В час вечерний, обходя напоследок усадьбу свою, в дальнем углу, где золотятся на деревьях пахучие сладкие абрикосы да манит спелостью черная смородина, в том же углу обычно встречаю соседа. Он в своем огороде копается, заканчивая последние дела.

— Какие новости? — спрашивает он.

— Не знаю. Со двора нынче не выходил.

— А чего же делал?

— Беседовал… — уклончиво признаюсь. — С Петром Яковлевичем.

— Какой на мельнице работал? Да он же вроде уехал к дочери, в город?

— Нет, не с ним.

— А-а-а… — догадывается он. — Какой в паспортном отделе сидел? — догадывается сосед. — Давно его не видал… Ну и как он?

Пришлось набрехать, потому что сосед моего собеседника сегодняшнего не знает. Петр Яковлевич Чаадаев, весьма неглупый человек, живший в ХIХ веке, известный «Философическими письмами» да «Апологией сумасшедшего». Но его известность до нашего поселка не добралась. На мельнице он не работал, в милиции не служил.

Нынешним летом, после смерти мамы, в старом доме разбираю я бумаги да фотографии, которые после нас уже никому не будут нужны.

Вот и нашел «Апологию сумасшедшего». Не в книге, а фотокопию журнальной статьи. В советское время Чаадаева не издавали, — и приходилось читать чуть не подпольно.

«Я не научился любить свою родину с закрытыми глазами, с преклоненной головой, с запертыми устами».

Как часто мы повторяли в молодости эти красивые слова, не сомневаясь в правоте их.

Да и только ли в молодости? «Россия, ты одурела!» — повторил не больно давно знакомец мой, Юрий Карякин, человек седовласый.

Для красного словца не пожалею ни отца, ни родной матушки.

Нынче перечитывал «Апологию сумасшедшего» и думал о маме, о нашем старом доме.

П. Я. Чаадаев: «Есть разные способы любить свое отечество; например, самоед, любящий свои родные снега, которые сделали его близоруким, закоптелую юрту, где он, скорчившись, проводит половину своей жизни, и прогорклый олений жир, заражающий вокруг него воздух зловонием, любит свою страну, конечно, иначе, нежели английский гражданин, гордый учреждениями и высокой цивилизацией своего славного острова; и, без сомнения, было бы прискорбно для нас, если бы нам все еще приходилось любить места, где мы родились, на манер самоедов. Прекрасная вещь — любовь к отечеству, но есть еще нечто более прекрасное — это любовь к истине».

Читаю, думаю, и нет во мне того молодого восторга. Слова все те же, красивые, но для меня чужие.

Наверное, это возраст. Да еще и вечный вопрос: «Что есть истина?»

Мой старый дом, моя старая мать, которая умерла недавно, но долго была живой… Если следовать Чаадаеву («любовь к истине!»), то у них — у дома, у матери — найти можно много, и много «закоптелого» и «прогорклого». Мать моя, в конце ее жизни, стала беззубой, морщинистой, горбатой, с иссохшими руками и ногами, полуслепая и выживающая из ума — все это, конечно, «истина» (по Чаадаеву). Но почему я жалел ее и все же любил и почему так горька ее смерть?

И старый дом мой, ветхий и ветхий, тоже подслеповатый, врастающий в землю, почему он так дорог?

Нет. Всякая искренняя любовь выше даже очевидной истины. Потому что поиски истины и обретение ее — это мудрость. А любовь — выше мудрости; она в человеческом сердце, в душе.

По поводу «прогорклого оленьего жира, заражающего… воздух зловонием».

На родине моего отца, в Иркутске, теперь не знаю, но прежде любили и специально готовили соленого омуля «с душком», то есть с тухниной, если напрямую сказать. В конце пятидесятых годов прошлого уже века, в первый и последний раз гостя у бабушки своей Александры Алексеевны в Иркутске, поражен я был ее пристрастием к омулю «с душком». Вместе ходили на рынок, но к тому торговому ряду, откуда этот самый «душок» доносился, я не приближался, зажимая нос. Для меня омуль покупали нормального посола, для бабушки и тети Ани — «с душком». В доме в этот день, мягко говоря, припахивало. Удивлению моему не было предела: вот он, малосольный, тающий во рту, свежайший омуль. А они едят, с причмоком, какую-то «тухлину» (на мой взгляд, конечно). И ведь многие иркутяне предпочитали омуля «с душком». Специальный посол. Такой же, например, как «печорский» посол трески на русском Севере, в Архангельской области.

Покойная Дуся Огдо, долганка, родом из поселка Рыбачий, что на берегу Ледовитого океана, учась вместе со мною в Москве, на литературных курсах, привозила гостинец — рыбу, тоже посола пахучего, хваля ее: «Мягкая, как масло…»

По Чаадаеву, Дуся Огдо — самоедка, дикарка, как и все иркутские родичи; они ведь едят рыбу, «заражающую воздух зловонием».

Но чаадаевский образец — «английский гражданин, гордый учреждениями и высокой цивилизацией своего острова», вместе с иными «образцами», как-то: французами да немцами, если их поскрести, они ведь не меньшие «самоеды».

Всем ли по душе английский «roast-beef окровавленный», то есть полусырое мясо? Моя иркутская бабушка такое блюдо точно посчитала бы дикарством. А «сыр лимбургский» или рокфор, с хорошим «душком» да «плесенью»? Нам он не в привычку. И потому, даже на погляд, стошнить может.

В Москве, в пору расцвета знаменитого писательского ресторана, однажды почуял я еще на входе отвратительный запах. Оказывается, устрицы объявились.

«О радость!.. Глотать из раковин морских затворниц жирных и живых…» (А. Пушкин).

А для меня это был запах лепешек-«тошнотиков» из голодного детства. Их пекли из таких же, как устрицы, ракушек, но речных. Даже в голод не всякий мог их есть, тошнило.

А уж в хлебные времена ими даже уток кормить опасались. Утиное мясо будет вонючим.

Так что «прогорклый олений жир», про который лишь слыхал Чаадаев, — это просто местное блюдо. Но не признак дикарства, как и сыр «с плесенью».

Сосед мой, Александр Кузьмич, был родом из Калмыцкой Логани, что на Каспии. Когда приходилось нам баловаться раками, он всегда, смеясь, вспоминал, как морщились калмыки и фыркали: «Русские, как свиньи, даже раков едят».

А уж если вспомнить пристрастие иных народов к конине, собачатине ли, кошатине, блюдам из змей и черепах, саранчи, пауков, лягушек… Кто из них «самоед»: китаец ли, кореец или француз с англичанином, казах, африканец?.. У каждого свой обычай, своя страна, которую, порою наперекор уму, мы любим, и нет в том греха. Потому что эта страна: старый дом и старая мать — родной кров и родная душа, которым замены нет и не будет.

Особенно ясно это понимаешь в час вечерний, когда наступают сумерки.

«Чаадаевские» страницы были написаны и отложены. А на следующий день пришло письмо от читателя — редкая нынче весть. Читатель — грамотный, учитель русского языка и литературы, во втором уже поколении. Это было второе его письмо ко мне. В первом, пришедшем месяц назад, обычные слова благодарности за мною написанное, а им прочитанное. Я ответил, как отвечаю обычно, и даже последнюю книгу послал.

И вот еще одно письмо, удивительным образом подгадавшее к беседам с Чаадаевым, в поддержку последнего и уже из ХХI века.

Строки из письма: «Ваш талант оказался зорче, мужественнее, чем Вы сами, — Вы написали „Пиночета“. Но написав, не хотите ясно осознать, что Вы написали, — а ведь эта вещь… о русском рабстве, которое в современной России благополучно процветает — в душах людей прежде всего… Я ненавижу… русское рабство…»

А к письму, в приложение, — невеликое сочинение на двух страницах, в котором такие строки:

«…празднование для русского состоит… в узаконенном лентяйничестве — в этом вся радость. …Праздновать для англичанина — значит прожить день радуясь, веселясь, в кругу семьи и друзей или посвятить его Богу… по-английски праздник… буквально святой день…»

«Русское слово „работа“ этимологически однокоренное со словом „раб“… понятие о „чести“ и „достоинстве“ мы не знаем. Совершенно некрофильный народ!»

Две страницы «изысканий» в укор русскому языку и народу. И вывод:

«Нет, людям, которые так говорят, никто и ничто не поможет. Мераб Мамардашвили был прав: тут может помочь только атомная бомба».

Университетское образование, пусть и провинциальное. Учитель русского языка и литературы во втором поколении. Не пылкий юноша, а зрелый муж, «очень люблю Россию, никогда не хотел уехать отсюда, хочу жить здесь и умереть».

Но позвольте… Русский народ — по автору — «рабский», «ленивый» и даже «некрофильный». Ему лишь атомная бомба на голову может помочь. И в то же время: «очень люблю Россию», «хочу жить здесь и умереть».

Как это понять? «Территория» красивая: леса, поля и реки? А люди — сплошная мерзость. Бомбу на них!

«Я еврей, — сообщает читатель, — человек другой культуры, человек из иного мира».

Но откуда взялась «иная культура, иной мир», если человек на этой земле, среди этих людей родился, вырос, живет?

Если «Россия» и «русский народ» — понятие лишь географическое, то вольно все это корить, хулить и даже ненавидеть. Но если на этой земле осталась или ушла в мир иной (но была ведь!) хоть единая близкая, дорогая тебе душа, то твой камень — в нее, все твои камни — в нее!

Это они «ленивы», «грязны», «корыстны», «вечно пьяны», «с рабской душой». Потому что Россия — это наши люди, родные, близкие, друзья и товарищи, соседи: мама, отец, бабушка Евдокия Сидоровна и дед Алексей Васильевич, и добрая душа — тетя Нюра — Анна Алексеевна Харитоненко, и еще одна бабушка, Александра Алексеевна Екимова, урожденная Садовникова, из села Хомутова… Это и Прасковья Ивановна Иванькова, и тетя Шура Саломатина, и Марианна Григорьевна Блохина, Василий Андреевич Рукосуев…

Их много и много, ушедших, живых. Но дорогих мне людей. А все мы вместе — наш старый дом, которому имя — Россия.