«Босёе писибо» — это «большое спасибо», произнесенное тонко, проникновенно и выразительно внуком Митей.

— Писибо… Босёе писибо… — стал говорить он на пороге своего двухлетия, не только голосом, но глазами, лицом, всем детским маленьким сердцем, выражая искреннюю благодарность.

— Сидим двоем. Абляки кусаем. Босёе писибо…

Это мы с ним сидим под яблоней, возле старого дома, недолго отдыхая после забот и дел трудных: «огоёд пиливать», «воду лить», главным образом на себя: от макушки до розовых пяток.

Лето жаркое, но воды хватает: две большие ванны, два просторных бака, «шлянг», бездонный колодец-скважина, лишь выключатель нажми, а еще: «Одонь! Одонь! Пиехали! Камень кидать! Буль-буль! Плявать!» Это уже чуть подалее, на берег Дона. «Одонь! Одонь!..»

Но отдыхать тоже надо.

— Сидим двоём. Абликосы кусаем. Писибо… Босёе писибо… — благодарность мне ли, абрикосовым деревьям, которые приманчиво светят через зеленую листву золотистыми плодами, опускают тяжелые ветви, роняют свой пахучий солнечный дар на теплую землю. Терпко пахнут упавшие разбитые, раздавленные плоды. Самые спелые, полные сладкого сока, горкой лежат перед нами, на белом блюде, которое скоро пустеет на короткий срок. Спасибо, июль абрикосовый, золотистый, медовый, со смуглотой и румянцем на детском лице.

Летний полдень. Зеленый двор. Загорелый мальчонка, круглолицый, голубоглазый, со светлыми волосами, которые уже начинают темнеть и которые давно нужно бы стричь, но он не дается, не хочет. Как быстро растет он! Ведь еще вчера…

Два года назад Митя, совсем крохотный, лишь начинал свою жизнь. Тогда он спал и спал. На этом дворе возле старого дома. А я порою рядом сидел, караулил: не дай бог муха прилетит, комар ли, оса. Он спит. А на лице — вся жизнь. Вот появляется что-то тревожное: бровки поднимаются «ижицей» и даже сдвигаются, словно в серьезном раздумье. Порой на лице — явное неудовольствие: напряжется, покраснеет, силится, но сразу не может справиться с чем-то. Слава богу, сладил. Спит безмятежно.

Месяц — август: теплое лето, синее небо, белые облака. Зеленые густые кроны деревьев берегут покой малыша. На цветущих петуньях да цинниях вполголоса, дремотно звенят и гудят золотистые пчелы, тяжелые шмели. Полоняет наш тесный двор сладкий и терпкий вовсе не запах, но дух яблоневой сушки, абрикосовой и вишневой. А еще — плодов спелых, что висят на ветках. И того, что на огородных грядах и самосевом растет по всему двору. Этим воздухом ли, настоем малыш дышит, словно пьет его, почмокивая розовыми губенками.

Порою его крохотное личико вдруг расцветает поистине ангельской улыбкой. Глаза закрыты. Но губы, брови, щеки — все вместе складывается в выражение такого несказанного удовольствия, блаженства. Кажется, что сейчас малыш откроет глаза и промолвит: «Как хорошо на белом свете…»

Позднее это чудо исчезло. Объявилось иное, под названием «песня». Помню точно: это была весна, конец марта. Собрался я с Митей погулять, как обычно, днем, чтобы он поспал на свежем воздухе.

Покормили малыша, одели, вынесли, положили в коляску. Солнечный денек, теплый, с легким ветром. Митя лежит в коляске, соска — во рту. Чаще всего он засыпает сразу, как только в коляску положишь. Иногда недолго позыркает туда и сюда, но все равно засыпает. А в этот день лежит, смотрит, потом вдруг выплюнул соску и завел: «А-дя-дя… А-дя-а-дя-а…»

Глаза широко раскрыты, на лице — полный покой, удовольствие — все хорошо. То на меня поглядит, то в небо, то в стороны, глядит и выводит негромко: «А-дя-дя-а-а… А-дя-а-дя-а-а..» Неторопливая песня, спокойная. Коляска катится помаленьку. «А-дя-дя-а… А-дя-а-дя-а-а…» И продолжалась эта песня не менее получаса. Пел и пел. А потом мирно и тихо заснул.

Такое случалось не раз. В дневных прогулках, в вечерних. Едет и негромко поет: «А-дя-а-дя-я… А-дя-а-дя-а…» Значит, этого просит душа. Малышу сытно, тепло, удобно, и рядом родные люди. И потому — от полного счастья эта долгая песня. Тогда ему было восемь месяцев. Теперь он вырос: почти два года. Скоро день рождения. Праздник для взрослых. А ему всякий день — праздник.

— Масина, масина, пиехали. Дом, огоёд пиливать…

Поехали — значит, поехали.

Приехали и сразу разделись. Здесь не нужны нарядные одежды, которые так нравятся взрослым. Долой их! Шапочка на голову да трусишки. А иногда и без них хорошо. Солнечный день, вода, зелень, теплая земля.

— Пиливать, пиливать… Бигом, бигом, бигом… Шлянг, шлянг… Ляпата, ляпата…

Конечно бегом. Потому что надо успеть везде: к одной ванне, к другой, там и здесь набирать воду ведерком ли, кружкой и тут же выливать ее в грядку, а порой на себя: «Лить, лить, пиливать!» А еще открыть дверь и заглянуть в старую кухню, где много всего непонятного, и в приоткрытую дверь сарая. Хотя бы сквозь заборные щели, но повидаться с соседскими собаками, поговорить с ними. Гулко стучать палкой по пустой бочке. «Бигом, бигом, бигом!..» В старом доме полазить, открыть посудный шкафчик да гардероб, какие-то книги полистать. И снова «бигом, бигом» на волю, на солнце, к воде.

— Агода, агода… — вдруг вспоминает он и торопит меня. — Тям, даёко.

Митино «далёко» — это конец нашего подворья, где растут самосевом сливы и старые абрикосовые деревья. Там и кусты смородины, которую малыш называет «агодой» и ест ненасытно. Покупная малина, клубника, уличная тютина — все это в меру. Спелая вишня — с большей охотой, особенно походя, на бегу, прямо с веток. Любимую «агоду» может есть и есть.

Нынче смородина хорошо цвела, а уродилась реденько. Видно, попала в дождь. Но малому внуку хватает. Собираю с высоких кустов, кормлю. Он ест и успевает сказать: «Писибо…» И пальчиком тычет: «Агодка… Тям…» И порой сам ухватит одну да другую, из тех, что понизу растут и мне не видны. Пожует, почмокает, довольно пожмурит глаза: «Агодка… Босяя… Сядкая… Босёе писибо…»

Кормимся, пока мне не надоест по кустам лазить. А еще опасаюсь: животишко-то невеликий.

Уходим к иным делам, прихватив горсточку-другую. Забот хватает: «пиливать» или просто лить воду, бултыхаться в ванне. Все больше — «бигом, бигом».

Пока не приустанем. И тогда — на заслуженный отдых под старую яблоню, на табурет или в раскладное кресло. Неспешно кормиться абрикосами, лениво яблоко грызть.

А иногда просто подремать в тишине и покое, набираясь сил. Летний день долог. Неспешное солнце порою студит свой жар в облаках высоких, прохладных.

— Сидим двоём, — проговорил Митя, поднимая голову к небу. — Сидим… Смотлим абляка… — Добавил: — Писибо. Босёе писибо…

Понимаю, что это вовсе не мне благодарность, но теплой земле, деревьям, траве, воде, родителям и всем добрым людям, малой живности, которая ласково трется у ног или поет над головою, высоко в небе, — всему миру сущему, в котором малыш живет и который славит с момента рожденья. Сначала ангельской светлой улыбкой, потом песней счастливой: «А-дя-а-дя-а… А-дя-а-дя-а…»

Теперь, наконец, словами: «Писибо… Босёе писибо…»

— И тебе спасибо, — отвечаю я тихо и мысленно добавляю: «Спасибо за то, что помнишь и нам не даешь забыть слова благодарные людям и миру».

Негромкие слова малыша тихим веем растворяются в летнем мире. Конечно, они услышаны.

Прошелестев через ветви и листья, рядом с нами упало спелое яблоко. Под легким порывом ветра прошумела маковка старого тополя, что растет за двором. Где-то совсем вдали, за Доном, благодушно громыхнуло, ответствуя.

Нынче по всей округе грозы да ливни. Славное лето.