Стояли последние майские дни; навигация была в разгаре, и потому затон судоремонтного завода широко синел просторной водой. Лишь за пирсом дремали, ткнувшись в берег, старые пароходы «Канин», «Варламов», «Герой Денисов». На слипе, поднятые над водой и землей, два гордых красавца «ОТА» синели статными корпусами с белейшими парусами рубок, а позади них, на стапелях, толпился всякий народ на капитальном ремонте: землечерпалка «Донская-6», две самоходки «Двина» да «Алексин», ржавый «Бирск», «Сухона» с начисто развороченным носом и старенький дебаркадер.

На дебаркадере, с самых майских праздников, находилась бригада Жоры Ногайцева: сам бригадир и двое помощников, Саня и Котофей. Жора Ногайцев был человеком известным, он работал на заводе всю жизнь. Его молодые помощники армейских гимнастерок еще не сносили. Причем Котофей — было, конечно, прозвище рыжеусого, зеленоглазого Тимофея. Особенно похож он был на кота, когда молодую бабенку видел. Усы его сразу топорщились, круглые глаза горели огнем — ни дать ни взять отъявленный котяра. Саня был парнем скромным, он чуть-чуть заикался и потому при чужих мало говорил, смелел лишь при своих.

На дебаркадере загорали с начала месяца. Работа была мелочная: там подварить, там трубу заменить, помпу перебрать, лебедку отладить — вроде и сложа руки не сидели, но не лежала душа к такой работе, к тому же и копеечной. Но где другую в разгар навигации взять? Помаленьку копались.

Кончался май. Рядом лежал затон, чуть далее, за песчаной косой, Дон в разливе синел, аукался теплоходными гудками. Голубое небо еще не выцвело и тоже несло в неспешном своем течении белым пухом груженные, безмолвные суда.

Собирались обедать. В заводскую столовую не ходили. Там, доедая запасы, кормили пустыми щами, даже без картошки, и кашей с ласковым названием «пшеничка». Так что добрые люди о еде заботились сами, принося из дому хлеб-соль.

И нынче, как всегда, к обеду начали выкладывать в тени на палубе вареную картошку да редисочку, яички и прочее, у кого что нашлось.

— Дядя Жора, ну, ты пару рубчиков кинешь? — приставал и приставал Котофей. — Не жмись. И я сейчас лично смотаюсь. В овощном вермут продают. Я вчера пробовал. Добря-а-чий… — жмурил Котофей зеленые глаза и причмокивал.

— Без вермута хороший, — в который уже раз спокойно отвечал Жора, раскладывая еду.

— У-ух, жмот… Ну, ты и жмот, Ногайцев… Кулак… Скипидом.

Жора Ногайцев, спокойный, пятидесятилетний мужик, седовласый, морщинистый, речи своего молодого товарища воспринимал как мушиное жужжание. Он харчи разложил, вынул ножик и нарезал хлеб крупными ломтями. Взял яичко, принялся лупить его. В огромных ручищах Ногайцева белое куриное яйцо казалось чуть ли не муравьиным. Чистил Жора хрупкое беленькое яичко и слушал, как Котофей жужжит.

— Скипидом… Ох и сквалыга… Седьмой разряд, такие заработки… И несчастные два рубля, — пел и пел Котофей.

А его не слушали. У Сани еда в газетку была завернута, и он теперь от нечего делать разглядывал эту помятую газетку. Шуршал ею, шуршал и вдруг сказал громко:

— В-во дает мужик! Тысячу рублей в фонд мира. Это да…

— Какую тысячу?

— Где? Кто?

Сообщением заинтересовались. И Саня, разгладив газету, прочитал заметку вслух. А в заметке говорилось о молодом парне, шофере, который внес в фонд мира тысячу рублей. На мотоцикл копил, а потом взял и отдал, одним разом. Тут же и портрет его был напечатан.

Санино чтение выслушали. Газетка пошла по рукам. Потому что недоверие какое-то было. Но все оказалось точно: тысяча рублей написано, как копеечка. И портрет.

Его разглядывали внимательно, и так, и эдак, надеясь что-то тайное прочесть в лице. Но парень был обычный, чем-то даже на Котофея похожий. Это Саня заметил. И Котофей даже немного загордился. И потому, когда Жора, все спокойно обдумав и обмозговав, по-серьезному заключил: «Брехня», — когда Жора это сказал, то Котофей обиделся. Он сощурил свои зеленые глаза и спросил:

— Это почему же брехня? Вот все написано, — предъявил он газету. — И портрет, пожалуйста.

— Все равно брехня, — невозмутимо ответил Жора, отодвигая газету.

— Как это брехня? — закипятился Котофей. — Тебе люди русским языком… А ты — брехня… Ну, даешь! Какие у тебя доказательства?

— Нет, дядя Жора, — вступился Саня. — В газете зря не напишут. Там же город указан, автобаза, номер ее. Все написано. Там же люди, они тоже газеты читают. Они спросить могут.

Жора выслушал, неторопливо все обдумал и сообщил:

— Значит, чокнутый.

— Ну, ты даешь, дядя Жора!

— Человек от чистого сердца…

— Конечно, против войны. Фонд мира. Так и называется. Чтоб войны не было.

— Для детей пойдет. Для детей Камбоджи. Знаешь, как там голодают. Без хлеба.

Дядя Жора сидел спокойный, невозмутимый, а Саня с Котофеем, словно молодые кочета, так и кидались на него, так и клевали. А когда у них пыл немного угас, Жора спокойно ответил:

— Чокнутый. Точно. Лучше бы он их в дело произвел. Никаким детям ничего не достанется. Вон у нас на заводе фонд начальника цеха, директора. До хрена оттуда получишь? Вота! — дядя Жора слепил и показал фигу, страшенную, надо сказать, при его слоновьей ручище. — И там тоже шайка-лейка. Дележ идет меж своими. Да и не дойдут эти деньги. Их кассир сопрет.

— Какой кассир? — спросил ошеломленный Саня.

— Какой… Любой. Наш не успеет, так ихний. Сопрут за милую душу, убеждал Жора. — Сопрут и откажутся. Никакой, мол, шоферюга денег не сдавал.

Доводы Ногайцева были смешны, и Котофей лишь пренебрежительно рукой махнул.

— В банк деньги сдаются. Понимаешь, банк. Сопри попробуй. Банк.

Банк Жору отрезвил. К банку он относился уважительно. И потому сдаться не сдался, но вроде притих, обдумывая. Притих, жевал, иногда слово-другое ронял, вроде сам себя убеждая:

— Може, он в начальство хотел вылезть? Отдам, скажет, тыщу, а меня потом поставят…

— Кем, кем его поставят?..

— Брось, дядя Жора… — тут же накинулся на него молодняк.

— Матери бы отдал, детям… — вздыхал дядя Жора, а потом вдруг его осенило, он аж привстал и присвистнул. — Упер… — шепотом проговорил он. — Упер он эти денежки.

Ребята рты разинули.

— Точно, упер. Тыщ десять где-нибудь свистнул, втихаря. А может, и человека убил. Скорее всего. Охранника какого-нибудь или кассира. А теперь, чтобы оправдаться, и сунул эту тыщу. Девять себе, а тыщу — отдал. Нате, мол. И в газетке про меня напишите. Вроде чтоб на него не думали. Вот как раньше, до революции. Воруют, воруют, а потом церкви ставят. Вроде перед богом оправдываются. А сейчас бога нет, так за мир.

Ребята опомнились и в минуту Жору раздолбали. И с церквей его, и с воровством — все это смех один был, глупые выдумки.

И Жора Ногайцев смолк, сдался.

Зато разговорился Саня. Он горячо убеждал и убеждал:

— Понимаешь, дядя Жора, сознательность. У тебя вот есть деньги, и может, даже лишние. А кому-то они очень нужны. Может, с голоду человек помирает. Есть такие в других странах. А этот человек — сознательный. Он взял и отдал. Да тысяча — это еще мало. Вот доктор был такой, Швейцер, — может, слыхал? — он в Африке работал.

Жора об этом докторе не слыхал.

— Так этот доктор сначала музыкантом был. Большие деньги заколачивал. А потом бросил все и сказал: буду бесплатно негров лечить. На свои, кровные больницу построил и лечил. И лекарства на свои деньги покупал. Всю жизнь, пока не помер. А у нас был революционер, Дмитрий Лизогуб. У него миллион был, миллион рублей. А он для себя — ни копейки. Миллион, понимаешь, дядя Жора?

— Новыми?

— Какими новыми, это до революции. Старыми. Но те старые, они в десять раз твоих новых… Там за рубль корову можно купить. У него — миллион, а он себе ни копейки. Все для революции. В драных штанах ходил, и без пальто. А к деньгам не прикасался. Миллион. Можно было пожить?

— Да, можно… — со вздохом подтвердил Котофей.

А Жора смолчал. Миллион — это было немыслимо много. Больше о тысяче думалось. Там дело понятное. У Жоры у самого тысяча на сберкнижке лежала. И взять их вот так, свои, горбом заработанные, своими руками выбросить. Ну, пусть не выбросить, а чужим людям отдать. И даже не таким чужим, какие вот здесь, рядом сидят, а вовсе не известным, каких, может, и нет.

Жора и так, и эдак прикидывал, снова газетку взял, перечитал ее и долго глядел на улыбчивого парня. Долго глядел, но остался при своем твердом мнении.

— Брехни все это, — решительно отрезал он и, жадно выглохтав компот из бутылки, начал собирать в сумку остатки еды.

На него набросились. Особенно Котофей усердствовал:

— Да ты же кулак, кулак… У тебя снега зимой не выпросишь. Вы же дундуковские кулугуры. Разве ты можешь понять: человек… для людей…

Много и довольно долго Жоре внушали. Внушали, внушали, и он, наконец, не выдержал. Он достал из кармана спецовки большой, свернутый пополам рабочий блокнот, ручку вынул и сунул под нос Котофею:

— На, пиши.

— Чего писать? — не понял Котофей.

— А то… — Жора хоть и спокоен был на вид, но допекли его. — Пиши заявление. Скоро получка, вот ты и пиши: пусть вычтут у тебя из получки десять рублей в фонд мира. Пиши. А я сейчас эту бумагу в бухгалтерию отнесу.

— Ты чего? — опешил Котофей.

— Да того… Вот возьми и напиши. И я тогда точно куркуль и дундук. На, пиши, — совал он блокнот.

Котофей растерялся. Он на Саню поглядел, потом спросил:

— Ты это всерьез, дядя Жора?

— Не знаю, — пожал плечами Ногайцев.

Котофей чувствовал, что дядя Жора не шутит. И потянулась рука к блокноту, потянулась, но вовремя замерла.

— Сорок рублей аванса… — вслух, с насмешкою начал считать Котофей. Заработаем в этом месяце по сотне, не больше. Вычесть аванс, налоги, взносы. Это рублей сорок останется. Сане я пятерку должен. Ефиму — трояк. Катьке пятерку. Да трояк надо пропить. Остается два червонца, матери на харчи. А червонец отдай — и домой нечего нести. Так что подождем, — закончил он. — Вот накопим тыщу, и тогда уж — кучей. Чтоб про нас в газету. Правильно, Саня?

— Правильно! — поддержал друга Саня. — Чего мелочиться!

— Ну, на пятерку, — попросил Жора. — Или на трояк напиши.

— Может, еще на рубль? — усмехнулся Котофей.

— Ну, и на рубль. Тоже деньги. Старыми — десятка.

— Брось, дядя Жора. С рублем обсмеют. Тыща — другое дело. Сразу прославился человек. А с рублем… Да и с червонцем нашим занюханным…

Жора Ногайцев все понял, блокнот и ручку убрал. Он никого не упрекнул, не обиделся. Он с самого начала знал, что все это брехня.

Отобедали. Молодежь в тени разлеглась, о чем-то своем беседуя. А Жору какой-то червячок точил и точил изнутри. Неспокойно на душе было, полезли всякие мысли.

Мятую газету со статьей и портретом уже выбросили. Но Жора не поленился, нашел ее. Он присел на кнехт, разгладил газету на коленке и стал глядеть на портрет улыбчивого парня. Котофей с Саней заметили, переглянулись, подошли к бригадиру.

— Проверяешь? — спросил Котофей.

Жора вздохнул, головой покачал.

— Нет… Я, ребята, тетку Дуню вспомнил. Тетка Дуня у нас жила по соседству, давно еще, сразу после войны. Она мне майские штаны сшила из своего материала. И отдала, носи, говорит. Без денег. Вроде подарка.

— Какие майские штаны? — удивился Котофей и на Саню поглядел. — Что за майские?

— Да носили тогда такие, на танцы, молодежь. Белый такой материал, вроде форсили. Простая холстина. А принято было. Белые штаны одевали и белые тапочки. Красиво…

— Ты, выходит, фрайером был? — засмеялся Котофей. — В белых тапочках?

Жора смеха его не принял.

— Тогда с мануфактурой тяжело было, — сказал он. — Каждая тряпка золотая. Бабы без исподнего ходили. Тетка Дуня сама раздетая. Ее премировали, она на пристани работала. Ей дали, а она — мне. Да еще сшила. Без денег отдала. Ты, говорит, молодой, тебе, говорит…

Жора не окончил, лишь рукой махнул, поднялся с кнехта:

— Ладно. Давайте работать. На этой неделе надо кончить.

И пошли работать.

А Жора Ногайцев не все сказал. Эти штаны, майские, тетки Дунин подарок, до сих пор в сундуке лежали. Жена сначала все примерялась их на тряпки извести. Жора запретил. И жена поняла. Теперь штаны на самом дне сундука лежали. И иногда, в год раз, когда все добро вынималось на просушку, Жора в руки брал свои майские штаны. Полотно было ветхое, износилось да излежалось. Жора брал штаны и глядел на них, вспоминая. Как он радовался этим штанам, прямо до смерти… Как берег их, как гладил.

И тетку Дуню вспоминал. А когда вспоминал покойную соседку, то щемило в душе и что-то к глазам подступало.