а следом от двора соседского приплыл запах печеного, такой явственный, горячий, что Алексей шумно нюхал воздух, причмокивая.

— Можно войти? — послышался с крыльца девичий голос.

— Заходи, заходи, Катя! — крикнул дед.

Алексей пошел навстречу, включая в комнатах электричество.

Катерина с четвертью молока и блюдом печеных калачиков вошла в дом.

— Дедушке, — сказала она, — и вам.

— И нам? — переспросил Алексей. — Дедуня, Катерина меня забыла, на «вы», видите ли…

— Это она из уважения к твоей ученой степени. Спасибо, Катюша. Люблю преснушки. Садись посиди.

Катерина, выросшая у деда с бабкой, без матери, была в той милой девичьей поре, когда все к месту и кстати: загар, обветренные губы, полнота лица, кудельки на висках.

— Так почему ты со мной так холодна, Катерина?

— В отвычку, — ответила Катерина.

— Тогда прощаю.

Девушка училась в лесном техникуме, в райцентре, уже оканчивая его.

— Куда же тебя пошлют? В тайгу?

— В наш лесхоз.

— А в тайгу не хочешь?

— Ну ее. Мне и здесь хорошо.

— Молодец, — похвалил дед Тимофей. — У нас тоже дел хватит. Дубы, Алеша, сохнут.

— Почему?

— Кто знает. Почему, Катя?

— Точно как сказать… Атарщиков, мартыновский лесничий, говорит: уходит живая вода.

— А что? Он прав, — поддержал дед Тимофей. — Живая вода, родниковая, уходит. На смену ей мертвая, стоки всякие. А дуб — самое чуткое дерево.

— В Мартыновский лес, на Бузулук, в выходной сходить… — сказал Алексей. — Пошли, Катерина?

Алексею представился крутой изгиб Бузулука, белый песок, тугая стремнина воды и Мартыновский лес — самый большой в округе.

— Атарщикова давно не видал. Сходим? — снова спросил он Катерину. — Или Тамарку запряжем.

— Поедем, — согласилась Катерина. — Там белых грибов много. Да вы молоко пейте и ешьте калачики, пока горячие. Давайте я налью.

Деда Тимофея дом был для нее своим, и она принесла кружки, ловко молока налила и ушла.

— У Атарщикова будешь, — сказал дед Тимофей, — пусть приедет: о пчелах хочу посоветоваться. Занесли эту заразу варроатоз. А он что-то придумал.

— Тебе уж с пчелами тяжело, — сказал Алексей. — Может, не будешь держать? Меду найдем.

— Буду, — ответил дед. — Разве в меду дело? Нет, Алеша, ты недопонимаешь. Все это: огород, картошка — это не только хлеб насущный. Пчелы, сад… Я без них прокормлюсь, но не проживу. Это радость, услада. Мы вот в этом году с Василием Андреевичем лагенарию растили. Четырнадцать сантиметров прироста в сутки! — воздел он палец и округлил глаза. — Это чудо! Все эти злаки, животина… Ни мы без них, ни они без нас не проживут. Мы друг для друга живем, радуя и любя. Вот так, Алеша. — Дед Тимофей поднялся и сел, опустив ноги на пол. Ламповый ли, душевный огонь сиял в его глазах. — Ты веришь мне, Алеша?

— Верю, дедуня.

— Верь, верь. Я счастливый человек. Было у меня отнято, да. Войной, черной силой. Но остальные дни я жил хорошо. Много дней. Я сейчас отчетливо вижу: жил и живу в счастье. Наташу встретил, — вспомнил он о покойной жене. — Здесь наша любовь цвела. Боже, боже… Вспоминать — счастье. Наташа ушла, ее нет, и никто не вернет. Но до конца, до последнего шага — кто отнимет у меня счастливую память? Никто. Я вхожу туда и снова живу в тех днях. И снова счастлив. Так будет до последнего вздоха, Алеша.

Алексей подошел, сел на кровать, обнял деда. И тоже стал глядеть на фотографию бабушки, молодой, круглолицей. И похожа она была на ту девушку, что недавно сидела здесь, в комнате. Они смотрели на бабушкин портрет, а потом стали вспоминать былое, кто что помнил. И вспоминали долго. А когда ложились спать, дед Тимофей спросил:

— Окно открыто, Алеша?

— Открыто, открыто…

— Хорошо. Озеро шумит, баюкает. Счастливого сна тебе, Алеша.

И виделись Алексею счастливые сны: в цветах и травах, в диковинных плодах. Красивые лица проплывали: дед, бабушка Наташа, близнецы Белавины, брат и сестра, Катя — счастливые лица в солнечных и звездных лучах. И чьи-то добрые руки его гладили, согревало чье-то дыхание. И воспаряла душа к счастью.

И он плакал во сне.