Лет десять назад, когда лишь принимался я за литературное ремесло, а работал на большом заводе, в то давнее теперь уже время, надумал я провести отпуск на хуторе. Приятель мой работал в тамошней школе и звал, обещая тишину и покой, — дело не лишнее, когда проводишь день за днем в цеховом грохоте.

Сошел я с поезда на станции Жутово, и лишь двадцать километров отделяли меня от цели. Двадцать, но долгих верст зимней сельской дороги. Мне повезло: еще засветло сыскал я попутный «Кировец» и покатил.

Кабина могучего трактора поднималась над землей высоко, она просторная была и светлая. И неоглядными казались степь в ее зимней бели и сизое зимнее небо над степью. Сугробы сдвинутого с дороги снега вздымались внизу нестрашными хребтами и глыбами. Поднимался буран. Снег пошел, и вокруг нашего стеклянного домика неслись друг за дружкою белесые волны метели.

К хутору подъезжали в сумерках. Открылся он вдруг, в низине, и после долгой дороги желтые огоньки его казались теплыми, радовали глаз. Подъехал тракторист к самому дому. Тут меня встретили. И началось доброе житье.

Приятель мой жил одиноко и трехкомнатную квартиру делил с совхозным парторгом, который приехал на хутор недавно и пока без семьи. Поселили меня в самой большой комнате, поставили раскладушку, стол. Пустое жилье казалось просторнее и выше.

Поутру товарищ мой и парторг уходили на службу, и я оставался один. Так хорошо было просыпаться в тишине и никуда не спешить. Завтракать на кухне и глядеть в окно. Дом наш стоял крайним в хуторе, а дальше лежала степь и белесое небо над ней. Рядом, в двух шагах от дома, пряталась под снегом речка. Талы, вербы и тополя темнели вязью на белом снегу. А из комнаты моей виден был весь хутор: два десятка домов, школа да совхозная контора, баня на отшибе, скотные базы — вся жизнь на ладони. Вот к магазину трактор подошел, с будкой, что-то привез. И сразу потянулись бабы из домов, из конторы, потом от фермы.

А в доме было тихо, лишь ветер гудел. И хорошо было сидеть за столом, читать и временами глядеть в окно. Было хорошо и как-то непривычно после города, завода, грохота, беготни. Все это осталось где-то и так далеко, что даже не верилось. Казалось, есть только одна жизнь — вот эта, в покое, в тиши, в зиме.

Приходил мой товарищ и снова уходил в школу. К вечеру возвращался парторг. Звали его Виктором, и отчество к нему еще не липло. Был он молодым, рослым, рукастым и не парторгом гляделся, а работягой, шофером. Он и вправду шоферил с юных лет, а потом поступил в институт и учился заочно, и вот теперь, лишь месяц назад, прислали его сюда, на это место. Новая работа была для него не в привычку, тягостной, высидеть целый день в конторе он не мог, тянуло к гаражу, к мастерским. А там — к делу. За это его ругали. И директор, и районное начальство. Последний раз, уже при мне, досталось ему за печку. Пришел он на ферму, а в бытовке печь дымит, и скотники ругают начальство. Он разозлился, развалил печь, начал перекладывать. А тут — директор. Снова ему влетело.

Дома он отводил душу. Ругался, смеялся сам над собой: «А ведь печь теперь не дымит». Вместе с ним смеялись и мы. Длинные вечера не были скучными. А днем я читал, ходил на лыжах.

Есть в степных прогулках своя неизъяснимая прелесть. Иные предпочтут леса и будут правы. Прекрасен зимний лес, особенно в день солнечный: розовеющие березняки, черные таинственные ельники, сосновый смолистый дух и сами они богатыри в сияющих солнцем латах.

Но степь я люблю более. Хотя кажется, что в ней: унылая равнина, не тронет глаз. Лишь далекий увал да малая теклина — и все. Но как хорошо глядеть, озирая полмира. Просторная земля покойно дышит степным ветром, а над нею небесная благодать раскинула крыла, охраняя. Просторная родная земля и ты, живая душа, — и все. Вечная земная твердь, а над нею — вечные же небеса и ветер — тоже без времени — и ты. И словно уходит из души человечье — суета и тлен, иная кровь начинает стучать в жилах, иные, высокие думы вдруг посетят, даруя неведомую сладость. И кажется, пусть только кажется, что и ты каплю вечного испил, на радость ли, на муку…

Что ни говорите, а в степи легче дышится и вольней душе.

Я уходил в степь и часами бродил ли, бегал на лыжах и чувствовал себя хорошо.

На третий день к вечеру снова шел снег, а потом стихло. Утром густой морозный туман лежал. К самым окнам подступала белесая мгла, ничего не было видать. А когда мало-помалу прояснилось, открылась глазу сказочная красота. Деревья стояли пышнее летнего, только в зимнем наряде. Индевелые тополя тянулись к небу столпами резного снежного дыма. Маковки их розовели. Клены, яблони, вишни раскинули над землей белопенные свои одежды. Смородиновая гущина над заборами закуржавилась, обратясь в непроходимые сахарные дебри. Да что смородина! Даже сам забор, мертвые планки его словно ожили и поросли белым кудрявым мохом.

Наскоро отзавтракав, отправился я бродить. И, на беду свою, пошел нынче не в степь, а по хутору, дивясь сказочному его убранству. Обошел я хутор, заглянул в магазин, в гараж, в мастерские, встретил человека, что вез меня от станции. Потом в школу заглянул, в контору, ходил и ходил, любопытствуя. За околицей стояли фермы, я и там побывал, у скотины и у тех лошадей, которых в тепле и холе держали, для стран иных, где балуются кониной.

Я ходил и бродил, как всякий человек любопытный, что-то спрашивал, о чем-то говорил, не думая о худом.

Назавтра сидел я дома, когда объявилась гостья. Я видел ее и прежде, нашу хозяйку, моложавую женщину. Она ведала бельем и уборкой комнат, но прежде в разговоры не вступала. Нынче же она оказалась словоохотливой.

— Пишете? — спросила она, оглядывая бумаги и книги на моем столе.

— Пишу, — отозвался я.

— А про что вы пишете? Про нас?

— Про кого про вас? — не понял я.

— Ну, про наш совхоз.

— Нет, — ответил я. — Про совхоз не пишу.

Как, наверное, всякий начинающий литератор, про свои писания говорил я неохотно, стесняясь их. Но женщина была настойчивой.

— Так про что вы пишете? — не отставала она.

— Да так… Всякое… — мялся я, не зная, что ответить. — Для себя кое-какие записки. Читаю, выписываю.

— Но вы же в газете работаете?

— Нет, на заводе.

— Знаем, знаем, — понимающе протянула женщина. — Мы все знаем.

И тут меня осенило. На подоконнике, куда вывалил я содержимое своих карманов, среди прочего барахла лежала красная книжечка сотрудника областной газеты. Я кое-что пописывал для них, изредка. На эту книжечку и намекала женщина.

— Знаем, знаем… — говорила она. — Вы вчера целый день ходили, расспрашивали, теперь пишете про нас.

— Нет, — честно ответил я. — Не пишу я про вас и не собираюсь.

Женщина мне не поверила. Она прибирала в комнате, но все косилась на стол мой. С тем и ушла.

На следующий день, и опять с утра, объявился новый гость, теперь мужчина. Представился он внештатным сотрудником милиции, удостоверение показал, но зато и мои документы попросил. Он сел возле окна и листал мой паспорт, разглядывая его так и эдак, словно надеясь прочесть что-то иное, там не написанное. Полистал-полистал и спросил, доверительно так, по-свойски:

— Вы надолго к нам?

— Не знаю, — ответил я. — Думаю, на весь отпуск.

— Весь отпуск у нас? Зачем?

— Как зачем? Отдохнуть.

— Отдохнуть? — рассмеялся мой собеседник — У нас? Ну, даете… — и он снова смеялся, негромко, но искренне.

— Почему же у вас нельзя отдыхать? — недоумевал я. — Тихо, спокойно, снег. Прекрасный отдых.

— Ну, да… — он ни единому слову моему не верил. — В Крыму отдыхают, уверенно сказал он. — На Кавказе. Или в Москву можно поехать, там музеи, магазины. А у нас…

Паспорт он в конце концов вернул. Посидел еще недолго, поглядывая на стол, на бумаги. Посидел и ушел.

А после его ухода мне уже не работалось, как-то стало на душе нехорошо. И против такой беды одно лишь средство: на лыжи — да в степь. Так я и сделал. И весь день, дотемна, провел в чистом поле. Ушел далеко, бежал и бежал, лыжи легко несли. В степи было тихо и пустынно. Лишь единожды за день показалась вдали рыжая лиса и ушла.

В сумерках вернулся я домой, решив никому ничего не рассказывать. А наутро, позавтракав, сидел за столом и ждал. Не читалось мне и не писалось. Я сидел и ждал гостя. Чутко прислушивался к шагам на лестнице, к людскому говору и ждал, долго, но не напрасно. Гость объявился ближе к полудню. Был он молод, при галстуке, представился инструктором райкома.

— Ну, как? — спросил он почти с порога. — Как живем? — И, не дожидаясь ответа, обошел всю квартиру, оглядел ее комнаты. — Здесь, значит, учитель, а здесь — парторг, — точно отгадывал он. — А здесь — вы.

Он остановился передо мной, спокойный, доброжелательный, и глядел пристально. А я сидел, сидел и думал: «Зачем? Чего ему нужно? Кому я помешал?»

Поговорили. Разговор был общим, о жизни, о литературе, о всяких всякостях. Но и он, этот инструктор, как и прежние мои гости, все поглядывал на бумаги, лежащие на столе. Так хотелось ему в них заглянуть. И от любопытного этого взгляда невольно я заслонил свою работу: сдвинул листы и книгой их прикрыл.

А потом мне уже никуда не хотелось идти. Я сидел, курил.

Кончился табак. Магазин лежал за совхозной конторою. Я контору уже проходил, когда из дверей ее вышел мужчина в темном драповом пальто с каракулем. Мы встретились глазами лишь на мгновение. Я пошел дальше, но чуял на спине своей тяжелый, из-под набрякших век взгляд.

Пора было уезжать. Я оставил себе день на прощанье. С утра ушел на лыжах. День был славный, солнечный, снег отмяк, и уже не похрустывала, а вминалась снежная корочка. И возле черных будыльев коровяка оттаяли крошечные воронки.

Но вернулся я домой засветло, успел приготовить ужин, сходил за вином для прощания с товарищем моим и Витей-парторгом.

Товарищ пришел вовремя. А вот Виктора мы ждали-ждали и дождаться не могли. Не могли дождаться и ужинали без него. Виктор приехал поздно. Он с порога узрел наше застолье и одобрил:

— Правильно! Выпьем. Ну их всех…

— Где это ты?.. — засмеялся приятель мой.

— Неважно, — сказал Виктор. — Все. Сяду за баранку, и все…

Он был не злой, а какой-то словно растерянный. Он горячился, а на меня не глядел. И я все понял.

— Уезжаю завтра, — объявил я.

— Как? Куда? — не понял Виктор.

— Домой. Хватит. Нагостился.

— Почему? Никуда не поедешь. Живи! Пошли они…

— Да что ж мне тут, вечно жить? Пора.

На простецком лице Виктора все можно было прочесть: какой-то испуг и радость.

— Тебя же из-за меня вызывали, — сказал я прямо. — Из-за меня?

— Неважно, — ответил Виктор. — Но я… — загорячился он. — Живи!

— Да нет, мне пора.

Он был хорошим мужиком, этот Виктор, совестливым. Но от «баранки» он уже ушел, и назад не было возврата. В райцентре жила его семья: жена и дочка. И они уже надеялись на иное. Да и сам он тоже. И мой отъезд все решал по-доброму.

Мы засиделись допоздна. Виктор чувствовал себя виноватым, а виноватым быть не хотел и потому говорил, говорил. Он рассказывал о директоре совхоза, о хозяине, что-то о темных его делах. Теперь я забыл. Но через много лет я помню странную фамилию директора: Купейко.

Назавтра я уехал. Домашние мои удивились. Ведь собирался на весь отпуск, а он был у меня длинный — горячий цех. Собирался надолго, а вот…

А я и теперь жалею. Десять лет уж прошло. А я как вспомню тот хутор, потерянный в снегах… Вспомню — и на душе делается нехорошо.