По выходным часто обедали у соседей.

Евгения Павловна по двору ходила трудно, вперевалочку, жаловалась:

— Целый день топ-топ, топ-топ, а ничего не успеваю.

Когда-то в школе она вела математику, но всю жизнь, по душевной склонности, отличала декабристов, много знала о них, собрала хорошую библиотеку. Появлялось новое и теперь. И, оставляя стол, Евгения Павловна утицей топала в дом и приносила книгу.

— Ученица прислала, — говорила она. — Прекрасные записки Басаргина. Какая добрая душа! Удивительный человек. Его могила…

Супруг ее привязанностей не разделял, подсмеивался:

— В Ленинграде, помню, два дня какую-то могилу искали. — Он был завзятый рыбак, садовод, пчелами занимался, бахчами. — Лет пятнадцать назад… Ты помнишь, Алеша, арбузы у меня были? Большие арбузы, и форма дынеобразная. Очень хороши. Но перевелись, переопылились. Мне бы, дураку, искусственно опылить — и в мешочек, изолировать. Хотя бы два-три плода, для семян.

— Тебе бы все завязывать да привязывать, искусственно да силком, — сердилась Евгения Павловна. — Варварство у тебя в крови. Живую грушу он сверлит, и не болит душа.

Это была давняя история. Много лет назад треснула и готова была развалиться надвое виловатая груша. Василий Андреевич, не долго думая, просверлил ее насквозь и закрепил длинным болтом. Евгения Павловна чуть в обморок не упала от такого изуверства. Время прошло, груша жила, затянув болт. Но Евгения Павловна помнила и корила мужа:

— Железо… Холодное железо на сердце у дерева. Нет, я этих груш есть не буду.

Смеялся муж, смеялся дед Тимофей, удобно устроившись в полотняном кресле.

Хорошо было сидеть со стариками под яблоней в саду Слушать и глядеть на них, словно в добрую осень.

По выходным приезжала Катя, хозяйничая в доме и за столом. Ставили самовар, пили чай с Катиными пирожками.

— Алеша, чего ты молчишь? — говорила Евгения Павловна. — Рассказал бы нам, что нового в Ленинграде, в университетских кругах, о чем говорят?

Катя и подруга ее, молодая учительница, поддерживали:

— Да, да… Какие моды?

— За модами вы вперед столицы успеваете, — ответила Евгения Павловна. — Силкину встречаю и Вихлянцеву, педагоги называются. В Москву они ездили. Я, как дура, обрадовалась. Что, говорю, видели? В ГУМе, отвечают, три дня в очереди за шубами стояли. Очень хорошо.

— Ну и что… — заступилась Катя. — Хотят одеться. Мы тоже скоро поедем.

— Поедешь, — погрозила ей Евгения Павловна.

Катя вскочила, смеясь, обняла бабушку.

— Бабанюшка, и тебя возьмем, очередь держать.

— Силкина уходит из школы, — сказала Катина подруга. — Секретарем в сельсовет.

— Здравствуйте, — удивился дед Тимофей. — Это еще зачем?

— Там спокойнее.

Дед Тимофей заворочался в своем кресле, хмыкнул.

— Педагог с высшим образованием пойдет бумажки подшивать. Это позор.

— Ой, Тимофей Иванович, зато спокойно. У нас только год начался, уже вторая комиссия. То из облоно, теперь комплексная проверка. Морочат голову. То не так, то не эдак. Разве не правда? — подняла она на Алексея вопрошающие глаза.

Дед Тимофей ее взгляд уловил и вздохнул огорченно.

— Эх вы, племя младое, наследники. Слезы вам утереть? Вам трудно? Да в школе всегда трудно! — воскликнул он, выпрямляясь в кресле. — И бывало в десять раз потрудней, чем сейчас. Рекомендации и прочие указания вам не нравятся? Учите, как голова разумеет, как сердце велит. У нас такое ли было? Теперь вспомнишь, не верится. Страшный сон! Метод проектов. Никаких учебников. Массы учатся на собственном опыте. А ведь мы не послушались. Да-да, мои хорошие… Потаясь, по-старому, по-доброму учили. В окошко выглядываем: не едет ли инспектор. Ведь узнают, вредительство пришьют. Но учебники старые собрали и учили так, как надо. И никому не плакались. Я и сейчас не плачусь. Иду и иду. А силенок-то уже нет, — прижмурился дед Тимофей. — Нет сил. А кому вручить? — спросил он. — Вы ведь ищете поспокойней. В почтальоны идете, в секретари, в ученые. А дети разве виноваты? В чем они виноваты, а?

Алексей понимал, что это говорится ему. Он поглядел на деда, смущенно улыбнулся, сказал:

— Жизнь такая. У каждого времени свои трудности.

— Точно, — согласился дед Тимофей и засмеялся. Он смеялся негромко, но долго, откинувшись в кресле, а потом сказал: — Вспомнил. Как-то сидим с Федором Киреевичем. Заходит биолог. Он уж уехал. Кашкин его или Машкин. Как хотите, говорит, а забор мне на пришкольном участке ремонтируйте. Вот так.

Приходил дед Прокофий, усаживался к столу, выпивал стаканчик «вишневки» и начинал, помахивая тяжелой рукой:

Ой, за Доном за рекою Казаки гуляют, Некаленую стрелу За реку пущают…

Помогали ему охотно, здесь любили попеть.

Гей! Гей! Гей, гуляй! Казаки гуляют. Гей! Гей! Гей, гуляй! За реку пущают.

А той порою за двором неслышно подкатила машина, и председатель колхоза Чигаров, нестарый мужик, на лицо коршуноватый, прислушался к песне, сказал шоферу:

— Гуляют старики.

Отворив ворота, они пошли через двор к яблоне и столу, и крепкие их мужские голоса подняли песню выше:

А мы бросимся на них, да, Полетим орла-ами, Гей! Гей! Гей, пей-гуляй! Едут с соболями!

Здоровались лишь потом, когда допели. Здоровались, раздували самовар, привечая гостей. Председатель был из Дербеня, старинной фамилии. И сейчас один из концов хутора назывался Чигаров кут. Учился председатель в здешней школе у деда Тимофея и других старых учителей и хоть жил давно на центральной усадьбе, но родной хутор любил, часто бывал в нем.

— Вы чего Силкину переманиваете? — спросил дед Тимофей.

— Куда? — не понял председатель.

— Да в сельсовет, говорят, секретарем. Молодая, здоровая…

— Об ком горишься, Тимофей Иванович, — махнул рукой председатель. — Такая ей, видать, и цена. Они, Силкины, сроду, как бабка Марфутка говорит, «палаумственные». Пусть летит.

— Теперь не больно приходится перебирать, — вздохнул дед Тимофей.

— А мы будем! — пристукнул кулаком председатель. — Не беднись, Тимофей Иванович, Дербени не пропадут. Дорога теперь на близу. На тот год здесь будет. Об Дербенях мое сердце не болит. Вот гляди, какие у нас головушки, — кивнул он в сторону молодых. — Об другом речь. Об Лучке. Чего будем с Лучкой делать? Районо хочет закрывать. Говорит, не к рукам цимбалы. Восемь учеников.

— Им, может, и не к рукам, — сказал дед Тимофей. — А нам впору. Я, как и раньше, считаю: до последнего ученика надо держать. Иначе хутор загубим. Учеников мало, да они золотые. Михаила Скоробогатова дети. Его, что ль, с хутора выживать? Это по-умному? Косенков. Нюси-продавщицы девчонка. Не хочет районо, колхоз в силах. В силах?

— Конечно. Без Скоробогатова в Лучке нельзя. Ты прав. Я к вам, считай, по такому делу и заехал. Будем мы в том году перспективный план утверждать по развитию колхоза. Надо бы вам собраться, старым учителям, и подумать. Вот наши девять хуторов. Каких-то мы все равно будем лишаться. Прикинуть, на наш взгляд, каких. А какие остаются, об них подумать. Где учителя в годах, кем заменить. Подобрать девчонушку из хуторской фамилии, из хорошей. В общем, прикинуть на будущее.

Потом, вечером в доме, дед Тимофей вспоминал:

— Чигаров у меня после войны семилетку кончал. Хорошие ребята, а сколь досталось им. Я в сорок третьем пришел в декабре, немцев только от хутора отогнали. Числа двадцатого. Школа голая, одни стены. Без окон стоит, без дверей. А мы через десять дней уже елку делали и первого января начали учиться. Учителя и ребята все сделали. Столы, скамейки — собирали, где могли, сами ладили. Об окнах думали-думали, чем их закрыть. Вот, по-моему, Чигаров и придумал: аэродром был рядом, немцами брошенный. Там нашли фотопленку, в рулонах, с самолетов-разведчиков, «рам». Привезли ее, отмывали в корытах — и вместо стекол. Под ветром они трещат, но привыкли. Так и учились. Первого января начали и программу закончили вовремя.

Дед Тимофей никак не мог улечься. Альбомы листал-листал, нашел старую фотографию и дал Алексею.

— Вот наш коллектив, военный. Это Евгения Павловна. А вот Чигаров.

Алексей поглядел фотографию, потом на деда взглянул и сказал:

— Ты, дедуня, ложись. А то ты больно шустрый. Только поднялся.

Дед Тимофей согласно покивал головой:

— Да, да… — Но и в постели он не мог успокоиться. — Я хочу, Алеша, чтобы ты понял. Дело в человеке, в его желании, остальное приложится. Все будет. Захочешь — все будет. Вот в ту пору, в войну, начали мы ребят учить. Все нище, голо. В ту весну на Дербене вода стояла высокая. Солонцы над старицей знаешь?

— Знаю, — ответил Алексей.

— Там же никогда ничего не сажали, не растет. А нам земли надо много и свободной. Вода стояла долго. Мы решили поднять солонцы. Школой. Были у меня нитки фильдеперсовые. Я из них сетей навязал. Как вода начала спадать, я до уроков рыбу наловлю, техничкам принесу, они варят уху. Время голодное, только из-под немцев вышли. После школы ребят ведем копать. Уху похлебают, каждому по рыбке. Правда, без соли. У кого дома есть, приносят, присаливают. Поели — и копать. Копали и копали. Христа ради семена собрали. Говорю: просите у матерей сколько можно. Все пойдет, лишь бы земля не гуляла. Приносят по горсточке. Я кукурузы привез. Все засеяли. Свеклой, тыквой, арбузами, дынями и много кукурузы. И собрали такой урожай, небывалый. Ребятам выдали, учителей поддержали, да еще продали почти на двадцать тысяч. Купили на эти деньги лошадь и стали королями, — потряс кулаком дед Тимофей. — Вот так!

Алексей сидел рядом с кроватью, слушал и, понимая, что деду вредно волноваться, все же не останавливал его.

— Алеша, пойми, я это не в укор вам, молодым. Живите лучше нас. Дай бог. Но не хнычьте по мелочам. Крупнее надо, по-человечески. Особенно в нашем деле, в учительском, должна быть жертвенность. Понял? Без нее учителя нет. Вон Василий Андреевич в тридцатых годах в Крутом хуторе учительствовал. Голодал, но детей не бросил. Чует, что совсем плохо, на день-другой прибредет к отцу с матерью и назад. Дети там, понял? Не зарплата. Не та пачка махры, что платили. Или фунт синьки… Или как нам после войны. Получишь четыреста рублей — купишь кусок мыла. Все. А кормишься от земли, от своих рук. А учительство не бросили. Потому что это дети… Радость. Счастье нашей работы — в них. Мы — счастливые люди, это я точно знаю сейчас. Счастливые…

Дед Тимофей поднялся на подушках выше, попросил:

— Открой окно.

— Открыто.

— И дверь.

Алексей отворил окна и двери, впуская в дом мягкое рокотание озерной воды и свежесть ее.

Деду стало легче. Он прикрыл глаза и, задремывая, проговорил:

— Шумит… Шумит…

Алексей потушил свет, посидел недолго во тьме и вышел во двор, в сад. Шумело озеро. Молодые голоса звенели вдали, возле клуба. Набирала силу осенняя ночь… Зрели звезды, тяжеля и пригибая небесные ветви. И казалось, уже на земных ветвях пылали плоды холодного мироздания: голубая Вега, Денеб, Альтаир и лучистая золотая Капелла, словно спелая груша.

А груш земных уже миновала пора. Лишь под старой «зиминкой» можно было сыскать сладкий плод и смаковать его, вспоминая август. Но лишь давний. В нынешний и прошлый август Алексею не пришлось побывать здесь. И отаву дед Тимофей косил один. Хотя любил Алексей эту пору на исходе лета. Но вот не пришлось.

В детстве дербеневское лето разворачивалось, словно волшебный плат, даря в свой черед жданные радости: щавель, «китушки», сладкий горох, сенокос, землянику, первый мед, вишню, яблоки, потом арбузята — день за днем.

Теперь пришла иная пора. Алексей прилетал, окунался в дербеневские живые воды и мчал прочь.

И в ночи в пустом осеннем саду пришла мысль, которая какой уже день пугливым ночным зверьком просилась в душу: остаться на хуторе.

Остаться на хуторе и жить. Работать в школе, рядом с дедом Тимофеем. Дом, сад, огород, Дербень-озеро, тихие поля, небо — чего еще надо?

Какая Франция? Италия?.. Зачем? Ради чего такое долгое расставание? Уйти от родных полей, чтобы жить среди чужих одиноко. Уйти от своих людей… Тосковать по родине. Но ради чего? Докторская диссертация? Господи, разве может оплатить она утерянные годы?

И стала видеться Алексею собственная жизнь словно со стороны. Мало в ней было завидного. Университетская суета… Ленинград… вечная зябкость и сырость, ни солнышка, ни зелени, а камень и камень. Камень улиц и камень домов и низкое серое небо — не в радость. И все чьи-то рукописи, бумаги, чужие мысли и письма, страницы и страницы. День за днем они перед глазами, при свете лампы, среди каменных стен. И разговоры одни и те же: вчера о Хемингуэе и снежном человеке, сегодня о Маркесе и летающих тарелках, завтра о Фолкнере и экстрасенсах.

И снова рукописи, монографии, книги — чужая жизнь. А своя? А своя — утекает.

И среди суетных забот одна мысль теплым солнышком греет: вырваться в Дербень. На рыбалку, на косьбу, на яблоки, на грибы, искупаться, гусиной лапши похлебать — «ушничка», в саду, в огороде покопаться — словом, глотнуть взахлеб дербеневского, чтобы закружилась голова.

Вырывался, глотал и уезжал снова.

Вот уже стукнуло двадцать пять. Еще три года долой — будет двадцать восемь. Полжизни прочь. А что в них светлого — лишь Дербень. И потом будет до веку одно: лекции, университет… Университет, лекции. Стены библиотеки, университета, домашние — и весь мир. Хотя есть иное, счастливое…

Возможность иного житья теперь ясно виделась Алексею: Дербень, школа, учительство, как у деда Тимофея. Он прав. Дед счастлив в жизни. Многие годы отняты: войной, злыми годами, но он в жизни счастлив. Он, сколько мог, жил на родной земле, под своим небом. И ни одна из радостей не минула его.

Алексей вернулся в дом. Там было темно и тихо, дед спал. Алексей же заснуть не мог. Он ушел к озеру, сел на мостках. Вода дышала в лицо свежестью. Что-то прошумело в камышах, а потом — хлопанье крыл, возня. Охотилась крыса или хохуля. Затем стихло. И снова легла тишина.

Высокий небесный огонь и светлый дым его опускались вниз, на дербеневские воды и землю. Теперь мирозданье лежало вокруг, с ветром его, долгим временем, мудрым молчанием.

А потом, дома, в постели, Алексей думал о зиме: о снегах, охоте, рыбалке и лыжах. Думал о школе, о деде Тимофее, который так некстати уснул, и нельзя ему было рассказать уже теперь о понятом и решенном. Рассказать было нельзя, но можно думать о будущей счастливой жизни и радоваться ей пока одному, без деда.

А дед Тимофей этой ночью умер, во сне. Потом были похороны, поминки и все остальное.

Алексея хотели увезти, но он остался, отговорившись отпуском, усталостью — чем мог, главное утаив.

Он остался и жил один в дербеневском доме, боясь лишь того часа, когда мать и отец наконец узнают обо всем. Боялся, оттягивал и ждал той поры, пока не пришел срок. А когда он пришел, Алексей отправил письмо-отказ в министерство и университет, телеграфировал и позвонил своим. Писать не стоило. Мать с отцом все равно должны были приехать.