Они уехали скоро, Клавдия и Николай. Собрались, позавтракали, и покатила старая машинешка, погромыхивая на ухабах.

Их провожали. За двором стояли молча, глядели, как с натугою поднимается машина в гору и в гору, с трудом одолевая подъем. Но выползла на курган, потом скрылась. Молчал даже малый Андрюшка, чего-то понимая.

Проводили и тогда сели завтракать. Но что-то не елось. Даже запеченную рыбу, пахучую, с подтеками сладкого жирка, и ту ковыряли нехотя.

– Чего квелитесь? – укорила девчат бабушка. – Не на век же уехали.

Приедут. А мы с вами сейчас работать зачнем и скуку развеем. Ныне у нас много работы: картошку всю перебрать, какая – скотине, какая – на еду, и с погребом заниматься. Почистить его, вынуть доски, промыть, просушить. И на подловку надо лезть, трубу мазать. – Она считала и считала дела, которых много и много, на целую жизнь.

Совсем некстати объявились гости, один за другим.

– Илюха! – кричал молодой, потрепанный мужичок. – Илюха! Ты помнишь меня? Баба Настя, постановь нам за встречу, мы с ним… Илюха, мы тебя помним! Машина твоя! "Роллс-ройс"! Дай покататься! У меня – права, все чин чином. Вплоть до танка. Когда не выпитый… – И клекот из горла, на смех не похожий.

– А когда ты не выпитый, беда бедовая? – вопрошала хозяйка двора. -

Иди с Богом. На гости с утра не приходят. С утра люди работой займаются. А вы шалаетесь, как бурлаки.

И еще один прибыл гость, вовсе страхолюдный, в диком волосе, из которого сизый нос торчал; с трудом и сипом он того же просил:

– Постановь… За приезд. Я его голопузого помню. У тебя есть, я знаю.

Выпроваживали непрошеных гостей с трудом.

Старая хозяйка горевала вслух:

– Лето, утро – самая пора в работе кипеть. А они бродят по хутору.

Бывалоча, колхозы ругали: работа тяжелая, платят мало. Она и вправду была тяжелая. А вот ныне освободились. Ходи да броди… И никто тебе слова не скажет, не укорит. Ни бригадир, ни председатель, ни милиция. Ходи да броди. Молодые, здоровые… Сгубился народ.

Наконец заперли ворота, и поплыл полегоньку день летний в делах хуторских, для старой женщины и ее помощниц привычных; для гостя городского все было внове.

Илья старался держаться поближе к бабушке, о чем-то спрашивал, что-то говорил. Другой день они были рядом, и другой день старая женщина и городской, уже взрослый внук ее исподволь, осторожно приглядывались, словно наново признавая друг друга. Так и должно было быть.

В детстве Илья часто болел, и порою летнею его отправляли на хутор: на чистый воздух, парное молоко. Но это было давно. А потом и вовсе: смерть отца, за ней – долгая разлука. Волей, неволею, но отчурались и потому словно вновь узнавали друг друга.

Старая женщина глядела на внука и лишь вздыхала: какой-то он худой да бледный. Это было понятно: кому не доведись, такая беда.

Спрашивать о чем-либо она не решалась. Про несчастье, и про невестку, и про всю ихнюю жизнь. К чему ворошить, тревожить и внука, и себя. Все это уже отгорело и словно отстранилось, становясь чужим.

И для гостя городского с детства знакомый хутор нынче виделся вовсе иным.

На хутор смотреть от кладбища, с высоты кургана, да на машине по нему проехаться – дело одно. А когда на старом велосипедишке, дребезжащем, скрипучем, он покатил по хутору, то не узнал его. Ни просторного кирпичного магазина, ни почты, ни клуба на высоком фундаменте – там кино смотрели, и школы нет с просторным, тоже высоким крыльцом, и колхозной конторы нет. Все исчезло, оставив после себя лишь кучи мусора. И потому хутор будто присел и съежился, по-стариковски умаляясь.

Лишь на хуторском майдане, как память о прошлом, торчит пупом облезлая бетонная пирамида со звездой на маковке да выгоревшим жестяным венком у подножья. А вокруг словно Мамай прошел: разбитые дома без крыш, с черными провалами окон, поваленные заборы, дикий бурьян. Безлюдье. Детишек нет. И даже собак нет. Кладбищенскую тишину тревожит лишь невеселая пьяная песня, которую понять нельзя.

Да и зачем…

Прежнею оставалась лишь округа. Миновал хутор, скатился на широкую луговину. И словно не было позади лет и годов. Все тот же простор, окаймленный малой речкой, бегущей к Дону, заречная меловая гора с крутыми обрывами, тополевое да вербовое займище, далекие степные холмы и чистая синева огромного неба. И вольный ветер, которым легко и сладко дышать.

Здесь, на этом лугу, мальчишками пасли скотину и запускали в небо бумажных змеев. По весне доставали из вороньих да сорочьих гнезд яички. И тут же, на лугу, пекли их в горячей золе.

Было что вспомнить.

Илья неторопливо катил сначала по лугу, а потом вдоль речки, которая неспешно текла к Дону. На другом ее берегу когда-то был хутор; ныне лишь хороводы старых садов указывали немалый его размах: от меловой горы по названию Львовичева до речки и до залива, который уходил далеко в лесистое береговое займище. Но и теперь жизнь бывшего хутора не совсем угасла. На плоском высоком мысу между речкой и заливом стоял новый кирпичный дом, неожиданный для этого глухого места. Близ него – два флигеля да вагончик. В чащобе садовой зелени виднелись еще строенья. На воде – причал с лодками.

Илья оставил велосипед и уселся возле обрыва. Рядом была вода, рядом был тополевый займищный лесок. Оттуда навевало прохладой. А на том берегу текла чужая жизнь. Вдали, на склоне холма, паслись коровы. На подступах к меловой горе кормилась козья орава с обычной суетой да меканьем. Там же – овечий гурт. Возле берега бродили гуси. С поля проехал малый трактор с огромным возом соломы. Людей не было видно.

Час полуденный. Зеленые кущи. Строенья. Но там были люди. Звенел временами детский голос и смех, которому тут же отвечал смех женский. И мужской басок что-то бубнил. По воде, по речке, все это доносилось и слышалось явственно. Хотя и не видно было людей, но они там были.

Вспомнился вчерашний рассказ Николая. Хотелось взглянуть поближе: как там и что…

Так бывает: увидишь чужое гнездо со стороны, из окна вагона на каком-нибудь полустанке, проездом, из машины, чей-то дом и двор в малом селенье, чье-то лицо, улыбку, свет в окне, и вдруг защемит сердце, завидуя иной жизни. Не потому, что своя – плохая. Просто захочется чего-то иного. Иной судьбы. Своя приедается. В ней катишь и катишь, словно по рельсам. До конца не свернуть. Оттого и печаль.

Особенно это бывает в летах молодых. Но быстро проходит.

На той стороне чужого приметили.

Сначала подкатил к берегу мальчишка на велосипеде. Не в седле он ехал, а в раме, вихляясь: до высокого седла не дорос. Возле берега он сделал круг и повернул назад, к жилью. Скоро оттуда раздался голос мотора, и появилась лодка. Легко рассекая тихую воду, наискось от высокого мыса, через речку она проскочила мигом и, заглушив мотор, ткнулась в берег.

– Хабаров? – звонко спросил ли, позвал сидевший в лодке мальчик, стриженный наголо, загорелый.

– Хабаров, – ответил Илья.

– Берите, на уху, – сказал мальчик и поднял лежавший в ногах его мешок.

– Зачем? Да мы же… – не понимая, пробовал отказаться Илья.

– Это – вам, – повторил мальчик настойчиво и подтянул мешок к носу лодки. – Берите.

Илья принял неожиданный дар. А мальчик, от берега оттолкнувшись, завел мотор, и лодка пошла быстрым ходом наискось, к далекому дому, к причалу.

Илья заглянул в мешок. Там был большой сазан, мокрый, живой. Хороший сазанчик, увесистый, наверно, в полпуда. А еще – раки. Черные, большие, клешнястые.

Илья подивился неожиданному подарку. Недолго посидел на берегу, ожидая: может, подъедет кто и что-то объяснится. Ведь он ничего не просил.

Но на том берегу все было так же спокойно, безлюдно. Тихие дома, тихие сады, причал с лодками. Гуси возле воды, на попасе – скотина.

Илья понял: никого не будет. Это просто привет от человека, которого на воде вчера встретили. Вот и все.

Надо было уезжать, не маячить. И он уехал.

Бабушка Настя, выслушав рассказ его, не очень удивилась, лишь вздохнула:

– Это папочку твоего помнят. К нему же со всех хуторов люди шли. Вот и Арчаков не забыл. Они – хорошие люди. Помоги им Бог. Летось Маня рассказывала. По весне пришли к ним двое ребятишек, родные братья.

Пешии пришли, с нашей станицы. Пришли, просят: "Можно, мы у вас поживем? Нам исть нечего". Как раз снег таял, балки играли, вода ходом идет. Измокшие все, озябшие. Маня гутарит: "Разве таких прогонишь? Ребятки хорошие. Жалко их. Проживем. Картошки будем больше сажать".

– Но что это за страсть! – в сердцах сказала старая женщина. – Что за жизня такая пошла! От живых родителей детушки бегут. Вовсе сгубился народ. А Арчаковы – люди хорошие, про них лишь болтают: секта да секта, беспоповцы, мол. Поболе бы таких беспоповцев. А что они отчуралися, дамбу сломали, не всяких к себе пускают, это они правильно делают. Ныне народ всякий шалается. Поизвадились. Идут и едут. Чего-то все ищут да ищут. Чего бы украсть. И чужие, и наши. К нам опять приходили. Курсаны. Старый да молодой. Тебя проведать.

Наскучали. Едва проводили их, спасибо, твой шофер помог.

К вечеру съездили на Дон, искупались. Потом включили насос. Девчонки огород поливали шлангами да ведрами; потом они весело мылись в душевой и подались в дом, телевизор глядеть.

Свечерело. Сумерки приглушили зелень дворовую, огородную; объявились неприметные днем белые цветы петуньи возле кухни, у погреба, в палисаде, они словно поднимались от земли, пенились и сладко пахли.

Дождавшись своей поры, звучно затопал по дворовым дорожкам серый ежик: что-то искал, находил, хрумкал. Малый котенок старался напугать его: шипел, грозно горбатился, прыгал, но вокруг да рядом, поняв уже, что иглы у ежика нешутейные. Дворовые да огородные сверчки запевали свою ночную песнь, дремотную, долгую.

В вечерних, ночных уже сумерках старая хозяйка топала и топала по двору, словно ежик, верша дела бесконечные: молоко, сепаратор, накваска, банки да крынки, малые постирушки, грязная посуда – одно за другим.

А потом она решила тесто поставить на утро, для пирожков.

– Часто пеку, – говорила она. – Чем особо кормить? Щи да картошка. А мукой, слава богу, не бедствуем. Блинцов, пышек, пирожков напеку, они набузуются – и хорошо.

Илья возился с маленьким племянником, временами спрашивая:

– Бабаня, тебе, может, помочь?

– Моя сына… Какие мои дела… Из могуты выжила, ничего не успеваю.

Лишь толкусь. Бегу-бегу – и забуду, зачем побегла. Старость, моя сына… Бывалоча, и на колхозной работе успевала, и на базу. А ныне толкешься, а все на мыльный пузырь. Давай-ка этого пузыря искупаем, а то он скоро заснет.

Искупали мальчонку; он и вправду скоро заснул на бабкиной постели, в летней кухне. Он и во сне чему-то улыбался, майская роза.

– Да и ты, моя сына, ложись.

Помойся да отдыхай. Долгий день…

Илья обмылся в непривычной тесноте да темноте летнего дворового душа. И в кухню вернулся не сразу.

На хутор опустилась темная августовская ночь. В небе светили тихие звезды. Далеко, на краю земли, поднималась большая луна. Было тепло, тихо и как-то тревожно от непривычной тишины. Редкие огни светили по хутору, не размыкая тьмы. Они словно тонули в ней, вдалеке друг от друга, поодиночке.

А в летней кухне старая хозяйка затеялась помидоры в банки закручивать.

– Памяти нет, – жаловалась она внуку. – Я ведь все приготовила: помыла их, банки на солнце жарила. А потом забыла. Сею-вею в голове.

Да я быстрочко, по-простому. Каждый день помаленьку стараюсь три-четыре банки. Зима-то придет… А Клава тоже – приедет, туда-сюда кидается. За две недели накопится делов. Их надо переделать. Такая жизнь настала. Раньше все – дома. Коля был на тракторе, а Клава – на ферме. А ныне никому не нужны ни трактористы, ни доярки. А если и призовут, то не платят. У Мушкетова люди работают, он фермер.

Жалятся: с утра до ночи на косьбе, а семьдесят рублей денщина. А у

Мохова, он тоже фермер, не наш, так у него люди и вовсе лишь за харчи работают. Харчи да одежку купит. Да еще упрекает: много хлеба едите. Вот теперь и поминаем колхоз как рай земной: у всех работа, зарплата, отпуск, рядом – почта, магазин, школа, медпункт.

Фельдшерица своя. Машины в станицу ходили. Летом твой папочка приезжал с помощниками. Его и сейчас вспоминают. Белые халаты, белые шапки… Для нас – чудно2. Теперь – лишь память.

Илья сидел да слушал, вздыхая, а бабушка говорила и говорила, раскладывая помидоры по банкам, добавляя в них белый хреновый корень, перчик "гардал" да укроп. Кипятила пахучий рассол, разливая по банкам. Вспоминала вдруг иные дела, забытые, и выходила во двор, шумно вздыхая.

– Тебе уже трудно, – жалел бабушку Илья. – Тебе отдохнуть надо.

Поехали к нам. Поживешь… Вот увидишь, тебе хорошо будет.

– Куда ж я, моя сына, уеду? – даже рассмеялась она. – Клава с

Колей-то на вахте. Вася с Мариной вовсе надолго уезжают. Такая у них работа, далекая. На близу нет ничего, где устроиться. Они уезжают. А я возьму и увеюсь… – посмеивалась она над легкомыслием внука. – А куда же мы Андрюшку денем? А девчат? А поместье на кого кину?

Скотину, огороды, сады… Из меня худой плетешок, но – все затишка.

Помаленьку стараюсь. Бога молю, нехай чуток подождет, не прибирает.

Хоть и выжила свои годы, но надо побыть, оказать помочь. Без меня им вовсе нехорошо.

– Тебе уже тяжело.

– Тяжело, моя сына. Но ведь – свои, родненькие. Их не кинешь. Тем более – девчонушки. За ними – пригляд и пригляд. Страшное ныне время. Работы нет, порядку нет… Молодые пьют да курят всякую дурнину, шалаются где ни попадя, губятся. Ты, считай, мужик взрослый, а видишь, чего получилось. Такая беда бедовая… – Она глядела на внука пристально, словно не верила, что он рядом, живой.

– Молилась за тебя. Помог Господь. Да ты ложись, моя сына. Я пойду обмоюсь да тоже лягу. Устала. Долгий день.

В ночи над хутором поднималась луна, освещая округу. Постелив внуку и уложив его тут же, на кухне, старая хозяйка сидела во дворе, набираясь сил, перед тем как обмыться. Такая была свинцовая тяжесть в ногах, во всем теле, а главное – в сердце. С приездом внука поневоле поднялось прошлое, которое вроде уже забывалось, лишь тлело под пеплом.

Сынок дорогой, золотая головочка. Как любила его, как гордилась им…

В страшном сне не могло присниться, что случится такая беда.

А все – богатство… Миллионерша… Она погубила мужа. Ненавистная… Не хотелось думать о прошлом, его не воротишь. Но прошлое поднималось волной горячей. Боль и вина. Ее вина, материнская. Ведь он приезжал сюда, сынок дорогой, один раз приехал и другой, словно прощался. Как хорошо с ним разговаривали, про жизнь вспоминали. И он просил:

"Позволь, мама, мне сюда вернуться. Буду в станице работать, в больнице. Там нужны врачи. Буду людей лечить и жить помаленьку возле тебя".

Была бы умней, так сказала: "Приезжай, моя золотая сына, и живи".

Нет. Не свелела, овечка глупая, закопылила нос: чего, мол, люди скажут; ученый человек, профессор, такая об нем слава гремит… И вдруг на хутор вернулся. Потому и талдычила: "Перетерпи, сынок. Ты – человек семейный, об детях думай".

Сынок перетерпел и уехал далеко. Так далеко, что больше не свиделись. Теперь кусай локотки. Вчерашний день не догонишь. Но и в дне сегодняшнем, в ночной тиши что-то зрело, чуяла душа нехорошее, словно подступала беда. Вот и шофер, охранник внука, вечером проверял на воротах запоры, на скотий баз ходил, чего-то глядел. По всему видно – опасается. Тем более пьяные Курсаны приходили, орали всякое: "Богатеи… Лигархи…" От Курсанов доброго не жди. И от кого ныне доброго ждать? Живи да оглядывайся.

Перед сном старая женщина дольше обычного молилась. Во тьме, под низкой крышею, перед божницей, молитвы были все те же: "Богородице

Дево, радуйся, благодатная Мария, Господь с Тобой…", но слова привычные нынче от самого сердца шли; и порою чудилось: размыкается тьма и видится Богоматерь, склоненная над Младенцем. Такого вроде не было раньше.

Хорошо помолилась, и стало спокойней.

Проснулся, а может быть, во сне залепетал маленький правнук,

Андрюша. Старая женщина, склонившись над мальчиком, прошептала:

"Спи, моя сына, спи…" Но мальчик не успокаивался. Пришлось взять его на руки, побаюкать: "Один – серый, другой – белый, а третий – подласый…" Услышал Илья тихие слова колыбельной и вспомнил, что этой песней когда-то, давным-давно, бабушка Настя и его баюкала: "Один – серый, другой – белый…"

Малый Андрюшка смолк. Услышал родной голос, прижался к живому человеку, почуял тепло и защиту, почмокал губенками и заснул.

Старая женщина стояла посреди темной кухни, слушая легкое дыхание малыша, и вдруг ясно поняла: "Надо решиться".

Под этой же крышей, на непривычном ложе, в духоте, не мог уснуть и гость городской, Илья. Он слышал молитву бабушки, потом лепет малого племянника, спросил:

– Может, его покачать? Давай я посижу, а ты ложись.

– Он заснул, – ответила старая женщина, укладывая малыша. – Теперь до зари будет спать. Он – спокойный.

Но, уложив правнука, ложиться она не стала, а подошла и села возле внука, в ногах его, и сказала мягко и ласково:

– Моя сына, не возьми в обиду, но тебе лучше уехать. Пирожков напеку, отзавтракаешь – и поезжай с Богом. Своим отвези привет, спасибо за подарки, но нам лучше пока не знаться. Боимся мы, моя сына. Как пошли эти поголоски: миллионщики, богатеи. На чужой язык аркан не накинешь. Волочат и волочат молву. Ты вот ныне приехал, спасибо тебе. Но такая богатая машина, враз углядели. Охрана при тебе. Но она – до поры, сам знаешь. А нам тем более. Какая у нас оборона? Живем, как волки, посеред степи. Случись беда, круг меня – детва малая. Об ней сердце болит. Кто поможет, до кого дошумишься?

Время ныне какое: с ума люди сходят, за копейку на все пойдут. У нас на Скитах намедни сказнили бабку. До смерти истерзали.

– На Скитах?.. На каких Скитах? – еще не веря, спросил Илья и замер.

– На хуторе. Скиты называется хутор. Это – по-старому. В старые времена там монахи в пещерах спасались. Жила на Скитах бабка вроде меня. Да она помоложе. Сынок у нее – в городе, при деле, богатенький. Поставил ей дом, большой, кирпичный, прямо дворец. Да разве это спасенье? Налетели, терзали бабку, чего-то искали: деньги ли, золото… Полы поднимали, стены били. Погубили старого человека.

Такая страсть… Ты пойми, моя сына, за себя не боюсь. Ребятишки… – вздохнула она. – Об них забота. Ничего нам не надо, спаси Господь, ни богатства, ни больших денег. Жили своими руками – и проживем.

Работать привычные. Огород, скотина, птица. Клава к зиме, может, почтальоншей устроится. Ей обещали.

И Колю вроде тоже обещают взять, по столбам по этим, по связи… Кусок хлеба есть. Картошка-моркошка своя, корова… Нам лишнего не надо.

Лишь покоя у Господа просим. Для всех. И для тебя, моя сына. Обиду не держи. У вас – своя жизнь. Дай вам Бог… Живите. Детушков заводите. Пора. Тебе Андрюшка по сердцу, я вижу. Это просит душа. И

Алеше давно пора семью завесть. Это – радость, моя сына. Все у вас есть: крыша над головой, сладкий кусок, одетый-обутый, живи да радуйся белому свету. Чего вам еще не хватает?

– Ума… – тихо ответил Илья.

– Може, и так, моя сына. Не знаю. У вас своя жизнь, у нас – своя. -

Она говорила тихо, спокойно, все более утверждаясь в своей правоте.

– Мужики наши, слава богу, к бутылке не прикладаются, рабочие… И

Коля, и Вася. Приезжают, сразу – в дела. Сена много. Соломы запасли.

Просяной – целый прикладок. Скотина ее так хорошо ест, лучше сена.

Осенью тыквей навезут, арбузов. Подсолнушка заработают, это – для масла. Шиповнику много собирают, шиповник – в цене. Рыбу ловят по осени, раков приловчились ловить. Хорошо раков берут. Оттель да отсель – так и сбивают копейку. Думают в станице домик купить. Там легче прожить. Там – дорога, асфальт. Там для ребят – школа. Учиться будут с приглядом. Иначе ныне нельзя. Сколь молодых погубилось.

Может, и даст Бог, купят домишко. Пусть плохонький. Хороший теперь не укупишь. Подлатают, подделают. Они – рукастые. Будут жить. А я уж здесь… Поместье не кинешь. Будем жить помаленьку. Лишь бы дали покою. Не трогали нас. Мы проживем… Ребятишек поднять. – Она говорила, рассказывала. Ей так хотелось родным помочь. Оттого и просила Господа. Не для себя. Она устала, но напоследок хотела помочь своим в трудную пору. И лишь потом уйти на долгий отдых, к родным, которые ждут ее и никак не дождутся. Родный папушка… Мама…

Бабаня… Миша… Малая сеструшка Вера… Сегодня их вспомнила за столом, за разговором. Но это – лишь капля из долгого века, в котором еще и война была, снова голод и холод, и снова боль.

– Мы проживем. Лишь бы не война. И нехай нас не трогают. У нас своя жизнь.

Она говорила, городской внук слушал ее, но и другое из ума не выходило.

Хутор Скиты… Это было так неожиданно, больно. Будто бы стало все забываться: заточение, страх, словно уходило глубже и глубже, почти не чуялось. И вдруг объявилось. Явственно, словно рядом, из темного угла, кто-то шептал: "Есть у меня мама… Съезди на хутор Скиты. Скажи ей. Пусть думает, что я – живой. Хутор Скиты, на Дону, там ее все укажут. Дом ей построил… Пусть живет долго".

Темнота ночная под низкой крышею похожа была на тьму заточенья.

Хорошо, что бабушка рядом сидела. Она говорила и говорила, словно баюкала, и отступал страх. Невеликие оконца кухни светлели. Рядом, через проход, тихо спал мальчик, иногда совсем по-взрослому всхрапывая. Сразу вспоминались его улыбка, доверчивые глаза, нежное горячее тельце. Вспоминал дневное – и невольно улыбался. А ведь хотелось плакать.

Илья забылся перед рассветом, а когда проснулся, уже было светло и пахло жареными пирожками. Открыв глаза, он лежал, вспоминая ночную беседу с бабушкой: что там было и что пригрезилось.

Заиграл телефон-мобильник, звонила мать.

– Прости, что рано. Разбудила? Тимофей сообщил, что их самолет будет у нас к вечеру. Ждут тебя. Ангелина тоже звонила, ждет. Что им сказать?

– Еду. Полечу, – ответил Илья без раздумий.

– У тебя все в порядке? – что-то почуяв, спросила мать.

– Все в порядке. До встречи. Целую.

Одно к одному лепилось, чтобы уехать быстрее, потому что теперь – это уж точно! – долгие проводы не нужны.

– Звонила мать, – сообщил он бабушке. – Мой самолет прибывает сегодня. Надо ехать.

– Что ж, в добрый путь, – ответила бабушка. – Завтракайте. Пирожки готовы, и чайник вскипел.

Илья умылся, сказал про отъезд шоферу и, прежде чем за стол сесть, пошел через огород, вниз, на леваду, к отцовской могиле. Он постоял возле нее недолго и, невольно повторяя вчерашний бабушкин обряд, нагнулся и убрал с могильного холмика какую-то былку. Наверное, так просила душа.

Отзавтракали быстро. С бабушкой Настей прощание было холодным ли, сдержанным.

– Прости Христа ради, – сказала старая женщина. – Береги тебя Бог.

В это время из кухни, через порог, осторожно перелез маленький

Андрюша. В короткой ночной рубашонке, босой, спросонья щурясь, он огляделся и, завидев родных людей, затопотил к ним вперевалочку.

Илья принял племянника на руки. Глаза мальчика лучились бесхитростной детской радостью, как и вчера. Детской радостью и любовью.

Сердце Ильи дрогнуло и словно попросило: "Останься". Но, шумно выдохнув и передав бабушке мальчика, он быстро и не оглядываясь пошел со двора. Машина, его ожидавшая, сразу тронулась и, набирая скорость, оставила далеко позади подворье, два старых высоких тополя и старую женщину с мальчиком на руках.